Вы здесь

Бараба

Повесть
Файл: Иконка пакета 04_xairiuzov_b.zip (87.56 КБ)

У Московского тракта

О той теперь уже далекой и недосягаемой жизни я вспоминаю каждый раз, когда автобус довозит меня до Барабы и я по привычной грязи и хляби тащусь в свое далекое детство. Его уже нет и нет тех примет, тех людей, которые когда-то заполняли мою жизнь. Может, именно поэтому мне они сегодня дороги как никогда.

Стоящая на Московском тракте Бараба имела непростую историю. Притулившись одним концом к стенам знаменитого на всю Сибирь Вознесенского монастыря, она пыталась из этого извлечь свою выгоду. В каменной монастырской гостинице останавливались паломники, но в ней всем места не хватало, и местные с удовольствием брали на постой извозчиков, купцов, богомольцев, которые, желая попасть в Иркутск, ожидали на Барабе переправу через Ангару. В шинках и кабаках их поджидало разного рода жулье: кошевочники, шулера, лихие людишки, гулящие девки— кто-то с крестом, а кто-то с кистенем. Рассказывали, что разбойников хватали, судили и отправляли на рудники, а когда в состав Российской империи еще входила Русская Америка, то ссылали и туда, далеко и надолго.

В тридцатые годы XX века монастырь снесли, монастырскую гостиницу и кой-какие оставшиеся постройки приспособили под жилье работникам строящегося мелькомбината. На заросших боярышником полянах и буераках подавшиеся в город на стройки вчерашние крестьяне от безысходности спешно начали городить засыпушки. В народе эти стихийно возникавшие улочки называли Нахаловками. Нередко рядом становились табором цыгане. Но если первые еще пытались обустроить свое житье-бытье по образу и подобию деревенской жизни, то вторые с наступлением холодов откочевывали в более теплые края. Перед войной Нахаловки переименовали в Рёлки, была проведена нумерация домов, обитателей завалюх обложили налогами. Живешь, пользуешься землей— плати!

Вот только на прозвища не придумали налога, а так мог бы получиться неплохой навар в казну, поскольку почти все обитатели предместья имели не учтенные в паспортах клички и прозвища. Думаю, что многие филологи могли бы позавидовать фантазии жителей Барабы. Каунь, Бала, Потрох, Горе, Мотаня, Валовый, Король, Дохлый, Зяма-газировщица, Синий, Цыган— сегодня эти клички звучат для меня как позывные ушедшего невесть в какие дали детства. Они вошли в мое сознание одновременно с названием родного предместья. Из глубины памяти я вытаскиваю клички своих соседей— еще не мужиков, но уже и не парней, которые вроде и были, а потом куда-то исчезли, оставив прозвища: Митча, Кольча, Троха. Позже на лекциях по истмату я услышал утверждение, что народ никогда и ни при каких обстоятельствах не ошибается. Возможно. Однако сам факт существования кличек и прозвищ говорил о наблюдательности обитателей Нахаловок, их желании как-то разукрасить свою жизнь. Многие выражались так образно, что не стеснялись и нас, малолеток.

Бывало, сидят на завалинке женщины, обсуждают мужей. И вдруг вылетает:

— Он, нализавшись, приходит ко мне с целовками. Я ему так наподдала, что он от меня засвистел валиком-кандибобером!

Нам становилось понятно: взаимности не получилось— вытурила в шею. Но как сказано! Не полетел, а засвистел валиком-кандибобером!

Не менее цветистое можно было услышать и от мужиков, которые, подвыпив, обсуждали автомобильные приключения.

— Еду, рядом со мной краля. Ну, я к ней так и эдак. А она глазами-фарами уперлась в меня— и по нулям. И тогда я для блезиру засуропил по газьям! И схлопотал уже не от жинки, а от сидевшей в машинке по сусалам. А за что? До сих пор не пойму!

— Ну, мы этот цветок уже нюхали,— гоготали слушатели.— Так и скажи— не дала!

Им бы не в шофера, а на сцену!

Частенько разговоры были просты и имели конкретное наполнение. Наморщив лбы, обитатели Нахаловок пытались понять, за что всю ночь Каунь гонял свою Лярву и какой срок дадут Лене Колчаку за пачку чая, которую у него обнаружил вахтер на проходной чаепрессовочной фабрики. Мораль была проста и сформулирована еще в заповедях: не кради! Далее следовал мамин комментарий, что Господь влечет нас к небесному и вечности, а богатство— к земному и тленному. Мама, когда было время, читала Библию и могла сказать и не такое. Когда я впервые услыхал эти правила, то почему-то подумал, что сидящий в переднем углу за иконой с печальным лицом Христос придумал их специально для нашей Барабы. Но, к сожалению, в предместье этих правил почти не придерживались и отсев в места не столь отдаленные был, пожалуй, сопоставим с осенним призывом в армию.

Прозвища в основном шли от фамилий; улица сокращала и придавала им ту окраску, которую обладатель заслуживал. Присвоение прозвища напоминало путь дворняги, которая норовит спрямлять себе дорогу, бегая через дыры в заборах и подворотнях. Улица давала прозвища, с которыми, бывало, многие шагали по жизни до самой могилы: Кулик, Мазя, Чипа, Жирный, Иман, Каланча, Суслик, Труха, Зверь, Алямус, Иван.

Вообще-то Иван был девочкой с цветочным именем Лилия. Она наравне с пацанами играла в чику, лазила по огородам и свое место видела только в мальчишечьем строю. Другим девочкам повезло больше, они почти все были с длинными, звучными фамилиями: Сахаровская, Гладковская, Любогащинская, Михай-Сташинская. Но были девчонки с короткими и острыми, как шило, прозвищами: Глазкову звали Пончиком, Сутырину— Рыжкой, Шмыгину— Шмыгой. Здесь срабатывал все тот же облегчающий принцип: если брат— Шмыга, значит, и сестра должна мелькать рядом. Попадались клички и подлиннее. Валеру Забатуева за его малый рост и безобидный характер шутливо называли— Забодай-меня-комар. Была девочка со звучным прозвищем Ляма-выдри-клок-волос, хотя она ни единого волоса с чужой головы не тронула.

Особняком стояла Катя Ермак. Иногда мне казалось, что это создание попало к нам с другой планеты. Впрочем, все объяснялось просто. Неподалеку от Рёлок стояла зенитная батарея, в задачу которой входила охрана воздушного пространства на подступах к авиационному заводу. Катиного отца перевели служить из Львова помощником командира батареи по политической части. Благодаря ему мы стали частыми гостями на батарее, в их столовой смотрели кино, а в праздничные дни нас там усаживали за столы, чтобы покормить солдатской кашей.

В предместье Катя оказалась предметом всеобщего внимания и быстро стала для нас своим в доску парнем. Училась она легко, почти на одни пятерки, однако подлизой никогда не была. Резкая и острая на слово, она могла не только возражать учителям, но и спорить с ними. И странное дело, ей это позволялось. Кроме того, Катя лучше всех девчонок играла в баскетбол, спокойно договаривалась с ребятами, которые пытались устраивать базар во время игры. Случалось, вместе с нами она гоняла по пустырю футбольный мяч.

Чуть ли не с первых дней Катю в школе стали называть Тимофеевной. Мы смеялись: все Ермаки, перевалившие Каменный Пояс и обосновавшиеся в Сибири, обязаны носить отчество казачьего атамана. У новеньких всегда есть определенное преимущество: начать жизнь как бы с чистого листа. Почти сразу же ее назначили старостой класса и комсомольским вожаком школы. Эти назначения мы восприняли спокойно, здесь все козыри были на ее стороне: красива, находчива, умна, умеет не только за себя постоять, но и других в обиду не даст.

С ее появлением в моей жизни изменилось многое. Теперь, перед тем как отправиться в школу, я чаще подходил к зеркалу, расчесывал волосы, приводил себя в надлежащий порядок. Если мне что-то удавалось, то я невольно ждал ее реакции: как посмотрит, что скажет? В той уличной жизни секретов ни у кого не было, хотя свои чувства мы старались прятать. А они, как замечала моя мама, были написаны у нас на лицах. Тогда нам было невдомек, как это Катя, после житья на Украине, где, по слухам, ветки ломятся от груш и черешни, а яблоками усыпаны сады и где всегда тепло, могла переносить наш мороз и грязь. Позже я понял: она, конечно же, осознавала, что попала не в рай, и даже в меру сил пыталась что-то поменять в новой для себя жизни. Народ тут и впрямь, как она говорила, был грубее и проще. «Зато здесь нет бандеровцев»,— добавляла она.

Катя ошибалась— были! Выселенцев с Западной Украины свозили на Бадан-завод, где они гнали деготь, заготавливали клепку, валили лес. Работали не только украинцы, несколько лет на заготовку клепки туда ездил отец. Там можно было хорошо заработать— больше, чем в городе. Однажды с Бадан-завода к нам приехала Галя— крепкая, чернобровая, с певучим говорком женщина лет сорока. Ей надо было показаться врачу, и она, зная отца, остановилась у нас. На ноябрьские праздники мама пригласила родню, и когда гости уже подвыпили, разговор зашел о прошедшей войне. Мамин брат Артем сказал, что до сих пор носит в себе пулю, полученную от бандеровцев на Украине. И тут Галю точно взорвало, видимо, ей в голову ударила выпитая бражка. Опрокинув стол, она начала ломать лавку и топтать попавшую под ноги посуду, выкрикивать что-то про самостийную Украину. Ее насилу утихомирили, связав руки полотенцем. Ошеломленные ее выходкой гости смотрели на нее с жалостью, с какой смотрят на умалишенных. Посидев еще немного, потихоньку разошлись. Галя же вместе с мамой начали утверждать на место порушенное.

Позже мне с отцом довелось побывать на том самом Бадан-заводе. Приехали мы собирать ягоду и бить кедровую шишку. В таежном поселке уже никто не жил, осталось лишь заросшее крапивой таежное кладбище, разрушенная пилорама да покореженные, с выбитыми окнами брошенные дома. Поселенцы разъехались кто куда: одни вернулись на Украину, другие перебрались в Горячие Ключи, Добролет, Кочергат. Когда я смотрел на битые стекла и обугленные стены домов, мне почему-то виделась топчущая посуду чернобровая красавица Галя.

Зерно для Короля

Я напрягаю память, и она подсказывает, что многие мои сверстники, так и не дотянув до призывного возраста, были осуждены и попали в места не столь отдаленные. Барабинское предместье поставляло стране шоферов, грузчиков, разнорабочих, продавщиц, а также тех, кто при удобном случае норовил стащить социалистическую собственность, и еще тех, кто эту собственность охранял. Надо сказать, что особого публичного осуждения ни те ни другие не получали.

Но даже среди всего рёлкского разнотравья прибытие Мотани и его семейки стало для нашей улицы настоящим испытанием. Если мы придерживались хоть каких-то правил, то эти приезжие жили по законам волчьей стаи. Наглые, дерзкие, они брали то, что им приглянется. Дурная слава— она ведь тоже имеет свою привлекательность. Тебе говорят— не ходи, а они идут, говорят— не бери, а они урывают столько, сколько могут унести, намекают— не переступай, а им наплевать— лезут, да еще и посмеиваются. И эта показная вольность, умение перешагнуть через все запреты, их прозрачные, словно стеклянные, глаза, в которых ничего нельзя было разглядеть, действовали на нас так, что мы уподоблялись кроликам перед удавом. Бывало, одного взгляда младшего брата Мотани— Короля оказывалось достаточно, чтобы ты встал и шел за ним и делал то, чего в обычной ситуации никогда бы не сделал.

Как-то осенью я мячом выбил стекло у Мутиных. Король предложил стащить стекла на стройке. И пояснил, что неподалеку от Рёлок начали строить бревенчатые дома и стырить оттуда пару стекол— плевое дело. Подумав немного, я согласился— понимал, что иного выхода у меня нет: или плати, или выставляй собственные окна.

По пути на стройку Король приказал залезть в огород к Лысовым и нарвать морковки. Сам он остался стоять на стреме. Я, желая показать себя, залез и надергал пучок. Весь вечер, поджидая темноту, мы сидели в кустах около строящихся домов и грызли морковку. Когда стемнело и сторожа затопили печь, Король велел мне подползти и вытащить из упаковки стекло. Честно говоря, я думал, что мы поползем вместе, но Король и здесь остался на стреме. Извиваясь ужом, я достиг склада и стал вытаскивать стекло. Оно оказалось тяжелым. Едва я начал отгибать планку, как она заскрипела, и в будке у забора залаяла собака. Пришлось уносить ноги; пес чуть не оборвал мне штаны. На крыльцо вышел сторож с ружьем, и тогда мы поняли, что вместо стекол нам может прилететь «подарок» в виде заряда мелкой дроби.

Мама встретила меня, едва я открыл ворота, и тут же спросила, лазил ли я к Лысовым в огород. Я отрицательно мотнул головой.

— А ну, покажи зубы!

Я открыл рот, и мое преступление было сразу раскрыто: меж зубов застряли кусочки морковки. Не знал я, что меня, когда я дергал морковку, засекла Людка Лысова и сообщила моей матери. Мама хлестанула ремнем и разбила пряжкой нос. Я закричал от боли и обиды на себя, на Короля, на маму, которая не пожалела и так врезала. Из носа хлынула кровь— мама опомнилась, бросила ремень, подвела меня к умывальнику, стала поливать на лицо и рыдать на весь двор.

— Тюрьма по тебе плачет! На всю Рёлку опозорил,— причитала она, смывая кровь.— Вор, вор, огородный воришка!

Что ж, о существовании десяти заповедей иногда не мешает напомнить ремнем. А если бы она узнала, что я еще пытался залезть на стройку? Неделю я не показывался на улице, но сердце забывчиво, а тело заплывчиво. Улица была для нас продолжением дома, и от нее не отсидишься на крыше сарая или за забором.

Вскоре после порки, которая была учинена за морковь, Король предложил «подзаработать на зерне». В переводе на русский язык это означало украсть и продать пшеницу, которую везли на мельницу. Бывало, что воришек задерживали и даже судили, но почему-то считалось, что попавшиеся— профаны и неумехи, а вот нас-то ни за что не поймают. На железной дороге усиливали меры предосторожности, придавали дополнительную охрану, однако попыток поживиться за государственный счет не становилось меньше.

Методика воровства была отработана до мелочей. Подсаженный на длинный шест ловкий малец забирался в верхние окна вагонов и нагребал в сумку зерно. На это уходили секунды: для шпаны это было все равно что пробежать стометровку. Случалось, что в вагоны залазили прямо на ходу, когда от сортировочной станции по специальной ветке их перегоняли к тыльным воротам мелькомбината. Железнодорожный путь там изгибался, и машинист не мог видеть всего состава.

Когда мы пришли на место, паровоз выталкивал порожняк за ограждающий мелькомбинат забор.

— Не повезло!— огорченно сплюнул Король.

Опасное предприятие отменялось, и я через кусты направился к дороге. И неожиданно увидел спрятанный в кустах мешок с зерном. Я остановился и махнул рукой Королю.

— Скорее всего, это дело рук ребят Кауня,— бегая глазами, приглушенно сказал Король.— Давай-ка перепрячем.

Каунь в предместье пользовался дурной славой. Его побаивались даже взрослые мужики. Говорили: отпетый бандит, что с него возьмешь? Все знали, что его подручные промышляют не только на железнодорожных путях, воруя привезенное на мелькомбинат зерно. Водились за ними и другие делишки.

— Если узнает, точно зарежет,— опасливо сказал Саня Волокита.

— Кто не рискует, тот не пьет шампанского,— хмыкнул Король.

Мешок был тяжелый, килограммов пятьдесят, а то и больше. Мы оттащили его чуть в сторону и забросали травой. Король предложил еще раз сходить к вагонам, которые только что вытолкали за ворота. Заглянув в один из них, мы убедились, что он пуст. Но Король разглядел, что между досками, которыми была забита дверь, оставалось зерно,— кое-что насобирать можно. Меня, как самого худого, ребята подсадили на шест, и я через маленькое верхнее окно забрался в вагон. Между дверью и досками была щель, в нее пролезала голова, а куда пройдет голова, туда можно пролезть и всем телом. Что я и сделал— спустился на дно и понял, что зерна там предостаточно. Набив сумку, я подвязал к ней бечеву, поднялся наверх, вытянул сумку и через окно передал ее Королю.

— Там еще полно,— сказал я.

Король пересыпал зерно в мешок, а я вновь полез в щель. И вдруг услышал крик:

— Атас! Охрана!

За стеной вагона послышалась беготня. Я затаился, оставшись наедине с бухающим сердцем. Я слышал, как совсем рядом, за тонкой стенкой, начали переговариваться охранники. Один из них не поленился, вскарабкался и заглянул внутрь.

— Темно. Надо бы фонарем посветить.

Я вспомнил, как сам, когда посмотрел сверху через окошечко, ничего не разглядел: нужно было, чтоб глаза привыкли к темноте. К тому же сейчас я сидел в щели, и увидеть меня даже с фонарем было невозможно. Единственное, чего я боялся, что меня выдаст собственное сердце.

Через несколько минут охранники ушли. Я набрал в сумку зерна, затем, подпрыгнув, уцепился за край окна и, подтянувшись, выглянул наружу. То, что я увидел, испугало меня не меньше, чем охрана. На Короля с блестевшей на солнце бритвой шел Каунь.

Король упал перед ним на колени:

— Каунь, гадом буду, не брал! Не брал я мешок! Вот тебе крест!— Он перекрестился.

А это что?— Каунь кивнул на наш мешок с первой порцией зерна.

— Это по щелям наскребли.

— Знаю я вашу щель,— процедил Каунь.

Он закрыл бритву, махнул рукой. Прибежали подручные и забрали у Короля мешок. Внезапно состав тронулся и, набирая ход, покатил в сторону сортировочной станции. Прыгать из вагона было поздно. У меня была надежда, что поезд остановится на сортировочной, но он, не сбавляя скорости, проскочил ее. И все же где-то за Батарейной он начал притормаживать, и я, сбросив сумку с зерном, повиснув на руках, прыгнул на галечный откос. Я уже знал: прыгать надо не по ходу, а в противоположную сторону и после приземления сгруппироваться и спрятать голову. Мне повезло, приземление было не жестким. Когда последний вагон прокатил мимо, я осмотрелся, обнаружил на коленке дыру, а чуть позже увидел, что лопнул шов на рукаве у вельветки. Сумке повезло меньше, и зерно разлетелось вдоль железнодорожного полотна. Собирать его не имело смысла. Ощупывая побитые локти, я по проселочной дороге пошел в сторону Ангары. Почему-то в глазах стоял упавший перед Каунем на колени Король.

«Да никакой он не Король!— с запоздалым прозрением подумал я.— Так, обыкновенный воришка».

А кто же тогда я? Да еще мельче и ниже, чем он. Бывает, что синяки и ссадины наталкивают людей на умные мысли. Дело оставалось за малым— убрать Короля из своей жизни. Но как это сделать? Вот ты сидишь, делаешь уроки, а за окном свист. Едва выглянешь за ворота— тебя уже ждут. Ну не Король, так другие. На улице свои неписаные законы. Ты бы и хотел с кем-то не иметь дел, но попробуй отойти в сторону и отрезать— отцепитесь! Я не хочу вместе с вами прыгать из вагонов и машин!

Только успел правильно подумать, а машина тут как тут. Меня догнала попутка, и, когда поравнялась со мной, я рванул к заднему борту и запрыгнул в кузов. Машина сразу остановилась.

— Ловкий!— выглянув из кабины, сказал шофер.— А ну, слазь!

— Да че, жалко?— шмыгнув носом, пробормотал я, лихорадочно соображая, даст или не даст водитель по шее.

— Мне не жалко, а вот она,— шофер похлопал по железной подруге,— не любит, когда в нее без спросу прыгают разные… Шантрапа! За вами глаз да глаз нужен. А если под колеса? Вот будет матери подарок. И мне.

Я понял: после этой воспитательной беседы он бить меня не будет— и спрыгнул на землю.

— Давай до Парашютки подброшу,— подумав секунду, милостиво разрешил он.

Оказалось, что шофер ехал на аэродром. Уже из кабины я неожиданно увидел полет доселе невиданной огромной птицы. Сделав круг, она догнала машину и неслышно приземлилась на ровное поле. Из нее вылез… мальчишка и махнул кому-то рукой. Мне показалось, что он пригласил именно меня подняться на этой фанерной птице в небо. Это было похоже на чудо: буквально рядом, в каких-то четырех-пяти километрах от Барабы, находится аэродром и там летают ребята, такие же как я!

— Хочешь записаться?— вдруг предложил шофер.— У меня здесь братишка летает.

Говорят, в жизни ничего не бывает случайным. Целый день, пока продолжались полеты, я провел на аэродроме, все расспросил, узнал, что нужно для того, чтобы стать планеристом. Но эта моя мечта едва не рухнула, и опять это было связано с Королем.

Он собрал нас— рёлкскую шпану— и повел в сад Томсона, который был известен на весь город тем, что там был опытный сад и в нем выращивали крупные сладко-кислые ранетки и груши. Полезли мы туда без спроса и через забор. Король, как всегда, остался на стреме— зачем рисковать, когда у тебя под рукой готовые на все огольцы? И здесь нас застукали. Меня, убегающего, уже в заборной дыре подстрелил солью сторож, и если бы не подоспевшая вовремя женщина, то добил бы прикладом.

Вместо занятий в школе пришлось сидеть, точнее лежать, дома. Мама вызвала врача, и та, осмотрев рану, только покачала головой, сказав, что я родился в рубашке: попади сторож чуть выше— быть мне калекой.

Бей первым, Федя!

Кошка скребет на свой хребёт, говорили на Рёлке. Срок в детской колонии я бы, точно, наскреб— все мог решить случай. И тут в моей жизни появился Федька Дохлый.

У отца была удивительная способность: к нему лепились разные люди, и всех он тащил в дом. Как-то раз он вернулся из тайги не один, а с худым как жердь пареньком. На первый взгляд мальчишка показался совсем взрослым, но потом выяснилось, что он старше меня всего на полгода. Федька Дохлый, так его звали, работал подпаском у скотогонов, которые перегоняли скот из Монголии. Федька привез пышные сарлычьи хвосты и мешок шерсти. Все это богатство он настриг буквально на ходу, когда везли овец и быков на «вертушке»— так назывался товарняк, на котором скот доставляли из Култука на мясокомбинат. Дохлый умудрился залезть через оконце в вагон и специальными крюками надрал шерсть с овец. А на другом перегоне обкорнал еще и сарлыков. Мама купила у него шерсть и предложила Феде пожить у нас.

Спали мы с ним на топчане за печкой. Именно от него я впервые узнал про Робинзона Крузо, графа Монте-Кристо и наследника из Калькутты.

Днем я уходил в школу, а Федька уезжал в город, продавал там сарлычьи хвосты, которые с удовольствием покупали городские модницы, чтобы сделать из них пышные шиньоны. Продав ходовой товар, он бродил по базару, приглядывал, где бы и что купить на вырученные деньги. Возвращался поздно, когда мама уже начинала беспокоиться, не случилось ли с ним чего.

И однажды все заработанные и накопленные деньги у него отняли на барахолке: подглядели, что у пацана есть монета, наставили нож и выгребли наличность. Переживал Федька потерю недолго. Еще с детдомовских времен у него осталась присказка: «Дают— бери, бьют— беги, отняли— не плачь, Господь все видит и знает, кого наказать и напрячь!»

Не надо было гадать: Федьку прозвали Дохлым за его худобу. Однако это была обманчивая внешность. Когда мы с ним пошли в баню и он разделся, я удивился: все его тело, казалось, было вылеплено из одних мышц. Дохлый мог свободно подтянуться на одной руке, на этой же руке сделать стойку. Не знаю, сколько он окончил классов, но читал бегло, книги заглатывал с ненасытностью удава. Особенно силен был в арифметике. А еще ему не было равных, когда он садился играть в карты. Федька показывал такие фокусы, что можно было подумать, что имеешь дело с настоящим шулером. При этом никогда не кичился своими способностями и всегда был готов прийти на выручку. Этим он покорил меня и рёлкскую ребятню окончательно.

На Пасху, после завтрака, когда мои родители уехали в город к маминому брату, мы вышли с ним погулять на улицу. Обитатели Барабы, несмотря на то что этого праздника не существовало в официальных календарях, отмечали его так, как делали это их отцы и деды: красили яйца, пекли куличи, убирали избы, белили известью стены, украшали ветками пихты иконы. Мама говорила, что Первомай— это придуманный праздник, а вот Пасха— она была и будет всегда. Обычно к этому светлому дню мама готовила нам подарки: майки, трусы, рубашки, девчонкам— платья. Утром мы садились за праздничный стол и разговлялись. А потом— кто куда: ребятня с крашеными яйцами— на улицу, родители— по гостям. Еще этот весенний день мы любили за то, что подвыпившие мужики вываливали на улицу и, вспоминая молодость, начинали подзуживать нас сыграть в чику. Вот тут-то мы их и поджидали.

В той игре Дохлый не участвовал, он болел за меня. Накануне я объявил друзьям, что весь наш выигрыш пойдет на покупку футбольного мяча и волейбольной сетки. К тому времени мы решили создать уличную команду и даже название придумали. Мы— это Макаров, Оводнев, Ленька и Валерка Ножнины и я. Мы начали собирать деньги на форму, искали любую возможность, чтобы пополнить казну. Давали деньги и родители, понимая: пусть лучше гоняют мяч, чем лазят по заборам и чужим огородам.

В тот пасхальный день мне фартило, я обыгрывал всех. Для мужиков игра на деньги была развлечением, им просто хотелось тряхнуть стариной и показать, какими когда-то они были меткими и ловкими. Но прицел у них был уже не тот— почесывая затылки и посмеиваясь, они доставали из карманов все новую мелочь, а у самых азартных уже захрустели в руках трешки и пятерки. Первыми из игры ушли те, кто послабее и потрезвее.

Ссыпая мелочь в карман, я, уже не стесняясь, напевал распространенную в ту пору песенку:

 

О Чико, Чико!

Ты посмотри-ка,

Кто к нам приехал

Из Пуэрто-Рико!

 

Для меня Пуэрто-Рико было далеким местом, где разворачивалось действие фильма «Мексиканец». Там молодой паренек-революционер проводил бой на ринге, чтобы добыть денег на революцию. Я ощущал себя барабинским Риверой, который зарабатывает деньги на футбольную команду и мечтает совершить революцию хотя бы на своей улице. Я уже мысленно подсчитывал выручку: денег вполне могло хватить не только на мяч, но и на сетку. Однако, как гласила мальчишечья мудрость, «не кажи гоп, не то схлопочешь в лоб». Когда душа уже летала в ритме танго, явился Король!

Он был пьян. Растолкав сгрудившихся вокруг кона мальчишек, Король сунул мне под нос горсть монет:

— Бери! Отдаю за так.

— Да у меня и своих хватает,— растерянно буркнул я и похлопал себя по карману.

Я понял, что Король хочет показать всем, кто на улице хозяин. В предместье он считался лучшим игроком в чику. Мы сами болели за него, когда он ходил на Мельницу, чтобы сразиться с Потрохом, которого так называли за умение потрошить чужие карманы. Король держался с ним на равных, если и проигрывал, то немного, чаще всего для понту, чтоб не набили морду: все-таки игра шла на чужой территории, где, как и повсюду, не любили слишком фартовых.

«Ну, коль нахлебался, чего выпендриваешься!»— с досадой подумал я, размышляя, что делать дальше. Передо мной встал выбор: продолжать игру или отдать Королю часть выигрыша и смыться. Мои дружки, поглядывая на меня, понимали, что я оказался в непростой ситуации. Откажусь— а так бы поступили многие!— претензий ко мне не будет. Король— он и в Африке король! Если же пойду до конца, то Король особо церемониться не станет. Поколебавшись немного, я решил: будь что будет, корову не проигрываю, а те монеты, что перекатываются у меня в кармане, еще недавно лежали в чужих.

— Ну чаво, играешь или?..— И Король, что так не подходило его высокому званию, выругался.

Как и везде, на Рёлке главенствовал принцип— выживает сильнейший. Впрочем, среди подростков решающее значение имел прежде всего возраст и уже потом— сила. Сообразительность, ум, ловкость были важными, но не определяющими факторами. Мы жили по неписаным даже не правилам, а понятиям. Существовала уличная иерархия: младший должен подчиняться старшим. Как-то я схватился бороться с Толькой Имановым, который был старше на два года, и повалил его. Однако подвиг тот был оценен лишь мною, остальные сделали вид, что ничего не произошло. Более того, Иман при первой же возможности (и всеобщем равнодушии) постарался загнать меня на ту полку, которая была отведена с рождения. Бывало, и там случались послабления: они опирались на покровительство и авторитет старших братьев. У меня старшими были только сестры, хотя с появлением в моей жизни Дохлого он стал как бы старшим братом.

Сегодня, пытаясь заглянуть в то далекое время и понять, чего нам недоставало, а чего хватало с избытком, я осознаю: мы должны благодарить судьбу, что выросли не на городском асфальте, где хочешь или нет, но многое расчерчено и определено заранее— вот улица, вот бордюр, вот тротуар, светофор, который определяет время и направление движения. В городе улицу полагалось переходить в определенном месте, лазить по заборам было неприлично— это можно было сделать только на Барабе. Зато здесь всем хватало места под солнцем, правила здесь были скорее обозначены, чем прописаны, и нарушались они с легкостью весеннего половодья, которое, не спрашивая, заливает дворы и огороды.

Заметив, что я колеблюсь, играть мне с Королем или бросить, Дохлый, приободряя, подмигнул, мол, давай, не дрейфь. Король играл хорошо, но бражка, которой он нахлебался, прежде чем выйти в люди, делала свое дело: игра шла почти на равных, чаша весов клонилась то в мою, то в его сторону. И все же вскоре Король выудил из моего кармана почти весь выигрыш. Каждый бросок требовал очередной ставки. Если игрок отказывается от броска, то стоящие на кону деньги переходят в карман соперника. Перед тем как получить право на бросок, играющий кричит: «Варю!» Это означает, что он должен сделать дополнительную ставку, равную той сумме, что стоит на кону. В какой-то момент ни Королю, ни мне никак не удавалось накрыть шайбой кон и мы поочередно шли на новый бросок.

— Это тебе, сопля, не кур щупать,— щерился Король.— Тут нужно умение.

«При чем тут куры?— думал я.— Мне бы наскрести на один бросок». Если бы я отказался от броска, то все деньги на кону перешли бы к Королю. Я видел: он млел от преподанного урока, да и выигрыш солидной суммы грел его сердце.

И вдруг на помощь пришел Дохлый. Он сунул мне красненькую десятку, и я, получив право на бросок, накрыл кон. Зрители загудели.

— Несчитово!— закричал Король.— Ты заступил черту. Нужно повторить бросок.

— Король хлюздит!— выкрикнул мой дружок Олег Оводнев, которого все называли Алямусом.

Но Король так зыркнул на него, что Олег скрылся за спины пацанов.

— Ну что, бросаешь или я забираю кон?— спросил Король, уверенный, что я откажусь.

— Буду бросать,— ответил я, уже чувствуя, что добром эта игра не кончится.

— Покажи взнос,— потребовал Король.

Я показал десятку и, взяв шайбу, отошел на полметра за контрольную черту— так, чтоб это видали все и чтоб у Короля не было причин для придирки. В наступившей тишине я бросил шайбу. Едва она выпорхнула из руки, понял: бросок что надо. Металлический снаряд накрыл кон.

Как только я начал собирать монеты, Король неожиданно пнул меня по руке, и деньги разлетелись во все стороны.

— Нечего играть на чужие!— процедил он.

— А ну, собери!— вдруг сказал Дохлый.

— Чаво?— угрожающе протянул Король.

На Рёлке Дохлый был пришлым и ни в какие уличные табели о рангах не укладывался. Чужак— он и есть чужак, чего с него возьмешь? Сегодня он здесь, завтра— ищи ветра в поле. Все неписаные законы улицы были на стороне Короля.

Схватка между ними была короткой: неуловимым движением, привыкший иметь дело со степными скакунами и волками, табунщик бросил Короля на землю— только мелькнули в воздухе башмаки. Такой развязки улица не ожидала. Однако и это не отрезвило Короля— он вытащил из кармана нож и пошел на Дохлого. Тот не заверещал, не бросился наутек. Напружинившись, он молча смотрел на приближающегося Короля, затем, мне показалось, с каким-то скучным видом, но с быстротой скакуна лягнул моргнувшего Короля, выбил из руки нож и коротким ударом в скулу уложил местного авторитета.

— Братан, наших бьют!— заорал Король.

Это было неслыханно! Сам Король запросил помощи у старшего брата, который сидел неподалеку на бревнах и попивал бражку. Если Король и был Королем, то в основном благодаря авторитету брата Мотани. Тот уже успел отсидеть в колонии для несовершеннолетних, и на Рёлке с ним старались не связываться. Ребятишки обычно рассыпались по домам, когда подвыпивший громила, пошатываясь, возвращался в свою халупу. На Пасху, Троицу, когда подгулявший народ выходил на улицу, чтобы в кругу друзей и знакомых отметить очередную «маевку» и похвастаться обновками, Мотаня с гитарой собирал вокруг себя мальцов, рассказывал про житье-бытье в зоне и, подыгрывая себе на «струменте», протяжно, с надрывом пел:

 

Я бежал с Магадана,

Слышал выстрел нагана,

Кто-то падал убитый,

И кричал комендант.

 

Дождик капал на рыло

И на дуло нагана.

Вохра нас окружила.

«Руки в гору!»— кричат.

 

Но они просчитались,

Окруженье пробито —

Нас теперь не догонит

Револьверный заряд.

 

До сих пор не пойму, как в наших головах уживались звучащие по радио песни про пионеров, детей рабочих, и что наша обязанность в жизни— стать героями нашего времени с тем, что мы видели и слышали на улице. Конечно, от всего, что окружало нас, шторой или занавеской не отгородишься. Когда случалось очередное ЧП и школе приходилось выгонять очередного ученика, то виноват, как правило, был тот, кого выгоняли. Однако мы не всегда с этим соглашались; жизнь доказывала, что понуждение человека не исправляло. Мы еще не доросли до того, чтобы спорить с учителями: пошушукаемся, поговорим меж собой— и побежали дальше. Единственным человеком, кому мы могли доверить свои сомнения, была учительница истории Анна Константиновна.

После чьей-то выходки она сказала:

— Что поделаешь, бытие определяет наше сознание.

Катя возразила, заявив, что у миллионеров свое бытие, а у бомжей свое.

— Но к этой жизни у каждого был свой путь, своя история,— грустно улыбнулась Анна Константиновна.— Так устроен мир.

— А нам говорят: мы рождены, чтоб сказку сделать былью,— со всей прямотой решил поддержать Катю я.

— Так в чем вопрос? Сделайте!

Все эти рассуждения и разговоры о справедливости мы понимали по-своему и вытаскивали из загашников такой аргумент: есть костюм на выход, а есть уличная одежда для повседневности. Каждой одежде— свое время и место. Вот оно, наше бытие.

На крик Короля Мотаня среагировал быстро. Он приподнялся, отложил в сторону гитару и крупными шагами направился в нашу сторону. Дохлого он не знал, зато хорошо знал меня. Ведь именно мне он однажды чуть не оторвал ухо за такую частушку, которую я спел, когда он проходил мимо:

 

Я Мотаню драл на бане,

Драл его с припевочкой:

«Ты поплачь, поплачь, Мотаня,

Уж не будешь целочкой».

 

Вся уличная шпана, увидев разозленного верзилу, сыпанула кто куда. Рванул домой и я. Выкрикивая ругательства, Мотаня бросился следом.

На улице существовало правило: если ты забежал к себе в ограду, то погоня прекращалась. Но Мотаня вошел в раж, ногой высадил калитку, затем выбил дверь в сени. Дверь в дом сразу не поддалась, однако я видел: еще немного— и он вырвет крючок. И тогда я открыл сам. В темном проеме показалась бульдожья рожа; увидев меня, Мотаня усмехнулся. Дома никого не было, и я как парализованный растерянно смотрел на пьяного громилу. Тут за его спиной внезапно нарисовался Дохлый. Круглым поленом он что есть силы вмазал Мотане по башке. От удара кепка съехала тому на нос, глаза скрылись под козырьком, он начал медленно поворачиваться. Дохлый повторил— попытка оказалась удачнее и Мотаня стал оседать.

— Чего стоишь, беги!— крикнул Дохлый.

Я перепрыгнул через Мотаню, успел заметить переломанную пополам сенную дверь и, подгоняемый ревом раненого зверя, выскочил во двор, потом на улицу и что есть мочи припустил в ближайший переулок. Следом бежал Дохлый. Выглянув из-за угла, мы увидели, как показался Мотаня и, матюкаясь и держась рукой за голову, побрел в свою сторону.

Кто-то из взрослых посоветовал сбегать за милиционером, но я подумал, что Мотаню, скорее всего, не посадят, а вот последствия для меня и нашей семьи могут быть непредсказуемыми. Говорили, что для него зарезать человека — все равно что отрубить петуху голову.

— Ну, ты не дрейфь,— сказал Дохлый.— А вот мне, похоже, надо делать ноги.

Напевая песенку про Чико, он быстрым шагом свернул в переулок и по тропинке побежал к тракту.

Я вернулся в дом. Мотаня опрокинул кухонный стол, на полу валялось погнутое ведро, порушенная табуретка, стекла от разбитого стакана и выбитого окна. Я собрал осколки, затем начал тесать перекладины для сенных дверей, чтобы вставить их вместо сломанных. Все это время мои друзья смотрели за улицей, чтобы дать знать, если вновь появится Мотаня. Но неожиданно явился Король.

— Скажи Дохлому: братан его поймает и отрежет яйца,— глухим, наполненным злостью голосом процедил он.

— А Дохлый велел передать: пусть Мотаня бережет свои,— ответил я.— Он пообещал прийти на Рёлку с друзьями-скотогонами.

При упоминании скотогонов Король сглотнул слюну и побелел. Предостережение было серьезным: скотогонов в предместье старались не трогать. Гонять скот из далекой Монголии вызывались самые отчаянные. После сдачи скота они поселялись в мясокомбинатовской общаге и, ожидая расчета, гуляли так, что вся Бараба, прижав уши, сидела по домам. Между местными и скотогонами порой случались кровавые стычки, в основном из-за барабинских девчат.

«Найти и не сдаваться!»

Шекспир заметил, что жизнь— театр и все мы в ней актеры. Плохие или хорошие— не нам судить. В то далекое время мы просто жили, а не играли. Хотя уже присматривались друг к другу, кто и на что способен. Первой нашей публичной площадкой, конечно же, была спортивная. На ней каждый был как на ладони. И уже тогда можно было определить, от кого чего можно ждать: кто пойдет в Брумели, а кто в зрители. Одна площадка была мобильной: она разворачивалась то на улице, то на футбольном поле, то в клубе, а летом— на Ангаре. Другая, стационарная, находилась в школе. Там были свои герои, ведущие актеры и исполнители. Именно в школе я узнал про театральный кружок. Его придумала Катя. И название спектаклю придумала: «У тебя все еще впереди, Валерка».

На главную роль Катя Ермак предложила меня: имя совпадало да и многое другое. Я должен был играть хулигана, который пропускает уроки, лазит по садам, пререкается с учителями. И который потом под влиянием класса и пионервожатой (ее роль взяла на себя Катя) исправляется.

— Ты уже в этой роли,— уговаривала Тимофеевна.— Мне кажется, ты сможешь. Наша задача— исправлять ребят, в том числе при помощи искусства.

И неожиданно для себя я согласился. Только из-за того, что моего воспитателя будет играть она. Еще Катя сказала, что Анна Константиновна разглядела во мне не только поэта, но и актера, когда я, отвечая на уроке, взял себе в помощники Пушкина и Шекспира, чтобы произвести впечатление.

 

О Рёлка, дивное виденье,

Тебе мое негромкое почтенье!

Здесь нету грязи Барабы,

Но не уйдешь ты от судьбы.

 

Тупой разгул

Позорит нас среди других,

Все наши добрые дела

Коту под хвост и на погост…

Тут я запнулся, класс притих и, мне показалось, стал с осуждением смотреть на меня: мол, еще один доморощенный рифмоплет выискался. На лице Анны Константиновны застыла строгость и удивление. Я растерялся окончательно.

— И это все?— уже другим, мягким голосом спросила она.

— Нет, еще есть концовка.

— Так что же, читай!

И я скороговоркой, запинаясь, выпалил:

 

Два чувства дивно близки нам —

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

 

Анна Константиновна встала, подошла к окну и, помолчав немного, тихо начала читать:

 

Быть иль не быть, вот в чем вопрос. Достойно ль

Смиряться под ударами судьбы,

Иль надо оказать сопротивленье

И в смертной схватке с целым морем бед

Покончить с ними? Умереть. Забыться…

 

Мы впервые услышали знаменитый монолог Гамлета в ее исполнении. Вообще, Шекспира в школьной программе не было, томик с его пьесами мне попался случайно, когда мы залезли на толевую фабрику. Там, на складе, я выцарапал из тюка свезенные для переработки на рубероид, списанные из библиотек старые книги. Среди них оказался Шекспир.

Анна Константиновна умела построить урок так, что мы ловили каждое слово. Ее предмет стал для меня любимым. Катя же ее просто боготворила. Много позже я узнал, что Анна Константиновна была выпускницей Смольного института, но по вполне понятным причинам об этом не говорила. В Иркутск Анна Константиновна попала еще в войну: ее уже в преклонном возрасте вывезли из блокадного Ленинграда, да так она и осталась в Сибири. И судьбе было угодно занести ее на Барабу. Волны великих переселений: сначала Столыпинская реформа, благодаря которой мои родители оказались в Сибири, затем революция и, наконец, Отечественная война— выплеснули много новых людей. И к нам попадали не только бандеровцы, но и приличные люди.

О том, что я на уроке истории читал Пушкина, стало известно учителю русского языка и литературы Марии Андреевне. Получив тетради, где мы писали сочинения, я увидел жирную единицу. Отсутствие точки в конце предложения— такая же ошибка, как и другие. Далее следовала приписка: «Александр Сергеевич знал, что каждое предложение должно заканчиваться точкой». Урок был жестким, но все по делу. Действительно, я не поставил в конце предложений одиннадцать точек.

Мария Андреевна тоже была из приезжих. Однако той взаимности, которая сложилась с Анной Константиновной, с Марией Андреевной у нас не получилось. С первых же уроков она начала рассказывать, какими замечательными были ее прежние ученики и какие у нее нехорошие впечатления от нашего предместья. Мы и не ждали, что она будет хвалить нашу школу, Барабу. В своих стихотворных опытах я как раз и говорил, что все хорошее тонет в окружающих болотах. Была у нее еще одна особенность: если ей хотелось приструнить хулигана, то она не церемонилась и грозным фельдфебельским голосом командовала:

— Козлов, встань столбом!

— Мария Андреевна, я бы даже если захотел, столбом стать не могу,— язвил Козлов.— Наверное, вы хотели сказать— козлом отпущения?

— А я слушаю твои сентенции с отвращением,— ставила на место языкастого ученика Мария Андреевна.

— Да что вы все из пустого в порожнее…— огрызался тот.

— Козлов! Завтра же приведешь в школу родителей!

— А у меня их нет!— кривя губы, бледнел Козлов.— Мы, уважаемая, детдомовские.

— А что, детдомовским можно паясничать и хулиганить?— не сдавалась русичка.

— Но и орать на нас не надо! И на вас есть управа.— Помолчав, добавил:— Сегодня же напишем письмо в районо.

Точно налетев на столб, Мария Андреевна замолчала: бывает, что у самых отлаженных механизмов случаются сбои. Действительно, в запале она упустила маленькую деталь: месяц назад в класс пришло пополнение— группа детдомовцев, ребят крепких, спортивных и независимых. Козлов был одним из них. Конечно, торчать столбом— занятие неприятное. Но отмена наказания была для учителя равнозначна капитуляции.

— Сядь пешкой,— милостиво разрешила она.

 

Все столбы да пешки

Марье на орешки

Подают с утра.

Наша жизнь прекрасна.

Скажем ей ура!

 

Эти строки я как-то перед уроком написал на доске. И получил очередное разбирательство на грамотность.

Приходила Мария Андреевна и на наши репетиции. Тогда я почти не обращал внимания на возраст учителей. Они доставались или передавались нам как бы по наследству. Как человек новый, Козлов дал оценку некоторым преподавателям: льют из пустого в порожнее. Тот его спор с Марией Андреевной приоткрыл для нас очевидное. Отношения ученика и учителя— улица с двухсторонним движением. Да, были и такие, которые, отбыв с нами свой срок, куда-то пропадали. Разумеется, они нас о чем-то спрашивали, проверяли тетради. Были вроде кондукторов в автобусах— мы их принимали как неизбежность и расставались без вздохов и сожалений. А Мария Андреевна запомнилась! Была она молода, энергична. Следуя моде той поры, хорошо, со вкусом одевалась и, надо добавить, следила за всеми литературными новинками. Конечно же, она не могла пройти мимо придуманной Катей идеи со школьным театром.

Послушав наши с Катей монологи, она, раздумывая, побарабанила пальцами по столу и сказала, что лучше бы нам взять для постановки Владимира Маяковского. Например, его стихи о советском паспорте. Или Самуила Маршака. И с чувством прочитала несколько его строк, которых не было в школьной программе:

 

Мистер Твистер,

Бывший министр,

Мистер Твистер,

Делец и банкир,

Владелец заводов,

Газет, пароходов,

Решил на досуге

Объехать мир.

 

Катя выслушала и сказала, что мы обязательно сыграем Маяковского. Тогда я подивился не только ее дипломатической дальновидности, но и умению в нужный момент не стоять перед Марией Андреевной столбом или сидеть пешкой. Мне даже показалось, что это был разговор взрослых, знающих себе цену женщин.

Дождавшись, когда Мария Андреевна уйдет, мы продолжили разучивать роли. Известно давно: совместное дело объединяет людей. Мы переписывались с Катей на уроках и даже начали ходить в кино, чтобы лучше, как она говорила, разбираться в игре актеров и поднимать наш уровень. Обычно ходили всем классом. За короткий срок посмотрели «Последний дюйм», «Балладу о солдате», «Два Федора». Особенно поразил фильм «Судьба человека». В основном ленты были про войну.

Белое полотно клуба открывало нам окно в иной мир. В зале гас свет, шум прекращался, пускали кинохронику, потом следовал небольшой перерыв. И начиналось главное: с экрана в зал ползли танки, под военные песни мчались домой эшелоны с солдатами. Буквально с первых кадров становилось понятно: вот наши, а вот приспособленцы, враги и проходимцы. И нам, в отличие от героев фильма, все было ясно— за кого болеть и чью принимать сторону. После просмотра хотелось тут же занять место солдата и бить из бронебойки по немецким танкам. Или посадить самолет, как это сделал мальчишка в «Последнем дюйме».

Помню, после картины «Судьба человека» кто-то из одноклассников похвастался:

— Я бы тоже выпил не закусывая, как Соколов, бутылку шнапса, чтобы доказать: мы всё пропьем, но Барабу не опозорим!

— Нашел чем доказывать,— усмехнулась Катя.— Соколов выпил, чтобы выжить, а не напиться.

Я тогда промолчал. Мама все время ругала отца за то, что он, когда их приглашали в гости, стеснялся и почти никогда не закусывал.

Катя брала с собой в клуб и на репетиции бутерброды. Для нас такая щедрость была в новинку, и я отказывался от угощения. Я чувствовал: Кате нравится угощать, да ничего с собой поделать не мог. И все же было приятно, что она обо мне заботится. Мне она нравилась и без бутербродов: вот так сидеть рядом в клубе, затем вместе идти, разговаривать и не замечать времени и всего, что нас окружало. Я любил слушать ее рассуждения об очередном фильме. В игре актеров она находила то, мимо чего наше сознание пролетало, даже не зацепившись. Мне запоминались события или, как сейчас говорят, экшен— она больше обращала внимание на слова, с какой интонацией и в какой момент они произнесены. «Откуда в ней это?— думал я, возвращаясь домой.— Смотрели один и тот же фильм. Она видела одно— мне запомнилось другое».

Как-то перед походом в клуб я намочил голову и зачесал волосы коком. Увидев меня с новой прической, Катя рассмеялась:

— Совсем как Жерар Филип!

О существовании Жерара Филипа я даже не подозревал и отложил себе в память: надо обязательно узнать, кто такой.

В клуб и на репетиции Катя приходила в строгом черном костюме, который, я думаю, брала у матери, и в белой блузке. Этот наряд ей очень шел, и когда она появилась в нем первый раз, то я был ошарашен.

— Нравится?— улыбнувшись, спросила она.

— Не то слово!— выдохнул я.— Ты как из кинофильма.

По замыслу Кати, финальный диалог главных героев должен был происходить на Лобном месте. И почти вся пьеса звучала в стихах. Она читала первые две строфы, я— последующие. Получалось даже очень неплохо.

 

В путь, друзья, еще не поздно новый мир искать.

Садитесь и отчаливайте смело… —

 

начинала она. Я тут же подхватывал:

 

Средь волн бушующих; цель— на закат.

И далее туда, где тонут звезды.

А там, быть может, доплывем до Островов.

 

Здесь передо мной каждый раз возникала картина островов Любашка, Конский, что располагались в устье Иркута и где мы добывали уплывающие с лесозавода топляки. Доплыть до них, особенно когда река была на прибыли, было непросто: течение норовило снести в Ангару, а там, мы знали, могло запросто свести судорогой ноги.

 

Я частью стал всего, что мне встречалось;

Но встреча каждая— лишь арка, сквозь нее

Просвечивает незнакомый путь, чей горизонт

Отодвигается и тает в бесконечность…

 

Я читал очередное четверостишье, почему-то оно вызывало у меня тревогу: ну закончу я школу, а что дальше? Куда идти, что делать? Я пытался представить: кем стану и что такое для всех нас бесконечность?

 

В былые дни меж небом и землею.

Собой остались мы; сердца героев

Изношены годами и судьбою,—

 

продолжала Катя. А я произносил заключительные строки:

 

Но воля непреклонно нас зовет

Бороться и искать, найти и не сдаваться.

 

Последняя фраза была из кинокартины «Два капитана», на которую мы с Катей ходили несколько раз. Она отыскала весь текст стихотворения; позже я узнал, что оно принадлежит английскому поэту Теннисону. Для меня же самым важным было то, что главную героиню фильма тоже звали Катей.

Катя попросила нашего школьного художника Тольку Лыкова, и он на ватмане большими красными буквами написал: «Лобное место», обозначил купола собора Василия Блаженного и внизу нарисовал сам памятник.

— И здесь тебе отрубят голову,— пошутил он, передавая театральный реквизит.

Ее «отрубили» гораздо раньше, чем я предполагал.

В один из походов в кино я пригласил за компанию Дохлого. Катя ему понравилась— это я понял сразу. Он сбегал в киоск, принес мороженое и, чего я совсем не ожидал, вытащил из-под куртки букетик астр и протянул Кате.

Катя засияла. Сунув носик в букет, она глянула на Дохлого, затем перевела взгляд на меня:

— Учись, тебе это пригодится.

Я не враз разгадал, откуда появился букет. Лишь поразмыслив, понял, что Дохлый срезал цветы с клумбы возле проходной мылозавода, там, где были вывешены портреты передовиков производства. Но выдавать друга не хотелось, и я, насупившись, стал отламывать хрустящую корочку от мороженого и скармливать ее скачущим вокруг воробьям. Проводив после кино Катю, мы пошли домой.

— Нас учат не тому, что пригодится в жизни,— заметил Дохлый, поглядывая на сопровождающих нас воробьев.— Нет, конечно, надо уметь считать, писать— только, как я убедился, не то и не те законы преподают в школе.

— А какие надо?— спросил я.

— Бей первым, Федя!— засмеялся Дохлый.— Если тебе уже врезали— пиши пропало: ответить будет некому. Еще один закон: дают— бери, бьют— беги.

Ну, этот знают все,— протянул я.— Еще: кто не успел, тот опоздал.

— Верно, так оно на деле и происходит. А вот знаешь, какой самый главный закон в жизни?

— Какой?

— Выживает сильнейший.

— Не сильнейший,— поправил я.— Наглейший.

— Что ж, наглость— второе счастье,— оживился Дохлый.— Но мне оно не по нутру. Хитрость— это способность ума, а ум— инструмент, он должен быть отточен.

Спорить с Дохлым было сложно. Его практический опыт был во много раз больше моего. Да и за словом он в карман не лез, на все случаи жизни была припасена своя присказка.

Это так,— согласился я.— В жизни надо знать как можно больше.

— Всего знать нельзя. Надо знать главное. Чего нет, того нельзя считать.

— А вот ты закон Бернулли знаешь?— После случая с цветами для Кати я решил ни в чем не уступать ему.

— Что за закон?

— По этому закону все самолеты, все птицы летают. Это зависимость между скоростью и давлением в потоке.

— Больше народу— меньше кислороду,— среагировал Дохлый.— А еще есть закон бутерброда.

— А, знаю!— догадался я.— Это когда хлеб падает всегда маслом вниз.

— Если ты забыл зонтик, то обязательно пойдет дождь.

— У Кольчи-электрика свой закон.— Я перевел разговор в нужную мне сторону.— Он утверждает, что у электричества два недостатка: когда нужен контакт, его нет, когда не нужен— есть.

Верно!— засмеялся Дохлый.

— Есть еще замечательный закон,— добавил я.— Его я прочел у Экзюпери. Он говорил, что мы все родом из детства и мы в ответе за тех, кого приручили. Он был летчиком. А еще мне нравятся латинские изречения. Например: «Пришел, увидел, победил».

— И наследил,— отозвался Дохлый.

— Дура лекс, сэд лекс. Закон суров, но это закон.

— Велика Федора. Но дура,— смеялся Дохлый.— Мало друзей у личности, больше у наличности.

Надо сказать, Дохлый читал много, и что скопилось и отлежалось у него в голове— неизвестно. Спорить и состязаться с ним было одно удовольствие.

— Ты куда собираешься после школы?— неожиданно спросил Дохлый.

— Буду токарем. Или кузнецом.

Он скривил губы: не впечатлило.

После девятого класса у нас была месячная производственная практика и я попросился, чтобы меня отправили на мясокомбинат в кузню. Мы с Вовкой Сулеймановым решили там поднакачать мышцы. На обед кузнецы приносили пельмени, колбасу. Они запирали двери, ставили на горн ведро с водой— когда вода закипала, сыпали туда из коробок пельмени и через несколько минут приглашали за стол. Ели мы хорошо, и все же молотобойцев из нас не получилось. Работы было немного. Ну, пару раз мы смотрели, как подковывают лошадь. И все. Бить молотом по раскаленному металлу оказалось непросто: здесь нужен был точный, но совсем не сильный удар.

— Ну чего вы лупите, как по врагам народа?— ворчал седовласый кузнец.— Мягче надо, точнее!

Тогда я решил перейти в мастерские. Там работал друг отца Митча, он сказал, что быстро сделает из меня токаря. Кузнецы отпустили меня с неохотой: я был легок на ногу и они частенько отправляли за пол-литрой. Токарное дело я, действительно, освоил быстро. Митча давал заготовки, и я, как заправский токарь, обтачивал их. По окончании практики даже выписали премию, которую я потратил на ремонт велосипеда. Но больше всего радовался конусам, которые Митча выточил для велосипеда. Моя работа на мясокомбинате имела продолжение: после окончания школы, перед выпускными экзаменами, к директору пришел начальник отдела кадров и попросил направить меня работать в мастерские.

Сказав Федьке Дохлому, что хочу стать токарем, я лукавил. Когда задавали сочинение на тему «Кем бы я хотел стать», я написал, что хочу быть геологом. А на самом деле мне мерещилось летное училище, но я боялся спугнуть мечту.

Планерный кружок в моей жизни появился неожиданно. Таких, кто бредил авиацией, в классе оказалось пятеро: Вовка Савватеев, Сашка Волокитин, Витька Смирнов, Герка Мутин и я. Действовал кружок при авиационном заводе, неподалеку от той самой Парашютки, где я впервые увидел летящий планер. С нас потребовали справки: медицинскую, об успеваемости и комсомольскую характеристику. Последний документ написала Катя. И я с удивлением узнал, что у меня есть «несомненная склонность к гуманитарным предметам». «Надо же! Увидела то, чего я и сам не подозревал,— подумал я.— Только в кабине планера сцены не предусмотрено. Вот если бы я подавал заявление в театральный…»

Эту характеристику прочли и забыли. Ходить в планерный кружок было далеко— через поле, через отвалы и превращенные в свалки буераки. Там, как говорили, в норах и времянках прячутся бездомные бандиты. Но нас, выросших не в пробирках и колбах, это обстоятельство не смущало. Занятия проходили по вечерам, мы топали в кружок после уроков, а возвращались домой за полночь. Возле скотоимпорта пути пацанов расходились. Особенно неприятно было идти одному по заснеженному полю, где за каждым кустом чудился притаившийся бандит…

— А кем ты хочешь стать?— спросил я в свою очередь Дохлого.

— А я уже стал.

— Кем?

— Я хочу жить так, как я хочу: не занимать, не просить, не заискивать. Пусть лучше меня просят.

— Это же не профессия.

— Я построю дом, привезу в него сестру, а сам уеду. Хочу мир посмотреть.

Мир! Мой мир пока что простирался недалеко. Летом несколько раз ездил на станцию Куйтун к бабушке, с отцом на машине— к тетке в Заваль. Еще были ежегодные поездки на Байкал и далее по монгольскому тракту в Тункинскую долину. Туда мы отправлялись с отцом собирать ягоды: семья большая, жили мы бедно и тайга была хорошим подспорьем.

Лобное место

Мы еще раза два вместе с Катей сходили в клуб. Но потом что-то пошло не так, на уроках Катя стала прятать от меня глаза. Причину я нашел быстро; Олег сообщил, что видел ее в кино с Дохлым. Я сильно расстроился, даже потерял сон. Со злости решил больше не посещать репетиции и вообще не разговаривать с Катей. А Дохлый каков— еще другом называется! Была бы в предместье другая школа— я бы точно перевелся туда.

Один из моих лучших друзей Вадик Иванов неожиданно ушел из школы и поступил в ремесленное училище, которое находилось при авиационном заводе. Поздним вечером явился ко мне домой в ремесленной форме и стал рассказывать, как там хорошо и интересно. «А может, и мне пойти в ремеслуху?»— мелькнуло в голове. Когда мы с Вадиком распрощались, я заявил маме, что тоже хочу в ремесленное.

Подумав, она ответила:

— Воля твоя, но ремесленное от тебя никуда не уйдет. А если хочешь чего-то большего— учись дальше. Пока мы живы и здоровы. Кто знает, что будет потом?

Мама как в воду смотрела: когда я оканчивал школу, не стало отца. И неизвестно, как сложилась бы жизнь, пойди я в первый класс годом позже, как предлагала завуч Евгения Иннокентьевна, узнав, что мне еще нет семи лет. Мама тогда настояла, и я подтвердил, что буду учиться на одни пятерки.

У Вадика в ремесленном дела пошли в гору, его хвалили и даже вывесили его фотографию в училище и военкомате— как лучшего призывника. Моя же жизнь пока текла все тем же привычным порядком: дом, школа, летом— огород, почти ежедневные походы на Ангару, игры в футбол.

И тут появилась Катя со своим театром. Театр я принимал, а вот Дохлого рядом с Катей принять никак не мог. Уж лучше бы он крутил и стриг сарлычьи хвосты в Монголии! Злость— плохой советчик. Недаром Анна Константиновна говорила: «Юпитер, ты сердишься— значит, ты не прав». Дальше все покатилось по законам жанра: я рассорился с Катей. Произошло это некрасиво, хотя кто скажет, что ссоры бывают красивыми? Некоторое время обиду я держал при себе. Да, переживал, но терпел. А потом прорвало.

Во время репетиции, когда я не смог вспомнить заученного текста и начал куражиться и представляться, она вдруг, поглядывая на меня, как показалось, с жалостью взрослого человека, продекламировала:

 

Ты посмотри-ка,

Кто к нам приехал

Из Пуэрто-Рико!

 

Я решил не оставаться в долгу и, вытянув вперед нижнюю челюсть, почти прорычал:

 

Мы ползем по Уругваю —

Ваю-ваю!

Ночь хоть выколи глаза.

Слышны крики: «Раздевают!

Ой, не надо, я сама!»

 

Она подошла и зажала ладонью рот: мол, лучше помолчи со своими блатными замашками. Я схватил ее за руку, и мы вроде шутя, а потом всерьез начали бороться. Неожиданно она, сделав подножку, повалила меня на пол. Все засмеялись. Выкрикивая что-то обидное, я выскочил из класса и с этого дня перестал посещать репетиции.

Через несколько дней на школьной перемене Катя, преградив дорогу в мое сиюминутное будущее, как ни в чем не бывало сказала с улыбкой:

— Ты не дуйся! И приходи на репетицию. А если хочешь, вечером можно в кино. На мылозаводе показывают «Кортик».

Я хотел ей пропеть в ответ песню Бена из «Последнего дюйма». И даже вспомнил нужные слова: «Какое мне дело до вас до всех, а вам до меня?» Но, натолкнувшись на растерянный Катин взгляд, пробормотал:

— Мне сейчас некогда. Я записался в планерный кружок. Хочу летать.

Сам того не желая, я выдал Кате свою затаенную мечту.

— Молодец,— сделав паузу, похвалила она.— Но там нужны здоровые и крепкие ребята. Тебе всерьез надо заняться спортом, подтянуться в учебе. И не лазить по вагонам и садам.

Сказала она это так, точно знала про меня все надолго вперед. Помолчав, добавила:

— А мы скоро уедем.

— Куда?— опешил я.

— Отца переводят служить в другое место. Мы уже начали собирать вещи. Только ты об этом никому не говори.

Я кивнул, хотя прекрасно знал, что предместье любило тайны, но не умело держать их в секрете— ни свои, ни чужие. Вскоре о том, что Катя уезжает, не говорил разве что ленивый. Для всех она была не только красивой девочкой и старостой класса. Появление Кати сделало нашу жизнь не такой серой, и мы могли смело заявить: посмотрите, к нам приезжают аж из самого Львова! И тут на тебе, остались без последнего козыря.

После окончания девятого класса Катя, действительно, ушла из школы. Зенитную батарею передислоцировали, а Катиного отца отправили служить в Группу советских войск в Германии. Запомнилась последняя линейка, где покидающие школу были построены отдельно. Тимофеевна стояла с краю в строгом черном костюме и белой блузке— красивая, независимая и почти взрослая. Мне тогда казалось, что теперь она свободна от былых привязанностей, свободна от нашего школьного двора, от всех нас, остающихся в привычной школьной упряжи. Да, тогда так казалось.

Кто-то из малышей побежал по кругу с колокольчиком. Катя подходила к каждому и, вытирая слезы, что-то говорила. Слезы на щеках Тимофеевны— это было так непривычно, что многие тоже прослезились. Наконец она подошла ко мне и, улыбнувшись, тихо, чтоб слышал только я, пропела:

 

О Чико, Чико!

Ты посмотри-ка,

Кто к нам приехал

Из Пуэрто-Рико!

Ах, с Рёлки Лера

Почти пилот…

 

И неожиданно поцеловала в щеку. Помахав всем оставшимся в строю, Катя ушла— вроде ее и не было вовсе. Но в моей памяти она осталась такой, какой я ее видел на последней линейке. И на всю жизнь запомнились ее слова, что мне надо делать дальше. Сама того не зная, Катя начертала жизненную программу, которую я начал воплощать.

«Барабинская стенка»

Место под футбольное поле мы долго подыскивали с Олегом Оводневым и пришли к выводу, что лучше всего подходит бывший плац, где на вечернюю поверку строили солдат зенитной батареи, в которой служил Катин отец. Для меня в этом был особый смысл: здесь вновь оживала память о Кате, о том времени, когда мы вместе ходили в кино и разучивали пьесу, в которой я так и не сыграл главную роль.

Поле ровняли всей улицей, нам помогали даже Катины подружки. Между ними, оказывается, шла активная переписка. Много позже я узнал, что Катя в письмах просила их помочь. Разровняв и увеличив поляну до размеров футбольного поля, мы поставили штанги, повесили сетки, сделали разметку. И к нам стали приходить и приезжать со всего предместья, более того, на нашем поле мы провели несколько игр с городскими командами. Именно здесь, на спортивной арене, во время товарищеских игр были налажены нормальные отношения с ребятами, с которыми раньше мы враждовали. Жить осажденной крепостью надоело, а постоянные стычки омрачали жизнь.

То последнее беззаботное лето я провел на нашем самодельном футбольном поле, там я готовился к соревнованиям, метал диск, копье, прыгал в длину и высоту и даже пробовал прыгать с шестом. И конечно же, почти каждый день гонял мяч. Как-то отец пошутил, что если бы ту энергию, которую я затрачиваю гоняя мяч и ровняя поле, направить в нужное русло (а, по его мнению, это были работы в доме или на огороде), то мне бы цены не было.

На что мама возразила:

— Детство один раз в жизни бывает, потом еще успеет напахаться. К тому же он ни разу не отказывался от поездок в тайгу по ягоды.

Мама нас жалела. Сегодня я все чаще думаю: а мы жалели ее?

Отыграв очередную игру, мы шли купаться на карьер или на Большанку— так называлась протока Иркута, впадающего в Ангару. А вечером собирались в штабе. Соорудили мы его в кустарнике неподалеку от футбольного поля. На песчаном холме вырыли глубокую пещеру, обили ее досками. Кулик принес буржуйку и шахтерскую лампу, Дохлый приволок из общежития кровать и матрасы. Доски и бревна для постройки штаба мы взяли у знакомого бакенщика. Он промышлял бревнами, которые во время сильных наводнений уплывали по Иркуту с лесозавода. Иногда он давал Дохлому лодку, и мы, поднявшись на шестах вверх по реке, причаливали к боновым заграждениям. Углядев плывущий топляк, бросались за ним, как хорошо натасканные легавые за подстреленными утками. Вбивали в топляк скобу с бечевкой, заводили его под боны и затем, собрав плот из нескольких бревен, сплавляли вниз по течению. Бакенщик давал нам, как он говорил, на молочишко, затем припрятывал бревна в заросшие камышом Курейки, а позже распиливал их на циркулярке и продавал.

В те годы на Рёлках и Барабе строились многие, и желающие приобрести пиломатериал стояли у него в очереди. Таким же очередником был и мой отец, когда мы решили построить новый дом. А несортовые, тонкие бревна бакенщик отдавал пацанам: одни пошли на строительство штаба, другие пригодились для изготовления штанг, которые мы вкопали на футбольном поле.

Штаб получился просторным, особенно хорошо в нем было, когда на улице шел дождь. Внизу мы вырыли глубокий подвал с отдельным выходом на другую сторону холма, сделали это по всем канонам фортификации. Если бы нас в штабе застукали, то по подземному ходу, который замаскировали дерном, мы могли уйти незамеченными.

— Тут у вас бункер, как у бандеров,— сказал Борька Черных.

— Сам ты Бандера!— осадил его Вадька Куликов.

— Парни, а в нем можно зимовать,— заметил Дохлый.— У вас-то есть свои берлоги. Вы не будете возражать, если я обоснуюсь здесь? А на следующее лето построю рядом дом.

В штаб мы решили перенести часть библиотеки, которая размещалась в сарае Олега Оводнева. Постоянное хождение ребят раздражало его мать, и самые ходовые книги мы перетащили в штаб. Туда же принесли рыболовные принадлежности, сковороду, кастрюлю, металлические кружки, ложки и тарелки, топоры, пилу, лопаты и другой необходимый инвентарь. На деревянной стене вывесили график дежурств.

Тогда казалось: весь мир принадлежит только нам. Вся доступная информация о мире, в котором мы пребывали, складывалась в основном из того, что видели наши глаза. Но параллельно существовал иной мир, который мы держали где-то в себе. Все, что мы к тому времени несли в себе, складывалось как книга, от строчки к строчке, от события к событию. Порою ее писала улица, что-то мы получали в школе. Был еще дом, разговоры и оценки взрослых. Со временем эти оценки меняли свой вес и значение.

Память избирательна, она сохраняет не все— только самое яркое и значительное. События надвигались на нас, как машины на перекрестке, только успевай поворачиваться: полет Гагарина, высадка кубинских наемников на Плайя-Хирон, победа сборной СССР по футболу на Кубке Европы. И конечно же, победа Валерия Брумеля над американцем Джоном Томасом в прыжках в высоту. И даже среди этого потока сногсшибательных новостей я оставлял в своем сердце место для воспоминаний о Кате. Ее участия, разговоров после уроков, походов в кино мне не хватало. Когда она пыталась создать школьный театр, то как бы приоткрыла занавес: смотри, сколько интересного и полезного можно найти даже здесь, в нашем захолустье!

Кстати, и Катя же как-то после урока физкультуры, где мы вместе с девчонками гоняли мяч, сказала, что было бы неплохо кроме собственного театра еще создать футбольную команду. И вот она уже была, и мы даже ездили на железнодорожную станцию играть с деповским «Локомотивом». Вадик Куликов предложил назвать нашу команду— «Барабинская стенка».

— Солидно, крепко, не прошибешь. Всем сразу ясно: ребята что надо!— И, улыбнувшись, вспомнил Лермонтова:— Уж мы пойдем ломить стеною!

На том и порешили. Но после первого же крупного разгрома вратарь Валера Ножнин в сердцах выкрикнул:

— Да никакая мы не стенка, а обыкновенный дырявый забор!

И название прилипло. Куда ни приедем, нас встречают ухмылками: что, и «Дырявый забор» здесь?

Говорят, поражения учат. Учат, да еще как! Мы собрались, помозговали: нужны деньги. В первую очередь на футбольный мяч, потом на форму: майки, трусы и гетры. Деньги мы решили заработать сами. И пошли по дворам и околоткам, предлагая пилить бревна. После стали собирать и сдавать металлолом, кости, макулатуру. Попутно пополняли книгами нашу библиотеку. Катя оказалась права: кино, театр, хорошие книги, занятия спортом отвлекают от хулиганства и направляют мысли в нужную сторону.

Вспоминая то время, могу сказать, что мы жили по законам ребячьей республики, где все было по-честному: уж если сказал, то делай. Помогал нам и Дохлый. Когда ему было предложено пасти коров, он согласился и привлек нас.

Давайте, ребятки, со мной,— сказал он.— Я возьму вас на свой кошт. Будете подпасками. Обещаю молоко, картошку. Хлеб берите с собой.

Мы согласились легко. Однако неприятным открытием стало то, что нужно рано вставать и быть все время привязанным к стаду. Коров выгоняли на улицу, когда солнце едва выползало из-за горы, и забирали, когда оно уже было готово скатиться за гору. Чтобы облегчить себе и нам жизнь, Дохлый перегонял стадо через протоку на остров, где коровы паслись сами по себе, уйти или убежать им было некуда: с одной стороны остров омывала Ангара, с другой— Иркут.

Пока коровы, пощипывая травку, шли по заданному кругу, мы сидели с удочками на Ангаре. За световой день обычно попадалось несколько хайрюзков, которых жарили на костре. Когда улов был хорошим, мы выносили рыбу на дорогу, где ее покупали шоферы проезжающих машин. Потом нам пришла мысль ловить рыбу бреднем. Мы распороли несколько крапивных мешков, сшили их дратвой в одно длинное полотно, по верхнему краю приделали поплавки, сбоку приладили палки и двинули в устье Иркута.

Тащить самодельный бредень по воде оказалось непростым делом, мешковина плохо пропускала воду— это походило на то, как если бы мы решили направить часть вод Иркута в новое русло. Сделав несколько попыток, мы набрали маленькую кастрюлю рыбной мелюзги и поняли, что овчинка выделки не стоит. Дохлый усовершенствовал невод, сшил для него огромную мотню и проредил мешковину. После его переделок тащить стало легче, но все равно попадалась одна мелочь. Мы промывали ее в воде, ссыпали в большую кастрюлю, бросали мелко нарезанный дикий лук, а если Дохлый приносил картошку, то чистили ее и засыпали следом и ставили на огонь. Получалась неплохая уха. Бывало, что к ухе присоединялась яичница, если в тростнике находили отложенные утками яйца.

Однажды Федька приволок настоящую, сработанную из жестких капроновых нитей, с мелкими ячейками сеть. В городском магазине такая сеть стоила дорого. По секрету он сказал, что спер ее у городских браконьеров, сняв в протоке за островом.

— А что, робя, если пройтись с ней по Курейке?— предложил он.

— Да там тина да гниль. Ну, может, пару гольянов и зачерпнем,— ответил ему Оводнев.— Или порвем ее.

— Не бойсь, за все уплачено,— усмехнулся Дохлый.— Ну что, рискнем?

Когда мы начали траление Дальней Курейки, то почувствовали, что сеть идет хорошо, свободно, в отличие от самодельного бредня тянуть ее было одно удовольствие. Я вспомнил, как на аэродроме мы натягивали резиновый амортизатор, перед тем как запустить планер в небо: чем дальше, тем тяжелее было натяжение резинового жгута. Поначалу нам казалось, что тянем впустую. Но когда увидели, что впереди заволновалась, пошла кругами вода (это был верный признак: рыба в Курейке водилась), то сердце начало подпрыгивать и замирать, словно и его зацепило сетью. Мы и не предполагали, что на траве сеть вдруг оживет, так засверкает на солнце. Что вместе со струйками воды во все стороны, виляя хвостами, поползут караси, желтобрюхие гольяны, выгибаясь, уставятся на нас злобными глазами жирные и крупные узконосые щуки. За один раз мы вытащили больше трех ведер рыбы— такого улова мы никак не ожидали! Особенно много рыбы было в мотне. Собрав добычу, повторили заход— и вновь удача!

Потом была уха и дележ улова. Часть рыбы мы продали, другую часть отдали родителям. Нам бы промолчать, где мы добыли столько, а так уже на другой день Дальнюю Курейку процеживали сетями десятки взрослых мужиков. Что-то поймали и они, однако рыбное царство было напугано и позже нам не удавалось наловить там хотя бы на уху.

В конце месяца, получив деньги от владельцев коров, Дохлый рассчитался с нами. Собрал всех и поделил заработок поровну. Для некоторых это стало своеобразным уроком. Известно: люди неохотно расстаются с деньгами. И часто из-за них случаются конфликты. Два года назад нас брал подпасками Юрка Шмыга. Полмесяца мы бегали за коровами— и всё впустую. Прилипли денежки к Шмыге, только мы их и видели. У Федьки Дохлого все было сделано честь по чести: хватило и на новый кожаный мяч, и на майки, и на мороженое.

Когда осенью вновь пошли в школу, разговоры про рыбную ловлю были отложены до следующего лета. Я был первым, кому предстояли выпускные экзамены. Но экзамены экзаменами, а спорт никто не отменял. Лучше всех в школе на лыжах бегали мы с Володькой Савватеевым. Чаще побеждал он. Кроме того, с ним же мы ходили в планерный кружок. Дружба дружбой, а напоследок я решил дать ему бой. Теперь в школу я уже не шел, а бежал. Так я вырабатывал в себе выносливость. И после уроков добирался до дома бегом. Дома вставал на табуретку, усаживал на ступню младшего брата Саню и начинал поднимать его. И так изо дня в день, как говорится, до седьмого пота.

Когда выпал снег, я встал на лыжи и начал вдоль Иркута накатывать километры. Моими тренерами и болельщиками были Олег Оводнев и Дохлый. Они брали с собой будильник, засекали время, и я бегал километровые отрезки на скорость, а пятикилометровые— на время. Весь класс следил за моими приготовлениями дать бой лучшему лыжнику школы. Это был непростой поединок. И все же удалось победить: весной на районных соревнованиях я обогнал Вовку и занял первое место!

Мне выдали грамоту, которой я очень гордился. Это была моя третья грамота. Первая была за легкую атлетику, вторая— за стрельбу.

Чувство полета

Окончания школы я просто не заметил. Будто ехал на электричке, отсчитывал остановки, ждал десятую, а когда она подошла, то признал ее за очередную. На выпускной мама купила мне черные брюки: на костюм не было денег. Я был рад и этому подарку: костюмы, рубашки, другие обновки куплю себе сам, ведь впереди— целая жизнь.

И вдруг в наш дом пришла беда. В тот день, когда прозвенел последний звонок, мы хоронили отца. Его нашли убитым в тайге, куда он отправился в начале апреля за паданкой— так у нас называли кедровые шишки, упавшие на землю от ветра. На кладбище я не поехал: потрясение было настолько велико, что я, плача, держался за штакетник и не хотел идти вместе с теми, кто провожал отца. Став взрослым, я понял, что поступил неправильно: все детские обиды должны были отступить перед вечностью, в которую уносили отца. И эту вину перед ним я буду нести всю жизнь: не пошел, не проводил… Прости, отец!

В памяти людской он остался уличным баянистом, который мог все: и баян смастерить, и чайник залудить, и совок для ягоды сделать так, что хоть на Всемирную выставку. Но главной его страстью была тайга. Он ее знал, любил и чувствовал себя там как дома. И меня как мог пытался приучить к ней. Ради нее он мог бросить все домашние дела. Маму это взрывало: от тайги дохода с гулькин нос, надо кормить, одевать детей, а он, вместо того чтоб держаться за одну, хорошую, по ее мнению, работу, бросает все и уезжает в лес. Оправдываясь, отец говорил, что в тайге для него столы не накрывают и нет там тореных троп и чистых простыней. И работа на износ. Действительно, это было так, хотя тогда я принимал сторону матери.

Отец надумал строить новый дом и решил еще раз съездить в тайгу, чтобы иметь деньги на предстоящие расходы. А там его поджидал лихой человек с кистенем. И вмиг ожидания другой, лучшей для нас жизни в новом доме и всего, что с этим связано, оборвались. Сейчас я бы сказал, что закончилось мое детство. Но оставалась рядом мама, она продолжала тянуть привычную семейную лямку, мы были обстираны, каждое утро собирались за кухонным столом, прибирались в доме по хозяйству. В основном эту работу делали сестры.

Не берусь утверждать, что после смерти отца я повзрослел, стал по-иному смотреть на жизнь— это пришло не сразу. Мои интересы оставались на улице, где все было так, как и в прошлое, и в позапрошлое лето: друзья, футбол, поездки на велосипеде с ночевкой на Байкал и на Олху. На какое-то время я даже забыл, что мы с Вовкой Савватеевым решили подать документы в аэроклуб.

В июльский день, возвратившись из похода с уличными друзьями на речку Олху, я встретил возле школы Витьку Смирнова. Он сообщил, что Володька Савватеев уже сдал документы, только не в аэроклуб, а в Бугурусланское летное училище. Меня словно кипятком обожгло: как же так, вместе ходили заниматься в планерный кружок, вместе прыгали с парашютом— и вдруг он уже одной ногой в училище, а я на велосипеде катаюсь в свое удовольствие? Витька поинтересовался, почему после выпускного я не поехал с классом купаться на Иркут.

— Мы там пили вино и жарили шашлыки,— сказал он.— Все спрашивали: почему ты не поехал?

Витька меня огорошил. Он напомнил, что времени-то нет. Я тут же вспомнил, что у меня до сих пор нет даже паспорта! Смирнов сообщил еще одну неприятную новость: он тоже подавал документы, однако их у него не приняли.

— Сказали, приходи на следующий год, когда исполнится семнадцать.

Я молча сглотнул слюну. Вот это да! Мы с Витькой были не только одногодками, наши дни рождения были в один день— шестнадцатого сентября. И все же я решил попытать счастья и догнать поезд, в который сел Володька Савватеев. Я помчался домой, взял у мамы три рубля и поехал в Иркутск‑2 фотографироваться на паспорт. Но фотоателье было закрыто. Мне сказали, чтобы приходил в понедельник.

— А сколько дней нужно ждать фотографию?

— Дня два-три.

Не знаю как, но я уговорил фотографа, и он усадил меня на стул. В понедельник уже были готовы фотографии, и я побежал в паспортный стол. Паспорт выдали быстро.

Мама приняла самое активное участие в моих заботах, она попросила моего дядьку Илью Михайловича, чтобы он похлопотал. Дядька достал бланк необходимой для поступающих медицинской справки 286, и я отправился в поликлинику, захватив медицинскую карту, которую нам выдавали в планерном кружке. Там были отметки врачей, необходимые для полетов на планерах, также были приложены мои спортивные грамоты. Я находил нужного врача, показывал карту, грамоты, и он, глянув в нее, ставил подпись.

Через несколько дней я собрал все документы, разыскал даже ту комсомольскую характеристику, которую, перед тем как уйти из школы, написала Катя Ермак, и вместе с Ильей Михайловичем поехал в приемную комиссию.

— Зачем тебе в летчики, давай в медицинский?— неожиданно предложил он.— Там не будет сложностей с возрастом. Кроме того, у меня в приемной комиссии есть свой человек.

— Нет. Я хочу в летное,— швыркнув носом, ответил я.

Секретарем комиссии была молодая красивая женщина. Она была беременна, и ее посадили на эту легкую, согласно ее интересному положению, работу. А Илья Михайлович умел произвести впечатление на женщин, в том числе на молодых. И— о чудо!— он уговорил секретаршу принять документы.

Правда, тут же она предложила мне написать заявление в Иркутское авиационно-техническое училище.

— Оно скоро будет летным— будешь ездить домой к маме,— сказала она.— Там хорошая самодеятельность.

Я насторожился: значит, она прочитала написанную Катей характеристику, где говорилось о моей склонности к гуманитарным предметам. Лишь позже я догадался, что в техническое училище был недобор и почти не было конкурса. А в Бугурусланское аж семнадцать человек на место! Думаю, что, будь она понастойчивее, я бы сдался, но вовремя вспомнил, что Савватеев подал документы в летное. Хотелось ехать в училище вместе с Вовкой. И, слава тебе господи, первую ловушку я миновал…

Медицинскую комиссию в училище я прошел за один день. А через неделю начал сдавать экзамены. Приемная комиссия, созданная при управлении гражданской авиации, экзамены принимала в Иркутске. Их было три: сочинение, математика письменно и устно. Сочинение я написал на четверку, а вот на математике случилась история, которая могла повлиять на всю мою дальнейшую жизнь.

Экзаменатором была молодая и строгая преподавательница из авиационно-технического училища, где мы сдавали экзамены. На ней было простое, серое с белым воротничком платье, она прохаживалась между рядами холодная и неприступная. Впрочем, к одному из поступающих, симпатичному черноволосому парню, она была явно расположена, останавливалась около его стола и что-то подсказывала.

Оставляя задачу на потом, я быстро решил примеры. Тут сидящий сзади детина потребовал, чтобы я дал ему списать. Свое нетерпение он подкреплял тычками пером в спину. У нас был один вариант, и я по школьной привычке наскоро переписал решенные примеры и передал ему. И услышал грозное:

— Молодой человек, выйдите вон из класса!

Я понял: обращались ко мне. От неожиданности я весь взмок, и в тот момент красивая преподавательница показалась страшнее палача. Я лихорадочно пытался собраться с мыслями, но ничего путного не выходило. И тогда, отчаявшись, решил, что буду сидеть в классе до конца. Экзаменаторша медленно дошла до стола и обернулась.

— Я кому!..— Голос ее, нетерпеливый и строгий, увял, когда она увидела слезы на моих щеках.

Отвернувшись к окну, она начала будто что-то разглядывать. Я ждал окончательного приговора, но его не последовало. Посидев тихо и безмолвно минут десять, я стал решать задачу. Видимо, пережитое волнение сказалось, и задача не получалась. Сидящий рядом сосед, паренек из села Хомутово, уже написал правильное решение и толкнул меня коленом. Я глянул в его бумажку, понял, на чем запнулся, и дальше все пошло как по маслу.

И вдруг вновь почувствовал, как в спину впилось перо сидящего сзади. До контрольного времени переписать свою работу начисто я не успевал. «Выживает сильнейший»,— вспомнил я присказку Дохлого и вытерпел шипение, матерки и уколы детины. Едва раздался звонок, я подошел к парню, которому симпатизировала экзаменаторша и который, как потом выяснилось, был курсантом технического училища. Я сравнил ответ задачи— он совпадал с моим. Я облегченно вздохнул. Однако тревога оставалась: я боялся, что в любой момент меня могут вычеркнуть из списков.

Устный экзамен принимала та же строгая экзаменаторша. Вначале она пригласила симпатичного ей курсанта, затем меня. Оценки за письменную математику еще не были вывешены, но то, что меня вызвали вместе с парнем, которого я про себя назвал проходным кандидатом, взбодрило: значит, мои дела не так плохи.

Я быстро ответил по билету, она кивнула и попросила сформулировать теорему Виета. В школе математичка Римма Александровна требовала, чтобы мы все теоремы заучивали, как стихи. Поэтому я отбарабанил без единой запинки. Услышав желанное и, честно говоря, неожиданное «пять», я чуть не подпрыгнул от радости. «Все, экзамен сдан!» Я оказался в числе лучших— набранных баллов было достаточно для зачисления.

Домой я летел как на крыльях. Все! Вагоны с зерном, стекла, морковь, стрельба солью, игра в чику— все в прошлом, все стало, как мы говорили, несчитово, все перевешивалось одним: я курсант Бугурусланского летного училища! Сказать, что на меня сошла благодать,— значит ничего не сказать. Я первым на улице— да что там на улице, во всем предместье!— поступил в летное. Моя душа, все мое существо воспарило, никогда я еще не испытывал подобного чувства. Бывает же так: мечтал, лелеял, и надо же, сбылось! Какое оно, это летное, на чем буду летать, сколько лет учиться, буду ли служить в армии, я не представлял. Все затмевал один непреложный факт: я— в летном.

Вернувшись на Рёлку, я какое-то время пытался сохранить интригу, да выдала физиономия.

— Что, поступил?— не то спросил, не то подтвердил свою догадку Олег Оводнев.

— Еще будет мандатная комиссия,— вздохнул я, но в этом вздохе уже чувствовалась откровенная радость.

Какая комиссия? Все и так ясно: то, о чем я мечтал, свершилось! Сделав паузу, я предположил, что, должно быть, вначале мне предложат окончить гражданскую летную школу, потом военную. И только после этого, возможно, приеду домой.

— Значит, загребут на шесть лет?— спросил Герка Мутин.

— Загребают сам знаешь кого и куда!— резко ответил я.— Буду учиться и служить.

Конечно, они да, если честно, и я сам еще не осознавали, что произошло в моей жизни. Да и не только в моей. Все идут одной дорогой только до первой развилки. Дальше у каждого начинается свой путь. Впрочем, в жизни, как и во всем, существует эффект инерции. Ведь еще вчера мы вместе бегали купаться на Ангару, ходили в кино, гоняли по улице мяч, и казалось, так будет всегда: завтра, послезавтра, пока не закончится лето. А потом опять школа. Однако на этот раз уже без меня. Неожиданно для всех я сделал первый самостоятельный шаг в сторону взрослой жизни и выпал из «Барабинской стенки». Тем самым я как бы дал понять: завтра ваша очередь. Ну, ладно бы пошел учиться на шофера, токаря, поступил бы в институт (изредка и такое бывало на Рёлке), но чтоб вот так сразу— в летчики! Такого не ожидали. При встрече соседи и знакомые рассматривали меня как бы через увеличительное стекло: мол, откуда что взялось? Родная школа, которая всегда сверяла свои ожидания с достижениями выпускников, с некоторым удивлением переварила эту новость.

— Надо же! Я думала, он будет стишки писать,— сказала Мария Андреевна.

Зато по-настоящему обрадовалась учительница истории Анна Константиновна.

— А я всегда говорила, что из него выйдет толк!— воскликнула она.— Александр Блок утверждал, что первым и главным признаком того, что человек не есть величина случайная и временная, является чувство пути. Оно-то и помогает ребенку выйти за пределы того мира, который ему был уготован сложившимися обстоятельствами и средой.

— Блок это говорил о писателях,— возразила Мария Андреевна.

— У поэта и пилота чувство есть одно— полета,— улыбнулась Анна Константиновна.— Выпорхнули— пусть летят. А мы пойдем на следующий заход.

— Конечно, я рада,— сказала Мария Андреевна.— Хоть чему-то мы их научили. Кто у нас еще поступил?

— Как всегда, девочки— молодцы! Галя Сугатова поступила в педагогический, Люба Коваленко— в госуниверситет. А помните Катю Ермак?— Так она поступила в Щукинское училище! Актрисой будет.

— Ну, у нее такой папа! Про таких говорят— настоящий полковник.

— Катю он воспитал настоящей. Вот его главная заслуга…

Мама, узнав, что меня приняли в училище, спросила, где оно находится. Я достал карту.

— Далеко,— покачала она головой.— Вот что, езжай к тетке Анне. Она обещала, что поможет.

Я знал, что денег дома нет. Собирать деньги на революцию или на футбольную амуницию было проще. Сейчас мне приходилось надеяться только на щедрость родни.

Деревенские корни

И я отправился к деду Михаилу в Куйтун. Однако дед отсутствовал, и я решил, что в таком важном для меня вопросе лучше всего действовать через бабушку. Я рассказал ей, зачем приехал. Она вздохнула; если бы у нее были деньги, то она тут же бы дала. Я стал поджидать тетку Анну, которая должна была подъехать через несколько дней. Она работала главным врачом в далеком таежном поселке Заваль. Детей у нее не было, и, по словам бабушки, деньги водились.

На другой день я решил проведать мамину родню в Буруке. Добирался туда на лесовозе. Десять лет назад эти сорок километров мы с мамой одолевали пешком. Вышли ранним утром, а пришли, когда солнце было уже готово скрыться за лес.

Дяди Вани дома не оказалось. Я попросил у сестры кружку воды, выпил и уехал на попутной обратно. После ругал себя: зачем ехал? И почему, приехав, не посидел и пяти минут? Но быстро нашел оправдание: бабушка попросила не задерживаться и помочь собрать созревший крыжовник. Вернувшись из Бурука, я сразу приступил к делу.

Когда собираешь ягоду, то можно многое вспоминать. Этот сад я знал с первого моего посещения Куйтуна. Как-то мама решила оставить меня на август у бабушки. Но не тут-то было! Уцепившись за юбку, я потащился за нею на вокзал. Улучив момент, юркнул в какой-то вагон и, как обезьянка, вскарабкался на самую верхнюю полку. Там я, прилипнув к стенке, затих. Всё, теперь ни за что не найдут! Но меня быстро отыскала злая и крикливая проводница и вывела из вагона. Заревев на всю станцию, я побежал обратно к бабе Моте. Не заходя в дом, спрятался от всех в дальнем углу сада и, всхлипывая, принялся читать книгу о брянских партизанах. Называлась она «Хинельские походы». Читал, рвал крыжовник, выдавливал кисленькую мякоть, ел, а жесткую кожуру сплевывал на землю. Там меня и разыскал дед Михаил, увел домой, напоил молоком и уложил спать.

Так началась моя детская деревенская жизнь. Мама приехала через пару недель. И нашла меня в полном здравии. Я уже привык к новому для себя житью, ежедневным поездкам с дедом на покос, где собирал на косогорах спелую землянику и валялся на мягкой душистой траве. А по утрам, нагрузившись бидоном, ходил на молокозавод, чтобы сдать молоко и принести домой пахту.

Деревенская жизнь оказалась совсем не скучной, я много читал и мастерил оружие. Сегодня могу признаться, что, читая книгу про Ковпака, я мечтал создать партизанский отряд и пускать поезда, на которых злые проводницы, под откос. К маминому приезду в моем арсенале накопился целый набор рогаток, сабель и лук со стрелами. Лук получился отменным, и мне хотелось привезти его на Рёлку. На эти занятия дед смотрел с улыбкой, однажды взял мою деревянную сабельку, повертел, достал охотничий нож и выстругал из сухой березы настоящую саблю с удобным для руки эфесом.

Прежде чем передать мне, он, махнув ею по воздуху, сказал:

— Вообще-то и эта жидковата. Хотя для тебя сойдет. Ты давай на кашу налегай, чтобы сильным стать, как Григорий Мелехов.

Кто такой Мелехов, я не знал. Но мне хотелось сразиться с ним и доказать, что я тоже кое-что значу в этой жизни. И по совету деда налегал на гречневую кашу, запивая ее кисловатой пахтой. Я знал, что деда Михаила за давние боевые заслуги уважали в Куйтуне и часто писали о нем в газетах.

Вот так, припоминая картинки своего пребывания среди колючих кустов, я незаметно для себя за два дня набрал восемнадцать ведер крыжовника! Баба Мотя была очень довольна проделанной работой и сказала, что наварит варенья и перешлет его нам в Иркутск. Затем вспомнила отца, сообщив, что он в моем возрасте, бывало, приносил с рыбалки по два ведра рыбы.

— А сколько зайцев ловил! Хватало на всю семью. Выходит, и ты в него.

Бабушкина похвала была мне что медаль на грудь. То, что бабушка выделила меня среди многочисленной родни, дорогого стоило. Семья у бабы Моти, действительно, была огромная. Детей одиннадцать человек. И все выросли, и больше половины из них получили высшее образование. А моего отца оно миновало: как он сам говорил, погубила тайга. Без леса, грибов, ягод, охоты и рыбалки он просто себя не мыслил. Да и мастером был, пожалуй, единственным на всю улицу. Сам делал баяны, мог сшить сапоги. И еще его, к большому маминому неудовольствию, постоянно приглашали играть на свадьбах. Уйдет с баяном и явится где-то далеко за полночь. Ну какой жене это понравится? Многое мог отец. Чуть что— зовут: Николай, выручай. А он и рад стараться! По словам мамы, он не умел одного: отличать хороших людей от тех, кто с маслом в голосе, но с камнем за пазухой. Доверчивость и сгубила его.

Как-то, разбирая семейные, оставшиеся от отца бумаги, я нашел любопытные записи. Он их сделал, пытаясь составить что-то вроде родословной. Привожу их почти дословно…

 

Мой дед Осип Иванович родился в слободе Самара Воронежской губернии в 1846 году. В двадцать четыре года за неповиновение барину был сослан в Сибирь. Там ему понравилось, и он уже не вернулся в Расею. Первое время Осип Иванович зарабатывал себе на жизнь работая плотником по найму; в те времена в Сибири строили много, заселение отдаленных уголков Российской империи шло быстрыми темпами, и дерево было самым подходящим строительным материалом. Женился Осип Иванович в 1886 году на девице Анне Гавриловне младше его на 14 лет. Родни у нее было много, но, к большому сожалению внуков, ее фамилию и родню мы не знаем. Как-то мама рассказала, что ее свекрова была из богатой семьи.

21 ноября 1888 года в селе Кимильтей Зиминской волости Иркутской губернии родился мой отец Михаил. Рос мальчик резвым, любознательным, не стеснительным. Приведу такой пример. В селе Кимильтей был дислоцирован кавалерийский казачий полк. В дни праздников или при выезде на базу тренировок полк всегда сопровождал духовой оркестр. Когда полк проходил мимо дома Хайрюзовых, то его встречал игрой на балалайке мальчик. Это был Миша. Оркестр замолкал, и полк маршировал под звуки балалайки.

Мальчик очень понравился командиру полка Николаю Волкову. Он пригласил его к себе домой, пообещав научить фотографическому делу (надо сказать, в то время фотограф был только в Зиме, да и то приезжий). Свое обещание научить фотографии командир полка выполнил. После этого подарил мальчику фотоаппарат и необходимые принадлежности для самостоятельного занятия фотографией, в том числе книги по фотографированию.

Миша так увлекся фотоделом, что к 15 годам стал, можно сказать, настоящим фотографом. В музее села Кимильтей имеются прекрасные фото того времени, сделанные Мишей Хайрюзовым. Особенно Михаил гордился фотографиями времен Первой мировой войны. Он был призван в действующую армию и воевал в составе 44-го Сибирского полка на Западном фронте под командованием генерала Брусилова, воевал храбро, был несколько раз ранен, имел Георгиевский крест…

Фотография стала его увлечением на всю жизнь. На одной он сфотографировался с мамой, приехав домой на побывку: он сидит в казачьей форме вахмистра, а моя мама, в непривычном ныне чепчике, прижалась к нему плечом. Впоследствии фотоаппарат «Фотокор» стал как бы членом семьи, с его помощью отец кормил нашу большую семью, что дало возможность пережить тяжелые годы.

Были месяцы, когда, кроме лебеды, есть было нечего— тогда отец садился на велосипед, брал фотоаппарат и объезжал села и деревни Куйтунской, Зиминской волостей, где фотографировал людей. Ему платили за работу продуктами, и он привозил в заплечном мешке картошку, муку, яйца.

Не миновал, конечно, нас, как и многих сельчан, сбор на убранных полях весной колосков, мороженой картошки. Непонятно до сих пор, почему власть посылала вооруженные конные отряды, чтобы отбирать найденное, и порой наказывала сборщиков. И больше всего доставалось нам, мальчишкам от 3 до 12 лет. Долго болели спины от ударов плетками, а часто и палками. Помню, однажды двенадцатилетний брат Иннокентий пытался убежать с кульком колосков. Вооруженный винтовкой конник догнал его и, наверное, запорол бы до смерти. Пришлось мне упасть на брата и прикрыть собой. Объездчик располосовал рубашку на спине до крови. Затем наставил винтовку и крикнул, что застрелит. Ребятишки в это время кричали и плакали во весь голос. Слава богу, отпустил! Но сам я до дома уже дойти не мог— донесли. Трудные это были годы для всей семьи (особенно для родителей), но все окончилось благополучно— без потерь.

Михаил окончил 7 классов в 1903 году. До 1907 года помогал родителям по хозяйству, ухаживал за скотиной, плотничал и занимался изготовлением бочек. После многие навыки он передал мне. В 1905 году его приняли на работу в сельскую управу— писарем. Считался грамотным. В то время мало кто оканчивал на селе 7 классов, наверное, считали, что для крестьян грамота не нужна.

В 1909 году из Иркутска к своему отцу, священнику, в село Харчев приехала кареглазая красавица Мотя. Село Харчев расположено от Кимильтея на расстоянии 10—15 км. На обратном пути в Иркутск она заехала в Кимильтей к своим родственникам. Там наш будущий отец и будущая мать встретились, познакомились и, видимо, очень понравились друг другу.

Поскольку отец, как мы знаем, был не из робких и стеснительных людей, то в 1910 году, после родительского благословения, поехал в Иркутск, оформил в духовно-приходской школе необходимые документы об увольнении своей будущей жены, привез ее в Кимильтей, и сыграли свадьбу.

Родилась Матрена Даниловна в 1894 году. Через год ее мать умерла. До 8 лет Матрена Даниловна, тогда еще Мотя, жила и воспитывалась у тетки в селе Харчев.

Потом ее отец, Данила Андреевич Ножнин, поступил в Санкт-Петербургскую духовную семинарию, а ее пристроил в духовно-приходскую школу, что находилась в предместье Марата в Иркутске (в духовно-приходскую школу принимали только детей священнослужителей). Там она получила специальность учительницы начальных классов и хорошее воспитание. Матрена Даниловна имела хороший голос и пела в церковном хоре.

В 1911 году у них родилась дочь Надежда, а в 1913 году— сын Николай. В дальнейшем дети рождались каждые 23 года. В августе 1914-го началась империалистическая война, и моего отца призвали в действующую армию…

 

Когда я читал записи, то думал, как мне повезло: я знал бабу Мотю и деда Михаила, которые пережили две мировые, Гражданскую, коллективизацию, голод тридцатых годов. И еще я как бы другими глазами посмотрел на отца— когда объездчики чуть было не запороли его нагайками за подобранные с поля колоски…

Приехала тетка, спросила, сколько стоит билет до Бугуруслана. Я подумал немного и ответил, что примерно рублей тридцать. Она не поленилась, сходила на вокзал и проверила у кассира: билет до Бугуруслана стоил двадцать семь рублей пятьдесят копеек. Столько и дала. Дед из своей пенсии купил билет до Иркутска. А баба Мотя насыпала в корзину большое ведро крыжовника, и вся куйтунская родня пошла меня провожать.

Впереди шагал герой Первой мировой дед Михаил: грудь колесом, а нос держал, как говорят летчики, по горизонту. По такому поводу он достал из сундука военную гимнастерку, приколол на грудь медаль «Ветеран труда», и я почему-то пожалел, что на нем нет той казачьей формы, в которой он был сфотографирован вместе с бабушкой в день возвращения с империалистической войны. Встречая односельчан, он с гордостью сообщал, что провожает в Иркутск внука-летчика. Старики и женщины оглядывали меня, о чем-то спрашивали, задавали уточняющие вопросы. Выяснив, что до героя-летчика я, конечно же, еще не дотягиваю и только собираюсь ехать в летное, они желали отличной учебы, хороших полетов и не забывать родного дедушку. Я краснел, бормотал что-то в ответ: к новой для себя роли надо было еще привыкнуть. Привыкал я долго; помню, когда приехал первый раз в отпуск, на улицу и в клуб на танцы явился в той одежде, которая оставалась еще от школьной жизни. Дохлый таращился с удивлением: чего это я стесняюсь своей курсантской формы?

Дед, крепко поцеловав меня, посадил в проходящий поезд. Я сел в вагон, помахал провожающим из окна, а ранним солнечным утром уже шел с автобусной остановки к дому. И неожиданно встретил маму по пути на работу. На ней была белая кофточка и черный пиджак— ну точь-в-точь как у Кати Ермак на последнем построении в школе. Присмотревшись, я понял, что она надела пиджак Вадика Иванова, который я одолжил, когда ходил сдавать экзамены в летное училище. В этом костюме мама выглядела молодо и красиво. Совсем недавно ей исполнилось сорок лет, и тогда казалось, такой она будет всегда. Про себя я решил, что когда стану летчиком, то обязательно куплю ей строгий черный костюм.

Все дни она была занята хлопотами, связанными с моими проводами в училище: надо было найти чемоданчик, купить продукты, накрыть стол, пригласить родню. То, что я поступил не куда-нибудь, а в летное, ее радовало, огорчало только, что этого уже никогда не узнает отец.

Через неделю рёлкская ребятня поехала провожать меня на вокзал. Меня хлопали по спине, просили писать и не залетать слишком высоко. Чтобы показаться совсем взрослым, Валерка Ножнин в зале вокзального ресторана купил бутылку вина и, поскольку стаканов у нас не было, предложил пить из горлышка.

— Вот приеду в отпуск, тогда и выпьем,— остановил я его.— Да, поди, не вытерпишь?

— Что я, дурной?

— Ну, если не дурной, то сохрани.

Вместо эпилога

После окончания училища я возвращался домой через Москву. Перед этим написал письмо Кате и предложил встретиться на Красной площади возле Лобного места. Написал это специально, чтобы подчеркнуть, что я не забыл наши репетиции и, самое главное, не забыл ее. От наших девчонок я уже знал, что Катя живет в Москве и учится в Щукинском театральном училище. Зная, что я был влюблен в нее по уши, Галя Сугатова дала мне Катин адрес.

В ту пору мобильных телефонов, разумеется, не было, а идти и разыскивать ее в «Щуке»— так в Москве называли театральное училище— у меня не было времени. Шел мелкий дождь, брусчатка на Красной площади блестела, как начищенная. Да я и сам был как начищенный: новый костюм, белая рубашка, галстук. На выпускной мои сестры Алла и Люда прислали немецкий черный костюм. Мамы к тому времени уже не было на свете. Она, чувствуя, что жить ей осталось немного, попросила сестер купить мне костюм. Подъезжая к Москве, я снял курсантскую форму и нарядился.

Но Катя не пришла. Насвистывая про Чико из Пуэрто-Рико, я походил по мокрой брусчатке, послушал звон курантов, полюбовался на бравых часовых у Мавзолея и, вспомнив знаменитую фразу матроса Железняка, что и караулу нужна смена, развернулся и поехал в аэропорт.

Утром я уже был на Барабе. И здесь опять встретил дождь. Стараясь не запачкать брюк, выискивая знакомые еще с детства, не раскисшие под дождем пригорки, я дошел до первой болотины, которая разделяла улицу на 1-ю и 2-ю Рёлку, увидел сидящую у окна мать Вадика Иванова, приветливо махнул ей рукой. Как и раньше, тетя Сима была на рабочем посту, с которого хорошо просматривалась вся улица. И я вдруг понял, что, пока меня не было, жизнь на Барабе текла с той же неспешностью, с какой Земля кружится вокруг Солнца. Здесь каждой вещи, каждому человеку было отведено свое место.

Природа не терпит пустоты. Там, где мало событий и информации извне, там всегда огромное поле для слухов, сплетен и воображения. Недаром в моей памяти сохранились женские да и мужские посиделки на лавочках и бревнах, которые были навалены вдоль улицы. И заинтересованные обсуждения— кто что купил, кто и от кого ушел, кто куда поступил и кто на сколько сел. Сарафанное радио работало на всю катушку.

Уже через пару часов, встретившись с друзьями, я отметил и другое: все, что происходит в твое отсутствие, меняется и растет быстро. Мои повзрослевшие кореша давно забросили штаб и рыбную ловлю; наша уличная библиотека была растащена; все разговоры теперь крутились вокруг танцев, где то и дело приходилось драться из-за девчонок; а кой-кого из знакомых уже успели отправить в места не столь отдаленные. Помня уговор, Валерка Ножнин принес бутылку вина и пригласил на свои проводы в армию.

Сегодня я точно знаю, что с кем сталось. Почти все наши девчонки выйдут замуж и разлетятся по всей стране. Мне рассказывали, что Катя Ермак уедет на Украину в славный город Одессу. И что играет в театре и даже снимается в фильмах Одесской киностудии. Некоторых бывших друзей и знакомых я встречу во время полетов по сибирским трассам.

А вот парням повезло меньше. Кауня при разгоне драки возле танцплощадки застрелит милиционер. Колька Суворов утонет в котловане, когда пьяным будет возвращаться домой. Олег Оводнев разобьется на своем новом джипе, у которого зимой при съезде с Веселой горы по непонятной причине отлетит колесо. Щепу собьет машина, когда он решит проехаться по тракту на велосипеде не держась за руль. Сашка Баран будет мыкаться по тюрьмам, пока там и не сгинет. Короля во время семейной ссоры зарежет Мотаня. Дохлый уйдет в армию, станет офицером спецназа и погибнет в Афгане.

Вадик Иванов плюнет на обещанное отцом наследство и уедет строить Усть-Илимскую ГЭС. Валерка Забатуев, наш маленький комарик, залетит в Якутию, где станет министром здравоохранения. Самые тесные и теплые отношения у меня сохранятся с Володей Савватеевым, Геной Янковичем и Вадимом Куликовым. Володя станет шофером-дальнобойщиком, прямым, честным и отзывчивым человеком, для которого мужская дружба была и остается не пустым звуком. Саня Чипа станет заместителем директора авиазавода, на котором будут выпускаться самые современные самолеты.

Известно: чем выше должность, тем больше ходоков и просьб оказать помощь, устроить в детский сад, принять на работу, подписать нужную бумагу.

— Саша, чего тебе стоит?— едва открыв дверь в кабинет, говорили они, зная, что землякам Саша не откажет. И для верности добавляли:— Ведь это мы помогли тебе выбиться в начальники!

Вадька Куликов отслужит в армии, уедет на БАМ, где будет строить мосты и железнодорожные переходы. Построит он мост и через Ангару, почти рядом со своим домом. Этот мост перешагнет бетонными арками через бывший Московский тракт, вокруг которого все так же лепились домики нашей Барабы. Позже Куликов станет реставратором и начнет наряжать родной город в деревянные узоры. На своей улице построит кирпичный дом, даже не дом— замок, и будет принимать друзей, кто еще остался, парить их в бане, обливать ледяной водой, а после, под водочку и разговоры о прошлом житье-бытье, угощать пельменями и нежным омулем. Неожиданно Вадик вспомнит про деревянный парабеллум, который я сделал и подарил ему в нашем штабе.

— Пистоль был как настоящий, и однажды он спас мне жизнь,— рассказал он.— Как-то поздно вечером встретила шпана и наставила на меня ножи. Я достал пистолет— и как закричу: «Сейчас всех перестреляю!» Взял на понт, они и разбежались.

В ответ я поведал, как он, еще не умеющий плавать, сорвался в Курейку и стал тонуть. И мне пришлось вытаскивать его с вылупленными глазами из глубины на берег. Тогда ему было лет девять, не больше.

Мы посидели, посмеялись и вспомнили песню Высоцкого:

 

— Где твой черный пистолет?

— На Большом Каретном.

— Где тебя сегодня нет?

— На большом Каретном…