Вы здесь

Ангел Ангелина

Повесть
Файл: Иконка пакета 01_dvortsov_aa.zip (98.91 КБ)
Василий ДВОРЦОВ




АНГЕЛ АНГЕЛИНА

…и наступил момент, когда Макс Стельмах почувствовал себя самым неудачливым человеком лета одна тысяча девятьсот семьдесят девятого года.

Самым несчастным. А разве ж мыслимо кому выдержать столько крушений за какой-то один месяц? Ведь были уже отданы школе последние приветы, и первоклашка, сидя на его плече, отзвонила в чуть слышный колокольчик. И было по полной отплясано с ребятами на выпускном под «Самоцветы» и «Ариэль», а потом до самого рассвета, в белых рубашках и белых платьицах, рассыпаясь на пары и вновь собираясь в стайки, прохожено и пропето под гитары около моря. И поцелуи, долгие поцелуи под первые клики розовых чаек… Потом, растерянно посуетившись от распахнувшейся ответственности, все однокашники почти разом разъехались кто куда, почти наугад развозя аттестаты и комсомольские характеристики в институты и университеты больших городов. А ему, собственно, и выбирать-то было нечего: со второго класса — вечная стенгазета, с третьего — изостудия, то есть, всеми безоговорочно признаваемый талант художника требовал профессионального развития. Но далее... Вот как раз далее он — после того, как уже сдал рисунок и композицию на худграфе одесского педагогического! — оказался на операционном столе. С позорным аппендицитом. Ну, может, не с самым позорным, так как последовало осложнение, и вместо трех-пяти дней проваляться в больнице пришлось две недели, а потом брат и мама осторожно вернули его в Ильичевск. И покатилось. Дело даже не в том, что он не поступил в конкретно этом году, а получалось, что не поступил вовсе, так как весной загребался в армию. И пусть бы так, опять же, армии Макс не боялся, но на этом «черная полоса» не заканчивалась: из-за операции он не попадал на августовские сборы и, естественно, не участвовал в «республике». А турнир был просто как воздух: не хватало трех зачетных побед для норматива «мастера». В его первом среднем. Боксерском. А, не получив «мастера», он не попадал служить в СКА... И даже грузчиком в порт не пойдешь — швы свежие.
В общем, не ешьте семечки вместе со шкурками.

Братишка со своими, с мая уже загоревшими оболтусами-восьмиклассниками ловил бычков с баржи и избегал домашних поручений, а мать, в очередных квартальных отчетах окончательно перешедшая на эпистолярный жанр воспитания, только указывала где и что подогреть. Посему Макс, для приличия кроме бутербродов и огурцов прихватывая этюдник, каждый раз до темна отсиживался в одиночестве, забираясь куда-нибудь повыше, чтобы оттуда из-под белой панамы гордо обижаться на всех и вся. Даже Соня Мамеладова где-то в Москве. Конечно же, не нарадуется жизни в своем, ах-ах, МГУ. Тоже мне, журналистка… День, два, пять, десять, двенадцать... И на тринадцатый он взвыл. Да кому все эти акварели?! Видно же, что мазня: прибой тяжелый и проваливается за песок, зелень грязная, рисунок вялый — ну, естественно, настроение вылазит. Кому оно все нужно?.. И кому нужен он сам? И не только сейчас, но и ранее: мать — бух, а затем и начэкономотдела горводоканала, детей видела утром, вечером и по воскресеньям. Отец, пока был жив, вообще по восемь-девять месяцев ловил где-то свои тонны морепродукции, а когда возвращался, то два месяца пил так, что и ... лучше бы плавал круглый год. Только когда до очередной медицинской комиссии оставалась пара недель, он трезвел, ходил в парную и воспитывал сыновей. Очень поучительные были байки. И поджопники. Младший брат, Димка... Салага, но уже баклан, оторви и брось. Пофигист от пеленок, кажется, за пределами школьной программы прочитал две или три книжонки про шпионов. И ни в один кружок тоже больше двух-трех раз не сходил. Вон, прибраться за собой не заставишь. Но, все равно, при этом мамкин любимчик, чуть что, сразу ябедничать... Спортзал пуст — все в лагере... И что Макс тут делает? И что будет делать? Чесать свежие рубчики.
Потолок с толсто забеленной лепной розеткой вокруг свисшего на длинном витом проводе абажура матового стекла, желто-горчичная полосатая штора, перекрывающая половину жаркого полуденного окна, аккуратно приколотые к блекло-зеленым обоям иголками грамоты и дипломы. А две серебряные медали покрылись пылью. Впрочем, пыль видна и на рамках с морскими пейзажами, и на чучеле альбатроса. Пыль, пыль. И уже который день он не может поднять упавшие за стол новенькие, подаренные на окончание школы тренером Сергей Сергеичем, красно-белые перчатки. Просто нет сил... Уехать бы. Уехать. Куда-нибудь далеко-далеко. В тайгу… Или в Ленинград… Так вот и подступил тот момент, когда Макс Стельмах почувствовал себя самым неудачливым человеком…

Мать пришла неожиданно рано. И прямо с порога огорошила:
— Макс, собирайся! Звонил в контору брат Костя, ну, мой двоюродный брат, твой дядя Константин Павлович. Завтра пришлет деньги, и ты полетишь в Москву, а оттуда в Кишинев. Он берет тебя на лето на работу. Знаешь же, что он реставратор, церкви ремонтирует. Сказал: ничего страшного, и после операции можно.
— А чего через Москву-то? То есть, я, конечно, за, но тут напрямую в пять раз ближе.
— Пусть хоть в десять! Там, в Москве, какие-то документы возьмешь, чертежи для его работы. Ну, и в столице побываешь. Разве ж плохо?
Не то, чтобы не плохо, а и вовсе замечательно. Небо за окном неожиданно просинело, солнце разом ужалось в играющее за тюлем пятнышко, даже от неблизкого моря свежий ветерок донес запах ржавчины, мазута и крики чаек — самые, что ни наесть, заглавные призывы к путешествию. Собираться недолго, спорт научил: трусы, майки, зубную щетку и полотенце. Но, может что нужно особенное, эдакое, для реставрации? Может, ну... церковь все-таки. Мам, а он, вообще-то, крещеный? Вдруг туда без крестика не пускают? Мать, на секунду задумавшись, махнула рукой: «Ну, вот, так и знала! Сколько ж талдычила твоему отцу — давай окрестим детей! А он, штумпф упертый, только ругался. Вырастут, мол, лютеранами будут. Ага, так прямо я и отдала ихней немчуре своих русских мальчиков! Да и ничего, ничего: авось, небось, да как-нибудь! Если что, там и покрестишься».

Москву он, в общем-то, и не увидел. Четыре нервозных часа в аэропорту Домодедово, подскочивший почти перед самой посадкой какой-то взъерошенный толстяк с огромной самодельной папкой: «смотри, не помни», и, вообще, все там предельно бестолковое и суетливое. Только мороженное понравилось, хотя почему-то «Ленинградское». Но, вот, наконец, «Ту-104», накренившись к пронзительно в темноте малиновой щелке заката, пошел на снижение. За толстенным стеклом иллюминатора небо из сплошных сине-фиолетовых облаков, и такая же непроглядная земля. Только меж ними узкая полоса холодно красного цвета. Или света. Пристегнув ремни, все, кто находился по левому борту, напряженно смотрели на проплывающие огоньки вечернего Кишинева. Паутина синюшных уличных фонарей, желтые соты многоэтажных новостроек, красные черточки партийных призывов. Самолет выровнялся, уши заложило, и под брюхом загремела, заколотилась посадочная бетонная дорожка.

По современному кубовое, приземисто широкое и новехонькое — «выстроено к прошлогоднему приезду Брежнева», уютное в своей почти девственной чистоте, двухэтажное здание аэропорта через полчаса опустело. Попутчики растаяли как-то незаметно и непонятно на чем. Макс побродил по фойе, вышел на площадь. Ночь теплая, липко влажная, без какого-либо малейшего ветерка. Это вам не побережье. В уши ударил звон бесчисленных цикад. «Если не встретят, то бери такси. Только больше пяти рублей не давай, там и так два-пятьдесят всего настукивает». В углу, под крайним, густо облепленным ночными бабочками, фонарем стояло около десятка разноцветных машин, но такси было только пара. Шофера плотно сошлись у одной из легковушек и о чем-то взахлеб спорили. Нерешительно приблизившись и потоптавшись, Макс наконец-то вызвал у них некоторый встречный интерес: «куда?» «Кровохлеб». Интерес пропал. Даже «сколько он даст» не спрашивали. Водилы демонстративно свернулись в кружок и опять начали шумно обсуждать преимущества «тройки» перед «шестеркой». Но, конечно же, в этом повышенном шуме прозрачно чувствовалась фальшь. «Клиента» обрабатывали, давали «дозреть», Макс постоял, постоял и робко отвлек самого пожилого:
— Может, довезете?
— Куда?
— Я же говорил: Кровохлеб.
— Нет, не по пути.
— Так вы же таксист.
— Я по заказу. Вон, частников проси. Может, возьмутся.
Макс, согласно направляющему кивку, подошел к молодому невысокому весельчаку, бурно оспаривавшему общее мнение о неэкономичности слишком мощного двигателя «шестерки».
— Вы не подвезете?
— Шо, так трэба?
— Сами видите. Ночь скоро.
— Таки ж червонец.
Стоявшие рядом шофера заулыбались. Эти наглые ухмылки и переполнили терпение. Все, предел пройден, Макс и так уже умаялся за этот бесконечно длинный день со всеми его проверками, накопителями, ремнями, взлетами, посадками, — хватит над ним издеваться. Да! Его мать одна на сто сорок плюс двадцать премиальных тянула двух сыновей, он сам с восьмого класса уже подрабатывал, и брат покорно донашивал то, что перед этим было Максово, а тому, в свою очередь, многое перепадало из оставшегося от отца. И что такое «червонец» — не ему рассказывать!
— Поехали!
Не ожидавшие такого быстрого согласия шофера опешили. И смотрели теперь на урвавшего с нескрываемым неодобрением. А тот вдруг чего-то занервничал, засуетился, никак не попадая ключом в замок багажника. Огромную папку аккуратно положили поверх запаски и инструментов, а рюкзак Макс бросил на заднее сиденье. Все, тронулись.
— А чо, братка, там, в Кровохлебе? Отдыхать к родственникам?
— Нет. На работу.
— Какая ж там работа? Мэй! Село. И шляхт класть уже закончили.
— Нет, я в церковь.
— В бисерику? Мэй! — Шофер ему даже в лицо заглянул. Чего это он? И еще вдруг стал извиняться:
— Тэк почему, братка, цену-то гнем? Через гаишный КПП проезд, а там оне с нас, частников, ночью по рублю гребут. Туда — рубль, оттуда. А днем-то до Кровохлеба трешник.
Удивительно ровный асфальт шоссейки легко гнулся с холма на холм, мелькая под фары белым пунктиром разделения полос. Увеличенные светом редкие ночные бабочки астероидами летели навстречу, а вокруг пасмурная ночь упрятала окрестности в совершенную непроглядность. Только черный контур невысоких, пологих горок, да неожиданные, на поворотах, высоченные шпили пирамидальных тополей ограничивали и резали низкое рябое густо-синее небо, чуть подсвеченное справа едва угадываемой за облаками луной. Холмы, горки. Днем, наверняка, здесь красиво. Живописно, наверное.
— Мэй, когда Господь Бог разделял народы, он давал каждому по уделу. А молдаван проспал очередь и прибежал последним. И ничего ему не осталось. Заплакал молдаван, запричитал, и пожалел его Господь, говорит: «Есть у Меня один маленький кусочек, мэй, для Себя оставил, но тебе отдам. Вовек горя не узнаешь». И отдал Бесарабию. Стали здесь жить молдаване, хорошо жить, всего вдоволь — вина, пыни, мамалыги. Очень хорошо. И Господь Бог смотрел на них и тоже радовался. Но позавидовал тому сатана. Пришел на небо и говорит: «Мэй! Слишком смачно у молдаван, так не должно быть. Несправедливо перед другими народами. Пусть и у них горе будет». Господь согласился и послал на Бесарабию нашествие змеев. Огромных драконов, которые пожирали с земли весь урожай. Тогда опять заплакали, запричитали молдаване: «Обещал же, что горя не узнаем». И опять Господь Бог пожалел их. И родились у них богатыри. Большие люди. И стали они убивать драконов. Тогда сатана снова побежал на небо: «Не хорошо отступать от своего решения!» Господь посмотрел на сатану, посмотрел на молдаван, взял да и усыпил и драконов, и богатырей. Вот кто где заснул, там и поднялась гора. Видишь, братка, сколько их вокруг спит. Поди, разберись: кто где.

Вознесенный стакан КПП издалека светился праздничным китайским фонариком. Сбросив скорость, подкатили к разъезду, покорно остановились под светофором. К ним лениво подошел, весь увешанный белыми светоотражающими портупеями, дежурный. Красиво подошел, с гонором.
Сержант козырнул и заглянул в салон:
— Куда?
— В Кровохлеб, в бисерику.
Гаишника словно собака за нос чуть не цапнула, так он отпрыгнул от машины. Только палочкой отмахнул.
— Надо ж! И денег не стиганул. Мэй, ненормальный видно.

За очередным подъемом слева засветились редкие россыпи завидно уютных огоньков. А село-то не маленькое! Свернув с трассы, машина поползла по крутому серпантину узко и круто завивающейся вверх улицы. Глухие высокие заборы, заросшие пышной зеленью черепичные крыши, через каждые десять метров фосфоресцирующие знаки с предупреждениями о резких поворотах. Асфальт незаметно перешел в потряхивающую булыжную мостовую. Выше, выше. Изредка улица пересекалась с другими, такими же узкими и пустыми. Кое-где горели редкие фонари во дворах около крылец, но в самих домах, похоже, все уже давно спали. А где же здесь у них церковь? Стрелки часов показывали первый час. Кого в такое время в деревне спросишь? Неожиданно сбоку за фарами мелькнула тень. Водила тормознул, сдал назад и опустил стекло:
— Мэй! Бабуля, а где у вас бисерика?
Перед ним, опершись на палку, стояла худющая ссутуленная старуха. Во всем черном, она совершенно вписывалась в окружающую обстановку: черный высоченный забор с тяжело свесившимися из-за заостренных плотных досок черными ветками яблони с одной стороны, черный забор с грушей с другой, а посредине кривая брусчатая мостовая, уходящая в ту же беспросветную черноту поворота. Согнутая черная тень чуть-чуть шевельнулась.
— Так где, мать, церковь?
Старуха еще сильнее сгорбилась, приложив руку ко лбу, вплотную через плечо водилы вглядываясь в Макса.
— Бисерика? Да — там. Только зря ты его туда везешь.
Шофер недоуменно оглянулся на пассажира: чего это ему? Никак знакомая?
— А где «там»? Прямо, что ли?
Но только переспрашивать было не у кого. Он даже в окно высунулся, посмотрел назад, но темнота такая, что старуху нигде не видно. Как смыло. А, может, куда в калитку вошла? Ну, в самом деле, как у негра в ж...! И тут в его кудри вцепилась летучая мышь. Он с вскриком попытался смахнуть ее, но шевелящееся животное запуталось в волосах, злобно пищало и никак не хотело отлепляться. Выдрав хрустнувшую косточками мерзость и отбросив раздавленное тельце, водила едва успел закрутить стекло, как в него ударилось уже два крохотных чудовища. Затем еще два сухо стукнулись в лобовик. И еще, еще. Хрупкие тельца не выдерживали ударов, и мыши тут же мучительно погибали. Сползая, они судорожно разевали огромные рты, из последних сил царапая по стеклам коготочками своих перепончатых крыльев. Удары в окна следовали со всех сторон. Да сколько их тут? Свадьба, что ли? Или миграция? Оцепенение, вдавившее их в спинки кресел, сменилось желанием бурной деятельности.
Резко газанув, они выскочили за поворот и увидели впереди, почти на вершине горы, подсвеченную снизу уличными фонарями бело-розовую, с остроконечным темным шатром колокольню.
— Ну, слава Господу Богу! — Шофера еще подергивало. — Мэй, ты, это, братка, давай тут сам. А я поеду.
Он мгновенно открыл багажник, выставил к воротам папку с документами, безрадостно сунул в нагрудный карман червонец и отжал изнутри все кнопки.
— Ну, удачи, мэй!

Визгливо развернувшись почти на одном месте, «шестерка» вильнула габаритками, еще пару раз где-то там внизу ударила фарами по деревьям и окончательно пропала. Макс посмотрел на железные, под штукатуренной аркой, ворота, на два, замыкающих их створа, глухих одноэтажных здания, безоконно слепо закрывавших церковный двор от улицы, на нависающие над их черепичными крышами театрально подсвеченные снизу разлапистые, с плоскими вершинами, кроны старых акаций. Теплота по южному густой ночи влажно обняла все так вдруг уставшее тело, в ее мягкой расслабляющей тишине только «цы-цы-цы»-кали неутомимые цикады, да еще где-то далеко-далеко незло лаяла собака. От этой теплой и мягкой тишины его стук в ворота прозвучал неожиданно по-бетховенски судьбоносно: «Та-та-та, да!»
А с той стороны, словно только этого сигнала и ждали. Мигом раздались веселые голоса, послышались скорые шаги по скрипучей гальке, чьи-то руки наперебой дергали задвижки, и сразу три головы появились в приотворенную дверь:
— Макс?
— Я.
— «Я» — это в смысле «ja», или в смысле «ich»? — Так шутить мог только дядя Костя.

«Константин Павлович, он же тебе начальник будет», — строго наказывала на дорогу мама. А Макс-то помнил, как пять лет назад, проснувшись, они с братом увидели, что под их окном куст барбариса, словно ягодами, был весь увешан одноименными конфетами. Потом им показали сотворившего это «чудо» странного, явно немного сумасшедшего человека: высокий, худющий как скелет, «дядя» имел длинные, наверное, до пояса, спрятанные за воротник водолазки волосы и смешную, узкую и тоже длинную, как у козла бороду. Только усы большие и красивые. Зачем ему такая прическа? Йогов у них в Ильичевске до того не было, а хиппаков и рок-певцов они видели только на импортных турецких и итальянских плакатах. Но те-то молодые. Дядя Костя постоянно курил и говорил с ними невозможно фальшивым сюсюкающим голосом. И приколы все детсадовские. Ну, ладно там, брату Димке тогда только стукнуло девять, а Макс-то уже был большим, двенадцатилетним, и его всю неделю обижали глупые заигрывания приехавшего в гости то ли Хоттабыча, то ли Дон Кихота. В страшно засушенном виде. У дяди Кости не было своих детей, и он никак не мог подстроиться к возрасту племянников. То он купил им совсем девчачьи соломенные шляпы, то какие-то почти белые шорты, в которых никуда не сядешь. Но старался, и с Димкой они, в конце концов, сошлись на игрушечном катере с батарейками — трудно ли маленького подкупить, а вот Максу все так и доставалось по самолюбию. Ну, не понимал Константин Павлович, что надо бы повежливее, посерьезнее, хотя наверняка видел, что не пузан уже перед ним.

Калитка совсем отворилась. Еще две головы принадлежали мохнатобородому, среднемолодому, среднего роста и среднего телосложения человеку и миниатюрной, коротко выстриженной черной женщине в ярко блестящих очках. Хозяева, видимо, перед тем много смеялись, и теперь все продолжали то и дело прыскать по непонятным поводам. Обмен рукопожатиями.
— Владимир Васильевич.
— Максим.
— Маргарита Бахытовна.
— Макс.
За спиной тяжело и решительно лязгнул заслон, а дядя Костя, Константин Павлович, уже подталкивал его в спину в направлении ярко пылающих в глубине ограды сплошных окон невысокой веранды. Цикады, цикады, цикады. Они через весь двор прошли по чистой, просыпанной мелким гравием дорожке мимо напряженно молчаливого здания храма. А что в нем ремонтировать? Выглядит совсем новеньким. Макс просто кожей почувствовал, как сильно лучатся его светло-розовые, с протянувшейся белой лепниной стены. Такое испытываешь рядом с большим военным кораблем: сильно, холодно, недоверчиво. А справа травянистая всхолмленная насыпь замыкалась высоким, тоже светло оштукатуренным забором.
— Как хорошо, как вовремя ты чертежи привез. А то нам на завтра назначен архитектурный совет в министерстве, и вот теперь-то у нас руки развязаны. Пусть только попробуют отказать.
Константин Павлович уже по дороге пытался раскрыть заклеенную по швам папку. А веранда оказалась самодельной дощатой пристройкой к странному полуподвальному помещению, начинавшемуся вполне как какой-нибудь склад, а потом вдруг грубой сводчатой каменной кладкой уходившему вниз, в неведомую глубь горы. Внутри пристройка делилась на кухню и столовую. В небольшом помещении столовой каким-то уютным образом располагалось неимоверное количество вещей: железная, непривычно квадратной конструкции трофейная румынская буржуйка, большущий, почти теннисный, стол, старинный, еще пружинный, облезлый кожаный диван с откидными кругляками подушек, широкая деревянная лавка, табуреты, две тумбочки. Две смежные стены занимали сплошные окна, а другие две резали разнокалиберные полки с банками, баночками, коробками, коробочками, кистями, стамесками, красками, пилами, рубанками, картонками, книгами и иным, профессионально необходимым мелочным разнообразием. А еще на табурете в межоконном углу стояла огромная, в человеческий рост, икона с румяным ангелом в голубом плаще, держащим белую лилию.
— Ты садись сюда, и, давай, с дороги, поешь, чаю попей. Аэрофлотовская-то курица, поди, давно растворилась в молодом желудке? Без следов? Не стесняйся, все свои.
Перед Максом выставили большущую красную пиалу с шапкой чуть теплого желтоватого куриного плова, рядом на досточке разложили порезанный черный хлеб и, еще в капельках, длинненькие помидоры, приставили масло и сгущенку. Отлично! А на другой половине стола три головы тут же склонились над развернутыми полотнами расчерченных тушью огромных и сложных чертежей. Действительно, можно было не стесняться: Макса они и не видели. После естественно быстрого поглощения пищи, но в неестественных объемах, пить захотелось просто страшно. Задерживая дыхание и заведя сзади руки выше диафрагмы, он молча смотрел на что-то так восторженно обсуждающих реставраторов и никак не мог решить, что же с ним произойдет в ближайшие минуты: или начнет икать, или заснет? Первым про гостя вспомнила Маргарита Бахытовна.
— Господа, а парень-то у нас совсем загрустил? Макс, вы чего-нибудь еще хотите?
— Пить и спать. — Вот так откровенно он им и выдал. Правду, как она есть. Макса дружно попоили, а потом дядя Костя повел его на «место».
— Мы тут немного ужаты, так как народ то приезжает, то уезжает, а постоянных нас трое. Вот и тебе место несколько временное предоставим, летнее. Ты же не куришь? Очень хорошо. А когда-нибудь на колокольне спал? Там, под звонницей есть чудная комнатка. Светлая, с обзором на три стороны. Только добираться не просто, поэтому давай через туалет.

Дядя большущим ключом отворил замок, и, оттянув высоченную, узорно окованную железом дверь храма, смело вошел в темноту. Шагнувшего за ним Макса обдало холодом и непривычной гулкостью большого ночного помещения. Щелкнула тусклая запыленная дежурка притвора, и из непрояснившейся мглы протяженного нефа мутно явились орнаменты и фигуры. Но разглядеть толком Макс ничего не успел, так как по узкой крутой лестнице, начинавшейся прямо в стене, они стали ввинчиваться в высоту. Через двести восемьдесят две крутые каменные ступени, через откинутый люк они попали в действительно чудесную квадратную комнату. Лестница, теперь прямая и железная, тянулась дальше, туда, где за вторым люком располагалась открытая площадка с подвешенными на скрещенных балках колоколами. Там упорно жили и мусорили голуби. А здесь от пылавшей под самым потолком «стопятидесятки» недавно выбеленные стены ослепительно сияли стерильной чистотой. Возле плотно строенных стрельчатых, и сейчас зеркально черных, окошек по центру стоял старый, но тоже чистейший письменный стол. Справа, заправленная белым же покрывалом узкая железная кровать с никелированными шишечками, слева глухой платяной шкаф. Что еще? Два венских стула. И раскрытый пустой этюдник на выдвинутых ножках.
— Ты вещи разложи в шифоньер и в стол. И ложись. Подъем завтра по желанию или по возможности. Но учти: мы с раннего утра в столицу, там с совками в министерстве большой бой предстоит, так что за хозяев ты да Вахтер. Это собака такая. До обеда дотяните. Только, если что, воду для питья бери ту, которая в баке, а в колодце совсем соленая. Прости, завтра и про дом, и про дорогу расскажешь. Ты нас действительно очень выручил, спасибо огромное, вот как задавим местный минкульт, так и расслабимся, поболтаем. Прости, побегу — нам до утра бы кончить.
Дядя Костя улыбнулся своим узким, мелко морщинистым лицом и, как настоящий джин, исчез под люком.
Выложив одежду и обувь из сумки, Макс с сомнением подержал в руках чудом на днях ухваченный в буке мягкий серый томик «Огненного столпа». Деньги-то откладывал на сборы, а вот сгодились на книжицу. Подержал, подержал и никак не смог убедить себя в необходимости «почитать». «На сон грядущий»? — Но сон уже и так нетерпеливо похлопывал по затылку. Едва только и успел, выключив свет, вытянуться во всю длину занемевшего от «аэрофлотовских» притеснений тела. Странно спать на колокольне. Одному в огромном и неведомом здании. Странно и сладко. И легко. В голове обрывки картинок: вот брат завистливо провожает, а это уже некрасивая стюардесса протягивает маленькую чашечку с мелкими, щекотно лопающимися пузырьками, а потом гаишник козыряет... И старуха: «зря ты его туда везешь»... Еще что-то... И еще кто-то ходит под ним по пустому храму. Наверно, дядя Костя или эта... как ее... Маргарита Бахытовна... А он высоко-высоко... Под колоколами.

Утро давно было не утром, когда Макс с пусто звенящей головой, но замечательно отдохнувшим телом, гонимый природой, шаром скатился по каменной винтовой лестнице в притвор. Двери на крыльцо были чуть-чуть приоткрыты, и яркая солнечная полоса резала скопившуюся за ночь сиреневую прохладу. А там, за внутренней аркой, в самом храме было давно светло: восемь больших окон по каждой стене и обильная позолота плотного иконостаса празднично звучали полуденным гимном в честь великолепного южного лета. Макс так и замер на пороге: Что это? Как это? Длинный, по католически безкупольный неф с мягко сведенным полукруглым потолком весь был — нет, не покрыт! — наполнен росписями. Стены под красками одновременно и были и не были, а потолок не имел ни веса, ни размера. Росписи Пискарева невозможно пересказать. Это тайна достижения гармонии. Десятки сюжетов и отдельных портретов, заплетенные крупными сильными орнаментами, смысловые и композиционные узлы в тесных правилах бесстильной архитектуры эклектического рубежа веков... А вверху в центре — Он, Христос. Такой красоты и ума глаза, что... Макс так и замер на пороге с открытым ртом.
Внизу внутри какой-то старик, не смотря на июль, в теплой стеганой безрукавке, с ведерком обходил подоконники и поливал черпачком цветы. Макс тихонько вышел на крыльцо, слепо сощурившись, спустился на двор. Когда он подошел к дверям веранды, около входа сфинксом сидела огромная рыжевато-пестрая дворняга с огромными же висячими ушами и с еще более огромным, сухо кожаным черным носом.
— Вахтер?
Пес улыбнулся и вильнул негнущимся хвостом. «И мне очень приятно». Да, а пса кормить или не кормить? И чем? ЦэУ-то не выдали. Тот опять махнул и улыбнулся. Войдя на кухню, Макс с облегчением увидел на узком разделочном столике спасительную записку, из коей и узнал, что яйца и помидоры в холодильнике, что их можно жарить, хлеб должен быть на полке, а электрочайник в столовой. И Вахтер уже накормлен. Не смотря на открытость, собака внутрь не входила, а с крылечка только умно поддакивала стуку ножика по впитывающей помидорный сок доске, шипению яиц и поиску хлеба, которого ни на какой полке не оказалось. Хлеб лежал в столовой, рядом с чайником. После такого доброжелательного и ненавязчивого внимания Макс не смог не поделиться с вежливым соседом, и тот очень аккуратно взял из рук намазанный маслом кусок. Кожаный нос, действительно, оказался сухим и шершавым.
Когда яичница с помидорами закончилась, и наступило время чая, за затянутым от солнца плотным тюлем окном послышались приближающиеся шаркающие шаги. Это был тот самый утепленный дед, что поливал цветочки. Теперь он нес в глубокой тарелке ягодки. Клубнику. Вахтер нехотя посторонился, и в столовую осторожно, бочком вошел невысокий, лысоватый, весь такой седовато-серенький, хитровато улыбающийся дедушка.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте и вам! Вот, откушайте. Свежая.
— Спасибо. Я племянник Константина Павловича. Максим.
— Мы знаем. Кушайте. Как отдохнули? С дороги-то выспались? Хорошо, очень хорошо. А они когда обещали вернуться? Понятно. Ну, что ж, после обеда, так после обеда. Мы подождем, главное, что б у них все случилось, у них.
Старичок присел на лавочку у самого выхода, а тарелку с ягодой подвинул к Максу. Он все как-то хитро улыбался, улыбался, и маленькие глазки под короткими мохнатыми бровками совсем прятались за морщинистыми щелочками обвисших век. Неужели ему не жарко в этой кацавейке? А тот вдруг перешел на доверительный шепот:
— А не страшно было? Ночью-то?
— А что должно было быть страшного?
И опять многозначительная улыбочка.
— Да разное. Мало ли что? Вдруг и почудится.
— Нет... Вроде ничего. Спал просто замечательно.
— Ну, и хорошо, хорошо. Я — так, просто так. Ладно, пойду-ка пока в конторку, бумажки поперебираю. Пока они вернутся. А вы кушайте.
— Спасибо, очень вкусно.
Старик трудно приподнялся, так же бочком пошел на выход. И уже почти с крыльца:
— Я — Тимофтий Романович, староста.
Макс, не оборачиваясь, прослушал как удаляются шаги, и запустил в тарелку всю ладонь. Ой, надо было бы побольше оставить. Вот и Вахтер укоризненно потупился.
Широкий двор вокруг вытянутого поперек склона храма был засыпан аккуратно выметенным колотым гравием. С нижней, южной стороны росло несколько старых акаций и плотные кусты высоченной сирени. За их темными кронами открывалась широкая панорама на Кровохлеб. Сотни розоватых и густо красных черепичных крыш в окружении грушево-яблоневых садов плотно заполняли покатый склон. А справа, по северной стороне двора, к запертому сверху штукатуренным забором холму лепились каменные хозяйские пристройки, на фоне которых высилось два деревянных креста. Их вершины и перекладины, как крыши, покрывали жестяные угольники. На крестах грубо написанные Иисусы были закрыты стеклом. Это что, могилы чьи-то? Конечно же, не терпелось как следует рассмотреть храмовые росписи. И вокруг походить, территорию оглядеть, освоить. Но без хозяев все будет самовольством. Лучше пока что-нибудь здесь полистать, почитать. Вон, целая кипа журналов на полке. Есть там что про реставрацию? Или про церковь. А то на эти темы Макс, оказывается, до позавчерашнего дня даже и не задумывался. Темнота. Опять дяди и тети будут с ним сюсюкать. Придется краснеть.

Теперь он сам радостно поспешил на хлопанье автомобильных дверец за воротами. Даже Вахтера обогнал. А с улицы навстречу, с полными объятиями бумажных мешков и свертков, входил дядя Костя. За ним Владимир Васильевич и Маргарита Бахытовна за две ручки несли широкую и мелкую корзину с белыми-белыми яйцами и желтоватыми трупиками тех, от кого эти яйца получались. Да, еще в цепких пальцах Владимира Васильевича блестела фольгой бутылка шампанского. С Максом щедро поделились упаковками, а вокруг улыбающийся до подвизгивания Вахтер счастливо припадал носом к земле, разгоняя воздух своим могучим хвостом. Он, оказывается, сильно хромал.
Стол ломился от привезенных городских и изъятых из запасников местных продуктов. На их компанию всей этой еды должно было хватить до утра. Это, если не отвлекаться. А ведь еще разговоры! Максу в двух словах описали смысл выигранного сражения: с сего дня статус объекта вырос из районного памятника архитектуры в памятник живописи республиканского значения. Теперь, кроме заплаточного ремонта крыши и косметических заделываний трещин и осыпей, церковная община получала право на полномасштабную реставрацию храма со снятием росписей с потолка, заменой прогнивших балочных перекрытий и восстановлением живописного слоя на новой основе. Пять лет — никаких грабежей в «фонд мира»! Ура! Тимофтий Романович принимал поздравления. Оказывается, кроме того, что религиозная община платила десятикратную цену за свет, воду и землю, в конце каждого квартала она «добровольно» сдавала всю наличную кассу в этот самый «фонд мира», и при этом не имела права без разрешения райсовета даже покрасить окна. В этот же фонд отдавал каждую свою третью зарплату и священник. И тоже, естественно, абсолютно «добровольно». А у данного храма крыша аж с тысяча девятисотого года, и, не смотря на качество шуваловского железа, в последние десять лет она протекала уже натуральными ручьями, так что внутри стен прослушивались целые рукава пустот вымытой штукатурки. И поэтому внешнее укрепление живописного слоя эффекта не давало. Как прослушивались? А это как у дятла, через простукивание. Промывы — раз, сгнившие рамы — перепад температуры и влажности — два. И еще прикладывали свою лепту землетрясения. Тут же всегда чуть-чуть, да трясет. Хотя бывают и весьма чувствительные удары. Последний в семьдесят четвертом. Тогда аж шатер колокольни завалился. Пока стоит временный, маленький, но теперь-то можно будет восстановить прежний — чтоб до тридцати восьми метров под крест. Так что, работы невпроворот! С завтрашнего дня начнем скликать бригаду. «Ну, еще раз — с победой!»
Тимофтий Романович, вложившийся двухлитровой банкой сине-красного с сильным привкусом «изабеллы» терпкого вина с собственного виноградника и пачкой овсяного печенья, на чай не остался. В какой-то момент он вдруг перестал восторгаться собеседниками и по-детски тонко смеяться их, наверняка, не во всем ему понятным шуткам, что-то притих, а затем и вовсе резко засобирался. При прощании они с дядей Костей быстро поцеловали друг другу руки. Остальным он кивнул и поспешил в сопровождении Вахтера к воротам.
Макс, объевшийся и выпивший, в общей сложности, не менее стакана, сладко блаженствовал. Даже живот не чесался. Он закатился, на правах родственника, в угол дядин-Костиного дивана и только успевал переводить глаза с говоривших на говорящих. Или даже кричащих. Кричать приходилось из-за «глушилок»: Владимир Васильевич уперто извлекал из видавшего виды «Альпиниста» с перенастроенными контурами «голос «Свободы» из Мюнхена». На ее четыре вещательные частоты в Кишиневе было только три «глушилки», и поэтому у него шла увлекательная игра в кошки-мышки с неведомыми дежурными по советскому эфиру. Каждые десять-пятнадцать минут нужно было перескакивать на освободившуюся частоту. А параллельно дядя Костя и Марго, как ее звали «старшие товарищи», активно доказывали друг другу свою независимость от штампов московских кухонь. Максу все казалось немного невзаправдашним. И эта плотно заполненная красками и ножовками, накуренная до сизоты комната, и прорывающийся как сквозь мясорубку голос какого-то Глеба Рара, и такая страстность по поводу того, что Окуджава как поэт, несомненно, личность, а прозу бы лучше не писал, как и вообще невозможно читать Айтматова после того, как уже были Набоков и Бунин. Что это? Где это он? И кто такие эти Леонтьев или, как его, Кокто?.. Ведь совсем-совсем недавно над головой пронзительно глупо кричали покачивающиеся на встречном ветру чайки, пузырчатый прибой шуршал смесью песка и ракушечника под босыми ногами, и со стороны порта несло смесью йода и ржавчины. А Соня Мамеладова, как бы вот так невзначай, уже поджидала около хлебного... Хотя чего было ждать, если дело дальше засосов так и не двигалось?.. То было правдой, проверенной всеми органами чувств правдой, а что здесь?
За тюлем совсем потемнело, и измученный вконец плохим радиоприемом Владимир Васильевич, сдавшись примитивной «Немецкой волне», пошел включать уличное освещение и проверять все ворота и калитки. Закисла и Марго, даже не докурив до середины, задавила очередную сигарету и стала, искренне позевывая, выносить опустевшую посуду, громко складывая все в глубокий таз. Дядя Костя и Макс помогли ей, Макс даже принес свежей воды, и они вдвоем наконец-то пошли посмотреть росписи.
— А что это за кресты во дворе? Чьи-то могилы?
— Нет, памятные. Вроде наших часовен. Это у них тут форма зарока. Или благодарности. Например: решил пить бросить или уже бросил. Или кто с войны живой вернулся. Или сын родился. События, они же для каждого по-разному ценятся. Я вот на луну с восторгом гляжу, а ты зеваешь. Или наоборот.
— А чего они такие страшные? Я про живопись: ангелы — как перуанские идолы.
— Страшные? А, наверное, от того, о чем я и говорил: каждый на каждое по-разному смотрит. Вот кто-то и этими «идолами» восхищается. Субъективизм плюс национальные особенности.
Свет настенных ламп оставлял потолок в тени, ночь превратила окна в настороженные зеркала, и внутренность храма для Макса продолжила то уловленное на веранде ощущение «не совсем реальности» всего с ним происходящего. Может это от отравления никотином? Но ему приходилось бывать и в более плотном общении с курящими, например, в задраенном кубрике эМТэшки в шторм. Там вообще всю ночь дымило восемь человек, и не фильтрованные сигареты. И стакан вина не та причина, чтобы вдруг утерять восприятие фактур окружающего мира. Да ладно бы окружающее, но и собственное, хорошо изученное и подчиняемое тело стало каким-то... незнакомым.
Евангельские сюжеты без прочтения самого Евангелия укоряли пробелами слишком среднего образования. Хорошо, что все подписано, можно не спрашивать лишнего, а с умным видом кивать в такт дядиному восторгу. Как Вахтер утром. Но, все равно, что такое «Сретение» или «Вход Господень» приходилось догадываться по ходу, а, точнее, задним числом. «Беседа с Никодимом» вообще необъяснима. Но как написан лунный фосфоресцирующий свет! Даже в «Поклонении волхвов» не было такого понимания невесомости полнолуния. А здесь многочисленные купола спящего перед собеседниками города плыли пузырями мерцающей живой влаги. За Христом и Никодимом лежал не обреченный за богоубийство Иерусалим, а сама вселенная, не имеющая ни масштаба, ни сроков.
Николай Пискарев был младше Васнецова лет на десять, и, естественно, много вобрал от его Владимирского собора. Он даже прямо скопировал несколько композиций. И, в том числе, двух коленопреклоненных, с широкими опоясками, архангелов по сторонам иконостаса. Но, при всем его достаточном академизме, на нем уже «отразились» рефлексы от его ровесников импрессионистов: абсолютный графический реализм просто звенел отрытыми цветами. А от младшей сецессии были взяты усиления чуть-чуть окрашенных упругих контуров. С перерывами Пискарев проработал здесь четырнадцать лет вместе со своей глухонемой дочкой, собственными руками прописав все орнаменты и даже имитации мраморных плит. Но как можно будет убрать эти страшные перекрещивающиеся трещины и белеющие осыпи? Особенно на потолке — с провисами, с обнажениями обрешетки.
— Все возможно, все увидишь. Но самое удивительное, о чем я совсем недавно узнал, что Пискарев как раз за это время несколько раз был в Коктебеле. Представляешь, какое переплетение?
Дядю Костю нельзя было представить без книжки Волошина. В руках, в кармане, на столе между кружкой чая и пепельницей. А зачем? Если он и так помнил все стихи наизусть? Его радостью навсегда остались пребывания в Доме Поэта, его гордостью была дружба с Марией Степановной. Не писавший ничего сам, или удачно скрывавший это, он, в тот свой единственный приезд в Ильичевск, заставил, через очередную обиду, но все же заставил Макса прочувствовать, реально ощутить на губах странную сладость ритмизованных и рифмованных строчек, горлом испытать терпкую густоту аллитерации. А то что бы иначе Макс сегодня знал, кроме как «переправа, переправа, берег левый, берег правый»? Или что «мой дядя самых честных правил»?.. На его невольный хмык дядя Костя оборвался на полуслове.
— Похоже, на сегодня хватит.
— Прошу прощения. Это нервное.
— Такой красотой насыщаться нужно постепенно. Завтра твой первый рабочий день. Как здоровье? Помаленьку сможешь?
— Да и помногу тоже.
— Не хорохорься. Погоди, еще так загрузим, солнца хватать не будет.
— А вы и по ночам работаете?
— Как придется. Пока нет.
— Нет? А кто тогда этой ночью по храму топал?
— Топал? А, это так, местное привидение. Он еще стонать будет. В ночь с пятницы на субботу. Но ты не обращай внимания. Обычная вещь, привыкнешь.
Выключив лампу, Макс старался не смотреть в подсвеченные снизу безжизненным эмалевым неоном окна. Он вытянул конечности, перевел дыхание в диафрагму и расслабленно ждал сна. Но сегодня тот где-то задерживался. Ну, и шуточки у дяди Кости! То философской заумью фонтанирует как с равным, то вдруг вот так опять ерничает. «Привидение». Не знаешь, как и реагировать. Ему же и не двенадцать давно. Тогда, может быть, и поверил. Или не поверил? Вот, внизу опять кто-то проскрипел дверьми и неторопливо прошелся в гулкой тишине. Замер. Вернулся в притвор, и снова в храм. Спуститься посмотреть? Лень одеваться. Ладно, спать. Спать. Спать... А завтра пятница...

Работы с каждым днем прибывало. Как прибывало и народа: за две недели — одиннадцать человек новеньких. Макс на три дня заселившийся раньше, всеми воспринимался уже как старожил. Он вводил москвичей, владимирцев и даже челябинцев в курс общежитского уклада и режима, показывал баню, прачечную, водил на почту и в магазин. Новички в основном были просто интеллигентными отпускниками, врачами и конструкторами, годными только для лопаты и молотка, и только трое киевлян являлись настоящими художниками-реставраторами. Они, кстати, уже бывали в Кровохлебе в самом начале работ и в Максовой опеке не нуждались. Расселялись все по указанию старосты в ближайших домах по одному, по двое, чтобы не особо напрягать прихожан. Вообще Тимофтий Романович всегда и постоянно присутствовал в решении любых проблем. С утра до темноты он то что-то писал за конторкой в церковной лавочке, то ревизовал какой-нибудь склад. Все всегда видел, чуть ли не заранее предчувствуя любое напряжение, но напрямую в дела реставраторов не вмешивался. Тихо, с улыбочкой, в случае необходимости, брал под локоть дядю Костю. Они немного шушукались в сторонке, и возможный конфликт не родившись, исчерпывался. Чаще всего это напряжение сопровождало трех киевлян. Дядя Костя с них разве что пылинки не сдувал, говорил фальшиво сюсюкающим тоном, и на все улыбался. Естественно, Макс, как и все остальные, его сюсюканья не понимал. Ну, может быть они мастера особенные? Ладно, как говорят в Одессе: «будем посмотреть».
Прежде всего, за пять дней пребывания они третий раз требовали переселения «в нормальные человеческие условия». Это что: перины, чистые пепельницы, свет на всю ночь, по утрам молоко, по вечерам вино? Так это же у всех. Может быть, еще чтобы мух не было? И собака по ночам не лаяла? Тимофтий Романович с дядей Костей сегодня опять пошептались за алтарем, и их в очередной раз перевели. И им крупно повезло, что это была не в субботу и не в воскресенье, когда на приход «наезжал» из Кишинева живший в городе настоятель отец Александр. Вот кто в принципе ни с кем не договаривался. Он тебе сказал, а ты либо соглашайся, либо свободен. Макс как-то не так представлял себе духовного пастыря, но, с другой стороны, когда он впервые увидел священника в полном облачении, под распевы хора обходящего со сладковато дымящим кадилом пять сотен вытягивающихся в струнку своих прихожан, то понял, что начальство, хоть и духовное, остается начальством всегда.

Невысокий, абсолютно прямой, с маленькой черной кисточкой стриженой бороды и узкими «мерзавчиками» седых усов, сорокапятилетний отец Александр, всегда ходивший по церковному двору только в белом подряснике и острой фиолетовой скуфье, являл собой «столп и утверждение Истины». Истины в последней инстанции. Его холодные, светло-голубые глаза, словно спицами протыкали всякую предстоящую ему плоть, вычленяя внутреннюю мотивацию ее проступков и выявляя самые тайные помыслы. Потом эти глаза возводились «горе?», и попавшему в зону внимания «чаду» категорично объявлялся приказ-приговор о необходимости тех или иных норм поведения. В таком же категоричном тоне отец Александр выдал Максу две брошюры и велел одну прочитать, а в другой выучить наизусть очерченные карандашом молитвы «Отче наш» и «Богородица Дево». «Символ веры — желательно», — иначе в следующее воскресенье не окрестит. Макс только задним числом понял, почему он вдруг с таким удовольствием подчинился: это же прямо как их тренер Сергей Сергеевич — жестко и понятно.

За эти дни по всему храму выросли металлотрубные леса, словно гигантские модели молекул кристаллического углерода, равномерно заполнившие его сложное внутреннее пространство. Опоясывающие трехъярусные дощатые настилы порезали стены и окна, центральное перекрытие зависло прямо над паникадилом, придав камерность и несколько театральную катакомбность богослужениям, что вызывало восторг новизны у местных жителей. Теперь они целыми днями заходили на территорию храма по любому надуманному поводу, и подолгу разевали рты в гремящей молотками и пилами бисерике, почти беззвучно приговаривая загадочное молдаванское: «мэй, мэй, мэй»... Повезло киевлянам, что сегодня была пятница. Их вещи безропотно перенесли на новое место, а вскоре и остальные, после веселого восьмичасового ужина, тоже расползлись по «домам». На веранде опять заверещали глушаки, забормотали «голоса». Владимир Васильевич и дядя Костя застыли в позах роденовских мыслителей над вконец зашарпанной, еле клетчатой шахматной доской с разномастными фигурками. А Маргарита Бахытовна длинными, увешанными массивными серебряными перстнями, пальцами выстукивала на пишущей машинке очередную справку по очередному запросу водоканала или санэпидемстанции. Они трое были почти ровесниками, может, дядя Костя старше лет на пять, ему уже сорок, знали друг друга не первый «сезон», «в упряжке прошли» Вологду, Горький, Алма-Ату и Кострому. Забавны были отношения между ними: абсолютно, без переспрашивания, доверительные, до рефлексии слаженные, и, в то же время, в личном общении подчеркнуто «на расстоянии». Например, всегда на «вы», хотя и просто по имени.
Справка окончена, печать поставлена, дядя Костя, не отвлекаясь, расписался. Теперь можно пристать и с вопросами.
— Храм «Успения Богородицы» строился с 1893 по 1899 год. А расписывался с девятьсот восьмого по двадцать второй. — Марго чуть-чуть морщилась на особо зверские изыски борцов со свободой информации, и ее желтовато-терракотовое лицо восточной княгини принимало особо надменный вид. Макс полюбил смотреть на ее лицо и слушать слегка надтреснутый голос «потомщицы повелителя пустынь», как она себя величала, иногда очень даже не в шутку. — По документам, здесь рядом должны быть остатки прежнего деревянного здания конца восемнадцатого века. Мы искали в прошлом году, но не нашли. Зато обнаружили массовое захоронение погибших от холеры в 1902 году. Восемь слоев по пятнадцать человек, пересыпанных известью. Наверно их свозили сюда из разных мест.
— А почему вообще такое странное название «Кровохлеб»? И не молдавское даже.
— Здесь, у подножья горы до войны были знаменитые скотобойни. Но в сорок четвертом село почти полностью погибло. А когда возродилось, получило название в русском переводе. Так топографы написали, а в те времена сильно с начальством не спорили. По-молдавски гора называется Сынжера.
— Я, когда ехал, слышал от водителя, что в Молдавии каждая гора — либо спящий богатырь, либо дракон. О чем это?
— Да, я знаю эту легенду. Или быль. Отсюда и легкие землетрясения — храпят! Вот мы сейчас находимся как раз на спине дракона. Этот холм несет явную энергетику земноводного. Не чувствуешь? С возрастом появится. А вообще у Молдавии действительно особая судьба. Эта страна всегда была окраиной чьей-либо империи. То Римской, то Турецкой. То Российской. И сюда же метрополии обычно ссылали своих преступников на поселение, поэтому у лингвистов бытует шутка: «молдавский язык — блатная латынь». Кстати, в русских сказках сюда же на Днестр богатыри приезжали со Змеем Горынычем биться. А почему? Это насчет энергетики. А все потому, что земля здесь вампиризирует. Силы высасывает. Не вздумай даже в самый жаркий день на нее прилечь, сразу простынешь. Это тебе не Украина, где и ночью от почвы тепло. Вроде бы и рядом, а все не так. Овидий много здесь плакал. И Пушкин об этом же свидетельствует. Окраина миров. Докатывались до этих мест завоеватели, покоряли местных, а дальше двигаться сил уже не было. Здесь обычно кончались самые великие походы.
— Маргарита Бахытовна, а почему церковь-то на спине дракона? Разве так можно?
— А церкви всегда так и ставят: либо на светлой точке, и тогда она как свеча всем светит, либо на черной, на подавление зла. Вот здесь оно и давится. Храм, он всегда венец всему земному. А эстетика на подхвате.
— Там! Эй... Эй! — сначала кто-то, вместо того, чтобы дернуть входную дверь, некоторое время ее вбивал, потом с порога опять раздался вопль:
— Эй! Откройте! Стонет! Там! Он ходит... ко мне со спины... и как застонет!..
Сильно вспотевший до кончика носа, светло-русый, широкоплечий верзила широко разводил ручищами и бурно дышал. Он был из совсем новеньких, москвич-инженер и молодожен. Бедняга просто подрядился в отпуск подзаработать на мебель в новообретенное гнездышко, при этом, обязательно объясняя всем подряд, что «вообще-то он в Боге сомневается». Макс, как истинный долгожитель, снисходительно ухмыльнулся:
— Мужской голос?
— Д-да!
— Молодой, высокий? — прикуривая от прозрачной импортной зажигалки, с самым серьезным видом уточнила Марго.
— Да! Молодой... Там!
— Ничего страшного, это местный, его тут лет семьдесят знают, — не отвлекаясь от доски, успокоил дядя Костя.
— Да? Но... он пошел со спины...
— Не волнуйтесь, попейте с нами чаю.
— Да?.. Нет! Я уж пойду, домой пойду. Я на минутку, хотел дрель взять, хозяйке пару дырок в стене сделать. Я пойду, а вы, пожалуйста, за мной ворота закройте.
Этот здоровенный бугай просто боялся выйти по сумеркам один, и, наконец-то вырубивший свое шипение и хрюканье, Владимир Васильевич пошел его провожать, а заодно включать уличное освещение. Как же бедолага перепугался! Наверное, завтра же смотается домой. А вот нечего было инструмент без разрешения брать.

Макс давно не нуждался в провожатых, и на бродящего и постанывающего под ним тоже научился не обращать внимания. Бродит и бродит. И даже желания нет, его подкарауливать. А что? Каждый живет в своем мире... В низинке, в дальнем углу за алтарем, посреди кустов сирени он вытоптал площадку и приспособил самодельный турник, и начал потихоньку входить в форму: подтягивался, отжимался, приседал. Подвешивая на перекладину полотенце, набивал кисти и предплечья. Все потихоньку, полегоньку, чтобы живот не потянуть. Но обязательных пять-семь подходов в день делал. Сегодня его за этим «застукал» Владимир Васильевич. Постоял, почесал свою обширную бороду. И вдруг притащил замечательную брезентовую грушу! Потертую, подштопанную — все как полагается.
— Только на день убирай. Староста не одобряет. А я ей зимой нервы лечу.
— Побегать бы. Вы не желаете?
— Я своим здоровьем с ноября по апрель интересуюсь. А коли побегать, так вон — за кладбищенскими воротами шикарная шоссейка на свалку. Двенадцать кэмэ туда, двенадцать обратно. Только с первого раза далеко не нужно — холмы дыхалку сожгут.

Прятать, как прятать. Зато староста показал Максу простейшие звоны. Колоколов над его комнатой висело четыре: два огромных, сорокапудовых, и два небольших, пронзительно звонких. Звонили по воскресеньям, да еще на похоронах. Хорошо, «богато» и далеко, звучал и один из великанов — он был русский, медь с серебром, весь в херувимах и орнаментах, отлит по заказу «братьевъ Соловьевыхъ». А второй, румынский, был чисто чугунным, только бухал. Его подвесили уже во время оккупации, вместо сброшенных большевиками родных. Холодный металл через ощупь выдавал свою суть: могучая тяжесть под декоративной игривостью внешнего и идеально просчитанная, избитая по краю языком, внутренняя сфера… И какое же мастерство потерялось за советское время…
— Тут изначально девять колоколов было. Я маленьким помню, как тогда звонили — мэй, мэй, мэй! Красота.
— А кто такие братья Соловьевы?
— А кто знает? Дарители. Много их было. Вот и бисерика из именного кирпича построена. И тоже братья, Медяевы. Кто они? Бог знает. Он всех знает, кто на церковь работал, вот и нас с тобой тоже запомнит.

За той заалтарной стеной широко растянулось унылое сельское кладбище, плотно заселенное ежиками. Оно мягким уклоном спускалось к все тем же, вездесущим орешникам, укрывающим глубокий овраг, по которому протекала струйка мутного глинистого ручейка. Кладбище как кладбище, ничего интересного: заросшие хвощами и репейником частые холмики за убогими оградками и с одинаковыми безликими крестами из металлических труб. Все однообразно незатейливо. Разве что пара десятков тех самых, поминально-зароковых, под крышей и за стеклом, высоких деревянных распятий, жутко размалеванных местными вакулами. Неуютно все. И даже в самый жаркий полдень тут было зябко… Храмовый двор исполнял роль Стикса: покойников заносили в главные ворота, отпевали в церкви, а потом выносили через задние малые. «Харон» — «похороны». Ого, Макс уже тоже что-то улавливал в звуковых неслучайностях. Сие печальное мероприятие проходило мимо окон веранды раз в неделю обязательно. Последние похороны были как раз в прошлую субботу. Здесь в Молдавии Макс впервые увидел, как работают профессиональные плакальщицы. Три тетки, распустив волосы из-под черных платков, в очередь, но все равно неожиданно вскидывали к небу руки и пронзительно взвывали двустрочными причитаниями. Остальные, а народу было немало, угрюмо, но внимательно следили за ритуальными мелочами. Главным было, чтобы гроб пронесли три раза через стаканчик с вином и хлебом, чтобы за телом сначала несли крышку, а потом сварной из труб крест с привязанной цветной рубашкой, означавшей, что новопреставившийся был женатым, а только после венки. А на позапрошлой неделе отпевали девочку. Вот уж где местные странности просто подавляли: детей тут хоронили только дети! Под те же вскрики нанятых плакальщиц, гробик несли старшенькие, лет четырнадцати мальчики, за ними помладше покачивались под крышкой. И только крест возносился над бредущими позади взрослыми. На синем кресте мучительно белело кружевное полотенце: девственница. За священником важно вышагивало человек сто. И ни одной слезинки: кто мать, кто отец?! Над могилой последние молитвы и автобусы тут же увозили всех на поминки. Свежий глиняный холмик в вянущих георгинах и гладиолусах, синий крест с белым полотенцем. Медленно разгибающиеся стебли примятых трав... После похорон на кладбище родственники лишний раз не заходили. Не принято тут такое.

А утром следующего понедельника наступила Новая Эра. Сопровождалось ли это наступление трубным звоном и гимнами, волнением вод или падением светил? Нет, такое обычно происходит совершенно незаметно для множества, ибо касается только двоих. Это, потом, попозже, находятся свидетели, участники и описатели. А самое-самое начало, оно всегда только лишь для двоих.
Придерживая на груди новенький кипарисовый, из Вифлеема, крестик, со вчерашнего полдня раб Божий Максим, слегка проспавший по этому поводу, привычным морским накатом слетал по винтовой лестнице, как вдруг его что-то толкнуло в грудь, а ноги, наоборот, еще быстрее заспешили вперед. Пропрыгав на пятой точке последние ступени, Макс услышал звонкий девчачий смех. В приоткрытом проеме пятиметровых дверей почти черный контур в прозрачной дымке платьица еще раз хихикнул в кулачок и растворился в переливчатом золоте уличного полдня. Кто это? Завернув в полотенце зубную щетку, умытый и окончательно пробужденный, Макс свирепо влетел на кухню и вновь получил толчок: около пышущей синюшным пламенем газовой плиты с огромной борщевой кастрюлей и такой же объемной, с шипящими в масле фаршированными перцами, сковородой, стоял ангел. Если, конечно, ангелы бывают черноволосыми.
— А! Ты прости, что я так глупо засмеялась. Ты не ушибся?
Надо же, как давно к Максу, кроме дяди, никто на «ты» не обращался. Пока он этому удивлялся, получилась длинная пауза.
— А ты что тут делаешь?
— А что я тут не делаю? Вот, воду ношу. По вечерам так и посуду мою.
— Нет, вправду.
— Вправду? Тру известку через железное сито с крупной ячейкой, потом через сито с мелкой, далее вкапываю столбики, и так же выкапываю столбики, бегаю с рулеткой, записываю, перепроверяю, вставляю стекла, отношу письма, точу ножи, поддерживаю на распилке доски, а потом выгребаю опилки. А скоро мне позволят смывать на потолке копоть.
— А я подумала, что ты художник, — и ангел, в который раз, обидно прыснул в кулачок.
— Вообще-то правильно подумала. Но преждевременно.

Кто бы думал, что есть на свете ангел, которого зовут Ангелиной. Хотя есть же мужчины с именем Гер-Ман... Ангел. Ангелина. И почему — Геля?.. Потому что все время прыскает в кулачок? Ангел оказался внучкой старосты и вполне прилично готовил на пятнадцать человек обеды и ужины. И жил он на самом конце улицы Лазо. За высоким, беспросветным забором. За которым жила еще и совершенно неприручаемая собачонка. Ангел поступил в Кишиневское медицинское училище и до сентября никуда не исчезал. И поэтому они сговорились в следующее воскресенье съездить в город вместе, поесть шоколадного мороженного в «Прикенделе» и сходить в кино с бикулярным эффектом. Какой фильм? А он один и тот же весь год — «Черный монах». Как будто бывают белые. Или красные.

Ангел Ангелина…
Вот и Макс начал писать стихи...
Если б знала: тихо по ночам,
Когда звезды плещутся в окне,
Волосы рассыпав по плечам,
Призрак твой является ко мне...
Уронить с лесов коробку с бутыльками камфорного спирта может любой. Амбре, конечно, соответствующее, и собирать лужи и стекла нужно быстро и дружно. Но при этом вовсе не обязательно дяде Косте все время подмигивать ухмыляющейся Марго, а подметающему осколки Владимиру Васильевичу напевать: «...заглянул... в соседний сад. Там смуглянка... молдаванка... собирала виноград...», зачем это? Макс перестал ходить на вечерний чай. Что там для него? Он и раньше особо в коммунизм не верил, но от такой антисоветчины у него в последнее время в голове вообще все набекрень, впору куда гранату бросить. А почему у Бердяева такие короткие, не разворачиваемые фразы, как у типичного шизофреника, Макса тоже не касалось. Не читал, не досуг, а теперь и вовсе не до того.
Ему никак не удавался портрет. Профиль вроде бы похож, а вот глаза, губы... Все время что-то не улавливал. Получалось вычурно. Изорванные пачки бумаг каждое утро сжигал в печи. И лупил грушу.

Дорога за кладбищем действительно просто идеально предназначалась для бега. Узкая, гладко асфальтированная полоса поднималась на лысую вершину и потом, спускаясь мимо козьей фермы, некрутым, поблескивающим под луной виражом уходила за следующий холм, заросший орешником. Погрозив пальцем попытавшемуся с ним выскользнуть за калитку Вахтеру, Макс сделал несколько принудительных вдохов и побежал. Так как из-за операции он пропустил почти два месяца, то начинать теперь нужно не более, чем с километров пяти. Полная луна, светившая сзади, гнала под ногами отчетливую короткую тень и неяркой ртутью переливалась на мелких ромашках вдоль обочины. Раз-два, три-и. Раз-два, три-и. На два шага вдохи, на один выдох. Вдохи носом, выдох ртом. Только цикады почему-то сегодня молчали. В гору, действительно, высеменил почти пехом, с непривычки оказалось крутовато. Сверху оглянулся на село и остановился, залюбовался.
Подножие горы уже заполнял туман, радужными пузырями охватывая многократно увеличенные желтые и голубые пятна уличных фонарей. Белесая муть стирала перспективу и прятала горизонт. Там, вдали, только длинные вершины пирамидальных тополей и кипарисов, маяками прокалывая быстро наплывавшую влажную пелену, остро блестели подлунными копейными наконечниками. Остальное было подводным, зыбким. Невысокое небо, лоснившееся окололунным нимбом, по краям играло множеством мелковатых, переливчатых звезд. С середины горы, где еще тумана не было, бархатная чернота садов отвечала звездам такими же разноцветными блестками окошек и крылец. А над всем царил храм. Золоченый крест колокольни, собрав на своих гранях свет желтой луны и голубых фонарей, пронзительно сиял зеленоватым пламенем. Надо же, а цикады действительно с вечера молчали. Неужто будет гроза? Но ни тучки, ни ветерка... Под гору бежать почти одно удовольствие, только слишком громко шлепали расслабленные стопы. На козьей ферме — длинный сарай, будка сторожа и вытоптанный загон с поилками — никого нет. Или спят. Да, встают-то с восходом. По-крестьянски. Наконец второе дыхание пробилось испариной, Макс стянул через голову майку, на ходу завязал вокруг пояса. Сегодня до того холма с геодезическим знаком и обратно. Достаточно. За поворотом началось поле подсолнечника. Бесчисленные сухие стебли держали на изготовку к востоку отяжелевшие, уже потерявшие желтые лепестки, головы. Утропоклонники. С громким треском под ноги вылетел здоровенный русак. В два прыжка пересек дорогу, и с таким же шорохом исчез. Заяц, он же, редиска, так же как кошка, дорогу перебегает не к добру. О Пушкине Макс читал достаточно. Больше школьной программы. Может, хватит на сегодня? Может, вернуться?.. Но до подъема на намеченный холм оставалось метров триста. Нет, надо добивать. Он спиной пересек заячью черту и поймал лицом луну. Или луна поймала его. Тело, продолжая бежать, вдруг стремительно стало терять вес, и он едва успевал кончиками кроссовок касаться асфальта. Даже вновь отвернувшись от луны, Макс никак не мог теперь ни остановиться, ни даже изменить скорость: его невесомое, безвольное и бесчувственное тело сильно парусило в эту гору. Синевато-зеленые лучи ровным упругим ветром толкали вперед, и он только инстинктивно перебирал ногами.
Метров через двести его отпустило. Сразу страшно заколотилось сердце, пот, протекший через брови, защипал глаза. Согнувшись пополам, он кое-как отдышался. Фу. Что же это было? Обморок? Скачок давления? А страху натерпелся, как взаправду. Здесь дорога пересекала невысокую молодую лесополосу. Конечно же, из грецкого ореха. Макс, все еще фыркая, сошел с дороги и напрямую через заросли направился к геодезической пирамиде. Отметиться.

Хорошо, что он снял белую майку. Хорошо, что зацепился ею за молодой острый побег. Иначе он либо просто был бы замечен еще издали, либо безоглядно глупо вывалился на поляну. А на полянке, на сотню метров расчищенной вокруг знака от зарослей, совершалось нечто такое, чему стать свидетелем ни ему, ни кому другому явно не предназначалось. У самого подножия четырехметрового бревенчатого сооружения на большую плоскую бетонную плиту слетались светляки. Плита, давно брошенная неведомыми строителями, на половину ушла в землю, торча наподобие трамплина. Ничего в другое время особенного. Но сейчас... Тысячи, десятки тысяч мелких жучков, неоновыми искорками вычерчивая пунктиры коротких перелетов, отовсюду собирались к этой плите, и, сбившись в шевелящуюся шапку, непередаваемо жутким светом озаряли окрестность. Подлетающие все новые и новые огоньки жадно втягивались в общее мертвенное пламя и поглощались, как астероиды и кометы голубым карликом. Возле этого фантастического светила стояли, облепленные натыкающимися насекомыми, две женщины. Одна, что была спиной к Максу, была молода, ее юность не скрывали ни наброшенная на голову и плечи шаль, ни длинная, в землю юбка. А вторая, с той стороны светящейся плиты... Он даже не узнал ее, а просто разом понял, что это та самая старуха, что встретилась им на перекрестке в первый вечер пребывания в Кровохлебе. Старуха, облокотившись на свою палку и сгорбившись, молча смотрела на слетающихся светлячков и словно чего-то ждала. Даже через расстояние Макс видел ее приопущенные веки, длинный нос, нависший над провалом беззубого рта. Чистая ведьма. И что дальше? Зачем они здесь? Колдовать? Неужели жениха нельзя приворожить и менее эффектным способом? Ведь этих самых способов-то достаточно придумано. От менструальной крови в пирожке... Или... смотря, кто жених? А что, если это местная Катлин заказала здесь свидание самому сатане?.. Макс от возвращающегося ужаса вновь стал терять вес.
— Нет. Не сегодня.
Старуха резко распрямилась, мотнув головой. Ударила палкой по плите, и живой костер пыхнул мириадами голубых и зеленых искр. Сноп светляков, вскипев, плотным фонтаном ударил высоко в небо, рассеиваясь оттуда по всей горе. Как эти слабые насекомые могли подниматься так высоко? Бледные огоньки опадали и гасли в траве и орешнике по всему холму. Несколько штук сухо шлепнулись о листву вокруг Макса. Он протянул ладонь: невзрачное существо с вытянутым едва светящимся брюшком шевелило слабыми лапками. И тут он только заметил, что старуха и молодая девушка пропали. Как и не было их. Одни разлетающиеся жучки. Постояв еще пару минут, он осторожно, стараясь не наступать на хрусткий валежник, выбрался на дорогу и быстро побежал к селу. Справа подул ветерок, луну периодически перекрывало круглыми рябыми облачками. А где-то далеко впереди над горизонтом пару раз пыхнули далекие молнии. Ну, да, не зря же цикады молчали. Не зря. Все на свете не зря. И заяц тоже. Слушаться нужно. Не умнее же Пушкина.

Возле козьей фермы ветер ударил, как следует, выстудив остатки нереальности. Тучи окончательно зачернили небо, а перед кладбищем Макса догнали первые капли дождя. Калитка оказалась запертой. Подергав кованую рукоять, он приставил к стене какую-то доску, с нее подтянулся наверх. Дождь застучал по настоящему. Он уже приготовился спрыгнуть, как снизу блеснули два глаза, и раздалось рычание.
— Вахтер, это я. Пусти, мне уже и так досталось.
Рычание отошло, но не прекратилось.
— Вахтер, не пугай меня.
Макс удачно спрыгнул, распрямился.
— Иди сюда, псина, я тебе за ухом почешу. Ну?
Собака рычала и не подходила. Да что это с ним? Ладно, как знает. И, уже совсем мокрый, Макс побежал на свет веранды.

А там... У самого входа стояли чемоданы и сумки, а за столом уже совсем малоинтеллигентно ругались дядя Костя и Владимир Васильевич, с одной стороны, то есть с дивана, и трое киевских художников со стороны окна. Марго не было. Особенно распалился старший из неуживчивых, чернявый, плотный, пятидесятилетний кипятильник с гарными запорожскими усами:
— Да я, блям, усим порасскажу, шо вы условия нэ выполняете! Я, блям, молчать нэ буду! Нэ на тех нарвались. Я залуженного художника нэ за так получив! Вы у мени до смирты икать будете. Усим размовлю! Брехуны!
— Да пофиг, хоть в Спортлото жалуйся! Я-то свое слово сдержал.
— «Сдержал»?! Та вы тильки послухайте! Это ж элементарный простой: мы тут, а у вас поле не готово! Шо, мне стены клеить прикажешь?
— Коне-ечно нет! Вы же сюда просто пенку слизнуть прикатили.
— Га! Та ты ж мои деньги с первого дня считаешь.
— Да, только это мои деньги.
— Та то ж мы побачим: твои ли!
— Мои! И хватит зубами скрипеть: я вашу дурость уже достаточно терпел. Весь этот сановный идиотизм.
— Як?! Та я! Та ты ж! Та за таку мову у нас в Киеве по сусалам бьют!
— Тогда пойдем, — дядя Костя вдруг перешел на шепот. И стало видно, как разом пожелтел. Глаза стали круглыми и лучисто черными. И усы вздыбились. Нависший, было, над срединой стола визгливый оппонент совсем не ожидал такого скорого отклика.
— Пошли, товарищ, — дядя Костя встал и, не спеша, стал застегивать пуговицу на груди.
Киевлянин растерянно оглянулся на земляков, но те тоже как-то вмиг потеряли азарт. Драться ночью, в чуждом месте, да еще и с чемоданами. Ну, ладно, перемахнутся, а после? С чемоданами-то... И, это, пока ж не решили: трое на трое или один на один? А Константин Павлович уже выходил в двери. До смешного худой, длинноволосый и длиннобородый, в дневное время напоминавший нестарого Хоттабыча, сейчас он смотрелся готовым к бою дон Кихотом. Худой-то, худой, но Макс уже знал, что он железный. На руке он их тут многих валил, даже землекопов.
— Дядя Костя, — Макс впервые при чужих позволил себе так его назвать, — там такой дождь хлещет. И грязь.
— Да-с, дуэль в такую погоду... Не эстетично. Господа-товарищи, катитесь-ка вы до хаты, переночуйте, а завтра зад об зад и по будинкам. Константин Павлович, вы же видите, противоположная сторона вовсе не настаивает на немедленном поединке чести. Успеется.
— Да, кончайте ж вы. Як малые, — это уже помогал один из киевлян. Так как основные противники молчали, остальные с облегчением взяли на себя роль секундантов. Константин Павлович подергался на пороге — ливень лупил как из ведра — плюнул в темноту и вернулся. Играя желваками сел в угол. Ладно, утром разберемся. Но вещи киевляне оставить отказались наотрез и потащили их с собой под проливным дождем. Пока Владимир Васильевич закрывал за ними ворота, откуда-то появилась Маргарита. Она заварила свежий чай, упорядочила на столе бумаги и печенье, даже замела у входа. И все молча. Молча же листал «Журнал московской патриархии» и Макс: прием президента Финляндии в Сергиевой Лавре, экуменические встречи в Пюхтицком женском монастыре, похороны настоятеля в Арзамасе... Новые иконы монахини Иулиании... А как он-то сюда летел рассказать только что увиденное! А, может, как раз и самое время?
Вернулся Владимир Васильевич. Тоже молча долго снимал и вытирал мокрую обувь, стряхивал за порог плащ. Потом молча же все разобрали кружки, только излишне громко гремели ложечками. Дядя Костя не выдержал, стал оправдываться.
— Они и не собирались со мной работать. Да, все всеми с самого начала понималось. Чего уж кокетничать? Изначально стояло — либо они, либо мы. Даже сейчас они не в накладе: аванс получили, а Науму настучат, что это я не дал им работать. Поедут в свои Жабки, а деньги-то не вернут. И теперь нам придется выкручиваться. Других художников в это лето нет.
— Константин, а чего вы так Наума боитесь?
— Милая Марго, никого я не боюсь. Просто жизнь коротка, а ответственность за нее несоразмерна. Раз конфликт с этими ... парубками начался в открытую, теперь столько сил и времени уйдет на оправдание. В министерстве только и ждут, как с нас заказ сбросить. И мы тут при любом раскладе бо-ольшие бабки потеряем.
— Дядя Костя!
— Да помолчи ты! Без тебя разберемся.
Владимир Васильевич, придавив вскинувшегося от такой обиды Макса, прикрыл парня собой:
— Константин, да нешто впервой? То ли мы идиотов не видели? И Наум не мальчик, свою выгоду всегда вычислит. Куда ему без нас? Без зарплаты не останемся. Вон, Макса натаскаем, он через год не хуже этих гусей гакать будет. Так, Макс?
— Мне через полгода Советской Родине долг отдавать.
— И что? — Теперь вскинулся Владимир Васильевич. — У тебя плоскостопия нет? Да пошла она, Советская армия...
Стало понятно, что здесь и сегодня его никто не услышит. А когда? Он же им такое рассказать хотел! Такое... А тут они из-за несчастных денег готовы друг другу пасти рвать... Да пошли они все сами! С «плоскостопием»! Макс буркнул
ариведерче, и под вдруг почти окончившимся дождем побрел высчитывать слога в почти написанном сонете. Он же им хотел такое рассказать, такое...

«Прикендел» — это местный Мальчик с пальчик. Или Перекати-горошек. Детское кафе в самом центре, недалеко от почтамта. Они сели у окна. За стеклом по разморенному солнцем проспекту Ленина фланировала заезжая публика, атакуемая лицензионными фотографами. Но отдыхающих из других городов больше интересовали ларьки и подвальчики. С лотков дамы покупали вишню и сливу в шоколаде, а в подвальчиках кавалеры пытались понять разницу между «пуркаром» и «чумаем». Можно представить среднестатистического оталоненного жителя Ярославля или Чебоксар, оказавшегося в таком столичном изобилии! Главное не спешить, чтобы денег хватило до конца отпуска. И публика плыла, плыла... Кафе чудо, как уютно. И столики не слеплены, как обычно, и скатерти чистые. Тихо звучала челентановская «Сюзанна», а со всех сторон малышня безумно завидовала «дяде», перед которым в трех металлических вазочках стоял целый килограмм мороженного. Геля уговорилась только на сто пятьдесят с вишневым сиропом. А потом, может быть, и немного с шоколадной крошкой. После кофе. А шампанское тут не бывает — кафе детское.
Макс, немного пережатый новыми — с первой получки, негнущимися джинсами, изображал настоящего одессита. Анекдоты с географическими подробностями, перечень «саш», «вень» и «толей» с великими и знаменитыми фамилиями, драки с неграми на пляже за место под солнцем. Она смеялась, смеялась как совсем маленькая, хотя сегодня, с распущенными под Ротару черными волосами и разрезом на полосатой юбке, она очень даже выглядела на свои семнадцать. И если бы он хоть на секунду перестал паясничать, то, наверное, ... натворил бы глупостей.

Ангел-Ангелина…
— Я в колокольне его каждый день, вернее — каждую ночь слышу. Действительно, как в субботу, а потом и в воскресенье послужат, ночью тишина. Первые признаки начинаются со вторника на среду: постукивания, потрескивания. Шорохи. Но все — так, неконкретно. А вот после четверга он уже ходит. Дверью хлопнет, — а как? Она же закрыта на замок — я сам же запираюсь. И тяжело так идет по храму к алтарю. Остановится под люстрой и вздыхает. Конечно, жуткое желание спуститься, посмотреть: какой он? Но всегда вдруг такая дремота нападает, лежу, все слышу, а встать не могу. Кто его видел, говорят, что он без головы. А как же он тогда стонет? Голос высокий, совсем молодой... Ты что, не веришь? А в инопланетян? Да, да, с зелеными рожками.

Ангел-Ангелина…
Она улыбалась и пряталась за спадающие волосы. Макс никак не мог заставить себя протянуть к ней руку. Ее красота упруго лучилась, и он, он! такой многоопытный герой, никак не мог преодолеть эту упругость.

Ангел-Ангелина…
На шампанское во «взрослом» кафе он ее все-таки уговорил, и поэтому на «Черного монаха» они не пошли. А потом, когда до автобуса было еще минут двадцать, они просто сидели на лавочке под выстриженным кустом дикой розы, достаточно понимая, что прикасаться еще нельзя, еще слишком рано и будет грубо, недостойно грубо! Но запас его веселости иссяк. Что еще? Листья каштанов совсем как из жести. Если тема не появится сама и немедленно, то он начнет читать свои косолапые вирши. Рано, ох, как еще рано. А ладони уже начали потеть. Ангел-Ангелина... Что же еще? Неведомо откуда залетевший в город шмель хозяйски оглядывал увядающий пурпурный цветок. Про отца? Мать? Что тут рассказывать, слишком простые люди, а над братом они уже посмеялись. А, кстати, кто у нее родители? Геля вздрогнула, ударила в ответ косящим глазом, и, наклонившись, укрылась в черном шатре волос. Что-то не то?
— Они умерли.
Вот идио-от!!

Каждый вечер Макс пробегал мимо геодезической пирамиды все дальше и дальше. На дороге не было километража, и он добавлял по две горки. Полезное дело холмы, хорошо укрепляют голеностоп. Ахиллы первое время ныли страшно, но теперь стопы больше не хлюпали при спуске, не сходили с носка на подъемах. Хорошее дело горки. Сегодня он решил выдать по полной: и на скорость, и на дальность. Конечно, каждый раз пробегая «то» место, Макс теперь шепотом читал три раза «Отче наш» и три раза «Богородице Дево». И таких сбоев в давлении больше не было. Марго объясняла природу подобных видений пережимом кровеносных сосудов и удушьем клеток головного мозга. У летчиков или водолазов иной раз начинаются глюки, как у токсикоманов. А потом вдруг предложила в качестве рецепта молитвы. На полном серьезе. Как у нее-то самой в голове все укладывается? И токсикоманы, и «Богородица»? Впрочем, наверное, так же, как у дяди Кости Коктебель и денежки. А у мирного-премирного Василича припрятанная груша. Мир полон парадоксов. Пора привыкнуть к послешкольной программе. Поэтому Макс и читал молитвы. На два вдоха через нос и выдох ртом. Луны вторую ночь не было, и безнадзорные звезды распоясались. Млечный путь, пролегавший поперек его дороги, действительно казался шершавой мраморной плитой, по которой неисчисляемое количество земных лет, и через неисчисляемые даже в непонятных парсеках расстояния, катились и катились колесницы Фотонов-Фаэтонов. Небесная твердь. Это не поэтический образ, это — вот она — нависшая реальность.

Городская свалка дала о себе знать еще невидимо. Потянувшийся из-за очередной горы тяжелый запах горелых пищевых отходов дурно копировал шашлычню и рыбную коптильню одновременно. Макс все замедляющимся шагом поднялся на ее вершину. Тут стоял единственный километровый столб с белой на синем цифрой «13». А внизу бескрайне разворачивалась живая босховская панорама. Расползающееся в никуда, туманно-дымное поле конечного итога потуг человеческой цивилизации подсвечивалось редкими помаргивающими очажками холодно-бурого пламени. А бесчисленные бугры и кучи разнообразных — и единообразных одновременно — отбросов, до неразличимо черного горизонта заполнившие своей слежавшейся и слипшейся мерзостью несколько десятков гектар, буквально шевелились. Несмотря на ночь, было видно, как на фоне жирно коптящих кострищ там и сям бродили человеческие силуэты, длинными клюками тормошившие нечто и складывающие это нечто в заплечные мешки. Опущенные лица. Сгорбленные спины, мешки. Сколько их тут? По крайней мере, около дюжины силуэтов медленно кружили около подножия, метрах в двухстах. А там, где не было людей, жалобно или зло покрикивая, выискивали свой интерес тысячи бессонных галок и ворон, вспугиваемых налетающими на их удачные находки стаями безмолвных крыс. Черные силуэты, черные птицы. Жадные крысы. Темные, тускло-багровые блики пламени, зловонная мутно-сизая дымка, тяжело змеящаяся меж вываленных грузовиками отбросов города...
И все этой же роскошной ночью, под так близко блиставшими звездами.

Окончательно выгнать из легких и выхаркать из горла запах и привкус гари удалось не скоро. Зачем он выскочил наверх? Добежал бы до столбика и назад. Хорошо, что не стошнило. И в то же время хорошо, что сегодня он пошел на эти почти двадцать шесть километров. Подъем, спуск, затяжной поворот. Раз-два, три-и. Раз-два, три-и. Хорошо. Все хорошо. Даже то, что Геля категорически просила больше ее не провожать. «И так все говорят». — «Что говорят? Кто?» — «Все. Соседи». — «Все что говорят?» — «Ты все равно уедешь». — «Почему?» — «Ну, армия... И ты не молдаванин». Макс истоптал все укромные места вокруг ее ворот. Причем каждый вечер за ним увязывался Вахтер. Просто молча хромал позади и не реагировал на уговоры и угрозы. А потом и вообще уже встречал его там. Макс кружил, кружил: может у нее кто-то другой?.. Но никого другого не было. Действительно, калитка закрывалась на засов. Свет включался, выключался. И все. Все... Что же он сделал не так? Просто на следующее утро после их поездки в Кишинев, пошел к ней на кухне и прошептал, вернее, прохрипел после бессонной ночи: «Я тебя люблю». Геля вскинулась, закрыв лицо полуразвернутой ладошкой к нему — как от удара. «Я тебя люблю. Я больше без тебя жить не смогу». Она отвернулась: «Не нужно. Нам этого не нужно». Макс уже шагнул, чтобы, коснувшись приподнятых худеньких плечиков, развернуть ее к себе. Уже шагнул... И тут вошли голодные, говорливые работяги: «Что, молодые, воркуете?»...
Раз-два, три-и. Раз-два, три-и.

Заяц пролетел через дорогу почти в том же самом месте. Но поляна-то со знаком позади! И все равно сквозь майку страх мгновенно прилип к спине. Макс добавил ходу и терпел, изо всех сил терпел, чтобы только не оглянуться. А ужас завис над ним, холодно дыша промеж лопаток, дуя в темя, насмешливо шевеля кончики взмокших волос. Ужас шепотом в самое ухо уговаривал оглянуться. Но Макс терпел, щурясь почти до слепоты. И когда прямо в лоб влипла летучая мышь, он даже не сразу понял, что это. Просто отмахнулся от чего-то легкого и плюшевого. И только когда вторая перепончатая тварь вцепилась своими коготками в коротко выстриженный затылок и, чуть слышно пища, стала сползать на шею, он вспомнил! Разом вспомнил и про водителя, и про ту старуху. И про то, что «зря его сюда привез». Почему зря?! Для кого? Он молотил ногами теперь как спринтер, быстро при этом размахивая руками над головой и плюя на то, что еще оставалось больше двух километров, — а хватит ли сил? — у него был стимул... А так, вдогонку, было еще пять или шесть. Мыши упорно пытались вцепиться в голову. А потом так же вдруг отстали. Какая все же это мерзость! Рожицы как у чертей. И, вдобавок, они бедных светлячков едят. На последнем подъеме Макс немного поуспокоился и сразу ощутил усталость. Ноги мигом затяжелели. Конечно, ничего себе, выдал бросочек. Вон оно, село. И родная колокольня. Можно передохнуть. Придерживая сердце, он смотрел, как туман из низины быстро поднимался ему навстречу, по пути размывая и совсем поглощая кубики домов и шарики деревьев. Слоистый, как сигаретный дым, туман упорно вздувался неведомой нутряной силой, чтобы, достигнув только ему известного предела, обессиленно сползти в сторону крохотной речушки, затаясь над оврагом в терпеливом ожидании утра. Чтобы уже оттуда, через три-четыре часа, подпитываясь теперь уже солнечной энергией, вознестись в небо безобидным облачком. Днем-то — солнечная, а ночью? Какая сила ночью тянула эту взвешенную мельчайшими каплями холодную влагу сюда вверх? И зачем?.. А, это же лунное притяжение… Огней по селу оставалось немного, да и то, уличные. В кубиках все спали. Только из одной, метрах в пятистах от Макса, несоразмерно широкой и высокой трубы вырывался странно не сгибающийся вслед ветерку столб черного дыма. Они там что, резину зажгли? Столб все рос, становился гуще, плотнее, пока из трубы не полетели искры. На белесом фоне разлившегося вдали серебристо-сероватого свечения Макс совершенно четко увидел, как из трубы вместе с дымом вылетел черный ком. Мгновенно развернувшись, ком превратился в старуху, крепко державшуюся за рукоять зажатого промеж ног помела. Старуха бесшумно пронеслась над крайними усадьбами и исчезла за лесополосой орешника, и сразу же оттуда раздался удаляющийся крик ночной птицы. И Макс тоже сразу же вспомнил, что нужно бы помолиться.

Константин Павлович как мог нежно и тактично, и посему совершенно безрезультатно «тянул за язык» замкнувшегося племянника. Про безответную любовь им всем и без лупы было видно, но тут еще приключилось нечто особенное, встревожившее их взрослые и, иной раз уж слишком многоопытные сердца. От парня просто на физическом уровне источалась безумная, холодная тоска. Даже пес, всегда внимательно следивший за кормящим его Максом, не подходил к нему в последние дни, и даже ни разу не отмахнул хвостом на наполненную миску. А это симптом верный. Константин Павлович пригласил в советчики Марго, они просчитали варианты, и сошлись: колдовство. Что-то где-то он хватанул. А хватануть, было где и чего с избытком. Вечная колония сильных соседей, Молдова на протяжении своей мучительной тысячелетней истории наработала способ выживания через религиозное и интеллектуальное невзросление. Сколько ж веков этот народ казнили за малейшее собственномыслие и самоосознание? Каждый раз новые завоеватели буквально вырезали все, сколько-нибудь личностно заметное и яркое, оставляя только низко склоненные головы, и многовековая селекция, в конце концов, выбила здесь самый смысл творчества, не позволила вызреть своей оригинальной культуре. Духовность выродилась в ритуализм, а фольклор заглушил искусство. Произошел непреодолимый разрыв между то и дело рождающимися отдельными гениями молитвы, живописи, музыки и литературы и общей народной неразвитостью. В принципе, все они, прославившие свою страну личности, состоялись прежде всего в русской, либо в европейской культурных традициях. Выпестованная насилием нация теперь уже сама, без принуждения, отрицалась от собственных великих детей. Хоть и гордилась их именами, но отстраненно, как неким феноменом, уже не желая вмещать в свою удобно приниженную жизнь тех, кто мог бы вызвать гнев очередных хозяев.
Бытовое колдовство процветало на каждом шагу. С самого утра опытные старожилы и предупрежденные новички только через крестное знамение разматывали или срывали разноцветные нитки и шнурки, надвязанные неизвестно когда и кем на рукояти дверей веранды, мастерских, туалетов и складов. В «приносе» с овощами и фруктами обязательно вкладывались восковые катухи с волосками, а самым «веселым» случаем стало обрызгивание по весне их кухни кровью только что зарезанной черной — это определили по найденным перьям — курицы. Слишком смелая художница из Питера, смывшая «эту глупость» без молитвы, на следующий же день начала кашлять, и кашляла так недели две до крови, пока не сошла с поезда на своем московском вокзале. Особенную опасность представляли пирожки. Чего только в них не запекали! Причем все это — от ниточек и волосков, до иголочек и черных куриц — делали свои же прихожане, улыбавшиеся и восторгавшиеся приезжими русскими реставраторами.
— А помните, Костя, как меня в первый, еще ознакомительный приезд подселили к старухе-цыганке? — В разговор Марго и Константина Павловича вмешался выпавший из бурь радиоэфира Владимир Васильевич:
— Ну, той-то! Марго, только представьте: у одинокой старухи живут черный пудель, черная кошка, несколько черных куриц прямо на кухне в клетках, и еще сова на чердаке. А вот из икон в прихожей только какая-то вырезка с бумажной католической мадонной. Мне это все с самого порога не понравилось. Да еще и сама бабка: больно чернявая, даже по местным меркам. Но, что делать? Староста привел, сдал. На всякий случай я сразу заперся в отведенной мне комнате. Помолился, покрестил все четыре стороны и кровать, и лег. Свет погасил и, вдруг, сразу слышу, как к дверям подходит хозяйка и начинает с той стороны что-то по-своему бубнить. Я не поленился, встал и распахнул дверь. Никого! Я опять закрылся, лег. Только свет погасил, слышу: идет. Встала и бубнит. Да зло так! Я уже прыжком к двери, дергаю — опять никого! Но ладно, думаю, поборемся. Лег и Иисусову молитву читаю. Она подходит, а я громче. Она в голос, и я в голос. А потом как дал «Да воскреснет Бог!» — с той стороны аж топот и вопли понеслись. Все ничего, но только чуток придремал, а уже рассвело, пора на объект. Пока по чердаку, по подвалу храма полазили, трещины посмотрели, утраты, — понемногу отошел, но все равно голова чугунная. Все понимаю, но как бы с задержкой. Как Константин за меня перед районной комиссией отдувался, не помню. Закончили к вечеру, пора по домам. А у меня от страха даже температура поднялась. Дошел до ворот, прохожу как через строй: черный пудель, черная кошка. Черная старуха. Еще, стерва, беззубо лыбится и вина предлагает. Я «нет-нет», и вроде как спать. Заперся и давай постель перебирать. Так ведь восемь иголок в подушку и матрас воткнутых нашел! Ага, думаю, мы вас вашим же методом тоже умоем. Зажег спичку и давай их прокаливать. А на хозяйской половине как запрыгают, как загремят! Якобы с плиты кастрюлю перевернула. И ошпарилась. Ну-ну, лег и заснул. На второй день с местным архитектором все в храме перемерили, просадки фундамента определи, и, найдя общий язык, маленько вина выпили. Притопал я на постой совсем по темноте. А над воротами сова так и кружит, так и кружит. Знаете, когда она из-за спины вдруг в лицо заглядывает? Но, пьяному же море по колено, я собаке показал кукиш, кошке язык и лег спать. Вдруг ночью вроде как полная луна озарила комнатку — и светло, и не ясно. Я глаза приоткрыл и вижу, как прямо сквозь дверь входит старуха и бесшумно крадется ко мне, протягивая руки. Что там волосы! Кожа дыбом встала — весь пупырчатый, как баскетбольный мяч! Как заору опять: «Да воскреснет Бог...», а дальше, ну, ни одного слова вспомнить не могу. Полная пустота. А старуха ближе, ближе, и руки уже почти надо мной. И тут я крестик выхватил, заслонился им и... проснулся. Никого рядом нет. Ну, ладно, почудилось. Полежал, стал опять придремывать. И только-только сон привалился, как сквозь дверь опять эта ведьма входит! И вновь руки тянет. Я сразу за крестик. Она пропала. Но и сон тоже. Мокрый весь сразу, температура точно за тридцать восемь. От страха-то. Сижу на кровати, спиной к стене, глаза на дверь пялю и жду. А луна по комнате сквозь ветви сада так и мечется. По полу, по стенам. Видно, ветер поднялся, груши качает. Жду, терплю, а сон опять крадется. Я молиться. То вслух, то про себя. Но веры-то мало, и, на всякий случай, возле себя топорик положил. Небольшой такой, туристический. Таким макаром почти до самого утра и протерпел. А утром все же заснул, отключился. И, наверно, от этой самой температуры в какой-то момент почудилось, что опять старуха меня домогается. Я и метнул топор! Слава Богу, дверь заперта была, не сразу открылась, когда Константин ее стал дергать.
— Да, действительно, мы ждали его, ждали. Уже обед, а его все нет. И вдруг староста заволновался, начал что-то крутить. И раскололся. Побежали выручать. А топор он тогда хорошо метнул, насквозь доску прошил, кое-как вытянули.
— Тимофтий потом уже и мне покаялся. Это он, оказывается, так меня сразу невзлюбил, что нарочно к ведьме ночевать отправил. Для науки. Ничего, сейчас примирились.
— А где этот дом? На окраине?
— Да, да, почти на краю. Там еще такая огромная железная труба, как у парохода.
Владимир опять углубился в ловлю «двух столиц» Аксенова, а Константин Павлович и Маргарита стали искать подходы к опасно замкнувшемуся молодому поколению.
— Я вроде ее понимаю: приехал герой-красавчик, уехал. Что ему эта деревня на косогоре? И, опять же, это не город, тут ведь даже и после самых пустых сплетен замуж не возьмут. Или, по крайней мере, не скоро. Но, с другой стороны, не похоже, чтобы Ангелина была столь рассудочна. Милая девчушка. И очень даже тонко чувствующая. Не может такая много высчитывать. А парень, видно же, как искренен.
— Я за него сам бы сватать пошел. Может их обручить? Я за него ручатель, вы за нее. А потом, как подрастут, так и поженим?
— Красиво. Только мы-то здесь при чем? Она Тимофтия Романовича внучка. И опекают ее родственники. Может, они что ей и наговаривают?.. Нет, она самостоятельна. А вот Максу нужно дать раскрыться, иначе он вот-вот взорвется. Нужно дать отдушину.
— И я, и я, и я того же мнения. Наверно хватит ему известку перетирать. Он же рисовать любит, худшколу закончил. Но что? Дать ему икону раскрыть?
— Конечно! Вон «Илию с вороном». Я могу с ним посидеть.
— И отлично. Марго, только не учите его жить. Я понимаю, что в этом возрасте больше слушают женщин, но!
— Но! Много вы понимаете!

Как увязать то, что она, так легко согласившись на то первое провожание и на поездку в Кишинев, вдруг все обрезала? Ведь тогда ей хотя бы просто нравилась его болтовня, его рассказы об Одессе, Киеве, Москве. О дяде Косте и Сергее Сергеевиче. Нравились. Как нравились бы на ее месте любой другой, без всяких там претензий и планов. А он и не строил никакие планы. Он просто любовался ее детским заразительным смехом. И этими быстрыми вспышками огромных, почти черных глаз. Он держал, только лишь держал эту необъяснимую, шелковисто тонкую нить взаимного доверия. Эта нить появляется из одинакового дыхания и сердцебиения, и первые мгновения она, как августовская паутинка, существует только для двух самых чутких душ. И, как паутинка, чуть-чуть поблескивает на косом вечернем солнце неяркой серебристой искрой. Но затем, если нет обиды или испуга, из своей тонкости она растет, растет, растет, и вот уже нежно, но крепко обволакивает тех двоих, что дышат, бьются сердцами рядом и в унисон, обнимает, укрывает их словно коконом... Коконом, в котором личинки взрослеют перед вылетом. Перед преображением... Нет, дело было не в его дурацком вопросе, не в последовавших неловких выкручиваниях, а в ... чем? В автобусе они почти всю дорогу молчали, глядя, как за стеклом буйная южная зелень празднует начало плодоношения. Яблони и груши в садах тяжело прогнулись к земле, виноградники побурели, и каштаны стали совсем черными. Зато всюду густыми импрессионистскими россыпями золотились, лимонились, алели, краплачились, ультрамаринились, пурпурились и лиловели георгины, гладиолусы, цинии и астры. А ведь, действительно, через неделю сентябрь. Где-нибудь в центральной России или в Сибири уже и настоящая осень подступает. Он был как-то в сентябре на Урале, это смотрелось сказкой. Невысокие, но крутые горы на фоне серо-голубого холодного неба переливались сплошным холодным золотом лиственниц и лоснились неповторяющимися оттенками охр берез и ив, изредка перебиваемыми киноварью осин и изумрудом елей. Да, это было в Магнитогорске, на соревнованиях. А здесь такого нет. И не будет. Здесь другая страна. И народ другой... Ну, да! Болван! Это ж он про молдаван пару раз проехался. Насчет их умственных способностей. Но ведь он как-то и не воспринимал ее «смуглянкой». Она не могла принадлежать ни этой земле, ни какой иной — она же была Ангелом!

…Доска была коричнево-черная, рисунок просматривался только под углом. Местами старая олифа бородавчато пузырилась, но держалась крепко. Икону первым делом чуть влажной фланелькой освободили от пыли и срезали капли свечного воска. Липовые доски, матовая маслянистость изнаночной стороны которых прорезалась пазами утерянных шпонок, по всему полю были часто изъедены древоточцами, что явно указывало на их южное происхождение. Икона была написана на двух склеенных досках, от времени слегка разошедшихся и держащихся вместе за счет паволоки. По месту расхождения, прямо по изображению прошла трещина, и часть левкаса вспучилась. Но, не смотря на это, значительных утрат от шелушения пока не было. Внизу лицевой стороны живописный слой вместе с грунтом в двух местах был прожжен свечой до углей. Опять же, в неответственных местах. И только вот лик самого пророка Илии был наполовину выщерблен от ударов чем-то острым, глубоко проникавшим вглубь дерева. Это явно следы чьего-то кощунства: били ли ножом, метали ли его в святыню...
…Марго прикладывает развернутый тампон в углу, прижимает его стеклышком. «А сколько ждать?» — «А сколько надо. Тут только опыт подсказывает, иначе через каждые полминуты проверяй». Лицо восточной принцессы становится мечтательным: «Сегодня нанюхаешься, а запах-то наркотический. Такие сны будут — как у шамана. Или сивиллы». Сняв стекло и приподняв ватку, кончиком скальпеля подскребает олифу. Та еще не совсем готова. Снова ожидание. А теперь пора!.. Квадратик за квадратиком, и той же ваткой с раствором на лучинке или скальпелем, или спичкой, они двигаются сверху вниз и слева направо. Из-под черноты появляется тонкий рисунок. По абрису иконописный, но заполнение уже почти академическое, без анатомических искажений — это «девятнашка», отличная, крепкая, возможно старообрядческая работа. Оливковая санкирь полей с чудной голубой опушкой, горки с травками великолепны, пророк вписан в четкий треугольник. Ворон, принесший ему хлеб в пустыню, с огромным, почему-то красным клювом. Нимб и ассис одежды — твореное золото. И тексты тоже написаны золотом. Буквочки тонюсенькие. Чем же это сделано? Иглой? Кисточкой такое невозможно. «Есть такой куличок — вальдшнеп. У него на кончике крыльев по одному такому перышку растет. Но нынче их почти всех выбили». А кто когда догадался это перышко в краску окунуть? Кто? Когда?..

Что значит «наркотический запах»? Макс ничего такого, кроме озноба, да и то от простого перевозбуждения, и не чувствовал. Но, зато как он, оказывается, за этот месяц привык к своей колокольне. Полное расслабление. Тихо, хорошо, чисто. Наплевать с его верху на всех нижеходящих. Макс кое-кое-как стянул рубаху, перешагнул через брюки и упал на живот. Кровать податливо колыхнулась, и он поплыл в красновато-коричневую непрозрачную муть. Спать. Спать...

...Он бил кулаками, пинал и кричал, кричал, но закрывшиеся в храме не отвечали. Да что ж они? Да разве ж такое можно? Почему они не открывают? Почему молчат? Они же в Бога верят, они же православные! И он бил, бил уже кровоточащими кулаками, пока не почуял, как за спиной встали «те». Даже не оглядываясь, он знал, что это подошли и стали три красноармейца и комиссар. Комиссар, в которого он выстрелил из «нагана» весь барабан и ни разу не попал. А все от того, что перед этим уронил, и не было времени поднять, свои студенческие очки. А теперь вот они убьют его. Прихватив под мышки, красноармейцы оттащили его от так и не открывшихся церковных дверей и маленький, чернявый, с козлиной бородкой стал пинать его в грудь английским, до колен шнурованным желтым ботинком. Он ясно, до малейших подробностей запомнил этот желтый ботинок с никелированными рядами крючков, так как не мог прикрыть вывернутыми руками лицо, и согласно терпел все удары, приходившиеся ниже. Потом его потащили вдоль стены храма, почти волоком растоптанной жидкой грязи, на которую плавно ложились белые пушистые снежинки и таяли, таяли. Он вдруг вывернулся и снова громко закричал, извиваясь и отпинываясь. И тогда один из красноармейцев, передав карабин другому, вынул шашку и стал тыкать в ноги. «Да кончайте его здесь!» — слова комиссара не сразу дошли до сознания, и он повиновался вдруг раздавшемуся визгу: «На колени, свинья»! Сложив руки крестом на груди, он опять, не видя, почуял, как сзади, втянув воздух, красноармеец завел себе за спину синеватый клинок. И увидел: близко-близко! — в прямо перед лицом подрагивающей ледяной густотой луже — широкий, с подсидом, мах...
Фу!.. Приснится же такое!

Потом новым, заведенным из мятного зубного порошка левкасом на три слоя с просушкой восполняли выбоины. Отшлифовав, протягивали вставки яйцом. То есть взвесью желтка и белого вина. Протерев чесночным зубцом всю поверхность, приступили к тонированию. Когда белые заплатки ушли, икона просто преобразилась. Марго очень точно подписала утраты на лике, и Илия задумчиво уставился на небо, вслушиваясь в звучавший в нем голос. Макс, которому доверили небо и горку, никак не мог попасть в тональность: темпера, высыхая, сильно светлела, а потом, при укладывании волчьим зубом, снова темнела, но совсем не так, как задумывалось. Он попытался «подновить» поле вокруг, чтобы была незаметна его неудача, но получил неожиданно строгий выговор: «Только в пределах утрат! Уважай автора». Как линейкой по пальцам. Кто бы такое ожидал от супертерпеливой Маргариты Бахытовны?
— Макс, правило первое и последнее: никогда не хами в своей работе. Хамство — смерть и для художника и для ремесленника.
— А что такое «хамство»?
— «Хамство» — не «что», а «как». Это не существительное и не существующее. Отсюда хам — это не «кто», а «никто». Пустота, босховская оболочка.
Вдруг она сняла очки, зачем-то протерла и так всегда идеально чистые стекла. И немного испуганно оглянулась в свое прошлое:
— А в искусстве хам — это, как правило, выслужившийся перед органами бездарь.
Сушили. Олифили, разгоняя лак и снимая лишнее отчего-то вдруг горячими ладошками. Но это был уже совсем другой запах. После местного худсовета отдали на освящение отцу Александру.

Отец Александр восседал на старинном, с высокой прямой спинкой, стуле-троне на вершине стола. По правую руку — староста Тимофтий Романович, по левую — белесая, без грима супруга, дородная матушка Римма. Все остальные женщины расположились в противоположном конце пиршества. Составной стол был никак не менее двадцати метров. При рассаживании с обеих сторон соблюдалась строжайшая иерархия: ближе к священнику и старосте сидели члены церковной двадцатки и старейшины села, далее расположилось местное начальство, то, которое не партийное. Потом с одной стороны реставраторы: Константин Павлович, Владимир Васильевич, Маргарита Бахытовна, Макс, а напротив них самые зажиточные крестьяне, заведующие и продавцы магазинов. Далее шли просто уважаемые прихожане и женщины. Кстати только замужние и все в платочках. Молодежи не было вообще.
Праздник Успения Пресвятой Богородицы — это местный престольный праздник. Готовиться к нему начали за неделю. В храме прошел «субботник»: вымыли окна, вытрясли ковры и дорожки, отчистили подсвечники. Мечущий искры дядя Костя едва успевал вырывать у невесть откуда набежавших благочестивых старушек иконы, которые те из самых лучших побуждений пытались либо «трохи смазать маслицем», либо «чуточки потереть «пемоксолью». Мужчины привели в порядок двор, перебрали вдоль забора штабеля с досками и брусом и покрасили крыльцо домика священника. А староста с утра до вечера сновал около своего подземного склада-холодильника. Особое внимание уделялось качеству приносимого с дворов вина. Отбраковка велась самая строгая, и поэтому к вечеру Тимофтий Романович немного покачивался и радостно улыбался от уха и до уха: что поделать, пост, закусить-то толком нечем.

На праздничной службе народу было не протолкнуться, кроме своих, плечом к плечу стояло много приезжих из ближних сел и даже из Кишинева. Мужчины по правую сторону — напротив Христа, женщины строго по левую — напротив Богородицы. Многие, конечно, надеялись, что прибудет владыко, но митрополит вчера был срочно вызван в Москву. Пространство храма, приплюснутое лесами, по периметру щедро украсили цветами, отдраенные до зеркального блеска подсвечники плотно уставлены свечами, большой стол для приноса около поминального распятия просто завален хлебом, яблоками, огурцами, помидорами, конфетами и баночками меда. К ножкам привязаны две живые курицы — после поста их съедят, но пока они испуганно забились поглубже, и, подрагивая из темноты красными бородками, серьезно внимали расширенному на сегодня хору. Хор, усиленный городскими певчими, был действительно хорош. Немного странно, когда через греческие и русские мотивы вдруг прорывалось нечто явно турецкое. Но что? Служба шла вся на молдавском, только специально для реставраторов, стоявших около правого клироса, отец Александр в знак уважения провозгласил Великую ектенью по-славянски. Сладкая смесь щедро подбрасываемого в кадильницу ладана, аромат вянущих роз и свежих яблок вытеснили запахи скипидара и камфары. Лица у всех торжественные, терпеливо значительные. Праздничная одежда — забавное смешение национального с самым модным. Даже Тимофтий сегодня возвышается за своей конторкой со свечами и записками в расшитой вручную карпатской рубашке с накрахмаленным стоячим воротничком и блескучем, ярко-синем румынском пиджаке. После крестоцелования народ не спешил расходиться. Толпились во дворе, сбиваясь в кружки. Смех, крики, взмахи руками. Кто-то из съехавшихся давно — с Пасхи или Духова дня — не виделся с родней или друзьями, новостей накопилось, кто-то просто жаждал посмотреть, кого староста нынче оставит на праздничный обед — местное утверждение социальной значимости. Тут, на «воздухе», женщины помоложе спустили платки на плечи, а мужчины надели свои высокие каракулевые «пирожки». И всюду взлетало их непереводимое «мэй, мэй, мэй»! С крыльца Макс увидел (или почудилось?) мелькнувшую в праздничной толпе старуху-цыганку. А эта ведьма чего тут делает? Он захотел проследить, рванулся в ту сторону, но, покружив, покружив, заглядывая под все черные платки, сам вскоре под давлением встречных пытливых глаз отступил на веранду.

Обед начался общей молитвой. Пропев завершающее «аминь», никто не сел, пока отец Александр не произнес первый длиннющий непонятный тост. Опять «омен». Выпили не чокаясь. У Макса, со вчерашнего вечера ничего не евшего, просто глаза разбегались: хотя это последний постный день, и в честь праздника на столе вместо мяса была только рыба, но остальное! Голубцы, фаршированные перцы и помидоры, вареники со сливами и вишней, плов с черносливом и изюмом, печеные баклажаны, спаржа, салаты простые и смешанные, винегреты, соленые, перченые и сладкие заливные, густые компоты и резанные мамалыжные кисели, плоские широкие пироги с капустой, крыжовником, грушами, яблоками и дыней, просто резаные овощи, фрукты залитые медом. Халва, кукуруза и орехи. И еще раз под теми же словами совершенно другие блюда. Эх, кабы не мухи! Сидели все очень чинно, по очереди от вершины стола вставая и произнося короткие речи. Толстенный, златозубый молдаван, сидевший напротив, переводил еще короче: «Благодарит Господа Бога, попа Александра и Тимофтия». Все выпивали маленькими, наверно еще дореволюционными, толстыми зеленоватыми стаканчиками отобранное накануне терпкое, почти черное вино и неспешно закусывали. Оживление пошло только где-то после двадцатого выступающего. Начались разговоры местного значения, кто-то где-то начал шутить. Даже женщины на своем конце тоже зашушукали. Теперь можно было поесть не стесняясь.
— Обрати внимание, — отвалившись, Владимир Васильевич выбирал из бороды крошки, — как у молдаван хороши только те блюда, что не требуют воды для готовки. Только жареное, тушеное и печеное. Земля формирует вкусы: здесь борщиков не варят. И, к сожалению, посуду тоже, как правило, не моют. Как? А так: чуток помочат тарелку или кружку в общем тазике и вытирают насухо подъюбником.
Начиная снизу стола, все, грузно отдуваясь, поочередно вставали, подходили к благословению настоятеля, а потом еще долго, от души полюбовно прощаясь, обнимались у ворот и, по забавному местному обычаю, мужчины в знак взаимоуважения целовали друг другу руки. В какой-то момент Тимофтий Романович вдруг поймал за рукав Макса, придавил плечи своими шершаво измозоленными ладонями и, почти упершись, лоб в лоб, горячо зашептал:
— Максим, пожалей Гелю. Не ищи ты ее, ей с тобой нельзя. Понимаешь, никак нельзя! Хороший ты парень, мэй, мэй, мэй.
И старик затрясся, а по морщинкам быстро протекли мелкие мутные слезы.

Ангел-Ангелина...

Полная луна из-за спины знакомо очерчивала под ногами короткую тень. Макс бежал мимо совсем уже до скрипучей буро-черной ржавчины высохшего подсолнечника. Понурые, тяжелые головы на негнущихся шеях навсегда уставились на свой последний закат и больше не реагировали на солнцеворот. Сколько их тут? От края и до края. И почему не скошены? Осыпаются ведь... Дыхание, если посмотреть внимательно — с паром. Середина сентября — это и не осень по дневному-то теплу, но ночи уже чувствительно прохладны. Кстати, это первый сентябрь, когда не нужно в школу. Никуда не нужно. Народ весь разъехался, и они опять остались вчетвером. Вечера с чаепитиями вновь обрели сердечную неторопливость, когда под шинковку «глушаков» и приливы-отливы «Немецкой волны» взрослые за шахматами беззлобно щипали Карамзина в пользу Ключевского, а Макс грыз ногти над привезенным из Москвы толстенным самиздатским Папюсом. И практически не думал о Геле. На кухне они опять готовили и мыли посуду в очередь, а местные только приходили помогать рыть землю. Храм стоял не на самой вершине, и от почти ежедневных, мелких землетрясений чуть-чуть постоянно оползал по склону. При этом очень неравномерно: колокольня и алтарь отрывались от основного корпуса под давлением тяжелых глиняных языков. Было принято решение вырыть две траншеи выше и ниже храма, и залить в землю выравнивающие давление оползневых языков бетонные, армированные бутом и старыми рельсами, ленты, заодно забетонировав и дорожки.
Вот тут-то Макс и «познакомился» со своим беспокойным соседом.

Он шел вслед за врезающимся с натужным треском в смесь слоистой глины, строительного бута и мощных корневых разбегов старых акаций бульдозером, отбрасывая лопатой вывернутые на поверхность комья и щебень. Дизельное тарахтенье, взрываясь натужными сизыми выхлопами проталкивания ковша через загребаемые по ходу преграды, глушило всякое желание помнить о цветах и девушках. Хотя бы о последних... Шагая за дергающейся, неторопливо клацающей гусеницами машиной, Макс сначала увидел перед собой полураскрытые желтоватые кости ног, потом под его лопатой скрежетнул придавленный глиной таз. Дальше шли развороченные бульдозером мелкие обломки ребер. Под мышкой скелета слева лежал притопленный в песок череп. «Наверно, рядом кто-то лежит». Но над ключицами было пусто. Макс отстал от трактора, вернувшись, еще раз прошел лопатой по скелету. Ноги, позвоночник, ключицы. Руки в локтях откинуты, под левой — череп. Так ... это же его собственный?! Макс забарабанил черенком в заднее стекло. Тракторист сбросил газ, высунулся в дверцу. Потом и вовсе заглушил двигатель. Какая тишина! И небо светло-голубое. Покричали остальных. Кто бы мог быть захоронен буквально на каких-то полметра и прямо в церковной ограде? И без креста?
Дядя Костя о чем-то долго толковал в сторонке с Тимофтием. Подошли с общим мнением: судя по цвету костей, это захоронение с гражданской. Красный ли, белый? Бог ведает. Нужно собрать кости в ящик, перезахоронить на кладбище и отпеть. Ящик был коротким, все сложили просто кучкой, сверху поставили череп. Занесли в церковь. Отец Александр, приехавший на следующий день, отслужил литию по рабу Божьему, «коего Сам знаешь», реставраторы отнесли останки на кладбище и закопали на краю, у дальнего забора. Владимир Васильевич водрузил крест из штакетника. Еще один рыжий холмик, еще один белый крест над отжатым землей на сторону, колючим, в мелких темно-красных сморщенных ягодах, уже оголившимся кустом шиповника. Все, Царствие Небесное, а на Земле вечная память. Красному ли, белому ли.
И с тех пор уже пять ночей в храме было тихо.

Подбегая к вершине с геодезической пирамидой, Макс начал — уже по привычке! — читать молитовку. Но ноги затяжелели, и горячечно заколотилось сердце. Что? Опять полнолуние, как тогда? Ну, нет! Хватит! Надо и с этим заканчивать. И он повернул к орешнику. Проламываясь через поредевшую заросль, Макс все больше злился на себя. Хватит же отступать. Хватит! Вот и тогда, если бы он не уступил, не подчинился ее просьбе, все точно бы было по-другому. А теперь она уже уехала учиться. И все. Все — где ее искать?.. Конечно же, он оба эти свободных воскресенья бродил по Кишиневу, как дурак заглядывая во все девичьи лица и вслушиваясь в каждый детский смех. И почти изучил эту проклятую Ботанику. И понятно, что без толку.
У самого лица метнулась бесшумная тень. Сова? Отпрянув, он замер на границе черного переплета орешника и залитой луной лысины поляны — там, метрах в ста, около бревенчатой пирамиды опять увидев две женские фигуры. То есть, опять одну старушечью, тяжело опирающуюся на палку, а вторую молодую, совсем девичью. Укрытые одинаково большими черными платками, они стояли лицом друг к другу, опустив головы. На том же самом месте, но только без светлячков. Старуха, видно услышав треск его шагов, медленно подняла лицо, не скручивая шеи, поворачиваясь всем телом, поискала сверкнувшими издали глазами, но Макса не заметила, и снова сгорбилась. А молодая, стоявшая к нему спиной, не шевельнулась. Сердце колотилось так, что выплескиваемая им кровь обжигала губы. Кто это? Зачем они здесь?.. И зачем он здесь? Он — опять — здесь.... Старуха, не приподнимая головы, шагнула к молодой. Теперь они почти соприкасались лицами — и как? — как Макс смог услыхать эти слова?! Вспоминая все после, он сообразил, что и говорить-то они должны были на молдавском, неизвестном ему языке!
— Ты забыла о нем?
— Да.
— Это хорошо. Очень хорошо. Теперь все пойдет по-старому. Я снова буду учить тебя. Ты готова?
— Готова.
Старуха без видимых шагов и даже без покачиваний, словно по воздуху над самой травой оплыла вокруг девушки и стала за ее спиной. Так же плавно подняла над головой палку — это была метла.
— Возьми!
Девушка дрогнула и обернулась.
— Геля! Ангелина-а!! — Макс кричал изо всех сил и изо всех сил пытался побежать к ней. Но воздух вокруг уплотнился до непроницаемости, упруго отталкивая колени и плечи, стеной отжимая грудь. Макс кричал и понимал, что через эту запрещающую упругость его голос не долетит, не успеет остановить Ангела, и та прикоснется к нависшей над ее головой метле.
— Ангелина! Ангел, мой Ангел, ты только не бери, только не прикасайся! — Как, каким чудом он смог дотянуться и пальцами сжал свой нательный крестик, но воздух вновь стал легким и текучим, и, проваливаясь в его неожиданную податливость, Макс успел увидеть, что его крик дошел, долетел до Гели. С маху упав лицом и ладонями в колючую ломкую траву, сильно ушибся коленной чашечкой. Плевать! Плевать вот этой самой, забившей рот горькой трухой. И так — Макс то полз на четвереньках, то, пополам согнувшись, шел, то, качаясь, даже бежал к пирамиде. Он успел.

Старухи, как и не было. Они стояли вдвоем, только вдвоем на этой голой вершине холма, и огромная, лучисто вибрирующая луна тысячами испускаемых стрел поражала вокруг себя небесных зверей. Зодиак, диктующий людские судьбы, умирал в ее излучении, и от этого умирали сами судьбы. Судеб больше не было. Ничего больше не было. Никого.
Макс и Ангел. Он держал ее в объятиях и целовал в пробор, в лоб, глаза. Ртутно переливающийся холм под ногами упруго вздувался из окружившего его со всех сторон зыбкого тумана и плыл, кружа, круглым островом плыл за притягивающей полной луной. Они были одиноки на этом острове. И от этого вечны.
Незаметно поднявшийся круговой ветерок стал усиливаться, и, не покидая этот подлунный остров, по спирали склоняя сухие ломкие травы, он все ускорялся и сходился к центру — ближе, ближе, пока окончательно не свился коконом вокруг обнявшихся. Зашелестевшие под ним, зашуршавшие и засвистевшие флейты пустых стеблей слились с зазвеневшими в отстранении струнами ветвей заметавшегося орешника в едином воздыхании гимна. А с небес откликнулись хоры космоса...

— Ты послушай, ты только внимательно слушай. И ничего не говори. Хорошо, любимый? Ты обещаешь? — Геля только часа через два смогла идти. Потихоньку, маленькими шажочками они двигались к селу, а из-за спины, сквозь неплотный туман уже розовело полнеба, и размытой золотистой линией очерчивались вершины сиреневых холмов. Сильно пахло мелиссой. Макс левой поддерживал ее за спину, а правую руку держал впереди для опоры ее ладоням.
— Ты только слушай. Это не моя вина, и не вина родителей. Все произошло много-много лет назад, еще до революции. Мой прадед, дед отца и дяди Тимофтия, был кузнецом. Его звали Прокопом. Это он отковал кресты. И еще его узорчатая работа на дверях в бисерике. Говорят, что он был очень сильным и красивым. Потом пришла революция, и в то время, когда Молдова в первый раз была румынской, из Сорок к нам приехала и поселилась цыганка. Она купила домик на окраине и жила колдовством. Ты видел, у нас и сегодня все так же: случись в семье нелады, женщина идет к священнику или колдуну — без разницы. Это ей все равно: поп помолится или колдун сделает как надо. Это у нас всегда было и так будет. Так вот, приезжая шатра, что значит по-молдавски — цыганка, как-то раз зашла в кузню и заказала прадеду выковать метлу. Чтобы та была как настоящая, но из железа и предложила за работу турецкий золотой динар. Прадед тогда собирался жениться и обрадовался хорошим деньгам. И даже не подумал спросить: зачем шатре такая метла.
Когда цыганка пришла за заказом, Прокоп все же полюбопытствовал, но та только посмеялась: «Это, сказала она, нашей с тобой дочери». Какой дочери? «А вот женись на мне, родим». — «Так у меня невеста». — «Тогда пусть твой сын на мне женится». — «С ума сошла?» — «Ну, не сын, так внук. Я подожду». — «Не бывать тому». Прокоп бросил ей золотой назад, и тут цыганка якобы сказала: «А не женится внук, так я его дочери эту метлу передам»… А потом началась война. Потом Советский Союз. А потом родилась я.
Шатра эта то приезжает к нам в Кровохлеб, то пропадает на много лет. Все считают, что она не может умереть, пока то заклятье не исполнится.
Она уезжает и приезжает. И только ее сова постоянно живет здесь. И, говорят, все ее сила в этой сове, собаке и черных курицах…
Впрочем, это все рассказы, сказки. А я сама-то ничего никогда не помню. У меня же лунатизм с четырнадцати лет. Каждое полнолуние меня запирают, завешивают одеялом окна, караулят. Но, все равно, я иногда убегаю. И ничего не помню. И врачи не помогают. Что со мной происходит? Не знаю, ничего не помню. Не смейся, но говорят, это после свадьбы проходит.

Они шли по ее улице и из-за каждого забора раздавались звуки утренних домашних забот. Крики петухов и хлопотливые индюшачьи бормотания. И из-за каждого забора на них смотрели жадные до скандала глаза: «С русским всю ночь»… «Понятно, что за болезнь такая»…

Вахтер вполз в калитку на передних лапах. Задние, залитые кровью, беспомощно волочились. Кровь все еще продолжала скапывать по грязной шерсти крупными красно-черными бусинами, пока пес, клацая зубами, рывками добирался до веранды. У крыльца он отчаянно взвыл и забился в агонии. Макс растерянно водил руками в воздухе над ним и никак не мог заставить себя к нему прикоснуться. Что? Что с ним?! Вахтер судорожно вывернулся, всхлипнул и затих. Кроме перебитых ног, он был кастрирован.

Макс бежал по кровавым пресекающимся, иногда пропадавшим следам, но он и так знал, куда ему нужно. Знал, что сейчас за теми одичавшими вишнями будет ее забор, и там наступит развязка. Калитка во двор, где жили Гелины родственники, была распахнута. Он впервые перешагнул порог. В глубине квадратного, неровно заасфальтированного дворика, на ступеньках высокого крыльца сидело пять или шесть парней, в руках стаканы, посредине канистра. Красный квадрат переносного «Романтика» дребезжал про «мани, мани, мани-и». При виде Макса, лица сидящих разом выразили откровенное изумление: сам пришел? Мэй, мэй, мэй! Сходиться было шагов по десяти. Макс успел пройти свою половину, пока с крыльца соскочил первый, лет двадцати пяти, совсем светлый, совсем русый, худощавый живчик, но что-то выкрикивавший все же на молдавском. За ним, отставляя стаканы, снимались с мест остальные. Живчик не рассчитал скорости схождения и сильно ошибся в расстоянии: его ноги продолжали двигаться вперед в то время, как голова, натолкнувшись верхними зубами на левый джеб, уже отлетала назад. Вторым на правый боковой подоспел высокий и очень мясистый малый, который, кажется, одно время работал у них землекопом. Опасно, конечно, так вкладываться на улице, незафиксированное бинтом запястье может вылететь, но тут обошлось. Два так быстро упавших мешка, из которых первый просто зафонтанировал кровью из рассеченной надвое губы, остановили атакующих. Они теперь расходились по кругу, через зарубежную эстраду кроя Макса смесью блатной латыни с блатными тюркизмами. Главное, как говорил Сергей Сергеевич, в таких обстоятельствах не застаиваться, и Макс просто перескочил через ступени на крыльцо, аккуратно пальцем выключил магнитофон и вошел в темные сени.

Она сидела за круглым, покрытым большой белой скатертью, столом и смотрела на него. Или сквозь него. Черные волосы на прямой пробор, темно-вишневый сарафан на тонюсеньких лямочках, витая золотая цепочка с зодиакальным барашком. Из-за плотно зашторенных окон вдоль стен стоял лиловый полумрак, только за ее спиной в старой самодельной раме тускло серебрилось высокое, в человеческий рост, зеркало. Макс так и увидел от входа: она и над ней он сам. Пахло яблоками, и еще откуда-то громко тикали старые настенные часы. Геля, положив вытянутые руки на белую скатерть, отрешенно смотрела на него, и Макс, удивляясь ее неудивлению, сам отстраненно оглядел себя в зеркале: его лицо было перекошено-злым, незнакомым. А каким ему еще быть? Он через стол взял ее ладони, несильно сжал:
— Пойдем!
Геля все так же, словно не узнавая, следила за ним равнодушным взглядом.
— Я за тобой. Ты слышишь? Ты меня слышишь?!
«Тик-так, тик-так. Кто друг? Кто враг?» — Часы шли намного медленнее сердца. А дальше в той дурацкой песенке пелось: «Тик-так, тик-так. Был друг — стал враг. Как — так?» И еще была какая-то забавная концовка. Какая? В этот момент в зазеркалье проявилась еще одна фигура. Кто? Тихо вошла Ангелинина тетка, младшая сестра Тимофтия Романовича.
— Не трогай нас, парень. Уходи сам.
— Геля, я пришел за тобой!
— Уходи! Пожалей нас и уходи.
— Геля!
— Нун трэбэ. Она никуда не пойдет. Из армии вернулся ее жених. Ты слышишь, парень? Ее — жених — вернулся.
— Геля!! Это же я пришел за тобой! — Она, кажется, наконец поняла, сморщила лоб и чуть-чуть отрицательно покачала головой.
— Парень, ты и так опозорил ее. И так принес нам всем много горя. Но ее простили, и ты больше не мешай. Ей замуж надо. Уходи. Уходи через ту дверь, через сад — не нужно больше драк.
Макс отпустил Гелины пальцы, отступил:
— Мне … уйти?
Она еще раз поморщилась и кивнула.

Ангел-Ангелина…

— Куда же ты? Туда, туда надо! — Но голос хозяйки свернулся и обрезался хлопком двери.
С крыльца Макс попытался посчитать всех заполнивших двор — ну-ну, его поджидало уже не меньше двадцати, да кое-кто и с кольями. Значит, насмерть? Какие же вы все-таки тупые, молдаване, какие же вы тупые: вот это ему сейчас больше всего и нужно. Это и ничего другого! Макс медленно, словно проверяя прочность каждой ступеньки, спускался во двор, мучительно соображая — а вдруг он плохо вытер глаза? Вдруг эти болваны увидят слезы?
И кто начнет? Где он, этот добрый, всепрощающий дембель? Неужто пришел к невесте без надраенных за месяц ранее лычек из консервной банки? Без офицерских сапог в гармошку и аксельбантов из бельевой веревки. Ну? Где он? Где?.. Да у них тут, похоже, не только плакальщицы, но и бойцы за семейное счастье тоже все наемные. Ничего сами не умеют. Ни порыдать, ни за честь постоять. Ни собственный храм отреставрировать. И этот петух гамбургский тоже из толпы не выйдет. Тогда кто первый? Да начинайте же, козлы, начинайте!.. Макс не спеша входил в провокационно поддающийся круг: если влепят дубиной в спину, то можно и не успеть завалить хотя бы одного. Хотя бы одного. И тут кто-то вскрикнул, а толпа радостно подхватила: «Вий! Вий! Вия позвали!»
Перед Максом расступилась дорожка, и он увидел, как в ворота входил Вий. Невысокий, головастый, лет тридцати, из которых больше половины, наверное, проведено в местах отсюда весьма отдаленных. Он был в голубой сетчатой безрукавной майке, или нет! — майка была серой, а насквозь голубело и синело незагорелое после зоны тело: руки, грудь, шею сплошь покрывали переливающиеся в едином узоре наколки. Синие змеи и красавицы, кинжалы и сердца, кресты и карты, надписи, храмы и черти — неужели такое можно выдержать? Живого места нет. И сколько лет такое можно выдерживать?
Щербато оскалившись, Вий подбирался мелкими шажочками на присогнутых коленях, правую руку прятал за спиной. Макс выдохнул из диафрагмы и, приподняв расслабленные кулаки, тоже немного подсел: «на улице никакого бокса». Помним, Сергей Сергеевич, помним.
— Ты, падла, че кентов, в натуре, парафинишь? Боксер, в натуре? — Вий издалека пугающе махнул лезвием. — А как я тя сейчас распишу! Пошинкую колесиками.
Синий треугольник ножа быстрым маятником мелькал на уровне груди. Макс, отклоняясь корпусом, осторожно уходил вправо, стараясь не слушать льющуюся феню. Заговорит — задавит. Тоже разновидность магии. Только глаза в глаза. Хотя трудно назвать глазами эти две бессмысленные матовые пуговицы над маленьким носиком и широким безгубым ртом.
— Ну, че ссышь? Ну, боксер, на — бей! На! — Вий демонстративно спрятал руки за спину и подставил лицо. И даже закрыл глаза: опущенные веки тоже были зататуированы. Вий подставился ближе. «Они видят» — прочитал Макс синие буквы и со стоном согнулся от удара в пах. Опускаясь на колени, он услышал, как толпа вокруг радостно взвыла. Второй удар пришелся рукоятью за ухо.
— Нет, сучонок, я тя мочить не стану. Я сейчас только тебе мошонку срежу. Как у твоей собаки. И зажарю.
Снова восторг публики. Лезвие кололо ямку над ключицей.
Ну, ладно: «на улице никакого бокса». Макс, левой ладонью отклоняя нож, снизу, вынырнув из присяда, ударил головой, и легонькое, сплошь татуированное тельце неожиданно далеко легло в глубоком нокауте. А в ворота уже вбегали дядя Костя, Владимир Васильевич, два мента и еще какие-то мужики.

Отец Александр прислал своего племянника уже ночью. Все уже давно дожидались обещанную машину сидя за ритуальным чаем на веранде, четыре часа через ничего не значащий разговор напряженно вслушиваясь в звуки с улицы. Вещи Макса стояли у входа. Дядя Костя иногда пытался что-то внушать со ссылками на великих, но мудрая Марго скоро сводила его глобальности к бытовым мелочам. А нахохлившийся Васильевич даже не притрагивался к «альпинисту». Днем, пока шли «взрослые» разборки, Макс похоронил Вахтера за дорогой у кладбищенской ограды. А разбирались и торговались долго, то в ментовке, то здесь, при храме. И чего хрипели? Ведь Макс и не собирался ни с кем судиться. Но и этот Вий, ведь, тоже теперь так не отстанет. Все как в детской книжке: «садить не надо, но и помиловать невозможно». Бедные милицейские фуражки просто пропотели. Рецидивист? Да. Холодное оружие? Но оно куда-то пропало, и из свидетелей никто ножа просто в глаза не видел. Мало ли кто где ладонь разрезал! К тому же, и драку-то начал гражданин Стельмах!

Максу было плевать. Он больше озаботился тем, что положить Вахтеру на могилу. Удачно подвернулся большой обломок плиты ракушечника. Тимофтий Романович мелкими шажочками подошел к холмику, постоял за спиной, повздыхал. Потом, взяв лопату, аккуратно обстучал ее, вытер о сухую траву.
— Максим, ты бы, это, уехал сегодня же.
Далекое вечернее солнце блеклым оранжевым пятнышком плющилось в холодных перистых облаках. Потерявшая листву лесополоса штрихами жженой сиены перечертила обдуваемый ровным северным ветром светло-охристый холм.
— Этот дурак дружков своих соберет, в храме напакостят.
Осень высвободила красные и коричневые черепичные крыши, зачернила вскопанные огороды. Во многих дворах жгли сухие стебли, и горьковатые сизые дымки, никак не поднимаясь, там и сям низко стелились по склону.
— А она все равно с тобой не сможет. Разные народы.
Тимофтий Романович закинул лопату на плечо. Прищурившись, долго смотрел вниз, на раскинувшийся кривой сеткой улиц трехтысячный Кровохлеб. Его родной Кровохлеб.
— И меня прости.
У Макса вдруг загорелись щеки: простить? За что? За то, что его не полюбили?.. А! — за то, что — здесь! — не полюбили…

Низко просевший «жигуленок», в котором племянник отца Александра взялся довезти Макса до Одессы, был плотно набит мешками с грецкими орехами. «Там сдам на продажу», — молодой, но какой-то уже измученно желчный, неразговорчивый хозяин разгребал под передним сиденьем: «Как в подводной лодке». Вокруг переминались и что-то говорили покидаемые, а губы Макса кривило чувство вины. Какой вины? За что? Все нормально. Логично. Да, умом-то все, вроде, давно понято и без лишних слов, но на душе муторно. Кто-то что-то ему все время внушал, давал какие-то советы и заверения, а нутро жгло, жгло. Нет, все в самом деле нормально, и, главное, все правильно. Все по правилам. Вот, и место готово, пора в путь. Немного покапризничав, движок прихватился, фары далеко выхватили уходящую вниз мостовую. Нужно что-то отвечать? И опять дурацкие воспоминания: «да и нет не говорить, черное и белое не называть». А как все-таки заканчивалась та песенка про часы? Стоп: «не улыбаться и губы бантиком не делать». По очереди похлопывали по плечу, крепко и долго пожимали руку дядя Костя и Владимир Васильевич. И Маргарита Бахытовна тоже протянула, было, блестящие перстнями пальцы, но потом вдруг, пригнув за шею, поцеловала в лоб:
— До встречи, Максим, до встречи.

............Эх, че-рез две, через две зимы-ы....... Че-рез две, эх, через две весны-ы-ы.....

Май в Сибири и май в Молдавии восемьдесят второго года различались ровно на столько, на сколько они были непохожи и десять тысяч лет назад. Да, наверно, и через десять тысяч вперед в Пашинском военном городке под Новосибирском в конце мая все также грязь будет непролазной, а в голом березовом лесу, на северных склонах бурых под прошлогодней листвой лощин, продолжат пронзительно белеть острова никак не тающего снега. А в Кишиневе в это время на смену каштанам зацветут акации.
Кубовое, приземисто широкое и, в своей абсолютной чистоте, уютное двух-этажное здание аэропорта через полчаса опустело. Попутчики растаяли как-то незаметно и непонятно на чем. Макс вышел на площадь. Ночь теплая, липко влажная, без какого-либо малейшего ветерка. И сложнейший букет из густых запахов повсеместного цветения! В углу, под крайним, густо облепленным ночными бабочками фонарем стояло около десятка разноцветных машин, но такси было только пара. Шофера плотно сошлись у одной из легковушек и, демонстративно свернувшись в кружок, шумно обсуждали преимущества «шестерки» перед «восьмеркой». Но, конечно же, в этом повышенном шуме фальшь чувствовалась прозрачно: единственного «клиента» просто обрабатывали, давали «дозреть». Макс отвлек самого пожилого:
— Может, довезете? Червонец!
Удивительно ровный асфальт шоссейки легко гнулся с холма на холм, мелькая под фары белым пунктиром разделения полос. Увеличенные светом редкие ночные бабочки астероидами летели навстречу, а вокруг только черный контур невысоких, пологих горок да неожиданные, на поворотах, высоченные шпили пирамидальных тополей резали низкое густо-синее, рябое небо, чуть подсвеченное справа едва угадываемой за облаками луной. Холмы, горки. А днем-то здесь как красиво.
Вознесенный стакан КПП издалека светился праздничным китайским фонариком. Сбросив скорость, подкатили к разъезду, остановились под светофором. К ним лениво подошел, весь увешанный белыми светоотражающими портупеями, дежурный. Красиво, с гонором, сержант козырнул и заглянул в салон:
— Куда?
— В Кровохлеб, в бисерику.

Макс только занес руку, как из-за ворот зло разлился мелкий подвывающий лай. А это что там за шавка? После Вахтера взяли? От внезапной обиды его стук в ворота прозвучал по-бетховенски судьбоносно: «Та-та-та, да!»
А с той стороны, словно только этого сигнала и ждали. Он жадно вслушивался в приближающиеся шаги и голоса, но никак не узнавал: кто? Марго! А кто еще? В приоткрытые ворота разом выглянуло две головы. Одна — черненькая, во все так же ярко блестящих очках, а вторая — белая, точнее почти полностью лысая, в очках с дымными стеклами. Невидимая собачонка, все еще подвяньгивая и разочарованно ворча, предпочла не выказываться и отступила в темноту.
— Младший сержант запаса Стельмах прибыл в ваше распоряжение!
— Макс!! Вернулся! — Маргарита Бахытовна как девчонка порывисто обняла его за шею и расцеловала в обе щеки.
— Здравствуйте, — мужчины испытующе осторожно пожали руки.
— Это мой муж, Вениамин. Борисович.
— Максим.
— Вениамин Борисович.
Лысый пятидесятилетний толстячок подхватил убитый за дорогу дембельский чемоданчик и широким хозяйским жестом пригласил на вход.
— Макс, ну, как же ты возмужал, как заматерел! — Марго держала его под руку и улыбалась во все свои тридцать два зуба. Он тоже не мог закрыть расплывающийся рот, жадно обегая глазами знакомые приметы: старую акацию над фонарем, высокое крыльцо храма с надвратной иконой Спасителя за треснувшим стеклом, два памятных распятия на взгорье, домик священника, а в противоположном углу — родная веранда. Как же все здорово! Только вместо гравия двор был забетонирован.
— Почему так радостно говорят «заматерел»? — пытался «встроиться» Вениамин Борисович. — В отношении взрослеющих девушек никто же не употребляет комплимент «омужичила»?
Но разговор повела Маргарита Бахытовна, и так ловко повела, что Максу, поначалу жавшемуся, с каждой минутой становилось легче, спокойнее. Прежде всего, она не позволяла ни себе, ни мужу задавать вопросы. Разве что самые невинные: об армии, о дороге. И много говорила сама. О том, что Константин Павлович сейчас на открытии нового объекта в Арзамасе, а вот Владимир Васильевич откололся окончательно — Наум его возвел в бригадиры и определил на самостоятельные работы. Где-то возле Красноярска, Ачинск, что ли. Тимофтий Романович болеет, радикулит скрутил, а отец Александр тоже со дня на день ждет назначения в Орхей. С одной стороны это повышение, все-таки город, а с другой — отдаление от столицы. Там еще римские каменоломни. Кстати, а не там ли Орфей спускался в ад? Орхей — Орфей... Так что, из старожилов только они с Максом теперь и остались.
— Ты ешь, ешь! Тебе надо. И, вообще, мы на тебя очень надеемся. Отдохнешь, отгуляешь, как раз и Константин вернется. Будем здесь сворачиваться, сезона хватит, а Арзамас потихоньку раскручивать. Там огромный объем.
И Макс ел. Как же он соскучился по надоевшим в свое время фаршированным перцам! Вениамин Борисович принес литровую банку вина. Кисловатое, но — полагается:
— С возвращением.
— Со свиданием.
Что ж рассказать-то? Служба последние полгода была, ну, скажем, просто королевской: охраняли законсервированную технику. Танки и ракетные тягачи. То есть, молодые на посту, капитан в общаге, а деды… «Простите, Маргарита Бахытовна, я к нормативной лексике заново привыкаю». Дорога, конечно, утомила. Поездами с двумя пересадками. Но еще больше устал от обязательного дембельского питья. Смешно, раньше он и не догадывался, что можно устать пить. А что дальше?.. И возмужавший Макс, наконец, сам, по собственной доброй воле пожаловался:
— Мать замуж вышла. Братан в мореходке. Вот и решил сначала к вам. Нет, конечно, раз дяди Кости нет, то я завтра-послезавтра же в Ильичевск. Побуду немного дома, осмотрюсь, пообщаюсь с новым папой. А потом, если не против, вернусь сюда.

Спать его уложили тут же на кожаном диване. Он лежал поверх нежного, атласно стеганого одеяла не раздевшись, и смотрел, как за сошедшимися углом окнами веранды уличный фонарь выхватывает из темноты сиреневую в его синюшном подмаргивании стену храма с розоватым обводным бордюром, до мельчайших подробностей вычерчивает растопыренные полуголые ветви старой акции на фоне плотной молодой темноты кленов. Было, не было этих двух с половиной лет? Словно стоп-кадр из прошлого. И — чу! — соловей? Точно, там, в сирени, защелкал, засвистал разбойник. Боже, неужели это правда? — Веранда, диван, стол, полки с книгами и инструментами? Сколько же и как он боялся, что за эти прожитые неизвестно где и неизвестно зачем семьсот тридцать девять дней, все в нормальном человечьем, цивильном мире если не исчезнет вовсе, то, по крайней мере, потеряет свое самое главное — то, о чем больше всего тосковалось в неизбежном, круглосуточном, плотном общежитии — потеряет смысл. Смысл, ради которого, в общем-то, этот самый мир и существует. Пока еще существует, так как советская армия — это уже наступающая бессмыслица. Для солдат, прапоров, младших офицеров, уж точно... А сколько таких бессмыслиц еще есть в сэсэсээре, о которых Макс пока даже и не догадывается? Зон, систем, сообществ, не дающих ни человеку, ни государству ничего. Просто ни-че-го.
И какая молодец Марго! Ни полслова о том, о чем нельзя… А мужик у нее забавный. И лысина блестела, как смазанная. На вид они совершенно друг к другу не подходят. Или наоборот — дополняются? Через совершенно полюсарные качества. Хотя нет, они оба в очках… А как вообще люди «подходят»? По каким таким признакам?.. Ум? Образование? Красота?.. В этот год они с пацанами, конечно, побегали в общагу местного патронного завода. Как бегали до них другие призывы. И бегают следующие. Для этого, наверное, женская общага и была построена в пределах колючки.
«И была б средь них одна…» Была-была! И была другая. Но! Но, ни первый, ни второй романы именно как романы-то и не сложились. Побалдели, попритирались. Поплакали. Нет, все это было совершенно не то... Что все же мешало — образование? Мол, слишком простые девчонки из дальних сибирских деревень, заманенные в город кино и асфальтом, а потом, после ПТУ — а какой институт с их-то школой? — заброшенные в зону оборонки… Али красота? Но, пардон, о какой там красоте можно рассуждать под давлением гормонов? А еще если меж круглых щечек и подвитых челочек круто намалеван грим «женщины-вамп». Свет нужно гасить сразу… И самое-самое: все его натужно веселые «ходилки» и скороспешные «свиданки» ни разу не вылились в разговор по душам. То есть, все происходило и обходилось вполне без души.

Утро начинается с умывания. У крана он познакомился с коротконогой блестяще черной собачонкой, которая так изводилась вчера ночью. Собачка, униженно виляя задом, подошла поближе, выжидающе присела и, удостоверившись в том, что Макс не хранит обиды, приткнулась носом в ботинок.
— Ну, давай знакомиться. Ты кто?
— Шатра. Ее Шатра зовут.
Вениамин Борисович, очень уж приветливо улыбаясь, нес на плече за алтарь целый ворох свежераспущенных двухметровых брусков.
— Вы, Максим, после завтрака мне немного поможете?
— Да хоть сейчас!
— Нет, дело неспорое, на несколько часов. Так что, завтракайте не торопясь. Марго покормит, а я пока все заготовлю. Рычагов под прессы наделаем.
Утро продолжается шипением глазастой яичницы, запахом батонных бутербродов с «одесской» полукопченой и беседой за кофепитием.
— Я все смотрю на храм, смотрю, и
не то. Как-то неузнаваемое. В чем подвох?
— А это в прошлом году колокольню нарастили. Раньше же шатер временный, после землетрясения, стоял, а сейчас опять по проекту подняли.
— И все?
— Двор, дорожки забетонированы.
— И все?
— Макс, это у вас, наверное, что-то внутреннее. Новая точка зрения.
— М-м-м. Согласен.
Пауза из вежливости с одной стороны, из страха с другой. Страха? Да, та самая тема так и зыбилась, свиваясь, уплотняясь над столом до уже различимых, уже узнаваемых теней из задымленного ароматизированной сигаретой Марго воздуха. Вот-вот окончательно воплотится в эти никак не минуемые и, ох, какие страшные для Макса слова. Он старался не поймать глаза собеседницы. Пусть пощадит, хотя б минуточку!
— Гм, а мне чашечку нальют? — упорно улыбающийся из-под своих тонированных очков Вениамин Борисович потоптался на пороге, нерешительно шагнул к столу. Макс, улыбнувшись не менее доброжелательно, подвинулся:
— А почему вы собачку цыганкой назвали?
— Шатру? Так это местные: ворует. Ворует, мерзавка, каждый день: то косточку где-то стащит, то рыбку. Иной раз и просто тряпочку свиснет. У нее не будка, а склад — она, пожалуй, позапасливей Тимофтия.
— Клептомания и у животных случается. Ее и били, и даже стреляли — нет, неймется! — Марго налила мужу кипятка, придвинула растворимый кофе.
— Я вам предлагал кличку сменить, — Вениамин Борисович тихонько царапал донышко ложкой, — это бы помогло. Серьезно! Имя же страшная сила! Я когда узнаю только чьи-то имя-отчество-фамилию, то сразу уже могу достаточно смело описать характер человека, даже не видев его. Это посильнее гороскопа. Например: Александры — они прямые, твердые, но могут легко сломаться, как перекаленная сталь, Алексеи — наоборот, склонны к компромиссам, если и конфликтуют, то от пережима, не принципом, а взрывом, а вот Владимиры — все естественные диктаторы. Поэтому мой совет: Максим, никогда не женитесь на Ольгах. Только на Маргаритах. Никакой мистики! Тут весь секрет в каждодневном многократном посыле определенной информации от окружающих в сторону называемого. Этот стабильный посыл и формирует определенные черты характера. Скажи человеку сто раз «свинья», он и захрюкает. А вот покличь «орлом»!
— Спасибо, учту. И что, если назвать Шатру Ласточкой, то она завтра же или, там, через год станет ласково щебетать? А, может, и порхать?
— Да. Летать молнией. Проверим? Даже месяца-двух хватит. Именно от смены кличек, подобранные на улице животные совершенно спокойно вживаются в новый человеческий коллектив. А если собаку или кошку передают вместе со старым именем, то у них с новыми хозяевами неизбежны конфликты.

Они работали с последней, западной стеной, на которой сверху вниз, прерываемая балконом хоров, разворачивалась сложнейшая повествовательная композиция Страшного Суда и Воскрешения мертвых. На верху, под сводом, прекрасно сохранился весь фрагмент собственно Суда, с сидящем на царском троне Христом, с предстоящими Ему Иоанном Крестителем и Богородицей, с двадцатью четырьмя старцами. Легкие облака в рябящих переливах голубого и розового идеально передавали нежнейшую перспективу, заставляя фигуры слегка «плавиться», вибрировать, как при смотрении через пламя. Стоящий ниже на стеклянном море ангел уже сильно пострадал от грибка и шелушения. Потерял полкрыла и второй ангел с вознесенным с семью печатями свитком. Далее разворачивалась панорама воскрешения мертвых со шествием праведников в рай и низвержением грешников в пасть дракона.

…скорбящий ангел-хранитель, не удержавший доверенную ему душу от грехопадения, ударил Макса из-под черных, на прямой пробор, волос такой знакомой болью огромных глаз… Ангел, ангел… Почему ты не удержал?..

Установив намеченные пятнадцать прессов, они вышли в уже подступающий вечер совершенно измученными, перемазанными известкой и олифой, с насквозь мокрыми до плеч рукавами. Скинув халаты и рубашки, долго и тщательно отмывались, протирали разъедаемые руки вазелиновым маслом. Хорошо! Солнце красным пузырем вибрировало над дальней, фиолетово-лиловой горой, а сыреющий с каждой минутой воздух густо переливался снизу вверх от золотого к зеленовато-бирюзовому.
— Хорошо в Молдавии летом. А вот я тут пару раз зимой приезжал. Надо признаться, очень мне не понравилось, — Вениамин Борисович старательно растирал густо-волосатую грудь большим полосатым полотенцем. — Больше всего сырость достает. Что это за зима, когда то минус пять, то плюс? И туман круглые сутки: утром поднимется, к вечеру опустится. Ветра нет, а если и прорвется, так опять же, с моря! С новым туманом. Все сырое! Только то, что на тебе надето, немного за день просыхает. А вечером снял, на стуле повесил — утром нужно утюгом сушить. И дрова проблема. В Молдавии же везде не леса — сады. С каждого дерева плоды снимают. Поэтому топят привозным — по три рубля охапка. И, понимаешь, забава: в округе ни в одной печи заслонок нет. Что топят, то сразу в трубу. Почему? Я тоже так же спросил, ответ был серьезным: «а мы угораем»! Мол, у одних заслонка была, так померли. Нет, здесь зимы ужасные. Местные вместо топки круглые сутки извар пьют. Знаешь? Вино с кипятком. К весне у всех носы как перчики.
Он никак не мог расшевелить Макса и от этого слегка уже заводился. Менял темы, ритм, тормошил вопросами и, не дождавшись отклика, отвечал сам. Но улыбку держал.
— А вот, поверишь, я тут нынешней зимой ведьму повстречал? Рождественским постом. Было как обычно: ни тепла, ни холода. И вдруг, к вечеру задуло, задуло, похолодало, и начался такой снегопад, ну, просто жуткий. За два-три часа с полметра, а то и более высыпало. Я по двору со скребком бегал, с крыш сугробы сгребал. А то, думаю, к утру потеплеет, снег влаги наберет и продавит наши сарайчики. Вот бегал, бегал, задохся как Сизиф и вышел в задние ворота к кладбищу покурить. Там темно, но как-то темно по-странному, как во время снегопада и бывает: ничего не видно метрах в пяти, а рядом все ясно. И в эту ясность выходит старушонка. Горбатая, с клюкой, вся с ног до головы в черном. Так у нас в школе химичка одевалась. И настолько бабка неожиданно вышла, что я, как ребенок, сигарету в кулак спрятал и отчего-то заерничал: «Здрасьте!» Она так повернулась всем телом, взглянула, ну насквозь, и серьезно отвечает: «Бунэ сярэ!» И ушла. То есть, вышла на свет из пурги и опять исчезла в пурге. Я докурил, хотел было вернуться, но чего-то занервничал. И ни с того ни с сего, пошел за ней вслед. По следу, в прямом смысле. Прошел метров двадцать, и, вдруг, эти ее следы оборвались. Что такое? Я туда, сюда — нет нигде, как обрезало. Ни впереди, ни сбоку. Четко так левой ногой последний раз отпечаталась и все… Я назад: а откуда она, думаю? Пробежал по дороге почти до козлиной фермы, но там уже совсем все замело. Вернулся — и здесь заносит. Куда бабка делась? Главное, что в сознании двоится, словно я о таком или где читал, или от кого слышал. То есть, словно мне это уже знакомо… А вот потом Марго мне рассказала, что это тут старая цыганка живет, чудесами промышляет. Веришь?
— Он знает, — восточно-сдержанная царевна Марго впервые за все время проявила публичную нежность, обняв мужа и прижавшись к его спине.
— Да, я ее знаю. Я много про нее знаю. И она про меня, — это уже Макс так испуганно взглянул на них, что Вениамин Борисович поспешил вернуться к своей никчемушной улыбочке:
— А она знает, что ты знаешь, что она знает?
Они, мирно и неспешно беседуя на тему валентности в отношениях меж личностью и коллективом, поужинали, потом также тягуче попили чай, обстоятельно обсуждая подробности завтрашних Максовых сборов и послеполуденного отъезда на родину. К маме. И «папе». Потом пожелали друг другу спокойной ночи и приятных сновидений.
И уже с порога женская скороговорка:
— А свадьбы не было. Она сейчас где-то в Кишиневе живет.

Макс лежал поверх одеяла и смотрел, как за сошедшимися углом окнами веранды уличный фонарь выхватывает из темноты сиреневую стену храма со ступенчатым розоватым обводным бордюром… Как до мельчайших подробностей вычерчивает растопыренные полуголые ветви старой акации на фоне неразличимо плотной молодой темноты кленов... Макс лежал и ждал соловья.
Он, наверное, все-таки придремал и не сразу увязал видение истекающих соком стволов бело-черных березок и сладко-страстные переливы южных звуков. Какие березы? Это все там, теперь там — в прошлом! Как хорошо, что в прошлом. Это — в прошлом. Привычно с закрытыми глазами завязал шнурки ботинок, так же вслепую натянул гимнастерку. Дверь скрипнула, но соловей продолжал. Осторожно пройдя вдоль стены храма, немного постоял у алтарной апсиды: мгла ночи была прозрачна, звездна, только быстро плывущие низкие мелкие облачка чернильными брызгами справа над вершиной перекрывали тоненький серпик недавно родившегося месяца. Соловей пел здесь, метрах в десяти, в беспросветных сиреневых зарослях. Но совсем рядом, из-за забора, ему отвечал второй. И где-то за кладбищем подщелкивал третий. Тот, дальний, наверно уже из оврага. Свой, церковный, чуть излишне выщелкивал. У второго трель вообще короткая. А дальний… Ммм… Вот, три песни — три совершенно различные песни. И как же он наскучался по этому сладкому зову!.. Столкнув засов, Макс плечом отжал тяжелую заалтарную калитку и вышел на дорогу. Ну, здравствуй, ночь! За спиной светлая штукатуренная стена отрезала островок защищенности и покоя, а впереди широким веером косогора распахивались чудеса. Первым чудом была радуга звезд. То ли из-за влажности, то ли из-за чего другого, но чуть помаргивающие и играющие над Максом бесчисленные астероиды и кометы, спутники и планеты, солнца и системы, галактики и туманности равномерно переливались от зеленовато-голубого горизонта к розовато-фиолетовому зениту. Второе чудо — густейший аромат старых акаций, в котором буквально вязли златоглазые москиты. Они почти без движений висели в этом аромате и никак не успевали даже за медленно бредущим Максом. Третье — дорога. Та самая, что за вершиной холма отлого спустится к ферме, затем, виляя между вздыбленными полями, мимо геодезической пирамиды досерпантинит до свалки. Дорога, обычная асфальтовая дорога, серовато-пупырчатая, с грязными, заросшими мелкими ромашками и хвощами обочинами, слегка светилась. Тонкая-тонкая полоска едва собирающегося тумана плыла по ней и еле заметно фосфоресцировала. Макс мелко зашагал навстречу текущему свету.
По щиколотку в разряженном фосфоре, он прошел мимо навеки распахнутых кладбищенских ворот — холмик над могилкой Вахтера совсем расползся, надо бы подправить, мимо неизвестно для чего сначала построенного, потом полуразрушенного, заплетенного многолетними лианами дикого винограда, кирпичного сарая с остатками тракторной тележки. Слева низенькая, из дикого камня, загородка кладбища под прямым углом отвернула от дороги, уходя вниз к далеким зарослям грецкого ореха над оврагом. Вдоль ограды туда вела хорошо протоптанная в глине тропинка. Почему он повернул? Ну… А почему он, вообще, вышел? Чего ему было надо? И от кого?.. Три такие разные песни…
Орешник корнями связывал крутые отслаивающиеся склоны. Тропинка, распавшись на несколько рукавов, ступеньками спрыгивала к громко журчавшему ручью. Весной-то он, оказывается, вполне мог бы даже считаться речкой: метра три шириной. Здесь тропинка опять собиралась и спускалась по берегу. Может, где-то и был мостик, но искать его в темноте? И отсюда слышно… Вдоль ручья густо переплетались согнутыми длинными ветвями ивы, а под ногами дурно пах распахивающийся веерами папоротник. Соловей пел на том берегу, прямо напротив. Макс постоял над играющим звездной радугой мелководным разливом, изо всех сил сжимая виски. Неужели все? Неужели он действительно вернулся? Боже, Боже, и теперь уже никто никогда не вправе рассчитывать, регламентировать и предписывать нормативы его, его — Макса Стельмаха — личной жизни?! Теперь он может все, все, что ему взбредет в голову: он может чудить или мудрствовать, может вставать посреди ночи или ложиться после обеда, может читать, писать, смеяться и плакать — и не оглядываться. Он может надевать фуражку на затылок, а может … бросить ее на тот берег. Он — свободен! Все, все, он теперь свободен!

…Присев на вытоптанную в глине ступеньку, Макс понемногу приходил в себя. В самого себя. И сумрачный мир, из которого он так трудно, так тягуче выявлялся в собственное, его только собственное существование, вокруг отделялся и отдалялся, вновь обретая звуки, запахи, формы и фактуры, не принадлежащие ни его сидящему здесь обмякшему телу, ни вибрирующему от перенапряжения сознанию. Все. Он теперь уже ничья не часть. Где они: устав, внутренний распорядок, материальная часть, КПП, плац, ранжир и ...? Все. Теперь этого никогда не будет. Не будет. Совсем рядом крохотная серенькая пичуга распирала ночь миллионнолетней песней любви. Совсем крохотная, совсем невзрачная пичуга. Такая же, как все из ее отряда и вида. Но именно этой своей любовью так не похожая на других — серых же и невзрачных. Ибо эта песня — сейчас и здесь — звучала только для одной-единственной и неповторимой самочки, где-то рядом слушавшей ее, и, полуприкрыв прозрачными веками глазки, осторожно и нежно согревающей будущих птенцов… Его песню. Его птенцов… Макс понемногу приходил в себя… теперь для него, Макса, все менялось, и все менялось стремительно и принципиально, ибо он вдруг сформулировал право на ответственность. Ответственность за себя и за то, к чему прикасался, за то, что он видел, знал и умел — что он полюбил. Что он сам полюбил. И осознанную безответственность за остальное.
Соловей замолчал. Короткая последняя трель, и тишина. Неужели утро?

Смешно, но Макс никак не мог выкарабкаться. Навстречу ему, прямо через край, с поля обильно сливался сероватый туман, уже почти полностью заполнивший овраг, а ему никак не хватало сил вытолкнуться наверх. Пачкаться не хотелось, но ноги стали действительно ватными, ботинки беспомощно скользили, все больше залепляясь глиной, так что все равно, в конце концов, пришлось переваливаться на брюхе. А тут-то, какое молоко! Только в двух шагах справа от почти невидимой тропинки мутно темнела кладбищенская ограда. Остальное — сверху, снизу и справа — одинаково белело. Макс пару раз споткнулся о корни или невесть еще что, и с удовольствием поднял длинную тяжелую палку. Недавно кем-то срубленный и ошкуренный ивовый ствол удобно лег в руку и внимательно ощупывал дорогу. Вот уже где-то рядом должна быть шоссейка. Стена отвернула, и он, совсем уже маленькими осторожненькими шажочками, выставив в непроглядную белизну палку, двинулся на запах акаций. И все же упал.
Под руками был совсем не крутой, неприметный бугорок, но он узнал лежащий чуть с краю продолговатый, обрубленный с боков, большой булыжник: «Прости, Вахтер, прости». Собаки не умеют обижаться надолго, и за эти два с половиной года Вахтер наверняка уже простил его за то, что был убит как «собака русского». Макс постоял на коленях, ладонями ловя тепло от единственного клочка родной здесь земли: «Прости меня, Вахтер».
С горы упруго подуло, отжав туман к самой земле. Макс встал, почти по пояс вынырнув из липкой белизны. От востока размашистый, в полгоризонта, узкий рассвет подбирался к поредевшим крохотным звездочкам. Бледный корабль храма, плывущий в окружении почти черных крон, гордо реял наконечником колокольного креста. А по покрытому пока туманом Кровохлебу, издалека, перекликаясь снизу вверх, разноголосо запели петухи.
Макс не услышал, а почувствовал чье-то шевеление за спиной. Уже поворачиваясь, он занес тяжелую палку для удара: буквально рядом, на каменной кладке кладбищенской стены, пригнувшись, сова расправляла крылья для взлета. Желто-зеленые огоньки бессмысленно злых глаз, приоткрытый острый, опушенный бородкой клюв с торчащим язычком. Мелкая рябь окончаний рыхлого оперения. А под длинными кривыми когтями запрокинулось окровавленной головкой крохотное разорванное серенькое тельце. Соловей?!
Удар пришелся в грудь, под уже распахнутые крылья, — сова глухо забилась в судорогах под забором. И осталось только крохотное, прилипшее кровью соловьиное перышко.
— Эй, ты! Ну, что? Что, ведьма, — «зря ты его туда везешь»? Зря? Ну, покажись! Покажись, со следами или без, на метле или сквозь двери… И Вия я твоего забил. Нет, ты боишься: петухи поют. А я даже не из-за этого, я просто тебя не боюсь. И … плевал я на твои заклятья.
Петухи пели совсем рядом.

На Кишиневском вокзале Макс выстоял самую обычную гражданскую очередь за билетом до Раздельной, чтобы оттуда на дизеле к утру добраться до Одессы. И чего народ такой нервный? Стояли бы и стояли. Ну, душно, ну, пьяные кассиру пытаются права качать. Да все это по сравнению с мировой революцией… Клетчатая румынская рубашка с короткими рукавами, джинсы-дудочки с висячими замочками на карманах, остроносые туфли в два цвета — Марго с мужем с утра чуть ли не силой затащили его в КООП и переодели в каморке у знакомой завмагом «в счет аванса». Отбатрачит! И чтоб патрули не дергали. Форму отняли в заклад, как спецовку на будущую работу. В чемодане остались ритуальные дембельский альбом, фуражка и парадный ремень. Остальное — конфеты, вино, духи и иные подарки для матери и … отчима. Слово-то какое неловкое. Солнце слепило и прижигало. Гомон, автомобильный шум, легко, по-летнему одетые девушки… Немного кружилась голова от бессонной ночи и волнения перед встречей с домом. Но об этом молчок, даже для самого себя. Нужно просто наслаждаться этим солнцем, гамом, клаксонами и видом крепдешиновых платьиц.
И не дергать ладонь к виску при виде офицеров.

…Ангел положила руки ему сзади на плечи и уткнулась лбом в спину. Как она смогла подойти так незаметно? Он не поймал момента ее приближения, хотя ждал, ждал! так ждал его весь день. До самой последней секунды, до объявления о посадке, до рези в сердце... Поток охваченных жаждой лучших мест пассажиров плотно обтекал справа и слева по коридору, но никто, никто не посмел даже коснуться их. Лишь уроненный чемодан толчками уносился в направлении второй платформы и четвертого пути. Макс, скрещенными через грудь руками прижимал к плечам ее ладошки и, кусая кривящиеся губы, затаенно вчувствовался в расползающееся на спине горячее пятно ангельских слез.
— Ты почему хотел без меня?
Что можно ответить? Глупости.
— Так почему ты хотел уехать без меня?
Глупости. Наконец-то последняя, как на подбор толстенькая семья, подгоняемая вспотевшим молдаванином в блескучем, на резиночке, галстуке, протопотала мимо них к перрону. Макс осторожно отнял руки и обернулся. Ангел был коротко острижен.
— Смотри: твой чемодан совсем запинали.
Но он смотрел на нее.
— А я … ко мне во сне Вахтер пришел. Схватил зубами за руку и тянет на вокзал. Вокзал незнакомый, пустой-пустой, и поезд какой-то странный, но я проснулась и сразу поняла: одесский дизель от Раздельного. Только, тут вот беда: я вещи-то собрала, а потом так разволновалась, что в автобусе сумку забыла. Ничего? Переживем?
— Переживем.
Он вытянул из нагрудного кармана два билета.
— Ты знаешь, что такое Ачинск?
— Нет…
— Ну, хотя бы, что такое Сибирь?
— Ты мне ее покажешь.
— Покажу, только это очень-очень надолго.

Ангел Ангелина… Ну, и зачем же так коротко стригутся черноволосые ангелы?..