Вы здесь

Антикороткомыслие

Диалог читателя с «толстым» журналом
Файл: Иконка пакета 14_yarantsev_akm.zip (25.49 КБ)
Владимир ЯРАНЦЕВ
Владимир ЯРАНЦЕВ


АНТИКОРОТКОМЫСЛИЕ
Диалог читателя с «толстым» журналом
Преддиалог. Знак

Чем-то античным, не правда ли, веет от «Нового мира». Монументально-колоннадным, академическим. Так и представляешь: сад Академ, портики, антики, а между ними прогуливаются бородатые мыслители. Они долго думают, беседуют, «сократствуют», прежде чем что-то словесно изваяют. Эта предварительная работа отражается и на их перипатических произведениях — медлительно-мудрых, не страдающих борзомыслием, пустяками, петушиными наскоками на авторитеты, злобой дня или злонравием сподвигнутые.
Вподымь ли, говоря словарем А. Солженицына (далее его «словарные» слова — курсивом), будет мне, страдающему короткомыслием, одолеть всю премудрость земную и небесную этого крупного («толстым» назвать его почему-то язык не поворачивается), впросинь, журнала? Уж и браться-то передумывал, как вдруг мне был подан знак прямо оттуда, из святилища мудрых. Сам глава синклита откликнулся на мое «Короткомыслие», посвященное «Знамени» в № 11 за 2004 год. Прочитав сей отклик, слишком короткий, чтобы насладиться полетом его мысли, и слишком длинный, чтобы его понять превратно, я как-то сразу осмельчал. Ибо воспринял его как, с одной стороны, доверительное послание, слегка закамуфлированное раздражением, а с другой стороны, как вызов на бой, на брань, на откровение. Вот он: «Критический (очень поверхностный) разнос журнала «Знамя» вышел бы более убедительным, если бы автор указал / намекнул на периодическое издание, являющееся в его глазах примером длинно / глубокомыслия». И всё.
Не знаю, как для вас, а для меня — это шедевр короткомыслия, который автор вместил в одно, но очень длинное предложение. После некоторых размышлений я пришел к простому выводу: «Новый мир» приглашает меня не к «разносу», а к диалогу с ним. Тем более что разнос ведь не может быть «критическим» из-за отсутствия в первом слове элемента суждения (греч. «критика» переводится: «суждение»), здравомыслия, и присутствия раздражения, неприятия и даже ненависти. А лучше бы третье — диалог. И лучше всего — сократический, которым так отменно владел Платон и его учитель Сократ. У них диалог — это симфония мнений и в то же время совместный путь к истине, «акт философского усилия» (Р. Светлов) и критически корректного текста.
Платон и «Новый мир» — не слишком ли? Но мысль во мне уже включилась, заработала, идентифицируясь как «мое платоновское «я». «Платоновское» — это от Платона (Аристокла, сына Аристона, по прозвищу «Платон», то есть «Широкий») или Платонова (Андрея, сына Платона Климентова и с псевдонимом «Платонов», то есть «Широков»)? — спрашиваю я. И слышу в ответ шекспировское: «Как угодно». («Или Двенадцатая ночь», — машинально продолжаю название известной комедии великого трагика). В конце концов, думаю вновь о двух мыслителях с одинаковыми прозвищами. Они действительно близки духу и букве «Нового мира» — коллективного философа и писателя, идеалиста и революционного прагматика. У одного был неуемный спорщик и зодчий истины Сократ, у другого — многоликий «сокровенный человек», тщетный, но тщательный антрополог истины. Важно и то, что А. Платонов сравнительно недавно, на рубеже 80—90-х годов, публиковался в «Новом мире», и его платоновский дух до сих пор витает между строк чуть ли не всех «новомировских» публикаций.
Итак, пускаюсь в плавание по небесно-голубым, по цвету обложки, просторам «Нового мира» не один. И пусть мое авторское сознание (АС) не забывает о существовании моего платоновского оппонента (ПО). Которое, думаю, не позволит «оченьповерхностности» осквернить страницы этих записей.

Диалог 1. Марченко

АС. Сказать бы попросту, длинно \ глубокомыслие — это роман, да А. Марченко не позволяет. Её статья «Вместороманье» («НМ», 2004, № 4) так и просится на «ё»: развели тут романьё всякое, непотребное да несъедобное. Как будто жанр виноват, что некоторые вместописатели (неологизм вдогонку А. Марченко) хотят подделать свои стилистические «затирухи» и «крупноформатные импровизации» под роман. Вот тут-то и надо разобраться: имитируют Н. Горланова, Ю. Буйда, А. Ким, В. Сорокин роман или хотят дорасти \ дотянуться до него. И заодно подсознательно покаяться в постмодернистских грехах или грешках. И даже если это романы-пародии, то ведь известно, что пародия — вещь о двух концах: можно увлечься так, что и не заметишь, что выходит антипародия. Тут хочется оправдать не писателей, а жанр, который А. Марченко, справедливо критикуя названных писателей, потихоньку похеривает. Зато завзятых короткомыслов — авторов рассказов, благославляет. Тут-то и М. Бахтин весьма кстати. В качестве то ли союзника, то ли оппонента, неясно. С одной стороны, автор статьи охотно использует бахтинское многоочитое словечко «романизация» — само, по объему своего понятия, равное роману. Под это понятие можно подвести что угодно, забыв о его первоисточнике. А с другой стороны, А. Марченко эксплуатирует мысль М. Бахтина о том, что жизнь и роман — вещи прямо пропорциональные: есть в жизни «полнота» и «ценностная весомость», будет вам и роман. Аргумент, прямо скажем, школьный, прямо пропорциональный хотению автора, настаивающей на своем: нынешняя жизнь и роман — вещи несовместные.
Как-то скучно и грустно от такой вместокритики, которая подлинных романов не хочет видеть нигде: ни в советской, ни в «полусоветской», ни в антисоветской литературе. Для А. Марченко все это — «романоподобие», «вместороманье». И — такова сила критического самовнушения — не видит автор статьи романа и в досоветской литературе. Зато все восторги — А. Чехову как автору «четырех полифонических многоголосых вместороманов: «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры», «Вишневый сад». Ну и, конечно — Е. Шкловскому, Е. Бестужину и всем тем, кто умеет создавать «романодостаточные и по качеству и по количеству художественно освоенного вещества и существа современной жизни» «коротышки» рассказов. Собранные в циклы, они могут всячески «аукаться» и «перемигиваться», удовлетворяя тем самым спрос на полновесный роман. А то, что не хотят эти недороманисты и суперрассказчики писать эти самые романы, так и не надо. Бахтин не разрешает и жизнь не велит…
ПО. По-моему, вы опять учиняете тот самый разнос, который поклялись не делать после «знаменского» короткомыслия.
АС. Это не разнос, а попытка разобраться в логике автора «Вместороманья». Основную ее мысль я, кажется, ухватил, но вновь столкнулся с примером короткомыслия.
А. Марченко почему-то не желает понять, что роман — продукт не эпохи, и даже не «ценностной атмосферы», а усилий мысли, воли, чувства, совести (порой, сверхусилий) дойти до предела в стремлении понять себя и мир. И только в этом случае роман можно назвать эквивалентом не только личности, но и мира, даже вселенной. Это как раз тот случай, когда идеальное (вымышленное) становится материальным, вещественным, живым, и мы признаем Болконского или сенатора Каренина реальными людьми. Рассказы же, как их не множь, ни составляй в циклы — лишь фрагменты несозданного, тоска и ностальгия по роману. Не потому ли так грустен Чехов-рассказчик?
ПО. И все же автору «Вместороманья» не откажешь в логике и убедительности. Ведь те, кто создает это «романоподобие», действительно, уже не контролируют ни себя, ни «злокачественное разрастание повествовательных заявок». И кончают «тотальной ребусоизацией» или «осквернением» всего и вся — М. Павичем или Вл. Сорокиным.
АС. И все-таки они на более верном пути, чем Е. Шкловский или Е. Бестужин. Дописался ведь В. Пелевин до «ДПП», а
В. Ерофеев до «Хорошего Сталина». Кощунства и (авто)пародии — верный путь к святости и шедеврам. Взять А. Платонова. Ведь что такое «Чевенгур», «Котлован», «Впрок», «Счастливая Москва», как не пародии на себя самого начала 20-х годов? А также — переход от короткомыслия газетных статей к романному длинномыслию. Самое интересное, что он именно на этом, романном пути и до «вещества существования» дошел, и суть мира и слова постиг. Его знаменитое «странноязычие» (С. Залыгин) — не голая суперкраткая фраза Пушкина, а длинное сверхфразовое и сверехмысленное единство. Попробуй его на атомы разбей, попробуй «Чевенгур» на рассказы расщепить?
ПО. Ну, положим, с «Чевенгуром» это вполне возможно: он и начинался-то с рассказа «Сокровенный человек». Но дело не в этом. А. Платонов ведь критиковал советскую действительность, почему и пришелся весьма ко двору в перестроечном «Новом мире». Все его творчество проникнуто идеей гуманизма, свободы всего человеческого от всего античеловеческого.
Диалог 2. Улицкая

АС. Лучше сказать слишком человеческого, согласно не только Ницше, но и Фрейду. И тогда можно сказать, что это «слишком» заключается в неконтролируемом высвобождении сексуальности, хаотического Эроса, по Платону. Последний «слишком человеческий» роман А. Платонова «Счастливая Москва» (НМ, 1991, № 9) это доказывает. Мы узнаем, что Москва — это женщина и, следовательно, самый и эротический город в России. Об этом же самом — не так ли? — написала недавно и Л. Улицкая в своем романе «Искренне ваш Шурик» («НМ», 2004, № 1-2). То есть на два номера раньше «Вместороманья» А. Марченко.
ПО. Да, действительно, нет ничего нового в мире.
АС. Это вы о «Новом мире»?
ПО. И о нем тоже. Но главное — не тема. Традиция продолжается, роман, пусть и в таком виде, живет, человек не уходит из реальности в «фэнтези», то есть в пустоту.
АС. В том-то и дело, что «в таком виде». Роман Л. Улицкой тем и сбивает с толку, что он слишком приятен — стилистически, лексически, персонажно. Так очаровывает, что и критиковать его лень. Этот Шурик готов и самому читателю, в смысле читательнице, услужить, исполняя свой постельный «мужской долг». Не роман, а альков какой-то. А сам Шурик — символ Москвы, принимающей в свои объятия и ублажающей всех приезжих, увечных, калечных, морально и физически. Тот же А. Платонов, только мельче. И все тут наоборот: роман А. Платонова кажется эпосом, по степени, объему и накалу мысли, облеченной в тело. А Л. Улицкая оставила только тело, мысль же растеклась в слова, гладкие, будто облизанные языком, «сладковатым, немного мыльным», который «влезает под нёбо» не только услужливому Шурику, но и читателю.
ПО. На личности-то уж не будем переходить.
АС. Именно на личности! Не автора я имею в виду, а Фаину Ивановну. Не ту, что мать Стовбы, а эту, московскую, начальницу матери Шурика. Персонаж второстепенный, а запоминается вкруть и впохабь. Кстати, сила Л. Улицкой как раз в такой вот второстепенности персонажей, будто выплывающих откуда-то избочь, из фрейдистского подсознания автора (героя). И у каждого из них запоминается только что-то телесное. Вот Матильда Павловна, художница: герой чувствует не только «бездонную глубину ее тела», но и «легчайший, еле ощутимый кошачий запах». В Фаине Ивановне он ощущает уже что-то львиное. А в своей первой любви Лиле — что-то щенячье, так как от прикосновения к ее «влажным местам» «она тонко, как щенок, стонала».
ПО. Почему-то вы все цитируете «ниже пояса». Суть Л. Улицкой не в этом, а в даре семейного хроникёра, чувстве семейности в литературе, сентиментальности. Почему вы не говорите, например, о Елизавете Ивановне, Вере Александровне…
АС. Спасибо за напоминание. Эти скромницы начала века сотканы тоже отнюдь не из целомудренной классики ХIХ века. Обе — уже в ХХ и ХХI. Великий мастер всего второстепенного, дразнящего, Л. Улицкая и этих барышень также «второстепенно» оголяет с первых же страниц романа. Так, образ Веры Александровны, дочки, врезается в память, на всю длину романа, своей «ножкой»: она выигрывает конкурс на «лучшую ножку» театра Таирова (в начале 30-х годов), заодно «выигрывая» и будущего отца Шурика. А вот ее мать Елизавета Ивановна…
ПО. Вы какой-то неисправимый брюзга. Что вам эти мелочи, надо видеть целое, главное. А оно в том, что Л. Улицкая показывает судьбу уходящего в прошлое не просто поколения, а целой культуры, образа жизни и мысли, той сентиментальности, которой люди нового поколения пользуются в своих корыстных интересах. И потому Шурик не «обслуживает» всех подряд, а его «обслуживают»-обставляют, играя на его старомодной вежливости.
АС. Ага, процитируйте еще М. Золотоносова: «Люди с тонкими чувствами обречены на вымирание, автор их жалеет», но и не скрывает «антисентиментальной насмешки. Сентиментальное редуцируется к биологическому, к волнению гормонов, а не души… Опровергает те чувства, которые сама же генерирует у читателей…». Надуманно это и противоречиво. Если и есть у
Л. Улицкой какая-то сентиментальность, то появляется она только, так сказать, в лирических отступлениях — родословных героев, рассказываемых меланхолическим тоном утомленной жизнью пожилой интеллигентши. Подлинная Л. Улицкая — бытописатель всего телесного, эрогенно-возбудимого, чувственного. И чем короче, эпизодически она это делает, тем действенней получается: моменты полуприкрытости, детали и «кадры» волнения плоти она являет всегда вовремя, но и как будто невзначай. А критики придумывают какие-то «тонкости», самоопровержения. На самом деле Л. Улицкая, демонстрируя этот свой «биологический» дар, может проникать и на клеточный уровень.
Это мастерство Л. Улицкой подтвердила самая авторитетная у нас премия — Букер, которую она получила за самый свой «биологический» роман — «Казус Кукоцкого» (2001 год). Герой романа — гениальный акушер Павел Кукоцкий влюбляется в свою будущую жену Елену в полном смысле слова изнутри. То есть, вскрывая тело «этой молодой и столь прекрасно устроенной изнутри женщины». Перечисляются «волнистая укладка перламутрового кишечника» с лопнувшим от гноя «червеобразным отростком», «головка бедра», «узкий таз», «обе веточки яичника» — «он видел… родное тело». Ибо Кукоцкий не просто акушер, а «тайновидец плоти», как писал Д. Мережковский о Л. Толстом. Но он не классик литературы, а живой рентген, который видит насквозь все внутренние органы, особенно пораженные болезнью. Недаром его собеседником во второй части романа становится именно Толстой. «Любовь существует на клеточном уровне», — говорит он своему собрату-тайновидцу.


Диалог 3. Платонов

ПО. Перебиваю вас, потому что вы далеко ушли от темы: причем тут акушерство, Лев Толстой?
АС. Наоборот, я подхожу к самой её сути. По-моему, уже ясно, что Шурик в «новомировском» «вместоромане» Л. Улицкой — тот же акушер и тайновидец женской плоти, ее рыцарь и, так сказать, масон. Ибо ему подвластна и Матильда с кошками», с которой он совокупляется строго по понедельникам около полуночи, и «сухой казахский цветок» подруги по «химическому» вузу Али Тогусовой, и даже беременная от кубинца Энрике Лена Стовба, перед которой он выполняет «некий общемужской долг не лично-эгоистически, а от имени и по поручению». Но вот описывает все эти перипетии шуриковой полигамной жизни автор по-толстовски, в манере семейной хроники «Войны и мира» и «Анны Карениной» Считая, наверное, что «семейность» спишет все скабрёзности. И этим вводит в заблуждение себя, читателей, критиков. Л. Толстой ведь как близкий литературный родственник Л. Улицкой не печатался в «Новом мире», всего пятнадцать лет не дожив до его основания.
Зато А. Платонов, родившийся в год появления на свет романа «Воскресение», печатался, и неоднократно. И почему-то никто не замечает кровной близости двух «новомировских» авторов, так натурально написавших о Москве. А. Платонов хоть и умер за тридцать восемь лет до своей первой публикации в этом журнале, но оказался актуальным для него и его более молодых авторов. Роман «Счастливая Москва» в 1991 году, № 9, печатался на уровне литературной сенсации года и десятилетия. И как же много общего у Л. Улицкой с классиком литературы не ХIХ, а ХХ века! Взять ту же эротическую телесность. Москва Честнова, героиня романа А. Платонова, — это чувственное тело и города, и его женской сути, его любовь, похоть, но и его жертва. Москву любят все: инженер Божко, «вневойсковик» Комягин, изобретатель Сарториус, хирург Самбикин. Предтеча Кукоцкого, этот хирург — тоже идеолог самой сокровенной, какая только может быть, телесности. В момент смерти, озаряет его, в организм вбрасывается большой заряд «энергии жизни», оседающий потом в нем в виде некоего уникального вещества. «Самбикин предполагал» извлекать его из покойников как «силу, питающую долголетие и здоровье живых». Этим веществом он излечивает потом Москву, попавшую под метростроевскую вагонетку, но ценой ампутации ее ноги. Неужто незаметно, как перекликается отрезанная нога Москвы, которую Самбикин «отослал себе домой», и «лучшая ножка» театра Таирова этих же 30-х годов — Вера, от любви к которой пианиста Левандовского и появился на свет тот «искренний» Шурик? Вот где тонкости-то сокрыты: одна отрезанная нога из романа А. Платонова родила чуть не все романы
Л. Улицкой!
ПО. Ну, это преувеличение, эффектная, но поверхностная параллель. Сравнили тоже — Платонов и Улицкая. Да это софистика какая-то!
АС. Кстати, о философии и софистике. Еще Платон, который творил и мыслил задолго до А. Платонова, устами Сократа пытался отделить одну от другой.
ПО. Да, в диалоге «Горгий».
АС. Там он уличает софиста Горгия в том, что «риторика, как видно, мастерица производить убеждение верующее, а не обучающее». То есть, проще говоря, писатель-ритор только создает словесное количество, нужное для заполнения данного объема — романа страниц на 400, а не качество. И не Платон (Сократ) Горгию, а Платонов Улицкой должен говорить: «Это-то и нужно нам, Горгий. В этом именно покажи себя — в краткословии, а длиннословие оставь на другое время».
ПО. Ловлю вас на слове. Слишком уж длинно мы говорим о Л. Улицкой и ее романе. А сколько еще произведений напечатано в 2004 году!
АС. Если бы сие касалось только
Л. Улицкой, я бы не мучил вас ею. Но она — только симптом явления по имени «Новый мир» последних лет, на глазах меняющего плотность словесного, изобразительного, мысленного ряда платоновских текстов, их словесную «умность» и духовную совестливость, на каких-то лекгомысленных Шуриков. То есть особей полусентиментальных, полуприземленных, но всегда стопроцентных самцов. Платоновский же Эрос заряжает и заражает мыслью мысль, даже если вокруг нище и сиро, смрадно и голо. Л. Улицкая и отряд прозаиков и прозаинь «Нового мира», пытающиеся совместить классическую традицию реалистических жанров и современный постэротизм загнивающего постмодернизма, пока научились только форме романа. Есть и попытки заполнить ее, но пока особо нечем.
ПО. Почему вы все о Платонове! В те годы в «Новом мире» публиковались и другие знаменитости, например, Б. Пастернак — на целых четыре номера 1988 года. А А. Солженицын — это же чемпион по количеству публикаций в «Новом мире», в том числе и новейших.
АС. Вы это всерьез? То есть сравниваете бледную лиропрозу Пастернака и прямолинейную прозопублицистику Солженицына с мощью главного рабочего-философа в литературе Платонова? Если за спиной Пастернака футуризм и Маяковский, у Солженицына — Толстой и Шолохов, то Платонов есть Платонов. Это, так сказать, сэлфмейдмен («человек, сделавший себя») нашей прозы ХХ века. А. Платонов ведь тем еще хорош, что преодолел соблазн сексизма. Об этом хорошо написала С. Семенова в статье «Воскрешенный роман А. Платонова» («НМ», 1995, № 9). Говоря о «девальвации» «половой любви» в одной из сцен романа, она пишет о «преодолении эгоистического «я», помещении центра тяжести своей личности в другого». То есть А. Платонов не эротоман и не производитель Шуриков-самцов, и это не нуждается в доказательствах.
Кстати, ведь у него есть маленькая антиутопия «Антисексус», тоже напечатанная в «Новом мире» (1989, № 9). Как разоблачительно тут выглядит описание «технологии» антисекса, напоминающая творческие принципы нынешнего «вместороманья»: «Особый регулятор позволяет достигать наслаждения любой длительности — от нескольких секунд до нескольких суток… Особая план-шайба позволяет регулировать в объемных единицах расход семени — и этим достигать максимальной степени душевного равновесия». С этой точки зрения жизнь Шурика — антиутопия в действии. Не зря комментатор текста А. Знатнов так определяет основную его мысль: в нем «звучит тревога о грядущей эрзац-жизни, когда будет подменено все: идеалы, вера, быт, человеческие связи, весь смысл прежней жизни. Возможно, этот «эрзац»-смысл угадывается и в драме семьи Корнов, откуда и вышел Шурик. Но уж очень нейтрален и безучастен здесь автор. Так что не поймешь, «издевка» тут над «собственным сентиментализмом» (М. Золотоносов), «религиозно-философский уровень» осмысления жизни, прорыв к вечности» (А. Цуркан) или ветхозаветно-розановская мысль о священстве и сакральности рода и семени. И все эти недоумения — благодаря инфантильности писательницы.


Диалог 4. Мурзилка и другие

ПО. Ладно, допустим, вы меня убедили. Но ведь смешно требовать от Б. Пастернака быть А. Солженицыным, а от Л. Улицкой — А. Платоновым. Она совсем другой автор, и какова у нас жизнь, такова и проза. Что касается философии, и у Л. Улицкой хватает идеализма-платонизма. Помните, Кукоцкий говорит об эйдосе Платона. Вспомните также, что пишет Л. Улицкая о Верочке, маме Шурика: «Идеалистка и артистка в душе, она с юности много размышляла о разновидностях любви и держалась того мнения, что высшая из всех — платоническая…». И ведь Шурик понимает, что он «предал «высшую» любовь ради «низшей».
АС. И это весь платонизм Л. Улицкой? Какой-то он уж очень короткий для такого длинного романа. Достаточно было бы и рассказа вроде «Сонечки» («НМ» 1992,
№ 7). Вот уж где точно, любовь платоническая. Здесь идеалисты все, включая ласковую предательницу Ясю, предающая всех абсолютно бескорыстно. И все они любят кого-то или что-то только потому, что это любит Сонечка. Которая, в свою очередь, любит только книги, и чья жизнь прошла, как сквозь «темные аллеи, и вешние воды». Вполне по А. Марченко: Л. Улицкая, как и большинство прозаиков нынче, — мастер рассказа. Их в «Новом мире», как и везде и всюду в журналах, переизбыток. Хоть каталоги составляй.
Вообще-то мысль хорошая. Редкий рассказ перепрыгнет через своё короткословие к длинно(глубоко)мыслию. Составив реестр, можно составить и общее представление о картине прозы на сегодня. Как вы смотрите на это?
ПО. Пожалуй, послушаю вас еще немного. Все равно вы мне почти не даете говорить.
АС. Это потому что правота за мной и вам нечего возразить.
ПО. Ладно, только, пожалуйста, без софистики и риторических длиннословий.
АС. Клянусь. Как Горгий Сократу. На этот случай я припас свой дневник-конспект «читателя «толстых» журналов»…
ПО. Опять за старое?
АС. Но это всего лишь конспект. Можно ли требовать от этого жанра длинно(глубоко)мыслия? Да и вы не А. Василевский, возражаете как-то вяло. А я уже показал, каким «длинным» может быть журнал «Новый мир», печатающий Л. Улицкую. И «глубоким» тоже. Правда, благодаря своему славному «платоновскому» прошлому.
ПО. Вы же обещали без риторических тирад и без комплиментов.
АС. Начинаю. Итак, в № 1 «Нового мира» после первой порции глав романа «Искренне ваш Шурик» идет повесть «Мурзилка» Василия Голованова. Жанр, хоть и «самый безалаберный, самый простой, самый свободный от жанровых обязательств», по
А. Марченко, но в «Новом мире» привечаемый. Если в «Шурике» секс какой-то заповедный, ритуальный, без которого это был бы не роман, а рассказ, то в «Мурзилке» он — тайный герой повести. Поначалу кажется, что речь тут идет о другом — о браконьерах и роковом бессилии дальневосточной рыбоохраны в борьбе с ними. Но, как только автор вводит недожурналистку Лену в «тело» повести, то она сразу наливается гормональными соками половых притяжений и отталкиваний. Всё вмиг окрашивается в телесные цвета. Видишь уже не дальневосточные пейзажи, рыбу и воду, а торсы, ноги, руки Лены и членов бригады рыбоохранника Шварца. Импотентное бессилие власти, жуткое всесилие теневой самцовой власти, бессилие, в том числе и половое, Шварца вблизи юного девичьего тела, рождают какое-то смутное напряжение. Оно сродни сексуальному, возникающему при чтении либо триллеров, либо произведений А. Платонова. Тут-то ключик к «Мурзилке» и подобран: А. Платонов, навеки повенчанный с «Новым миром», а не Лена, приехал вместе с В. Головановым на реку Озерную. Где все охотятся на нерестящуюся (рыбий секс!) нерку…
ПО. Вас же просили обойтись без «платоновских» комплиментов. По-вашему, журнал уже пора переименовывать в «Платонов мир»?
АС. Ладно, буду совсем краток. Нина Горланова. «Рассказы», в том же № 1. В этих рассказах… Да не могу я о них говорить после А. Марченко, которая так аппетитно цитирует одно её интервью: «Роман — это суп, где очень много ингредиентов и все перемешано». «В женском варианте, — замечает далее А. Марченко, облизываясь, — такого рода супы порой получаются съедобными и даже питательными».
ПО. Опять вы со своими метафорами!
АС. Заметьте, не моими.
ПО. Да и говорит она о романе, а не о рассказах.
АС. Сойдет и за роман. Тут у неё и про «душечку», только не чеховскую, а настоящую (то есть не-«душечку»), и про «двоих» — последних романтиков, чья несложная кривая совместной жизни рассказана через заглавное «А». «А просто в одно февральское утро вороны, эти летающие крысы…», «А знакомиться нам лучше летом, решила она…», «А у меня дядя — танцевальный полиглот…», «А лавина жизни засыпает нас каждый день…», «А для лечения нужен чай с мёдом…»…
ПО. Хватит. Давайте дальше.
АС. Хорошо. О. Чилап. «Мой старший брат. Рассказы». № 1 «НМ». «Собакиада» (попытка детей поселить в квартире щенка) первого рассказа соотносится со «штаниадой» (попытка сшить в ателье модные брюки) второго, как две главы недописанного автобиографического романа. Одно слово, собака в штанах…
ПО. Опять юмор вместо анализа.
АС. Я и говорю, что это заметки читателя, а не критика. До критики нам еще далеко. Как рассказу до романа.
ПО. И снова вы противопоставляете то, что непротивопоставимо.
АС. И снова не могу без А. Платонова, у которого, что ни рассказ — роман, а что ни роман — «коротышка» (А. Марченко). Но прежде надо вернуться к жанровой чистоте того и другого. Или, образно говоря, одеть прозаический материал в подходящую жанровую одежду. Кстати, Владимир Маканин свое эссе «Ракурс» № 1, 2004, посвящает модной теме наготы и раздетости русского романа и его героя. Только писатель говорит об этом отсутствии одежд и имущества в прямом смысле (зэк как «идеально обобранный герой»), предрекая скорое появление героя уже одетого и романа богатого и о богатых. По-моему же, он тоскует (или негодует?) о романе как таковом, где люди неодеты не по причине бедности, естественной или насильственной, а по причине секса. Одеть бы их, бесстыжих, хотя бы в «гуньку кабацкую». А там уж и роман, глядишь, нормальный гардероб подберет.
ПО. Опять вы все превращаете в шутку. А там ведь В. Маканин говорит о «Чевенгуре» с большой буквы: «ЭТО ПРЕДЧУВСТВИЕ. Герой раздет, а торопится быть голым. Такое ощущение, что русскому роману теперь мала скорость века». Глубокая мысль!
АС. Он говорит о страхе человеческом. Но не перед государством, а перед «восстанием масс» — потребителей масскультуры. Писал же ваш тезка Платон об идеальном государстве, где не будет ни Эроса, ни поэзии…

Диалог 5. Короткомыслие

ПО. Если вы не прекратите длиннословие, я просто покину вас.
АС. Буду краток, как никогда. № 2 «НМ». Олег Ермаков. «Возвращение в Кандагар. Повесть». Медлительное, как равнинная река, повествование из тех еще «афганских» лет. Но без агрессии и пассионарности истинного воина. Герой плывет по течению — рассказа, склеек слов, сонной лени. За кого нам тут переживать? И что, о войне, значит, о России? Доколе же! Евгений Шкловский. «Спальный район. Рассказы». В первом рассказе — одни вопросы автора к своему персонажу: что мне с ним еще сделать? Во втором: «город должен быть приручен». А герой — нет? И почти нет прямой речи: автор вроде бы все берет на себя, а хочется зевать. В третьем: «некая природа» и занудство мелких самоугрызений. «Приступы удушья». Найти полноту жизни в убожестве — кайф! Нота бене: кайфуют — в «Знамени», в «Новом мире» — угрызаются: совестью и мыслью. Синдром Ивана Денисовича, доктора Живаго и Вощева вместе взятых. Алла Латынина. «Потом опять теперь». Защищает Пелевина: «стихийный пифагореец», мол. Но вылезает Фрейд. Ирония критика тут явно тождественна ее эрудиции, что может отвратить «простого» читателя (что я, посредственность, что ли?). «Смеется Пелевин» — не верю! Пародия, сатира у Пелевина — не верю. Его тексты — тождество трёх «С»: некая сонная софийность при явной софистике: междуцарствие текста, под куполом цирка с Кастанедой в руках. Критикесса втянулась в пелевинский мир и пелевинский слэнг. На «слэнге православном — это прельщение. Александр Солженицын. «Георгий Владимов. Из литературной коллекции». Похоже на внутреннюю рецензию, мастер-класс «для своих». Иван Денисович на стройке. Мужик о литературе. Владимир Губайловский. «Неизбежность поэзии». Скучное занятие, эта поэзия, по Губайловскому. Сама статья — утопия: «стихотворение прорастало…». И тяжелый державинский язык лекции, державинский стиль мысли — верлибр мысли. Речь и мысль затрудняется во имя личного и неповторимого восприятия? Но это же титанический сизифов труд, оправданный только поэтическим эгоизмом. Финальная тема «Поэзия и глобализм» — возврат к «глобальному» началу статьи. Оказывается эта проблема литературы в интернете, что есть тупик. Значит, «утопия» — вечные ценности — нужна! Перехожу к № 3?

Оглядываюсь, но моего платоновского оппонента уже нет. Неужто нечему больше оппонировать? Или моя затея с диалогами тоже была утопией? Лучше уж старое доброе короткомыслие. Не правда ли?

Все-таки перехожу к № 3. Анатолий Азольский. «Кандидат. Повесть». Фирменный, узнаваемый уже стиль. Героя то жалеешь, то брезгуешь им. Триллер оборачивается сатирой. Вспоминаешь киношную «Прохиндиаду» с А. Калягиным в главной роли, палимпсестом наложенного на диверсанта из недавнего романа этого же автора. Выпирающая к концу повести тема КПСС — спасательный круг для распадающегося на кусочки повествования и его героя Глазычева. Он даже не в коме, как его парализованный отец, а в другом измерении — бумажном. Автор делает его двурушником и доносчиком. И фрейдизм здесь тут как тут. На всякий случай. Если символ разлагающейся компартии — отец на инвалидной койке, покажется чересчур лобовым. Есть все же в «Новом мире» произведения, написанные чтобы что-то доказать. Борис Екимов. «Ралли. Рассказ». Незатейливая разоблачительно-ностальгическая история о хуторянах, ставших посторонними «основной» жизни. Рассказ так же беден эмоциями, языком, как и его герои. «Раздет», по-маканински. Поразительное тождество (однообразие?) темы и ее воплощения. Дмитрий Галковский. «Девятнадцатый век. Святочный рассказ № 13». От юности и секс-тематики — онанизм и Суслова… Тьфу, срамота! Юрий Петкевич. «К бабушке, в Бекачин… Рассказ». Одно слово: «Тягостно». Это история о девочках и похотливых мужчинах из какого-то автобуса. Атмосфера тревоги и сна и еще чего-то западно-экзистенциального… Ну, всё, хватит.

Вдруг в мой монолог вступает пропавший, было, собеседник.

ПО. Так, всё короткомыслите потихоньку? И все вам, как всегда не нравится?
АС. Действительно, интересная закономерность: чем более кратко стремишься высказаться, тем почему-то «разноснее» получается.
ПО. А вы на поэзии потренируйтесь. Вдруг лучше получится.
АС. Мое мнение, особенно после статьи В. Губайловского, таково: поэзию вообще «анализировать» невозможно. Ее можно лишь чувствовать. И тут достаточно одной строки…
ПО. Боитесь своих же суждений: перехвалить или недоругать кого-то?
АС. Боюсь не почувствовать. И потому изобрёл метод анализа подчёркиваниями: отмечать ту строку или слово, которые больше других говорят. Тогда как другие строки часто недоговаривают.
ПО. Наконец-то я, кажется, понял вас: вы самый настоящий идеалист. Сказал бы я: «Платон мне друг, но истина дороже», если бы сам не был отчасти Платоном. Прощайте, теперь я уже надолго ухожу от вас.
АС. Надеюсь, до следующего раза. Вот так дела. По-моему под занавес мы просто поменялись местами: теперь я Платон, а он Автор. И чтобы восстановить статус кво, надо бы нам еще раз поговорить о «Новом мире». Тем более что мы едва только дошли до № 3.
ПО. Такова участь любого, кто отрицает что-либо слишком рьяно: он столь же быстро теряет своё «я», насколько сильно ругает «я» чужое. Думаю, это послужит вам уроком.


Последиалог. Знак-2

В руках у меня по-прежнему оставались странички дневника-конспекта под рубрикой «Поэтические подчеркивания». Не относить же обратно, до следующего раза. Прочту, сколько успею.

«№ 1. Вячеслав Вс. Иванов. «Немыслимый свет, стихи». (1 — условный номер стихотворения в подборке) «Я в горы хотел бы бежать — В благодать» — больше похоже на другого Иванова — Вяч. Ив. И далее — все горы, что-то горное и горнее. Есть, правда, и «равнинное. (6) Начинается стих русскими щами, заканчивается ботинками Бодлера. Очень мокрое стихотворение. После него хочется поскорее обсохнуть.
№ 1 Мария Ватутина. «Осколок тьмы, стихи». (1) «В инцесте живут поэтессы с поэтами» — запашок вырождения, порчи, тлена. Настрой на чтение — соответствующий. Ниже мелькают: «адское яблоко», бумага тленная» (2), «ведьма белесая», «ангел патлатый», «сирый сортир» (3). Еще ниже: «Сатана на «Ниве», «чудесно жить в аду». Дойдя до дна, авторское лирическое «я» медленно идет ввысь, в гору: «акушерский прочерк или Божий знак?» (7), «я жива-здорова!» (9), «смотри на свет, он может нас спасти» (10). И, наконец, после всего, героиня «осколочных» стихов ставит точку на одночленном предложении «Спи». А все начиналось с инцеста.
№ 1. Анатолий Найман. «Поминки по веку, стихи». (1) Жалуется, что «сам я — стать не сумевший даже бомжом и пьянью». Сиречь, основной инстинкт поэта: в любом поэте сокрыт и циник, и киник. (2) «Идея идеи идей» — троекратная анафема коммунизму. А как же быть с тайным сочувствием бомжам: это коммунизм на букву «б» («бомжмунизм»)? (3) «Лаская губу ль его заячью, волчью ли пасть» — о свидании на Волге. А кажется, что где-нибудь в тюрьме…
№ 1. Владимир Салимон. «Краем глаза, стихи». Ребячество стиха — ямбчиков, метафорочек, словчиков. Они «ошучиваются», но как-то сквозь холод («я холод смертный ощучу»). И вдруг в середине подборки спотыкаются о «ребятню полупьяную у Вечного огня» и другую «ребятню», строящую «страха крепость ледяную». Так вот и выпорхнул к финалу подборки у автора «черного квадрата черный ворон надо мной». Идея подборки: смех сквозь страх, черное сквозь белое, ямб сквозь потенциальный амфибрахий. Все это испуг короткостиший перед эпосом завтрашнего Апокалипсиса…»

И вдруг меня озарило: а что если нынешнее нашествие рассказа на журналы — тоже знак Апокалипсиса? В литературе, по крайней мере. Ведь это же о рассказе написано: «черного квадрата черный ворон». Краткость рассказа ведь не только недосказанность (нарочитая или нет, неважно). Это страх перед «досказанностью», полновесной истиной, правдой. Это страх перед романом. Его преодолевают кто «вместороманьем», кто «романоподобием», кто «романами-шуриками». Теперь же вижу: современному роману, чтобы быть им, недостает поэзии. Обыкновенной, «глуповатой», у которой, что на уме, то и на языке. Может, просто надо быть простодушнее, искренней? Но не по-улицки, а так, от себя. Только тогда, как это ни парадоксально, можно расширить кругозор произведения до вселенского и выйти к «новому миру» нового романа. И «Новому миру» тоже. Наверное, об этом и написал молодой А. Платонов в поэтических строках «Голубой глубины»:
Выйдем с последней звездою
Дедову правду искать…
Уходят века чередою,
А нам и травы не понять.
А может, все-таки понять?