Вы здесь

Детская война

Роман
Файл: Иконка пакета 01_schipilov_dv.zip (129.92 КБ)

Девяностые годы — сама непредсказуемость, свалившиеся на людей потоки застоявшейся гласности, расцвет криминала, крушение оснований… И этот дух отчаянного смятения, где предательство и подвиг схлестнулись в смертельной схватке, где вот-вот вспыхнут баррикады — доносит «Детская война». Я помню, как писался этот роман. Мы много раз переезжали, и Николай размещал печатную машинку на ящиках, табуретках, кроватях и собственных коленках. Он любил писать в амбарных книгах и тогда еще пользовался черновиками, а в них!.. На полях рождались герои, кипели их дрязги, красовались их возлюбленные, украшенные то модными очками, то пушкинскими локонами… Потом рисунки я издала в книге «Две поэмы».

Он придумал свой мир, своих героев, дал им своеобразные имена и живые характеры, начертил в амбарной книге улицы города, которого не существует… Этот мир должен был ожить в трилогии. Первый ее роман «Весы» вышел в журнале «Советская литература» в 1991 году и поверг критиков в изумление: где положительный герой?! Второй роман трилогии вы сейчас прочтете. А третий… Прошло десять лет, прежде чем появился третий роман «Остров Инобыль» (опубликован в «Сибирских огнях» в 2003 году, № 4), уже довольно отстраненный, как будто «не оттуда» — ведь пронеслась бездна времен и событий. Несколько раз Николай брался за третий роман трилогии, называя его разными именами, одно из них: «Ловцы и ловимые». Как похоже по смыслу это на «Детскую войну»! Кстати, семилетний мальчик из коммуналки, где Коля строчил на машинке «Детскую войну», как-то спросил: «Дядя Коля, вы пишите про детскую войну. Мы с друзьями хотим в нее поиграть… А какие у нее правила?» Коля ответил: «Лучше не играй. К сожалению, у нее нет правил…» А потом долго восхищался: у детей в играх всё четко, просто и понятно, строго по правилам. Но взрослым на это — наплевать… Так же, как у него в романе, где дети — это просто честные люди. Эти же «правила игры» соблюдались и в последующих романах, рожденных уже в ХХI веке — «Псаломщик» («Сибирские огни», 2007, № 6) и «Мы из дурдома» («Сибирские огни», 2008, № 1). Все они связаны, все они — об одном. Но вначале была «Детская война»…

 

Татьяна Дашкевич

 

...Русские — это бойцы...

Чак Норрис, из интервью

 

Пусть никто не скорбит о грехах, потому что из гроба воссияло прощение. Пусть никто не страшится смерти, ибо нас освободила смерть Спасителя: ее угасил тот, кого она держала в своей власти. Восторжествовал над адом Сошедший во ад. Горько пришлось аду, когда он вкусил Его плоти. ...Принял тело и вдруг попал на Бога; принял землю, а встретил Небо. Он принял то, что видел, и попался на то, чего не видел. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?.. Воскрес Христос, и ни одного мертвого в гробу. Ибо Христос, воскресши из мертвых, положил начало воскресению умерших.

Огласительное слово на Пасху свт. Иоанна Златоуста

1.

Полковник Сигайлов — описание внешности пока опускаю, будет судим по делам — вывел войско на крутой обрыв. Взгляд его был остер и зорок, он без окуляров заметил для себя стрижиные гнезда на глинистом отвесе противоположного берега, огороды, опустошенные осенью, кучи ботвы и вывороченные корневища подсолнухов, склады боеприпасов, незакамуфлированные даже, и вражеского наблюдателя в оранжевой кроне огородного дерева.

Полковник опустил взор долу, проследил течение мутной речки меж двух берегов и сверился с картой: здесь будет бой.

Тришин! — со звоном выкрикнул он. — Готовить ложементы!

Сначала кипит работа, а уж потом бой — так привык думать полковник.

Бордадым!

Здесь! — козырнул неотлучный Бордадым.

Бойцов перед боем не кормить!

Знаю...

Как отвечаешь, змей?!

Есть! Виноват! Есть, товарищ командир! Но... Разрешите обратиться, товарищ командир!

Разрешаю.

Я подумал: скажи «есть», так все про еду и подумают... Люди голодны...

Молчать! Голодный злей дерется!

Слушаюсь! — отвечал Бордадым, думая: сначала кипит еда, а уж потом работа.

Ночью был велик дождь, но храбрый ритор Сигайлов, сам по уши в грязи, горел местью: в прошлом бою был сильно контужен друг его детства и боевой друг капитан Братеев. Нынче полковник окружил врага, чтоб ввергнуть его в реку и утопить под мощным огнем своих полевых орудий.

Вечерело, когда ложементы были готовы. Бойцы дружно хрустели сухариками, огородной морковкой, явленной в отвалах брустверов, косточками суставов. Санинструктор, сержант Тырышкина, стирала бинты, а возле нее курил сигарету Бордадым и как бы не замечал прелестей Тырышкиной и ее конопушек.

Маш! — окликнул он все же сержанта, глядя на кончающуюся меж пальцев сигарету. — Ма-а-ш! Дашь?

Дурак немытый, — сказала Маша. — Щас так дам, что... к маме жаловаться побежишь, придурок! — И руки ее стали шарить около санитарной сумки в поисках, чем бы огреть Бордадыма по наглой оболочке.

Бордадым решительно растер окурок в прах, встал, одергивая гимнастерку, и, не глядя на Тырышкину, уже мимоходом задал ей вопрос:

Так дурак я или придурок?

Тырышкина засмеялась.

Грянул первый залп. Бой начался как бы с неохотой, с ленцой и неряшливостью: да пошел ты... сам пошел... да отвяжись ты... сам отвяжись... «Ах так?» — «Так!» — «Ну, получай! Х-ху!» — «Тьфу на тебя». — «Получай еще!» — «Тьфу!» — «На!» — «Давай!» — «На!» — «Оп!» — «Оп!» — «Оп!» — «О-ой!» — «А-ай!» — «У-у!»

Колька-а! Слева! Слева, Колька-а! В ухо бей, дурак!

А?!

На!

А?!

В у-у... У-у-у...

Товарищ командир, товарищ команди-и-ир-р!

В чем дело?!

Мать ваша, мать!

Где?

Возле бани-и-и!

Всем в укрытие-е-е: полковникова мамаша рули-и-ит! Сигайли-ха-а-а!

 

2.

И бишасы три дни без опочиву? — спросила мать сына своего, полковника Сигайлова. Она была учительницей литературы, но роду простого. — Я говорю: посмотри-ка на себя, что ты с новыми штанами сделал? Опять карбид рвали?

Полковник, плененный, стоял потупившись.

Мам, не ругай — из дому сбегу! Люди же кругом!

Сбежит он... — с обидой, но негромко сказала мать. — Жрать захочешь, вернешься! Пошли домой, дома я тебе выволочку устрою!..

Раздались вопли Бордадыма, за которым с комсоставовским ремнем гонялся отец огородами. Отец кричал:

Сымай штаны, подставляй жопу, собачий сын! Выпорю-у-у!

Пьяный дура-а-ак! — открикивался и отплевывался Бордадым. — Вырасту — убью!

Сыма-а-а-й! — Старший Бордадым падал, меся грязь, задыхался, кашлял и, наконец, упал под ракитов куст, достал кисет, газету и твердой единственной рукой стал крутить самовертку.

Окончен бал, — сказала мама полковника. — Идем, картошка стынет... И Фёдор без тебя не засыпает — идем, сынок, идем, государь мой... Труби отбой — разрешаю для восстановления престижа...

Горнист — отбой! — скомандовал полковник Сигайлов.

Зазвучал пионерский горн. Зло взлаяли настоящие песьи дети. Малый Бордадым глянул на проступавший в небе ковш Большой Медведицы и стал выковыривать из огородной грязи опочившего отца.

О вы, жалкие останки великой нации, на одном веку пережившей четыре явные войны — внешние проявления войны тайной, где такие мужики, как Юрий Гагарин, прославляются лишь для того, чтоб быть убитыми новоявленным Сидонией, ростовщичеством, диктаторами производства и распределения, водкой и лестью! О вы, дети детей и дети Сына Человеческого, все наши войны — войны детей...

Погибают юноши, молодые и зрелые мужи.

Старики, впавшие в детство, сидят за географическими картами и делают козырные ходы тузами из рукавов своих одежд, перешитых из сукна солдатских мундиров, из ворованного мародерами сукна — воюйте, дети, а им сукно...

Воюйте, расходитесь по лагерям язычников и христиан, красных и белых, белых и зеленых, монархистов и анархистов, мужчин и женщин, отцов и детей, вегетарианцев и мясоедов, режьте единый и прекрасный, дарованный вам с надеждой мир по живому, вы, уклонисты и предатели, самаритяне и убийцы детей; воюйте, слепцы при глазах и глухие при музыкальном слухе. А я, бывший полковник Сигайлов, бывший фельдмаршал огородной войны, тоже воевал. Вот и своей последней сожительнице, с которой я ночевал под фамилией Лазарев, я объявил войну и одновременно мир, сказав:

Я понял, самое хорошее во мне — это то, что не имею на носу бородавки... Все остальное — имею...

Она ответила с полувздохом:

Нет. Самое хорошее в тебе то, что ты вовремя оставляешь мой дом!

Он не твой, — глупо возразил я. — Он казенный...

Нет, дом кооперативный!

Ну, кооперативного тебе, значица, счастьица! — заключил я и так хлопнул дверью на выходе, словно грохнул кулачищем по столу, а за стеной вознес к небесам плач нервный ребенок; он мог бы быть моим и родиться под моей, позапрошлого года, фамилией Серостанов, да кому интересно слушать о мыканьях взрослого мужика по общежитиям. Интересней смотреть и слушать парламентскую говорильню и думать, что тоже думаешь и знаешь свое, а ведь ни хрена ты не знаешь — и хотел бы посмотреть, как птички лобызаются перед соитием…

Вчера вон мужик бескрылый слетел с крыши пятиэтажки — и то народ не собрался. На полет Крякутного, однако, больший сход был. К тому же Иван-то Крякутный крылья сотворил, потом крестное знамение, а этот произнес матерный спич во здравие тещи — и в свободный полет свободного человека: невыносимо стало мужику в границах пост-эсэсэсэра. Скоро, наверное, отключат свет и тепло, забьется народ под бывшие советские одеяла различнейших наименований и столько детей по холодку наделает, что весь Китай дрогнет от страшных предчувствий, и станет бедный китайский сладострастник, путаясь в слезах, соплях и иероглифах, у границы дикого евразийского соседа, и попросит себе русскую бабу, угрожая китайскому руководству.

Что у нас и осталось для экспортного базара, так это бабы. Сестры наши работящие и красивые, терпеливые и боевые.

Когда убили мою верную, страстную, добрую, синеглазую жену, я нашел этого слизняка и убил его своими руками. Никто, кроме меня, не мог бы этого сделать. С тех пор и живу под разными фамилиями, но об этом — позже, а пока я, хлопнув дверью чужого кооперативного дома, выскакиваю на лестничную клетку. Навстречу мне медленно плывет зимующая в подъезде зеленая трупная муха, я бью ее влет и в лоб кулаком — она падает на мозаичный пол и скрещивает смиренно крылья на головогрудке. Прямо государственный деятель в гробу.

«Так тебе, шлюха!» — думаю я, мне становится легче, и я иду к бывшему капитану КГБ Борису Бордадыму за новым красивым паспортом. Фамилия моя отныне будет Крякутный.

3.

Говорю тебе: раньше, до нас, пока мужик пять пуговок на ширинке запахнет — пять дум передумает. Теперь молнии, век скоростей, а куда бежим-то, пятая судимость… Очнись, оглядись вокруг себя — не обманул ли кто тебя, умник. Да и сам я таков, хоть и изучал в университете экономику, слушал лекции тех, кто держал кукиш в кармане: Абела Гезевича с Татьяной Николаевной, которая укрупнила деревеньки российские, как укрупняется раковая опухоль, пожирая здоровые органические клетки. Знавал я и о синдикализме, который вызывает анархию производства, инфляцию, нищету и безденежность в массах, догадывался о том, что все деньги мира — фальшивка, и об их интернациональной сущности; что государство — это власть, а деньги — это исключительная власть; думал, сознавая своим русским умишком все это, что займусь в дипломированную свою будущность не чем иным, как социальным прогнозированием с учетом революционных дурацких настроений тамошнего дня, рассеянного ныне реформаторами в морось, в прах и эхо. Тогда я был мальчонкой смышленым, я очень любил родину, помнил запах креозота от жарких июньских шпал; заводские новенькие трубы, будто из кирпичиков хлеба сложенные и помазанные яичным белком. Тогда я еще помнил и любил букварь с индустриальными пейзажами, с чистыми акварелями силосных башенок и ровными брусками скотных дворов, учебник родной речи с шишкинской рожью на обложке — все это, проклятое ныне политиками в рваных мундирах, было принято мной, малым жителем России по фамилии Сигайлов, за душевную мечту, и вот я уже на городской окраине, смущенной сутью своей, ищу те букварные зеленые поезда, румяных, белозубых, дивных людей в черной с зеленым, как подростковая трава по краю вспаханного поля, железнодорожной форме — бывалых...

...Он, Сигайлов-то Саша, учащийся индустриального техникума, стипендиат на восемнадцати рублях пятидесяти копейках; а старичок физик Степашка — поджатые в лукавенькой усмешке губы и медлительный, со слюдяным блеском, взгляд — он профессор, объясняет недорослям теорию распространения газов и приводит такой пример про то, как с первой парты газ распространяется до последней, что бывший житель малого города малой планеты Сигайлов краснеет, но смеется вместе со всеми, чтоб не отличаться от сокурсников, чтоб показать девице Новожиловой свое мужское понимание народного профессорского юморка, и ненавидит себя. Будто его, Сашу Сигайлова, принудили тереть голую спину профессора в банный день на виду у нее, девицы Новожиловой. Да и ее лицо, заметил Саша, полыхнуло кармином, и на лице этом любимом враз исчезли конопушки. «Дура!» — мягко говоря, подумал тогда Саша, легко освобождаясь от любви и понимая гибель первокурсника Лыскова, у которого во время лазанья по канату на виду у всех соскользнули трусы, а плавок под ними не обналичилось. Лысков, деревня-матушка, смеялся вот так же, давился слезами, слепо ползал по мату, ища на ощупь сатиновые свои труселя, он тоже был влюблен в Новожилову, а ночью ушел жить на небо, отдав концы в коридорном туалете типа гальюн, повесился на вервии от своей дорожной котомки. Как заорут по московским кладбищам вороны, так вспомнит бывший Сигайлов бывшего Лыскова...

 

4.

Прямо с той лекции, после физической пары, где Саша Сигайлов почувствовал себя одиноким в предках и потомках своих, он собрал фибровый баульчик со сменкой и уехал в Таштагол, ни к кому. Поголодал там: на шахты не брали по возрасту, на урановый рудник в электрослесаря — по той же причине. Хотя рудник уже был выработанный и рассекреченный, но «эрпушка» в штреках шкалила на третьем щелчке. С месяц Саша побил бурки в районе Узунгола, бросил лом, откочевал с почтовым вездеходом на перевалбазу, влюбился в практикантку Машу из города Киева, из города змиева. Ему, полудикому, порченому книжками, полюбился Машин скорый говорок, ее добротность и доброта лица: юноши его возраста часто влюбляются в лица, в глаза. Возможно, они и правы в своем незнании. Что сделал Саша? Получил расчет полевого рабочего в своем втором поисковом геофизическом отряде и стал бесплатно играть в футбол за шахтную сборную, а Маша ходила его смотреть с банкой сгущенки. Обратной пешей дорогой Саша рвал для Маши марьин корень, дарил цветок, делая руку калачиком. Маша оказалась смешливой — она ухохатывалась над проделками Саши. Так смехом-смехом она попала в спальник главного геолога Стаса Ермакова, опорного защитника, о чем тот и сообщил Саше утром, когда они вышли из двадцатиместной палатки-гостиницы навести глянец на зубах.

Саша спрашивает:

Стас, ты где был ночью, когда драка шла? У-у! Такая, Стас, война с зэками была! — И льет из ковша воду на волосатую спину геолога-защитника. — Они хотели из нашего Анчара гуляш сделать... Что это у тебя вся спина исцарапана?

Да Машка твоя, — жалуется Стас, — толстуха... Всю спину исцарапала... Вот толстуха, а?

Саша недопонял, но сердце екнуло, как у Джона Леннона.

Зачем она царапалась? Дрались, что ли, тоже?

Дрались... — сказал Ермаков, крякнул, а после распрямился и сыто глянул на солнышко: так велят йоги.

«А в мышь из пистолета попасть не мог!» — Саша не заметил, когда ушел Стас. Из ковша в руках капельками падали на траву остатки воды. Как слезы. Он очнулся, аккуратно повесил ковшик на бельевую веревку и убыл из населенного пункта с тем же баулом. К старой сменке белья прибавилась футбольная форма и две банки сгущенки.

Денег в зиму не вез...

5.

... в прошлом денег не было.

Пока был жив отец, небольшая семья перебивалась: тогда в пригородах и поселках еще можно было иметь коровенок и коз, свиней и овечек, уток, умных гусей, глупых с виду, но вкусных в котле кур. Потом фининспекторы зашныряли по землянушкам и стайкам; люди эвакуировали детей и старух в лес с остатками незабитой живности, но паника перед налогами извела-таки скот и котловую птицу. После того как отца Саши придавило экскаваторным ковшом во время ремонта рукастой машины, мама-учительница, стыдясь и плача от стыда, просила, бывало, сына:

Шура, сынок, сбегай к нашим... Попроси пятьдесят рублей до зарплаты... Отца-то у нас теперь нет, сынок...

Шура приносил денег, жалел свою маму и думал вырасти в музыканты, чтоб много зарабатывать. Иногда по дороге в школу или на репетицию в клуб глядел под ноги с мыслью о чьем-то утерянном кошельке, налетал на прохожих.

Дядя Алексей, а если б у тебя было две руки, ты бы в большом оркестре играл? — спрашивал Шура своего учителя музыки, старшего Бордадыма. — Большие бы деньги получал, да? На басу-то!

Тот отвечал:

Наши большие деньги за чертой семнадцатого года, Шурка! А нынче я инвалид... Дедушка умер, бабушка умучена в застенках, скоро и самому Бордадыму в жмурову команду... А ты будешь на альтушке за гробом: иста-иста-иста-та-та... Вот видишь: одной рукой я уже в усопшей команде, там, в строю... Быть может, это место и для меня... — Алексей шмыгал носом, туманился взором. — А вот синее потрогай, помни-ка эту шишку! Помял? Осколок сидит — преет... Но ведет себя аккуратно, исключительно, гад, по-немецки, пфуй!

Алексей открыл саквояж и разложил на футляре баяна легкую закусь: лук молодой и старое сало. Достал четок:

Открывай, Шурка! Век свободы не видать!

Напьетесь и теть-Валю бить станете, — говорил Шура, но открывал. — Войны вам все не хватает...

Кто — я?! А для проформы — не лишне. Я ж ее для проформы гоняю, патология у меня такая... А ты знаешь, салабон, что она меня раз женственной болезнью наградила? Я же басист, я ж ее одним духом: ф-фу! — и она на помойке истории, а если живой рукой — все! смерть! конец дыханью! Ну? А я ж тихонько пошумел — и спать... По-хорошему я, дурь ты альтовая...

Шурка скреб ногтем баянный футляр, узорчики на дерматине. Алексей выпивал стакан, морщился, нянчил свою каменную левую в правой руке.

Нас предали, Симбад!.. Зачем мне эта жизнь дадена? Эмфизему на басу нажить? Жмуров таскать за три рубля новыми в месяц? Вальку гонять от нищеты? Что ты, что ты... А чем она, моя жизнь, хуже Никиткиной? Он в укрытии сидел, а я в атаки ходил! Завтра девятое мая, а я ни пьяный, ни трезвый играть не выйду и вам запречу! Не хочу играть, когда нас, Шура, и живых, и мертвых запродали! Куда ж им денег-то столько, скажи? Сколько ж им трэба-то, сукам, коммунякам позорным? Да собрали бы с народу раз в месяц по трояку... Ну-ка, умножь двести писят миллионов на три рубля!

Семьсот пятьдесят миллионов...

А? Жри — не хочу! Нет, жри! Да только береги ты землю-то нашу, матушку нашу, да управляй людом! Нет! Найн! Нихт! Им воровать слаще!

Они привыкли, — сказал тогда Шура печально. — К деньгам-то...

Алексей с удивлением и нежностью глянул на мальчика, проскрежетал зубами в восторге:

Ломоносов! Точно в институт поступишь, не в пример моему Борьке! Тому одна дорога — в энкавэдэ! Тот еще живоглот и кишкодей растет! А ты, Шуренок, правильно мыслишь: привыкли они к денюжкам, как мы к нищете... А уж если мы лучше пожить не супротив, так и они тоже... Тут мы совпадаем, да вот капитальцы-то у нас разные: у тебя с младенческо яйцо, а у него — с медвежье лицо... Снаружи мать Расею не смяли, так снутри разорвут.

Кто?

Да видчепысь! Наливай-ка дядьке! Он пока понял — жизнь прошла, ослаб Алексей Бордадым... Вот они и получили ручаг, чтоб Землю первернуть: да-а-айте мне ручаг, и я перверну-у-у... На, сука! На тебе ручаг — перворачивай, гадо! А ты кто такой, чтоб ее перворачивать?!

Саша терпеливо слушал, привычно желая, чтоб водка скорей и без остатка перелилась в большой живот дяди Алексея.

А ты, Шурка, молодец... На пять учишься...

Шура стеснялся, когда его хвалили. Он сказал:

Дядя Алексей, а у меня соль-диез не выдувается...

А-а... А-а... — потух и заплакал Алексей. — Соль у него... Кишку, смотри, не выдуй... Соль у него... Нет такой ноты — сольдиеза.

Есть...

Нет, омманутое ты поколенье... И-их ты… Барашка ты... Прячь, Шурка, от меня муштук — не пойду завтра играть и вам запречаю! — Он поднял брови и вытянул книзу лицо, чтоб утереть нос платочком с каемочкой, но забылся и стал разглядывать платок. — Валька крючком обвязывала. Каждую петельку, видишь? Погляди сюда, Ломоносов! Погляди! Ты еще доживи до моих лет, да чтоб баба тебе вот так вот петелечки обметывала... А возьми миллионера: что, баба ему обметывает платочки? Уй! Как же. Жди. За деньги — да, без денег — жди. Купить бабу можно, Шурк... Но чтоб она тебе вот так вот крючком вокруг платочка — это облезешь и неровно обрастешь. Она меня уважает, что я веселый… И ты веселый будь, брат. Фи мня поняль? Давай муштук, завтра играть будем. Рекордно долго будем трубить. А потом — бросай ты эту музыку, трясину. Чем тут сидеть, лучше б табуретку матери-то сочинил или огород полил. Усвоил?

Да усвоил, усвоил...

Давай тогда муштук, я пошел...

Когда дверь за Алексеем закрылась, Шурка быстрыми, злыми движениями протер старенькую трубу фланелькой и стал гонять гаммы, гаммы, гаммы: он не хотел быть альтистом, он хотел быть трубачом, хотел быть трубачом... Как Эдди Рознер или Луи. Он хотел показать маме весь мир у своих ног...

6.

... он искал своего учителя.

От Таштагола до Кузни дорога недальняя — ночь по однопутке. В поезде даже диванов не было, а кресла, как в салонах воздушных кораблей. Рядом с Сашей сидел старик, ворочался, звенел орденами, косился, искал разговора, живчик.

Геолог? — спросил наконец, проницательно щурясь.

Да так себе... Путешественник...

Сопляк ты, а не путешественник, — сказал нахальный старец, надвинул шляпу на глаза и смежил веки. Однако когда подошли глухонемые и стали совать Саше видочки на фото, сосед глядел вполглаза.

«Никогда не женюсь!» — подумал Саша и, наверное, произнес это вслух, потому что сосед старик со смехом заявил:

Сопляк ты, а не жених! А я, будь помоложе, женился б! Вот те слово коммуниста — женился б! — И долго, любовно, жадно смеялся над фотокарточками, утирал слезу, восторженно тряс головой, щелкал ногтем по фотоглянцу. Глухонемые почтительно, мрачно нависали над ним.

Женился б... Хе-хе... Слово шариком — женился б...

Тогда Саша встал и ушел в другой вагон. Мест не было. Пришлось ночевать стоя в тамбуре.

Саша был чист, юн и здоров. Еще он был горд, потому не поехал в поселок, чтоб не лишать надежды своих земляков: вот, мол, отличник наш, медалист-недоучка, а не потянул. Представлял он и презрение матери, думал: я выгребу, мама, я приеду с победой...

По младости лет Саша еще не имел на руках серпастого и молоткастого документа и устроился на жиркомбинат штабелевать мыло в ночную по билету учащегося техникума. Теперь и о ночлеге не надо было думать: ночь в тепле отработал — утром пять рублей получил плюс кефир, маргарин, майонез, мыло навынос. После смены идешь на первый сеанс в «Победу» и спишь полтора часа, потом в библиотеку. Однажды в кинотеатре к нему подсела юная бичиха и в задушевном месте сна так даванула своей стопой его стопу, что Саша ойкнул и перебежал под индийскую музыку на другой ряд полупустого зала.

Так прошли зима и лето, а в ясные дни раннего сентября Саша получил паспорт и вернулся в город. Он обманул маму — сказал ей, что перешел на третий курс, и этот обман долгой виной ляжет на всю его дальнейшую жизнь, потому что вскоре он и похоронит ее обманутой. А пока в эти ранние дни сентября Саша устремлялся на травянистый откос железной дороги вблизи улицы Мостовой и сверху глядел на крыши проходящих малой скоростью поездов. В ожидании хороших мыслей, в светлом уповании он жевал пирожки с повидлом, запивал их пивом или кефиром. Тут же вокруг ящика-столика полулежали-полусидели два его праздных другана и вслух обсуждали: где бы взять денег и махнуть в Сочи.

Саше же мнилось, что можно застыть во времени и никуда с этого солнечного откоса не исчезать, но время гнуло свое: сумерки, конвейер с пачками мыла, утро, предзимье, ловля синиц и поиски сталистой проволоки для птичьих клеток. А там — Сенной базар: синичка в клетке до семи рублей, чечки — того дороже, но чечек надо высиживать в пригородных репейниках, а синичек можно и в любом городском закутке брать на сало. Мог Саша и корзины из лозняка плести, но кому в городе нужны кустарные корзины? Корзина стоила под двадцать рублей и могла бы обеспечить долгое безбедное сидение на косогоре с бутылочкой и пирожком. Саша любил думать — и думал до наступления первых морозов: я делаю корзины — я получаю за них деньги — я покупаю на эти деньги еду — я ем — я делаю корзины — я получаю за них деньги... Как они циркулируют, где и у кого они оседают?.. Ведь если кузнец Арсеньев из мехцеха молотом ручным машет целый день и выдает начальству предметы, живые детали машин, и не может обуть своих сопляков к смене сезона, то почему же продавщица Муся, которая продает уже готовые, сделанные кем-то предметы, носит на пальцах золото, рыжье? Почему столько бунтов и революций не улучшили жизнь знакомых и незнакомых ему, Саше, людей труда, а лишь ухудшили ее, если червонец царской чеканки делается все дороже, а советские бумажки — все дешевле? Что такое валюта, если за махинации с ней грозят расстрельными делами? Как в ином, несоветском мире живут люди и что значат деньги для них?..

Саша понял, кем он будет. Он знал точно — будет экономистом...

7.

а для этого нужно учиться.

В первые же морозные дни — хорошо, в том году они шли с запозданием — друзья с косогора определили Сашу к бабке Пане в двухэтажку, за рублевку в сутки. Саша стал ходить по утрам в библиотеку, а не в кино. Там и учитель ему подыскался — старый ссыльный из агрономов-аграрников, чаяновец и морж.

У нас ведется идиотизация общества, Александр Фёдорович, — говорил он Саше, когда купались в проруби у Коммоста. — Приятно, что вы не идиотизируетесь, но... идиоты не дадут вам жить и развиваться... Они, Александр Фёдорович, идиоты-то, не любят не таких, как они сами... если даже сознают, что неидиот прав... Так и с Иисусом Христом было... Ловите смысл? А теперь брасс!..

После трех недель купания в проруби стало тесно и тепло. Моржей прибыло. Появились обязательные и вольные слушатели, многие не первый сезон знали учителя, многие приходили убедиться, что он не усажен в застенки Чека.

А мне что тут Чека — что в Чека Чека, — говорил учитель, растирая тело алым полотенцем. — У них служба вязочная, а мысли-то не повяжешь... Мне и тут тепло, и там тепло...

Тепло было и в каморке бабы Пани. Перед сном слушал Саша о Паниной родне, что сметена с земной поверхности. Старуха говорит, чтоб говорить, а он слушает и думает о своем. Она не мешает ему думать, а он ей — говорить. Никто никому не мешает, как привычная песня сверчка, блики света от автомобильных фар, плывущие по стенке узоры оконного тюля, стучащие в окна ветви застывших рябин. А спросит, например, Саша о притчах Христовых, и Паня крестится, шепчет что-то коротенько, а уж потом отвечает:

Наставления это, Шура... Христос их в поученье народам давал, а мы вот упрямимся, противимся: сами с усами... Вот он по усам нам, Господь, и дает... Ты вот читал притчу Нафана к Давиду? Об чем там? Об последней свечке, нет? Нет… Там значенье тако: отольются сиротски слезы на старашном суду... Кажда слезинка тяжеле свинца, тяжеле злата и серебра, тяжеле денег потянет... А у нас весь народ сирота...

Саша легко засыпал и просыпался свежим и сильным.

Шел на работу уже утром. Потом прорубь, потом библиотека. Один раз в неделю учитель читал у проруби проповедь и давал советы заблудшим, ощипывая с бороды сосульки. Снег подтаивал под его босыми ногами, от бело-розового тела валил пар.

Голубым глазам — конец, идет время черных глаз, помните, людие! — вещал он. — Я скоро уйду, — указывал он пальцем в прорубь, где мрачно плескались темно-зеленые обские волны. — Я уйду, а вы помните: главная политика — хлеб, рожь, ячмень, пшеница! Главные деньги — земля, воды, растения! Главная политика — армия! Хлеб и щит — вот в чем народное наше счастье! Грозит прийти время, когда вы будете отдавать свои компьютеры и автомашины, телевизоры и диваны, безделушки из серебра и дорогих каменьев за кусок черного хлеба… слушайте меня, беспамятные индейцы! Земля устала от вашей дурости, она откажет вам в дарах, в душах ваших поселится ночь при ясной погоде, а политика и демократия, политика и социализм, политика и капитализм — дрянь! мерзость! пучок травы впереди осла, тянущего поклажу! Повторяю: святое дело человека — хранить здоровье, чтоб не быть в обузу другим, беречь землю, в которую суждено лечь и воссоединиться со своими и с матушкой, растить дерево, а не убивать его, беспамятные! Дерево прекрасно, оно выше вас, папуасы, не только ростом — оно хранит в своей памяти каждый прожитый год, и ему не нужен прогресс, который не что иное, как самоедство и лень, сироты вы мои! Заблудился — иди к дереву, проси у высокого совета и направления мыслей, умей услышать его, потому что мир един по своей природе! А политика — дрянь, вместе с абстрактной философией! Есть одна философия: труд и оборона... Увидишь толпу с лозунгами — бери пулемет и шпарь поверх толов: толпа быстро разбежится по полям и заводам, это я вам, военные, говорю!.. Верь народу — не верь толпе!

Фашист! — крикнули из толпы. — Реакционер, бей его!..

Смерти нет, ты, пьяница и курильщик, прогрессист долбаный! — отвечал учитель. — Смерти нет — есть лишь сожаление о недожитой молодости... Убей меня — кто даст тебе совет, детка! А совет мой таков: пуще бабьей измены бойся клеить ярлыки на живую душу — завтра сам будешь оклеен ими, как забор с приглашениями на работу возле оперного театра, ты, папуас, готовый отдать поросенка за импортные штаны!..

Саша ждал его уже одетый. Сейчас учитель будет давать советы, а это дело долгое, если ты вылез из проруби и голый стоишь на морозце. Вот уже женщина с золотыми серьгами в ушах и в беличьей легкой шубке тянет к учителю руку.

Говорите, — кивает он этой женщине.

А можно вас потрогать, товарищ? — просит она, бестрепетно глядя в глаза учителя, на что он отвечает:

Трогайте, я не музейный экспонат...

Она трогает его за мощный бицепс, но уже ее оттесняет мужчина щуплой наружности, с маленьким личиком под огромной енотовой шапкой.

Меня волнует, — быстренько заговорил он, — тема... — оглянулся по сторонам, скорее по привычке, нежели сообразуясь со случаем, — тема докторской диссертации: я врач-нарколог... Жена в неудачники пишет, хотя кандидатскую я сделал... я сделал в двадцать восемь лет, а вот теперь мне сорок один, чувствую в себе силы, но расходуюсь по пустякам, выпивать вот начал...

Возьмите и запишите сто шахматных партий пьяных игроков разной степени подготовки. Исследуйте их, систематизируйте ошибки стратегии, тактики, возьмите хорошего консультанта из сильных шахматистов. Назовите диссертацию... «Мозг в трауре»... Следующий!

Следующим был заблудившийся в Сибири горец.

Мнэ хоцэлось би тэт на тэт. Дэнги дам…

Вы француз?

Я кавказ.

Говорите, слушаю вас, — учитель подставил ухо к губам просителя. Публика затихла, как бы помогая учителю. Многие раскрыли рты, забывая о сухом морозце.

Найдите старуху в частном доме. У старухи должен быть сарай и не должно быть родственников. Поезжайте в колхоз весной и купите три свиноматки или десять поросят на откорм. Пригоняйте их в город ко старухе, размещайте в сарае-свинарнике, предварительно запасшись комбикормами. В ноябре забейте взрослых свиней и везите на базар. Наши деньги — ваше мясо... Следующий!

Приблизился румяный, с глазами доверчивыми и навыкате, с кейсом вишневого цвета мужчина, стал раскрывать замочки, но мороз не дал, и мужчина заторопился, делая рукой жест: а, пропади оно пропадом!

У самолетов часто не выпускаются шасси... Проблемы посадки... безопасность пассажиров... Я делаю расчеты... Короче: что делать?..

Попробуйте принцип реостата. Электромагнитная аварийная полоса. В брюхе самолета — рассчитайте, где именно! — железная полоса... Самолет заходит на посадку и плавно садится в понижающемся силовом поле. Главное — идея, остальное — технические расчеты.

Фантастика!

Следующий!.. Что?.. С этим — к венерологу! Вы — как дочери Даная, обреченные вечно наполнять водой бездонные свои сосуды! Следующий!.. Что?.. Как я это делаю? Научитесь разговаривать со своим мозгом, молодой человек. Мы — носители мирового разума с большой буквы, наше дело — работать, созерцать и думать о благе матушки-Земли: вот оно, счастье-то истинное! Ваш мозг понимает мой мозг? Тренируйте память о добре Земли, не воюйте с матушкой своей, тогда и в мыслях ваших, и в выборе будет порядок! Кто мой учитель? Здравый смысл...

 

Гроб учителя несподручно было выносить с четвертого этажа по узеньким лестничным маршам. Останки отпевали во дворе. Когда священнику стали подпевать старушки и хор зазвучал упоительно, торжественно и скорбно, из оставленной кем-то коляски вылез на четвереньках малыш, поднялся на ноги и, держась за долгие юбки старух, пробрался к священнику, вынул изо рта пустышку и стал подпевать, а кое-где и пританцовывать... Одна старуха заплакала от умиления — ангел! А дворовый киник Миша Зуй не вынес комичности сцены, прыснул смехом, укрывая тщетно рот, смех подхватили случайные люди в похоронной толпе, а потом и те, кто глядел на отпевание и слушал его из открытых окон пятиэтажек.

Саше Сигайлову показалось, будто и учитель улыбнулся средь восковых цветов.

8.

«...Всея твари Содетелю, времена и лета во Своей власти положивый, благослови венец лета благости Твоея, Господи, сохрани в мире люди и град Твой молитвами Богородицы и спаси ны...» — шептал Саша, встречая сентябрь на любимом откосе. Его призывали в армию, но со смертью учителя жизнь сделалась непонятной, как ночи сумасшедшего.

Что мне делать, когда ты уйдешь? — спрашивал он.

Учись думать... И в институт пока ни ногой: уведет от истинного... Бог тебя не оставит, если выбросишь из головы деньги; деньги — это иллюзия. Ты что, всерьез считаешь, что эти бумажки дороже куска хлеба?.. Это фикция, фальшивка! Деньги никогда не заменят людям Бога, они уничтожат их дом, их государства, их души, Саша!.. Сходи в армию, научись владеть оружием — мужиком станешь! А уж потом учись в советском вузе, они у нас не самые плохие... Да Богу молись и молись!

Да как же без денег-то жить? — едва ли не возмущался Саша, не всегда понимая учителя. — Побираться, что ли?

Эх, малой ты малой!.. Деньги зарабатывать ты научись, но не трать их на себя — плюнь, не продавай душу свою: научись с ними расставаться в пользу слабого и сирого, в пользу любимой женщины и убогенького. И ты будешь непобедим, Александр! Твой предок по материнской линии — князь Куракин, что умер в 1818 году в Веймаре, вот что я узнал из своих запросов: у меня есть могущественные друзья и ученики! Так вот, этот-то князь помер на чужбине, а тело его императрица Мария Фёдоровна перевезла на родину, и погребено оно в Павловске, а возле церковки, где похоронен князь, брат его, Алексей Борисович, построил дом для инвалидов! Видишь, какие у тебя предки были? Не забывай об этом в оккупированной стране нашей — думай о Боге, живи с именем его!..

Почему же мне ни отец, ни мама ничего о княжестве не рассказывали? — не верил Саша: ему бы удостоверение князя-то! Вот бы он проникся.

Учитель был терпелив и объяснял:

Боялись властей... А может, и друг друга боялись... Ты на кладбище-то у матушки давно был?.. Теперь не спросишь уж, что их в Сибирь занесло, сколько имен да фамилий сменили, сколько тебе придется сменить... Эх, брат! Вся наша жизнь — дорога на войну да обратно, коль не повезет голову за веру сложить!..

 

Когда Саша служил срочную, сгорела двухэтажка бабы Пани. Задохнулась в дыму и сама Прасковья. Друзья с откоса дали Саше в часть телеграмму, но не заверили ее на почте — так, известили на всякий случай. Командир части не отпустил сержанта Сигайлова на посторонние похороны: шла подготовка к уборочной кампании.

Грех ведь, товарищ майор! Она мне все равно что родня!

Ты мне бумажку с печатью давай, а не грехи на меня вешай! Ишь, комсомолец, мать твою за рубаль двадцать! Кру-у... гом!

И Саша вызвал майора на дуэль, за что был водворен в психушку, а после — комиссован из рядов. Он просил эскулапов перевести его в другую часть, где бы он мог дослужить свой срок, но такая просьба лишь подчеркивала его ненормальность: гуляй, солдатик...

Поехал к Борьке Бордадыму в Новосибирский университет.

Борька был старше на год и уже кончал третий курс исторического факультета, а Саше еще предстояло получить аттестат зрелости в вечерней школе, что он и сделал к своим двадцати двум годам.

9.

Осенний лес — как огромный маскхалат.

Вот уже три года по серединному сентябрю проплывала смешная для порченного иронией обывателя университетского городка паника: снова убита попавшая в окружение леса девушка, убита она молотком, и труп ее обнаружен в пригородном окопчике лесного сосняка, в ничтожно малом для земных расстояний отдалении от тропы, рассекающей лес. В северном направлении тропа вела к автобусной конечной остановке в Академгородке, а противоположным концом тропа вливалась в чистенький асфальт железнодорожной станции. Тропа эта, случайная, извилистая, пересекала автостраду стратегического назначения и при выходе на автостраду чуть отклонялась, огибая обрывчик за изгородью соснового молодняка. Обрывчик-окопчик был, стало быть, глух, как застенок, хоть и находился рядом с тропой и автострадой.

Девушка лежала там недавно, душа ее, однако, еще парила в близком пространстве, когда некто отбежавший по нуждишке обнаружил ее тело; его вырвало от вида признаков надругательства и от мухоты, он выскочил на трассу, утирая слезы, шоферы давили на газ, принимая его за пьяного, несмотря на прекрасно освещенное солнцем утро: пьющие презирали пьющих.

Еще существовало государство под аббревиатурой СССР, украденное у Российской империи, но Леонид Ильич уже плохо выговаривал речи, а народ, ожидая повального жилья к двухтысячному году, плодился, хранил себя по возможности, тащил потомство в ученье и знать не хотел о тайной войне элит и Международном валютном фонде, ни о какой маргинальности и ни о каких маргиналах, черт бы их всех побрал; люди любили своих детей, а дети — родителей. Но вот убита чья-то невеста, чья-то отданная в ученье дочь, а в студенческом капустнике уже показан свежий фильм на узкой пленке. Сценарий его таков: по лесу крадется мужик с дебильной рожей. Озирается. Крупно — дебильная рожа. Общий план — руки за спиной. Наезд на руки — крупно: молоток. На пальцах татуировка: К—П—С—С (капустник профессоров, студентов-смехотворцев). Общий план: женщина с серпом в боевой готовности выскакивает на лесную поляну — крупно: рожа дебильная, но на ней написана страсть плодиться. Фонограмма вопля женщины. Мужчина убегает. Женщина — за ним. Она догоняет его и после короткой комической схватки побеждает, прижав его руку с молотком своей рукой с серпом к земле. Из кустов появляется арбитр — морда дебильная, истощенная развратом и скукой. Он жестом подымает бойцов, они вздымают вверх руки с инструментами. Мы видим мосфильмовскую марку с надписью «КПСС» — «КаПуСт-ник-С».

Зал надрывает тощие животики, зал завидует остроумцам, глядя на тяжело дышащих «рабочего и крестьянку» с дебильными рожами, на своих кормильцев. Молодежь готовит команду для игры в кавээне, она иронична, скептична, образованна, она знает нечто такое, чего не знали ее родившие люди, она не боится дяденьки с молотком.

Что делает милиция?

Три убийства за три осени, все — молотком, все — в камуфлированном осенью лесу, все — нераскрыты. За три года посажены в темницу три известных городских психа по подозрению в убийстве. Дела прикрываются, но треклятый «Голос Америки» на весь мир вещает: Молоточник, гроза новосибирского Академгородка, продолжает лютовать! Куда глядит милиция?! Кагэбэ угнетает милицию и берет дело под контроль. Молоточник на свободе, его мрачная аура витает над красивым лесом.

Боря Бордадым, капитан Комитета госбезопасности, ходит с белыми от ярости зенками, отмечает громогласно, что все кругом дураки, и собирает стукачей в одном из номеров «Золотой долины». Он грозится всех их перестрелять к ядреной фене.

Стукачи смеются: времена не те, чтоб стрелять. Стукачи женятся на чистеньких студенточках, выпивают в «Поганке» коктейли и сухие вина, едят шампиньоны под белым соусом и снова смеются: они знают, что Бордадым не расстреляет, что он мечтает уйти из органов, куда попал из-за своих романтических умонастроений и в результате плохой учебы и активной общественной деятельности по линии комсомола; что Бордадым желает работать трактористом и буртовать силос, что он помогает шабашникам добывать с металлургических заводов трубу-некондицию, но напрасно думает, что об этом в академической деревне никто не знает. Знают. Знают, а Бордадым на крючке. Привет, Борис Алексеевич, говорят стукачи на посошок. Поели, пора и поспать.

Студенты! Дети мои! — вещает Бордадым в стиле Джамбула. — Вспомните ваши циничные шутки: убийства есть точные, слаботочные и молоточные! Поймите, что в войне этой вы нейтральны, ваши, мужики, женщины, ваши жены и сестры, бабы ваши ходят, дуры, по лесу и подвергаются опасности, а вы шутите, козлы! Поймите, что в детской войне нейтралов не бывает! Почему в детской? Объясняю: воюют всегда дети, и в гражданских, и в афганских, и в бытовых войнах воюют чьи-то дети, а уж что дети Божьи — так того вам не понять! Так было всегда — это я вам говорю, неудачливый капитан Боря Бордадым. Так есть. А взрослые — вечные, бессмертные, как деньги, — где они? Они за ширмой истории и историй...

И Бордадым горько напивался в служебном номере с какой-нибудь из своих знакомок, притворялся импотентом и засыпал, боясь одиночества...

10.

Капитан, в зоб твою мать! — строжился старый Бордадым. — Я войну отечественну прошел, руки решился и сержантом сдохну! А он — без войны капитан, в зоб твою наташку-то! На какой это такой войне капитанами раскидываются, в зоб твою клавдею-то?! А?!

На детской! — отвечает Борька. — На детской, бать...

Какой же ты дите, когда уж... небо осенью дышало-то?

Тебе-то я кто? Подкидыш, что ли?

Сын ты мне, — соглашался Бордадым, роняя чуб долу.

Гордишься ты мной, что я военный?

Военный, — еще ниже клонил чуб Бордадым. — Военный, парашку твою в зоб...

11.

И кто-то воюет. Воюет, не зная направления атаки, без связи с флангами, не имея оперативных сводок, не видя врага в лицо: враг в такой шахте, куда один лукавый вхож. Понял, дурачок? В жизни не отсидишься, если имеешь честь, а закон на стороне врага...

Эх, народ! Насмотрелись кинушки, нанюхались кварца в театрах, налицедействовались каждый в своей избушке — да и перепутали явь с выдумками. Закон отражения отражений... Зачем вот понесло в осенний лес к избушке-кордону через два оврага эту ученую да ненаученную бабенку? На симпозиум приехала, а симпозиум в переводе с греческого — дружеская попойка... Ах я какая любительница леса! Птички, синички, мурашики, ах! А в лесу — враг. Пахтизанен — пуф-пуф! Она осталась жива, ей повезло, этой башкирской аспирантке, но прическу ей попортили изрядно: вначале этот лесной брат, позже — врачи с иглами и пластырями.

«Голоса» информировали мировое сообщество. Примчался в гостиницу к пострадавшей капитан Бордадым с красным, красивым от ярости лицом и белыми от ненависти зенками. Как, спрашивает, дело было. С таким вопросом к деловой женщине он усаживается в кресло, достает японский диктофон.

Пострадавшая, ножки кривенькие — на что Молоточник позарился? — смугленькая, хоть и свежеумытая, чему-то радуется. Наверное, жизни. В эйфории и обалдении находится. А может, спросу, думает капитан Бордадым, ненавидящий ученых женщин и женщин в них не видящий вообще. Дура, думает он, и это можно прочесть по выражению его лица, хоть оно и красное от ярости.

Она же рассказывает, трогая осторожно шишку на затылке, еще и хихикает при этом:

Знаете… хи-хи… я плохо… хи-хи… помню… Право, все так неожиданно...

Замужем? — рявкнул Бордадым.

Она говорит после паузы для прикуривания сигареты от штатовской зажигалки:

Ну… разумеется! И прошу вас не извещать мужа...

«Му-у-ужа...» — передразнивает ее мысленно офицер Бордадым.

... о том, что произошло, это недоразумение...

«Му-у-ужа...»

Он недавно перенес инфаркт. Вы меня понимаете? Я дважды была в командировках в Штатах… и там... хи-хи... никто на меня не нападал...

«Даже негры?» — съехидничал капитан мысленно и сказал язвительно:

Таковы их нравы... Прошу вас, постарайтесь припомнить, пожалуйста, голос... температура рук... характеристику дыхания лесного знакомца вашего...

Ну уж… извините!

Что вы имеете в виду?

Какой же он мне знакомец? Бр-р-р! — Она передернула плечами от омерзения. — Выбирайте выражения, а не то я на вас таких собак спущу, что и начальство ваше будет бледно выглядеть! Вам понятно?

Галия Габдрахмановна-а-а, не будьте столь щепетильны, прошу вас покорнейше! Я ведь не хотел вас обидеть! Он ведь нас тут затерроризировал, злодей, замотал по всем позициям! Я лично — в ярости! Видите — лицо жаром пышет! Думаете, это, может быть, от повышенного давления? А отчего оно повышенное? А оттого, что злодей нас...

Хорошо. Успокойтесь. Курите. Вот зажигалка.

Благодарю.

Успокойтесь.

Весьма признателен.

Слушайте... М-да... История, хи-хи...

Рассказ аспирантки

Я шла прогулочным шагом. Компхэнэ? Лес ведь, куда спешить? Сама я степнячка, но лес… лес я боготворю! О-о! Эти ветви! Эти белки! Эти мурашики, паутина!.. Я иду себе прогулочным шагом. У меня печенье курабье для белок... Может быть, чайку попьем?

Не беспокойтесь, благодарю... Или позвольте мне, я специалист...

Пьют чай, хрустят сухариками.

Дошла до кордона. Вечереет, белки неактивны, я их попросту ни одной не встретила. Однажды приезжала в городок, так они чуть ли не клянчили курабье, а вот сейчас специально привезла курабье, а белок не встретила... Дошла до кордона — поворачиваю обратно...

Вы что же, про Молоточника нашего не слыхали?

Слыхала, слыхала! Но чтоб это меня коснулось… Мне такое и в голову не приходило. Потом, думаю, я же предупреждена... С посторонними мужчинами разговаривать не собираюсь, если что — начну кричать. И еще одно умозаключение, возможно, оно пригодится вам в процессе поимки этого негодяя: если он нападает на женщин сзади и бьет их молотком по черепу, извините, он трус и слабак! Он трус и слюнтяй еще и потому, что вынужден нападать на женщин. Ему не везет в его любовных делах. К тому же… он трус и слабак еще и потому, что ведь не насилует женщин, а лишь убивает их... Хи-хи... Или я не права?

Вы правы, Галия Габдрахмановна... Но прошу, продолжайте по существу!

Итак, в семь вечера… или, по-военному, в девятнадцать часов… у меня ужин с коллегами. Надо спешить, думаю себе. И иду, фланирую эдак! Сзади шаги. Понимаете? Мне стало не то чтобы не по себе… но стало тревожно, страшно так, знаете ли! Да-а... Так что я решила обернуться и пойти навстречу этим шагам, лицом к лицу, как пишут в романах. Обернулась, стою, жду его. Он идет. Юноша, показалось мне, но там было недостаточно светло, вечерело, как я уже говорила, а к тому же у меня минус пять зрение, да… Подходит он, ничем не примечательный, и спрашивает: я правильно иду в сторону автобусной остановки экспресса восьмого маршрута? И что-то в этаком витиеватом режиме… Не успела я ответить, как он на скорости хода хватает меня сзади за вот эти самые волосы, разворачивает к себе спиной… и тэдэ...

«И тэдэ»… Он же мог вас убить! Ведь вы первая, кто остался в живых!

Мог и убить. Только, видимо, это был не Молоточник...

Вы так думаете?

А как же мне еще думать? Молоточник бьет молотком, оттого он и Молоточник... Молоточник не насилует.

Так значит…

Вот именно...

Вздох. Пауза. Еще один вздох.

Вот оно что!

Не знаю, как и вырвалась... Хорошо, в юности дзюдо занималась! Врезала ему кой-куда…

Но ведь...

Да. Он ведь так быстро не стал бы менять профиль. Как я понимаю, он маньяк… или же желающий, чтоб его считали таковым. Я права?

Меняйте и вы профиль, Галия… Ничего, что я вас запросто? Меняйте профиль и переходите работать к нам. Вам цены не будет!

А пистолет дадите?

Зачем? Вы убиваете силой вашего интеллекта! Вот сейчас я покажу вам фото, это он?

Страшный какой! Нет... Тот был симпатичный довольно-таки блондинчик… А этот страшны-ы-ый!

Жаль.

(Конец записи.)

 

Отчего полегчало Бордадыму? Может, от бесшабашности собеседницы. Может быть, просто приятно человеку, что другой человек вырвался из лап смерти, насилия и трогает одной рукой рану на затылке, а другой рукой играет зажигалкой штатовской. Вот она отложила зажигалку и говорит:

Можно еще раз взглянуть на фотографию?

Офицер Бордадым знал: это фото Толика Соснова, одного из способнейших математиков университета, который внезапно забичевал, ушел жить в подвал и, дав обет молчания, уже третий месяц не говорит, лишь улыбается. Бордадым наметил в случае «нераскрытки» привлечь к ответственности Толика: ему все равно, где сидеть и молчать, в тюрьме или в подвале. В тюрьме еще ведь и корм будет, а здесь его добыть надо, цинично думал Бордадым. Всех ведь дураков пересажали — один Толик остался.

Это не убийца, — еще раз оглядев фотографию, сказала Галия. — Я могу вам кое-что рассказать об этом человеке. Хотите?

Хочу! — дурашливо ответил Бордадым, встал и глянул на себя в зеркало: лицо просветлело. — Вы что — из этих?.. Из тех, кто в сверхпространственных туннелях шляется? Из инферноматерий платья шьете? С психополей урожай собираете?..

Да, не для протокола. Да, шляемся... — отвечала Галия. Она аккуратно обвела губы помадой марганцовочного цвета, вновь уселась с ногами в кресло и поднесла к носу очки.

Этот человек, — стала она говорить, глядя на фотографию, — мог бы творить чудеса. Это человек утренней мысли, самой краткой и самой ясной, самой концентрированной и самой неуловимой мысли... Он алкаш в прошлом или в будущем... Возможно, это в его наследственности... — продолжала она читать. Лицо ее посерело. — Глорифицированный индивидуалист, но не убийца... Скорей самоубийца в будущем... Незаурядное академическое дарование... В имени буква «эль»... Алексей... Леонид... Анатолий, да... Раньше таких изолировали, я имею в виду дядюшку Джо, им не давали пить, вынуждали работать...

«Тебя бы, стерву, вынудить работать, а не шляться от мужа по лесам», — обозлился вновь Бордадым, и тут пострадавшая так глянула на него, что чувства его стали похожи на чувства человека в интимном месте, когда внезапно раскрывается дверь его уединилища. Ему, а он был упрям, захотелось всадить Галие пулю меж глаз.

Вы пугаете меня, — сказала она. — Я устала… Прошу вас уйти немедленно... Все, больше ничего не хочу, спать хочу, идите...

«То-то!» — подумал Бордадым и резво вскочил на ноги, этаким козликом расшаркался.

Спешу откланяться. Благодарю, — благодаря и откланиваясь, сказал он. — Еще один ма-а-аленький вопрос можно?

Завтра, — металл в голосе. Если перевести эту интонацию на систему знаков, то вы увидели бы, как на ваших глазах мягкий знак превратился в твердый. Ему приставили хвостик слева, и мягкий знак стал твердым.

Целую ручку, — щелкнул каблуками офицер Бордадым.

Целуйте на здоровье, — сказала она и указала на дверную.

Ха-ха... Хи-хи... Очень остроумно! — бормотал Бордадым. — Вы удивительный человек, по вас костер инквизиции плачет... Ха-ха-ха...

Когда он вошел сюда, хихикала Галия. Уходя — хихикал Бордадым. Что за напасть! Он спустился в ресторан, где все его уважали.

12.

В ресторане среди прочих сидели: Вовик Мак-Аров, из тренеров детской спортшколы, хулиганистый, немолодой человек, задира благородный, бывший деревенский житель, вознесенный неплохими спортивными результатами и хлопотами друзей в научную элиту, дитя пригородного совхоза, разведенный с женой, пьющий только неразведенный спирт, которого в тогдашнем Академгородке было море разливанное; Ваня Мак-Аренко, человек огромной мускульной силы, одной рукой, как игрушку, поднимающий задний борт самосвала, бригадир шабашников, не единожды битый различными бригадами за жульнические расчеты с работягами и потому слегка подрастерявший душевную силу. На Ване как влитой сидел тонкого сукна пиджак с подбивом из алого парашютного шелка. Дитя сибирских полей, он, Ваня, любил анекдотец рассказать и сам смеялся громким тенором, васильками глаз сияя из всеобщей ржи-ржачки. Коля Мак-Арчук, добрый и решительный малый, не понявший в жизни разницы между простотой и простофильством, убогий в том смысле, что большие деньги, зарабатываемые им по части архитектурного оформления городка, он спускал в считанные дни, но и алкоголь не мог совладать с его яркой природой, рассчитанной на сто лет детства, на сто лет отрочества, на сто лет зрелости и на долгую, счастливую старость, а посему год описываемых событий был сорок четвертым годом Колиного детства, — дитя алтайских гор, он обладал зоркостью и первым увидел облокотившегося на стойку бара Бордадыма, засемафорив ему: сюда, сюда, дитя ОГПУ. Федя Мак-Овецкий, крупный телом человек и специалист, врач-уролог, никогда не пьянеющий первым и не сдающийся живым тоске житейской, бывший борец-классик в тяжелом весе. Он в недавнем прошлом собственноручно спас своего сына от тяжелых ожогов, напрямую переливая тому свою кровь, он вытащил мальчугана, вторично вдев его в свою кожу, но потом расслабился и круто запил на радостях — тогда жена изгнала его из дому в ресторан, к товарищам, навечно. Работал же Федя по-прежнему точно, классно, а когда того требовали обстоятельства, он клал в свою клинику отдохнуть кого-либо из товарищей, коими очень дорожил. Иногда излечивал их безвозмездно от болезней блуда.

Привет, макаки, — утирая обильный пот с лица и обмахиваясь кончиком галстука, произнес капитан Бордадым.

Его приход не нарушил этой их клубной жизни. Никто Борю не боялся — все они знали, что он, Боря, заместитель начальника отделения местного КГБ, все они по-своему, по-советски гордились знакомством с ним и, не будучи им завербованными, пользовались его весомой поддержкой в различных житейских ситуациях, будь то залет в вытрезвитель, или затруднения с авиабилетом, или нужда в гостиничном номере. Бордадыму тут же принесли свободный стул и столовый прибор, он сел и шлепнул штрафную. После легкой и быстрой словесной разминки соколиный взор Бордадыма затуманился.

Хочу привести вас к присяге, — сказал он. — Мне кажется подозрительным тот факт, что все вы однофамильцы, хотя и не доводитесь родней друг другу...

Увы! — отвечал синеглазый Ваня. — Мы больше чем родня! — В детстве он прочел много разных книг, о чем еще не успел пожалеть, потому мог стильнуть в разговоре. — А вы кто такой? Ах вы представитель тайной полиции?! Уж не думаете ли вы, что если наши фамилии начинаются на «Мак», то мы, все здесь сидящие, являемся наркоманами?.. Отнюдь-с, сказала графиня!..

Он так не думает, — заверил Федя.

Вовик заявил:

Чем ему думать-то? Вот этой маленькой бестолковкой? И зачем ему думать — за него начальство думает, прав я, Борина Бордадымская, или я не прав?..

Ты, Вовик, лев. Рыгающий, — удачно вроде бы отшутился Бордадым.

Дружно хохотнули: молодец-де капитан, не ударил в грязь лицом в бою с пекинцем-молодцом. Ваня разливал.

Что это у вас, любезная Солоха? — кивнул Бордадым на графинчик. — Это из больницы? Медицинский?

Это из криницы, — отвечал Ваня, — капуцинской...

Кто сегодня пьяный в дым? — спросил собутыльников врач Федя и, надменно улыбаясь, глядел на капитана. Ему ответил громкий хор:

Это Боря Бордадым!

Кто сильнейший из пьянчуг?

Это Коля Мак-Арчук!

Кто не пил и был здоров?

Это Вовик Мак-Аров!

Кто пропил диплом советский?

Это Федя Мак-Овецкий!

Вперед!

И захрустели на зубах кальмары, и стал дым коромыслом, и официантка Алька уже открыла большие стеклянные двери выхода на террасу в сторону заходящего солнца.

Ну что, друзья! — сказал Бордадым. — Все вы спортсмены...

Спиртсмены!

Мне нужна ваша помощь: надо некоторое время патрулировать лес... Молоточник свирепствует! Он убивает наших женщин, а мы тут сидим, казенный спирт хлобыщем. Надо патрулировать, а мы хлобыщем спирт и шутки шуткуем! А он, он надысь башкирку по башке каким-то поленом огрел... лесным поленом... а мы, а вы...

Ха! Ты бы нам хоть псевдонимы присвоил, раз воинские звания не присваиваешь! По знакомству, да? — тенорил Ваня.

Ну! — согласился Вовик. — Ты вот, например, будешь, Ваня, Лысый! Лысый, Лысый! Вас вызывает на связь Маша-барменша! А я, например... Кто я? Лысый, Лысый! Кто я? Сообщите мои позывные!..

Всё! — прекратил эти разговорчики в строю капитан. — Пили, ели, веселились — обо всем договорились. Договорились?

А чего бы по лесу-то не пошляться? — смеясь, сказал Федя Мак-Овецкий. — Ты нам по бабенке выдай из штатных стукачих — и дело сделано, а?

Бабенок сами найдете... Вон Верка с Наташкой сидят...

О! — вдруг привстал из-за стола Вовик Мак-Аров и указал пальцем за окно. — О! Старый Бордадым кандыбает! Счас он тебя, Борька, выпорет!

Что-то случилось! — Встал и Бордадым. — Пойду встречу старика... Вернусь не вернусь, завтра созвонимся…

13.

Иди давай домой... — сказал старый Бордадым. — Там тебя Лёшка Снаб ждет... Иди давай... Хрен ли тут служить? Служи дома!

Чего он меня ждет? А, отец?

Нада. Сидит, с телефона не слазит. Жену ищет.

Что?!

Жинка пропала — што, што... Пошла вчера утром мусор выносить — и по сю пору нет... Пошли давай...

Да ты что, его колобкову корову не знаешь? Богема чертова! Говорил ему: не женись на богеме! Вот результат! А она где-нибудь что-нибудь отмечает со своими волосатыми дружками и лысыми подружками!

Иди служи! — рыкнул старый Бордадым. — Служи давай, нечего каку-то зопу-то тута смолить да к стенке становить!..

Да тихо ты, тихо, батя!

Штоб щас же дома был, вояка, в лоб твою матрену-то! — Старый Бордадым пошел прочь от ресторана...

14.

... а капитан вернулся в него и прошел к столику друзей.

Получил, Борина?

Как разобраться, где ложь, где правда? — глубокомысленно вопросил Мак-Овецкий. — Кто скажет?

В общем, договорились, — наклонился к столу Бордадым. — А то, говорю, «голоса» заколебали: нападения, нападения… Ненавижу прессу… как подстрекателя массовых психозов! Не-на-ви-жу!

От любви до ненависти — один шаг, сказано...

И передайте Сашке Сигайлову, что девчонок с понедельника гонят в совхоз на картошку. Если его Вера будет ездить домой каждый день, то пусть встречает и провожает утром на электричку... Передайте, если увидите. Я пошел...

Что, так серьезно? — спросил Ваня.

Серьезней некуда... Вон у Лёшки Снаба жена пропала, между нами.

Да т-ты што!

Да-а! Отец за мной приходил, а Лёшка у меня дома на телефоне сидит, морги обзванивает! Ну, пока... До завтра...

15.

Есть такая песня: хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махо-о-оркой... Почти в соответствии с этими строчками складывалась нескладная жизнь Толика Соснова. Жилички дома, в подвале которого он обитал, говорили:

Он нас сожжет!

Все они были женами ученых и сотрудницами НИИ различного толка, но еще математический рейтинг Толика был высоким, его незлобивость и созерцательное спокойствие — легендарными. Вот что об этом рассказывали.

В общежитской комнате первокурсники жили по трое. Один спал ночью, а Толик Соснов занимался. Тот, первый, говорит:

Толик! Черт бы тебя подрал! Туши, наконец, свет, я заснуть как следует не могу! — и снова заснул.

Минут через сорок Толик оторвался от учебника и громко заявил:

Тебе надо — ты и туши...

Такой спокойный был человек. Жилички постепенно смирились с его резиденцией в подвале, уютно оборудовали ему логово, кто-то из них принес ему хрустальную пепельницу. Видимой драматической подоплеки его нынешнего поведения не обнаруживалось: кто говорил, что он влюблен в Плавинскую Веру, а она выходит замуж за Сашу Сигайлова; кто заявлял, что у него от научных трудов крыша съехала; блуждали слухи о том, что Толик сел на иглу и что Толика выкрала американская разведка, а человек в подвале — зомби, двойнишник молодого ученого, потому и молчит — ну кто, скажите, в наше время дает обет молчания?

С женщинами Толик был целомудрен, и они походя поддразнивали его, обросшего черной бородой с ранней проседью, с носом-уточкой и многажды штопанными носками, с его размякшими от долгого молчания взглядами и терпеливым гостеприимством и странноприимством.

Вот спускается в его убежище битая, пьяная, омужиченная, некогда красивая Наташа в сопровождении пьяного, битого, шкодливого Стаса Беспалого. Они умыкнули в тэбэка меру болгарского вина и идут к причалу, давая гудки: у-у… у-у… У Стасовой мамы квартира и у Стасовой жены тоже, но не хватало в его жизни вольной горчинки — он и отхлебывал от чужих судеб, пока не спился до инвалидности.

Другое дело Толик Соснов: он редкий из математиков, у кого шла из-под пера и художественная литература в виде едких и добрых рассказов. Светлые и горькие его рассказы ходили в списках по городку, а тут и Бордадым подключился — взял у стукача третий какой-то экземпляр и отдал своим экспертам для их соцреалистического анализа. Те поработали с красным карандашом во славу безопасности государства, и Толику было предложено явиться на собеседование в тайный отсек главного университетского здания. Была там, а может быть, и сейчас есть такая дверь с кнопочным цифровым замком.

После ознакомления с заключением экспертов ему показали статью в пухленьком томике уголовного кодекса:

Вот что бывает за распространение и изготовление... Пока прощайте. Надеемся на ваше благоразумие. Все написанное вами, Анатолий Петрович, рекомендуем сдать нам под опись...

Так я ж еще напишу! Я ведь математик, я все наизусть помню...

Вот и за устное народное творчество есть статейка: изготовление и распространение... А занимайтесь-ка вы лучше математикой своей... Станете академиком — будете за границу вояжировать, мы вам аплодировать станем у трапа самолета! И это от нас в большой степени зависит: в академики вас произвести или в психушку зарядить! Ведь посмотрите сами: что ни литератор, то с придурью, то пьяница, то самоубийца, что, в общем-то, одно и то же! Они же все смуты затевают... Толстого взять Льва... Кто он? Он — зеркало русской революции, по меткому выражению Ильича. Тебе что, тоже революции и моря крови нравятся? А кто тебе дал право вещать и возмущать? Ты что, умнее, мудрее всех? Тысячу раз был прав полковник Скалозуб, жаль, имени-отчества его не названо: надо вам высшие курсы, высшее образование — получайте, а на высшее знание покушаться — стой, стрелять буду! Это дело Господа нашего Христа, Создателя. Ясно, Анатолий Петрович?

«А разве математика — это не покушение на гений Создателя? — думал Толик по дороге в родную тараканью республику. — В итоге-то: чего я хочу?»

Он стал выпивать часто, долго, благостно, с мягкой улыбкой на лице. Папа с мамой уже в гражданах Земли не числятся, жены нет: Вера ушла к Саше Сигайлову. Саша достойный человек, нечего сказать... И парень он красивый, армию отслужил, вечернюю школу окончил. А кто Толик Соснов? На гитаре не играет, стрелять не умеет, политеса не знает — фэмэшонок наукоидный. Вот пришли Стас и Наташка, наливали быстро, жарко — выпили трудно, медленно, одновременно со вливанием думая о новом вине. Наташка медленно сказала:

Ах, Толик! Дай упасть на грудь твою, гений ты наш! Пьешь, молчишь, а тоски в тебе нету, как у других говорунов... А я уж и призабыла, коллега, какой у тебя голос... А ты знаешь, кто я такая, Толик? Я ведь мамка твоя по жизни, ах! Я б тебя усыновила, и ласкала бы, и гладила... — она утерла слезы обильные, — кашку бы варила...

Самогон бы гнала, — ввернул, гыгыкнув, Стас.

Я мать твоя, Толик... Молчи, молчи, ничего не говори...

Кошка ты драная, — обнял ее Стас. — Кис-кис-кис-с...

Толик тоже плакал с улыбкой на неподвижном лице.

Не плачь, милый Толик, — ворковало слева. — Я сейчас вина принесу... Хочешь токая, Толинька? Не плачь, душа моя, ласточка моя, не журись, как бабуленька моя говорила... Я вина принесу... «Мурфатлара» хочешь?..

Богиня моя! Я иду с тобой! — распахнул объятья Стас. — Кто тебя обидит — секир башка тому жлобу! — И запел: — Астанави-и-ите мусорку! Асстанавите мусорку! Прошу вас я, прошу вас я, туда попала девушка мая-а-а...

16.

Снаб плакал у телефона, когда пришел капитан Бордадым.

Ну, Лёшк, перестань хлюндить... Говори, что и как?

Что и как? А вот так: утром пошла мусорное ведро выносить — и не вернулась! Кругом тревога одна, Боря...

Ни хрена с ней не случилось — успокойся, а то по морде получишь! Во что она была одета?

Не помню... Всё вроде дома... Туфли дома... Тапочек нету! Боря! Что она со мной вытворяет, а?! Что?! Почему я такой слабовольный? И кличка моя, кличка, знаешь, как получилось, что я — Снаб?

Снабженец, наверное. — Бордадым поддерживал отвлекающий разговор. — Откуда я знаю… Думаешь, если госбезопасность, так я все знаю? На кой хрен ты, тюфяк, госбезопасности!

А я в детстве насмотрелся кино и вышел на улицу с плакатом: «Все на борьбу с Деникиным!» Сокращенно — ВСНаБСДен! Вот и стали меня для пущей краткости Снабом звать — тут же деревня... А я — Снаб...

Пьет она где-нибудь, куда ей деваться!..

Снаб утер лицо ладонью. В глаза не смотрел.

С чего вот она... Раньше-то хоть вместе, а я вшился, так она, она теперь…

Вышел в прихожую старый Бордадым Алексей и сказал:

Неча было на аборты эти бабу гонять. Сгубил бабу. Баба мстит.

Так, дядя Лёша, тезка! Мы ж пили — вот урода бы и родили...

От уродов урод и родится! — сурово сказал старый. — Кака она теперь баба — не люб ты ей и ненавистен! Сгубил бабу, щенок!

Ладно, бать, иди смотри ящик... Мы тут сами разберемся, и Снаба с собой бери, мне позвонить надо... Поищем, найдем живую или мертвую, — не менее сурово сказал и молодой Бордадым, и тут Снаб запричитал:

Люблю я ее, люблю... Не понимал раньше, не ценил — виноват!.. Люблю! Найди ее, Борина, найди — озолочу, рабом буду твоим! Ай-я-яй!.. Горе!

Уведи его, батя!..

Пошли телек смотреть, — решительно взял Снаба за шиворот старый. — Ухохочесся над вами, мужики... Пойдем — там и покурим!

Я убью этого Молоточника! Убью!

Убьешь, пошли... Оставь Борьку на телефоне.

Капитан откинулся на спинку кресла, закрыл глаза, положил руку на телефонный аппарат. Посидел в таком положении, как в раковине. В полутьме набрал номер.

Михаил Иваныч, сходи в подвал... Глянь: там Наташка Бородулина не кутит с Толиком? Видел, да? Шельма!.. Да ушла из дому утром мусор выносить и пропала! Михаил Иванович, милый друг, спустись, скажи, что я звонил: пусть летит домой на крыльях! мухой! Не то я сейчас возьму такси и всю хевру разгоню. Так, Михал Иваныч, и передайте им, чертям! Они меня знают, я быстро лавочку прикрою и больно... Спасибо! Я ваш должник. Потом позвоните мне, если не трудно. Отбой.

«Ну вот... Значит… это не Молоточник... — не то разочарованно, не то облегченно подумал капитан. — Вот и женись после этого... Такая вот Наташка попадется — пиши: петля... А жениться надо, иначе майора не видать... Отцу внука надо, ему повезло, в их время-то бабенка — она место знала, нынче — сплошной шантаж и судопроизводство! — Капитан вдруг поймал себя на том, что, думая — бабенка, он не относил это к своей матери. — А ведь все они — чьи-то матери горемычные... — Капитану стало жаль себя, одинокого волка двадцати восьми лет. — А за Молоточника медаль бы отхватил махом, — смущала его мыслишка. — Кто у нас медаль имеет в отделе? Никто боевой-то и не имеет. У полковника юбилейная... У майора — одни значки... Тут бы самое и времечко: медаль и жениться. Сашка Сигайлов женился, аспирантуру кончает. Такую, как Вера, отхватить только этот умник и мог, куда уж нам...»

Капитана понесло в мыслях так, что он вдруг понял, что ничем не отличается от уголовника. При другом стечении обстоятельств… да без отцовского ремня, да при таких-то желаниях — вышак обеспечен. И с поразительным хладнокровием капитан сказал себе:

Ну и подлец же ты, Боря!.. Господи, прости меня, грешного! Боже святый, святый крепкий, прости меня... Я ведь глушу эти свои желания, я борюсь с ними, Господи, а значит, не все пропало! Дурные мысли, похоже, во всякую голову стучатся, но не всяк их умеет заглушить, правда? А я могу, Господи...

Он вздрогнул от глухого телефонного звонка.

Спасибо, дорогой Михал Иванович! За мной должок... Привет супруге!.. Сна-а-аб!

Ай! Ай! Что, что, что случилось?

Иди домой... Дома твоя... Полужива, но абсолютно здорова...

17.

Тогда, пятнадцать лет назад, моя фамилия была Сигайлов. Звали Александром. Какой была фамилия отца моего, пока он заячьими вскидками не стряхнул со следа охотников, я уже никогда не узнаю, наверное. За пятнадцать лет я сменил четыре псевдонима потому, что убил того Молоточника, отомстил за Веру и исчез с Бордадымовой помощью из списков живущих Сигайловых. Для моего спокойствия Бордадым попросил майора Сухнева лично заняться моими розысками. Из моих одногодков нашли: Сигайлова Александра, погибшего в Чернобыле; Сигайлова Александра, сгоревшего заживо в танке под Кандагаром; Сигайлова Александра, убитого в перестрелке с армянскими боевиками (майор Сухнев подивился тому, что его вдова, которая нынче замужем за бизнесменом, считает дурацкой службу человека, бывшего на земле ее супругом); Сигайлова Александра, микробиолога, погибшего от шальной пули в Азербайджане (он оказался детдомовским, был, по воспоминаниям, очень худ и прожорлив, по ночам выходил во двор с бутербродами: сыр, зелень, лаваш. Во дворе ел, улыбался, глядел на огромные южные звезды); Сигайлова Александра, убитого при переходе польской границы из любви к некоей молодке Ванде, из тех, что торгуют на приграничных «балках»...

Оставались еще и живые Сигайловы Александры, но их было много меньше, чем побитых, да и по документам они, говорил Сухнев, не совпадали с разыскиваемым мной.

Я уже отчужден от самого себя тех лет, того меня нет на свете.

18.

Лев Иванович Круглов, образцовый холостяк из служащих ученых, поднялся из-за письменного стола, потянулся для растяжки суставов и, делая приседания, прочел завершающий сегодняшнюю работу абзац: «Как и все художники мирового уровня, Антон Павлович хорошо знал лексику бранной сферы, которую он широко использовал в жанре эпистолярном, где не был связан печатным узусом и цензурою, но — увы! — эта сторона творчества большого писателя сокрыта, как оборотная сторона Луны, даже для читателя академического собрания сочинений». К своей зарплате мэнээса Лев Иванович солидно приплюсовывал, пописывая студентам рефераты, от своих тридцати семи лет хорошо выглядел, регулярно занимаясь утренней гимнастикой и вечерними прогулками по лесу. И в этот день Лев Иванович быстренько изготовил бутерброды, залил в термос чайку, а в чаек легонько плеснул гаванского рому — и на прогулку отправился в начале шестого, упиваясь плавным течением своей жизни, ее замкнутостью и герметичностью, которые как бы возвышали его над мэнээсами всего остального академического мира этого огромного государства. А кто знает, что у Льва Ивановича штопаные носки и зубная щетка сварена по излому на огне спиртовой горелки? Кто знает, что Лев Иванович не женится по робости и неумению острить, а не потому что наука для него — юбер аллес? Ни один человек пока не знает и того, что Лев Иванович хочет иногда быть в обществе раскованным, грубоватым и смелым, но когда приходит час дебюта, он робеет, говорит скупо и сдержанно, как учебник для младших классов, жалеет сам себя, а потом идет домой и напивается спирту технического в полной изоляции от веселой, молодой публики.

Эх, Лёва! — говорит ему назавтра кто-либо из вчерашних дам. — Вы ушли так незаметно, а ведь самое интересное было потом! Знаете, что было?..

Ах… вчера... Вчера... А-а! Я ушел на почту — мама звонила, да-да... Звонила мама, — врал Лев Иванович, еще больше желая удалиться в лес, в пустыню, в катакомбы. Вероятно, он жил не своей жизнью, воспитанный богобоязненной бабушкой и книжными положительными героями; а где его, Льва Ивановича Круглова, жизнешка — господь знает!

В кольце молодого сосняка на вовсю зеленой еще полянке Лев Иванович расстелил штормовку, полежал на спине, глядя в ясное сентябрьское небо; перевалившись набок, почитал Брюсова и понаблюдал за безымянной букашкой, долго бредущей от строчки к строчке по книжной странице; сидя выпил чаю с ромом и бутербродами и поднялся в обратный путь, едва начало смеркаться.

Не прошел он и десяти шагов, как навстречу ему из-за двух толстых сросшихся сосен вышел человек в шляпе и сером пальто. И шляпа, и пальто, казалось, были велики этому человеку, похожему на серый квадрат в разноцветном поле.

Стоять! — приказал квадрат Льву Ивановичу. — Руки вверх! Предъявите ваши документы!

«Бред какой-то! — в ужасе подумал Лев Иванович. — Как предъявить документы, если руки вверх? — И тут сердце его панически вздрогнуло: — Это не милиция! Это — Молоточник!»

Квадрат медленно приближался к Льву Ивановичу.

«Но... я же не женщина!» — недоумевал задержанный какие-то доли секунды, а потом с криком «бля-а-а-а-а!» резво взял с высокого старта, боднул и опрокинул квадрат навзничь, на огромной скорости забрал влево и скачками понесся в сторону городка, слыша за спиной стихающее «а-а-а!».

Это голосил квадрат — Ваня Мак-Аренко, патрулирующий лес по дружеской просьбе капитана Бордадыма. Растирая ушибленную грудь, он пустился в погоню за злоумышленником, не стараясь догнать — да и отрыв был велик, а стараясь загнать, выследить, выгнать на людей. «Хорошо, что не молотком он меня угостил! — выговаривал Ванин мозг. — Молотком-то по ореху — ой-ей-ей! Убью гада!» — И Ваня продолжал преследование, сокращая дистанцию между собой и гонимым, но не настолько, чтобы приступить к вынужденному задержанию с риском для жизни. «Хрен-то! — думал Ваня весело. — Вот к конечной остановке выведу его, а там — народ поможет!»

Такие разноречивые мыслишки искрили в его мозгу, и уже видна стала будочка конечной остановки, и человек в зеленой штормовке — видел Ваня — стриганул, не сбавляя скорости, мимо, вглубь городка, во дворы пятиэтажек. «Врешь — не уйдешь!» — пылко, по-старинному подумал Ваня, но полетел, полетел, полетел, после того как нечто рвануло его за левую ноженьку, и приземлился на травяной ковер, икнул, ударившись оземь. Тут его и начало полоскать. Его рвало, и Ваня с чувством исполненного честно долга помогал себе как мог. Да, это уже не молодость, когда легкие чисты, а носос радуется нагрузкам... «Пить меньше надо, — вяло решил Мак-Аренко. — Или больше?» — Он утер слезы и, чувствуя боль во всем своем ушибленном теле, вышел на конечную остановку.

Тут пробегал такой... в штормовке, с выпученными глазами? — спросил Ваня у знакомого лица.

Ваню знали многие и тут же ответили:

Во двор, во двор проскочил... Во-о-он тудэй!

Пришел Ваня и во двор, где в беседке сидели новые люди и уговаривали гитару выдать строевую песню про любовь для стоявшего тут же курсанта военно-политического училища.

Куда пробежал пучеглазый такой, в зеленой штормовке? А, дети? — спросил бледный Ваня летучим своим тенорком.

Дети и курсант радостно накинулись на Ваню, скрутили ему руки, намяли суставы, крича кому-то, на балконе стоящему:

Мы его поймали, поймали! Сюда-а, Лев Иванович! Сюда-а!

Спустился во двор Лев Иванович Круглов, молча оглядел вздыбленного Ваню и произнес:

Он. Молоточник. Я уже вызвал органы. Он.

Кто, я Молоточник?! — ужаснулся Ваня. — Ты, ты, ты Молоточник!

Народ стекался, как белые кровяные тельца к занозе.

Звоните Бордадыму! — кричал Ваня. — Сволочи! Добровольца хватать?! Гадюки дратые, твари двуногие, звоните Бордадыму!

Кто-то сказал:

Да это ж Ваня Макаренко!

Вань, привет! Ты что — Молоточник? Ге-ге!

Я тебя запомню... Я вам докажу... — не мог еще отдышаться Ваня. — Вы что, не знаете меня? Ты... как тебя? Снаб, что ли? Ты что, не можешь за Бордадымом в кабак сбегать? Дуй быстро, а то скуло сверну, как освобожусь!..

Но милиция прибыла вперед Бордадыма.

19.

Веру Сигайлову везли в морг, и голова ее глухо постукивала на выбоинах асфальта о днище кузова.

Остановите! — Саша стучал кулаком по стене фургона, но в кабине его не слышали ни шофер, ни милиционер. Тогда Саша сел на деревянный настил кузова, подсунулся тихонько, осторожно своим бедром под голову Веры, обнял ее за плечи, а щекой прилег к ее холодному лбу. Так и окаменел на года.

После похорон старый Бордадым сказал:

Дал тебе бог, Сашка, одну хорошу бабу, да и ту забрал... Каки вы мужики? Дети вы мудастые — вот вы кто…

20.

Бордадыму позвонил начальник.

Срочно приходи в гостиницу, Боря... Тут майор из Москвы хочет с тобой поговорить, постфактум...

Почему постфактум-то? — выжидательно засмеялся Боря.

Давай, давай... Вырастешь — узнаешь, — сказал начальник и кончил связь, а Бордадым, повертевшись у зеркала с галстуком, почистил туфли, взял папочку и направился в гостиницу по чудесной сентябрьской поре, по срединному утру, по приказу начальника.

Явился по вашему приказанию, товарищ майор! — отрапортовал он, глядя прямо в затылок начальника, потому что тот стоял у окна, по-вождистски расставив ноги, и тоже любовался сентябрем, и отпивал из хрустального кубка шипучий боржоми. «Тоже, видать, с бодуна...» — тепло подумал Бордадым.

Майор грациозно повернулся лицом к Бордадыму, он словно разучивал приятный танец, и приятная улыбка освещала худощавое лицо разведчика, ординарное, как подъезд панельного дома. Он приткнул кубок на краешек стола, подал руку Бордадыму:

Здравствуй, капитан. Садись рассказывай. — И сам уселся в мягкое, как детская игрушка, кресло. — Рассказывай, как твой неофит в консерватории? Поступает ли от него информация?

Он словно воды в рот набрал, Никита Палыч! Диез говорит, что он вообще бросил консу и удрал не то в Саратов, не то в Чебоксары... С перепугу, с пэрэляку...

А чего ж он злякався? Чем ты его так зашугал?

Трудно сказать. Он легко пошел на вербовку, считая себя борцом с сионизмом, а нас — своими. Возможно, он единственный в своем тираноборчестве на всю, мать ее ети, консерваторию, и при этом еще талантливый музыкант! Уже само его поступление в консервато...

...это подвиг? Ну и куда же он со своим талантом запропал? И ни единого сигнала! Вот так клиентов ты находишь! А этот твой дурачок Мак-Аренко, сеятель паники! Ты б ему хоть корочку красненькую сгоношил, Боря! Они ж ему все ребра в ментовке пересчитали, пока ты не явился! Это что за отношение к сотрудникам?

Он никакой не сотрудник, товарищ майор. Он мой приятель. Для души, так сказать...

Ты мне про душу молчи. Молчи, ничего не говори, разложенец ты, а не Бордадым... С такими приятелями — именно разложенец, со всеми твоими Диезами и Бемолями, с Бекарами и Ферматами! Погоди же, я до тебе доберусь, сигналы на тебя имеются, Боря, мотай на ус! — Никита Палыч глянул на свои карманные часы. — Мотай… — повторил он и зевнул со слезой. — Боржомчика хлебни, горе… Слушай, чем ты перегар глушишь?

Воздержанием от алкоголя! — сказал Бордадым.

Ты кому говоришь? Встать! — И сам вскочил.

В номер вошла Галия Габдрахмановна и произнесла:

Садитесь... Будем проще с коллективом...

Никита Палыч поцеловал ей ручку и представил:

Майор Габдрахманова... Капитан Бордадым...

21.

На седьмом году перестройки светлым утром Вадим Крякутный шел в молочный магазин к открытию. Пели вороны. Где-то рыдал диковинный на Москве баран — и вдруг затих, как шашлык. На свежем клочке асфальта лежала бескровно убитая каштановая собака средних размеров, глаза ее были закрыты, она отмучилась и прервалась. На уровне носа Вадима Крякутного струились запахи мусорных баков, отработанного горючего, вчерашнего пота, но особенно плотным и вечным казался гнилостный запах невесть чего с Останкинского мясокомбината.

На уровне ушей Крякутного свистела горская речь: открывались поганые воровские киоски с гуманитарной помощью. Из горской воркотни выделялось слово «баксы». Оккупированная русская столица устало умывалась из вялой поливальной машины, так после пыток приводят в сознание арестанта.

Еще выше увидел Крякутный дельтапланериста. Он кружил вокруг телебашни и что-то кричал в милицейский «матюгальник». Кто он был: демократ или кадет, монархист или большевик, ждал ли его дома кто-нибудь и есть ли у него дом; занесло ли его попутным ветром из-за бугра или же он жил в небе над Москвой — не узнаешь, пока не подстрелишь, а и подстрелишь — замолчит, не быть живу, грохнись он с такой высоты, ранняя пташка новой России.

У входа в магазин Вадим Крякутный подал трем нищим поровну.

Дай тебе бог здоровья, сынок, — сказал самый молодой нищий и закурил, наглец.

Крякутный молниеносным движением вырвал у него из толстых губных валиков сигарету и бросил в стоящую у ног нищего шляпу — шляпа задымилась; коллеги злорадно захихикали, а нищий бросил костыли, ловко двинул ногой шляпенцию в угол подъезда и, повернувшись, расстегнул ширинку, стоя спиной к прохожим. Так погасил сигарету, но этого Крякутный уже не видел.

У прилавка затоваривался молоком детина с трясущимися руками.

Сто две... — шептал он, — сто три... — и огромная сумка заполнилась на счет сто десять.

Детина со счастливой улыбкой оглядел молчаливых горожан у кассы и спросил, словно сам у себя:

Да... как же я это попру-то?..

А я тебе помогу! — вызвался Крякутный. — Становись!

Вот спасибочки, господин хороший! — отозвался счастливый барыга и встал, чуть согнувшись и растопырив лапы, спиной к доброжелателю.

Доброжелатель же, взвалив суму на собственные плечи, пошел к выходу под одобрительные хохотки очередных. Детина распрямился и вознегодовал.

Эй, господин хороший! Товарищ! — кинулся он вслед за Крякутным. — Куда ж ты, козел? Стой! — Он решительно вцепился в сумку, но похититель не сбавил хода — так и спустились с крыльца на асфальт.

Стой, паразит! — кричал паразит Крякутному. — Куда ж ты прешь, как на буфет? — И он вдруг отпустил сумку, забежал вперед похитителя и встал, как шлагбаум, на его пути. — Держи во-о-ра-а!

Крякутный поставил сумку на асфальт, разогнулся, но все равно оказался на голову ниже барыги, однако, когда тот с подшагом двинулся к нему, чтобы нанести удар в голову, Крякутный легко ушел в заднюю стойку, правым предплечьем отбил летящий кулак и левой снизу ужалил барыгу. Тому оставалось лишь притвориться мертвым, беспамятным, что он и сделал. Крякутный же неспешно вскрывал пакеты с молоком и поливал ими поверженного, говоря:

Очнись, шеф... Очнись, земляк! Молоко скиснет!

Редкие прохожие переходили на другую сторону неширокой московской улочки. В городе царил беспредел: боялись бандитов, боялись милиции, боялись голода, боялись грядущей зимы. Одним словом, террор.

Возвратясь в логово, Крякутный выпил кефир, почистил гранатомет, спрятал его в антресоль и стал ждать Бордадыма, слушая радионовости:

«Это стало очевидным, когда Руцкой прибыл в Молдову, чтобы добиться компромисса в Приднестровье — прекратить огонь, развести вооруженные формирования, ввести во фронтовую полосу...»

За все ответишь... — сказал Крякутный, возбужденно постукивая кулаком правой в ладонь левой и наоборот. — Эх, борики-шурики!..

«Мы ищем круглый еловый материал из СНГ с мелкой структурой годичных колец... Категория качества... Длины... европейская колея...»

Будет вам колея, друганы, — заверил Крякутный. — Держите курс на СНГ, но бойтесь рифов...

«Чтобы весь мир, а особенно американцы, для которых свобода слова — это святое, заговорили и зашумели, чтобы в этом сердитом шуме кто-нибудь вдруг вспомнил про миллиард долларов, который уже в начале августа нам обещали... пишет Эдди Гонсалес...»

Эдди, стало быть... Им обещали, значит... Но могут не дать, если будут плохо себя вести... Ай-я-яй! Запомним, Эдди, запомним...

Он разобрал и почистил «беретту».

Бордадым вошел почти бесшумно, но Крякутный, не оборачиваясь к нему, занимаясь сборкой оружия, сказал:

Привет, генерал! Работу принес?

Привет. Срочно. Нужен политический прогноз на осень.

Бордадым поставил дипломат на стол, отметая небрежно детали револьвера, покрутил колесики цифр на замочках.

Тут вся информация…

Всей информации в политике не бывает, — с неприятным скрипом в голосе поправил Крякутный. — Чего ты со своим чемоданом — в комнату не мог? Обязательно тебе этот стол нужен?

Я тебе объясню: работа срочная, в ней заинтересован сам...

А при чем здесь кухонный стол? Она быстрей не сделается, работа твоя, анчихрист! Так?

Ты, Сашка, брось придираться... Кончай пушками баловать — вникай в информацию. Тебе дается двое суток на все…

Сколько?

Пятьдесят штук.

Сколько из них мои?

Все твои. Что за вопрос? Ты еще миллионером не стал, Шурик?

Я не Шурик. Вадим Крякутный я, запомни, эксцеленц... И не считай моих денег — это цена проданной жизни.

Да хватит пафос-то взгонять! Всем бы так жить, как ты — полная свобода, никаких мелочевок...

Все не могут иметь такую голову, согласись?

22.

После убийства Молоточника менявший внешность и имена Саша Сигайлов мотался по стране. В старинных городах он приходил на кладбища и бродил по ним часами. Он думал заработать денег и поставить памятник своей Вере, ничего в жизни он тогда более не хотел. Он присматривался к надгробьям и надписям на них, он садился на скамейки за могильными решетками и, как некогда на железнодорожном откосе, предавался неясным размышлениям о будущем, о смерти, о долге человека перед своим даром жизни... Он заходил в редкие по тем временам действующие православные храмы и слушал проповеди, считая себя погибшим человеком, желая спасения. Саша, возможно, ушел бы в лоно церкви, но его крепко держал на крючке Бордадым и нещадно использовал знания друга детства, его умение мыслить и обобщать, предугадывать события, выстраивать возможные варианты их развития. Саша запомнил одного рыжего священника, отца Наума, пребывающего, казалось, в вечном озарении. Прихожане любили слушать его и понимать, а кто не понимал, тот просто плакал, облегчая душу.

Для человека, не испытавшего действенного добра, оно представляется иногда как напрасное мучение, никому не нужное... Есть состояние неверного покоя, из которого трудно бывает выйти. Как из утробы матери трудно выйти ребенку на свет, так бывает трудно человеку-младенцу выйти из своих мелких чувств и мыслей, направленных только на доставление эгоистической пользы себе и не могущих быть подвинутыми к заботе о другом, ничем не связанном с ним человеке... — говорил отец Наум, напоминая Саше учителя из обской проруби. — Выдумывайте в необходимом случае какую угодно нелепую ложь, но не говорите в ежедневном житейском обиходе неправды ближнему своему...

«А кого же мне считать ближним?» — не понимал Саша.

Пустяк это, мелочь, ничтожество, но попробуйте это исполнить — и вы увидите, что из этого выйдет. Верный в малом оказывается верным в великом...

«Поставить бы памятник Вере, да ведь не могу я открыться в городке...» — думал Саша, бродя по чудом уцелевшему монастырскому кладбищу. Шел со службы рыжий священник, и Саша вдруг рванулся к нему:

Отец!

Чего тебе, сыне? — остановился тот, перекрестив издали Сашу.

И крест словно остановил Сашин порыв, утишил его.

Вы служите вечером? — спросил Саша, сам того не желая — он бежал к отцу Науму за чем-то совсем иным. — Можно прийти? А, отец?

Кто ты, сын мой? Приходи, двери храма открыты для всех страждущих...

Я — убийца, — выпалил Саша.

Изыди!

Священник подобрал рясу и дал ходу. Саша засмеялся ему вслед, закурил и пустил струйку дыма.

Кайся! — издали прокричал отец Наум.

Обязательно! — ответил Саша. — Сейчас!

23.

Прямой удар... удар снизу... скрученный удар… удар ребром ладони сверху… удар основанием ладони... удар локтем... удары ногами — прямой... назад… боковой... сбоку снаружи... сбоку изнутри, верхний блок... средний блок наружу... средний блок внутрь... освобождение от захвата двумя руками за запястья... шеи спереди… туловища спереди... — Родина в опасности!

24.

Майор Габдрахманова... Капитан Бордадым... — сказал Никита Палыч, жестом приглашая всех присесть. — Майор Габдрахманова — наш куратор из столицы. Какое на вас впечатление произвел наш капитан, Галия Габдрахмановна?

Деревенский детектив, — ответила майорша, роясь в сумочке.

«Диктофон, сучка, включает», — подумал Бордадым и сказал:

Присылайте столичных! Они тут быстро оплывут. А возможно, захиреют...

Никита Палыч скомандовал молчать. Майорша улыбнулась:

Надо отдать должное капитану — у него очень живой ум и оригинальная рабочая методика... Весь городок знает, что он работает в КГБ, ему в ресторане овации устраивают.

Как можем, — ввернул Бордадым, и Никита Палыч матюгнулся беззвучно, одними губами, но очень выразительно работая мимикой.

Нет-нет, Борис... Я совсем не осуждаю вас. Тут в самом деле шила в мешке не утаить — деревня, потому ваш стиль не порочен. А вот агентура у вас слаба, слышите? Какие-то примитивные люди получают у вас зарплату: я беседовала с двумя из них, с Интегралом и Кварком, они что — дураки?

Конспирируются, косят под дураков, — пояснил не без ехидства Бордадым. — Они же не знали, что вы куратор, правильно? Откуда им знать, что ими интересуется столь важная персона, а?

Лучше б они косили под умных. Не так ли?

Спорно, спорно! — поджал губы Никита Палыч и тяжко вздохнул. — Умных боятся — дураков нет...

Меня интересует ваш друг детства Александр Сигайлов. Расскажите мне о нем. Он ведь занимается социальным прогнозированием, политологией? Я не ошибаюсь? Расскажите.

А... как ваша голова — не болит, надеюсь?

О нет. Как она может болеть — это же кость.

Тогда слушайте…

Пойду закажу чайку в номер, — удалился Никита Палыч, страшно чем-то довольный. — Продолжайте...

Так что именно вас интересует? — спросил Бордадым, выигрывая время и с огромной скоростью прокручивая в голове своей капитанской, сколько клюквы развесистой можно добавить в этот кипяток, чтоб было не кисло, не сладко, а в самый раз. — Мое к нему отношение?

Ну уж вы-то идиотом не притворяйтесь. Не пройдет. Я вас насквозь вижу. Давайте работать, Бордадым, у нас работа такая: вам говорить — мне слушать и делать выводы...

На сотрудничество он не пойдет.

Капитан, вы что, не хотите стать майором? Вы что, испытываете мою выдержку? Отвечайте: где родился, где учился, кто родители, что любит, что не любит, чем слаб, чем силен, комментируйте, предлагайте... Что вы… как молокосос.

Капитан Бордадым рыкнул:

Слушаюсь! — и начал свой рассказ: — Мы росли в одном поселке, и в детских войнах Сашка всегда командовал, потому что был учительский сынок — раз; был отчаянней и изобретательней меня, к примеру — два; три — занимался всерьез спортом, организовывал нас на строительство каких-то спортплощадок, футбольных ворот и в тимуровскую команду... хе-хе-хе... Двум старухам помогали умирать... Так, стало быть… В тимуровскую — говорил... Да. Отец его, бывший фронтовой офицер, в пятьдесят шестом попал под сокращение в звании... хм... капитана, тогда они и переехали в Сибирь, к нам в поселок. Отец погиб на ремонте экскаватора... Он приобрел специальность гражданскую — помощник машиниста экскаватора. Вот его на ремонте и придавило ковшом, каким-то образом ковш упал, перелом костей таза, множественные разрывы пузыря, сами понимаете... Тогда Сашка бросился в книгочейство, в музыку — мой старик отец обучал его играть на трубе, на альте. Потом поступил в индустриальный техникум, чтоб облегчить жизнь матери, из техникума вылетел, уехал в тайгу полевым рабочим, что ли… уже не помню, к сожалению, подробностей. От матери скрыл, что не учится, так до смерти она и не узнала, что он не стал инженером. Далее — служба в армии, где он вызвал на дуэль командира части, и после психушки, с полгода не дослужив, вернулся в город. Я тогда уже кончал университет, я на два года старше. Вернулся он, пришел ко мне в универ, на Пироговку, жил у меня, ходил в вечернюю школу. Потом — экономфак, Абел Гезевич, Татьяна Николаевна. Сейчас — аспирант. Специализация вам известна. На днях женился, я там был, мед-пиво пил. Вот вкратце все...

Как он до женитьбы с женщинами?

Запросто!

Конкретней, пожалуйста.

Я у них свечку не держал! — обиделся притворно Бордадым.

Ну... успехом пользовался?

Громадным, я вам скажу! Вот свежий пример: его нынешняя жена Вера до недавней поры считалась невестой Толи Соснова. Каково?

Это того, что дал обет молчания?

Точно так, товарищ майор!

Но, насколько я понимаю, он не бабник, не юбочник?

Кто, Толя? Не-е-ет!

Я о Саше.

И Саша нет — они, кобылы...

Выражайтесь корректней, капитан!

Слушаюсь: выражаться корректней! Они, девы-то, сами на него виснут! Вот видели клещей на таежных птицах?.. Ф-фу! Так и наши девы на Сашку. А что? Замучили его — он и женился. Но Вера-то — золото, не человек: красавица — раз, отличница — два, умница — три, хозяйка — четыре, не вертихвостка — пять... — Бордадым держал перед собой кулак, словно в зажатом кулаке находилась словленная муха, а он размышлял: отпускать или не отпускать муху на приволье помоек. Бордадым валял дурака, он так тупо глянул на майоршу, что ее передернуло, и она сказала:

Может, хватит, а, Бордадым?... Ваша фамилия звучит как должность... Откуда она?

Надо тятеньку спросить!

Галия Габдрахмановна встала у гостиничного окна, достала из сумочки губную помаду, зеркальце и, сказав:

Ох и хитер ты, Бордадым! Но ты на месте! — стала гримасничать, округлять рот под покраску, выгибать брови. — Значит, Сигайлова надо работать. Ра-бо-тать! Сколько языков он знает?

По-моему, три — основательно...

Работайте, Бордадым. Вы должны, если не верите в вербовку, передать его при случае нашим ребятам. А случай нужно устроить, думайте.

Алло! — закричал Бордадым, хватая телефонную трубку. — Что? Кого? Да, это я, Пастор. Да, славянский шкаф, хе-хе, продается... Кто утонул? Диез? Подумать только! А я недавно пошутил, что он молчит, как воды в рот набрал! Мистика! — Он прикрыл микрофон ладонью и шепнул майорше: — Агент утоп — во дела! — И в трубку: — Слушай, Банщик, а не утопили ли его? Остановка сердца... Асфиксия... Ага! Алкоголя нет? Со страху, значица... Мы разберемся... Разберемся… Пока.

25.

«21.09.1983 г. от Р. X. Здравствуй, Боря!..» — зачитал капитан вслух. — Боря, значит? — Он почти ласково глянул на Толика Соснова: тот сидел в кресле напротив и смотрел в полировку Бориного служебного стола, клоня плавно голову то влево, а то вправо. — Обет, стало быть, молчания? Ладушки... — Капитан помолчал тоже, засмеялся натурально снисходительным смешком, словно бы забегая взглядом в смешной следующий текст, и продолжил чтение вслух: «Есть такое выражение — друг ситный. Иногда я буду позволять себе такое обращение к тебе, ведь у нас в стране все товарищи, а вследствие этого почти друзья. Не помню, писал я тебе раньше или нет о том, что наша Россия, запряженная Мерином Покорности, являет собой Возок Нравственности и греет и гладит мир, словно утюг, исполненный Душ Горячих, олицетворяющих саму любовь. Любовь с большой буквы! Ты, государственный Щит и Меч, козел, не понимаешь того, что скоро кругом будет литься детская кровь, и просиживаешь в ресторане с легкими женскими порванками, а на Россию — это дитя Божие! — уже заточены ножи, отлиты из ее же недр пули. Где ты и твои бдительные отцы-предатели? Вы кидаете в темницы несчастных и заблудших, вы неспособны, как я нынче, завести и поросенка с теленочком, собаку, заняться огородиками и саженцами»… Насчет саженцев ты, Толик, неправ... Сажаем... А этот твой отвлекающий маневр мне ясен: под крестьянского философа косишь?.. Итак: «Нынче сухо. Один полив сколько времени отнимает, а мне о вас еще думать, о тунеядцах, все равно что из пустого в порожнее переливать. Так и по начальству передай, что нам в аду гореть за измену Родине, это я вам обеспечу с Господом нашим Христом. Я уж сколько писем тебе написал, а ты все дурак дураком. На днях приезжает моя историческая жена (по Апокалипсису), и мы пойдем в сельсовет подавать заявление. Ей, Боря, 36 лет, ни разу замужем не была, и исторический Сын будет для нас воистину тяжел, но он вам за все отомстит. И аз воздам! А Андропычу — глаз на жопу натяну и моргать заставлю: я — народ, ясно? Ты — дерьмо плавучее, это тоже ясно? Андропыча-ленинца я тоже на днях облагодетельствовал своим письмишком на пол-листочка. Я был бы рад, если б ты черкнул-чирикнул мне пару строчек о том, где вы с Андропычем учились государственной мудрости, да боюсь — арестуете, и адреса своего вам не дам…» Да мы сами, сами с усами — найдем! Правда, Толик? Ах, извини — забыл, что у тебя обет молчания... Ничего, писать-то ты не зарекался — все и напишешь, как на духу. Итак: «Помни, Боря: все ваши премудрости для меня — оно на палочке. Когда вступит в силу мое мнение, вы убедитесь, что безумие — строить дом без фундамента, как это делаете вы, а народ еще и жалеет вас. Думает, ах, запутались вожди, ах, заблудились! Вы прекрасно знаете, что творите в ваших высших эшелонах власти. И пишу я тебе лишь в силу того, чтоб ты слушал — это мой курс твоего лечения…» Ты меня полечишь — я тебя, Толик… Ты мне — я тебе… Читаем далее: «... после которого ты, возможно, и поймешь — я вижу агонию эфемерного социалистического благополучия (а значит — не я один), и попытки втянуть после этого Страну Дураков в благополучие рыночное столь же наивны для разумного человека, сколь и сам мир в общей наивности и ложности нынешнего своего развития — страшным будет тормозной путь сначала для нас, умирающих детей, а потом уж стократно для вас, умников, выбившихся в отцы. Труд ваш остроумен, сказать нечего: мы ждем от вас охраны безопасности государства, а вы беспокоитесь о безопасности вождишек. Стыдно. Ох, блин, как стыдно! Ай-я-яй, Боря, бывший пионер! Вы вот все Сталина клеймите, однако если Сталина принять за параноика, то уж Лёню и всех, кто кандидат на участие в лафетных гонках по Красной площади, вполне можно принять по сравнению с дядюшкой Джо за ярко выраженных дегенератов, явно спутавших личные ценности с общечеловеческими, но это лишь кажется, это подстава, фишка — тут у вас страховка отработана. И я вам, дуракам, пишу, что знаю о ваших проделках и буду клеймить вас, дураков, каленым железом и рвать вам ноздрю. Гуд бай! Гуд найт! Аста маньяна! Аста луэга! Ауфвидерзеен, господа интернационалисты, заразные и чумные! Человекобог Апокалипсиса. Подпись». Человек Апокалипсиса, а почерк твой! Интересно, как он подделал твой почерк, а, Толик? Вот заключение графологической экспертизы, а вот и литературный эксперт пишет, что стиль и лексика твоих рассказиков сходны... Так и будем в молчанку играть? Продолжим? Или подпишем кое-какие бумажонки?

Соснов молчал и грустно жевал кончик спички.

Подпишем — и в больничку, а?

Соснов поглядел на разжеванный кончик спички.

А кто свою бывшую невесту молотком по... А?!

Соснов швырнул щелчком спичку в Борю. Не попал.

Хорошо, хорошо... — сказал задумчиво Боря. — Пока брать тебя не будем... Пусть Сигайлов тебя собственноручно, как только излечится от нервного, заметь, потрясения. Пока свободен! Иди! И чтобы снабовской жены в твоем бардаке не видели, иначе получишь срок за содержание притона. Да что там притон? Я тебе статей штук восемь пришлю на предъявителя... Иди, монашек, иди и прожигай дни в молитве. Мы за тобой еще зайдем чуть позже... Подпиши о неразглашении нашей беседы — и гу-у-уляй себе по подвалу. Вот тебе ручка, вот остальное...

26.

«Вот остальное... — крутился барабанчик в сознании капитана, — и основное... Вот и подпишем... выйдем-подышим...»

Он думал о пляжном волейболе, о своих новых японских плавках и своих же загорелых ногах в золотистой шерсти, о скорых дождях и об отце, который стал глохнуть и разговаривать так громко, что собаки с улицы начинали панически лаять, когда старый Бордадым говорил: «Сынок! Переключай на первую программу!» Или: «Борька, в лоб твою аришку! Почему же в баню-то бы нам не сходить, а?!»

Он-то думал вслух, а от его думанья по экрану телевизора начинала бежать строчка и корежиться изображение. Капитан со щекоткой в ноздре думал, что-де люди не вечны, что придет и отцово время, что... Дальше капитан паниковал и, нажимая кнопку звонка, вызывал из словно запаянного с двух концов коридорчика следующего, который записался по очень важному делу.

Следующий вошел.

Спортивная прическа, лоб без морщин, легкий стройный молодой человек.

Здравствуйте, — говорит. — Моя фамилия Шведов, зовут Николай...

Здравствуйте, — отвечал капитан Бордадым. — Садитесь, — указал он на кресло. Поправился: — Присаживайтесь... — и поинтересовался: — С чем пожаловали, товарищ Шведов?

Знаете, возможно, я видел Молоточника! — уселся посетитель, облокотился на стол и подпер кулаком щеку. На глазах его синих блеснула слеза юного пионера, которому доверили важное дело и он с честью рапортует старшему вожатому о точном исполнении. Экзальтированный, одним словом. Или шиз, решил Бордадым-младший мгновенно и спросил:

Вы видели его только что? Выходящим отсюда?

Синеглазый запротестовал мимикой и жестами, как учат театральных студентов:

Что вы, что вы! Это я видел Толика Соснова! Какой же он Молоточник, вы что? Тот совсем юноша, белокурый, длинноногий, с чувственным ртом... И видел я его недели две назад на Барышевском переезде, где полоса отчуждения, как идти со Звездной к остановке экспресса мимо зоны...

Почему сразу не обратились?

Ну... Это разговор особый: у меня нет прописки в городе, понимаете? Я улицу только на зеленый свет перехожу, чтоб на проверку документов не налететь, а тут самому являться — избави бог!

Рисовать умеете?

К сожалению, нет...

Если я сейчас вызову художника, то сможете с ним поработать над фотороботом? Как вас по батюшке?

Николаевич.

А, Ник-Ник? Попробуете?

Отчего ж не попробовать!

Вы поможете нам — мы поможем вам. А пока ждем художника, расскажите мне про обстоятельства вашей встречи с этим мизгирем...

С кем, простите?

С этим неуловимым Джеком-потрошителем.

А-а! Ага!

Давайте на диктофончик. Не смущает?

Нисколько.

А что же вы сегодня не побоялись зайти?

Так он ведь, я слышал, жену Саши Сигайлова... убил!

А вы откуда Сашу знаете?

Так кто же в городке Сашу не знает! Да и Вера... Что ж тут не понять? Ловить и давить этого выродка! Я бы своими руками... Я гнался за ним...

Стоп, Ник-Ник!.. Орднунг! Давайте по порядку, подробно.

Отлично. Я могу и по порядку. — Шведов глянул на часы, скорее по привычке, нежели спеша куда-нибудь. Так решил Бордадым — скорее по привычке, нежели по долгу службы. — Могу, — повторил Шведов, налил из графинчика боржоми, ухнул стаканчик и утер губы рукавом, потом вынул из кармана носовой платок и вытер платком свой рукав, сказав при этом: — Извините. Волнуюсь. Может, выключим диктофон?

Отлично! Выключим! — согласился Бордадым. Выключил диктофон и включил второй. — Начинайте...

27.

Начинайте спокойно. Еще воды?

Да, благодарю вас... Чуть позже. — И он расстелил носовой платок на бордадымовом столе, где под стеклом заключались многочисленные фотографии шпионов, ожидаемых в городок на очередной симпозиум.

Это зачем? — спросил Бордадым, прикрывая картонными папочками фотографии.

Это — территория. — Шведов пальцами нарисовал в воздухе квадрат. — Территория, где я живу. Вот дом. — Он поместил на платке спичечный коробок. — Пять этажей. Панельный. Я тут, на первом, снимаю квартиру. Я поэт. Пока не публикуют, но скоро. Это к делу, как я понимаю, не относится. Да... Да-а! Вот лес, — рубанул он по углу платка, — вот... зажигалка — это дом, стоящий перпендикулярно; за ним... дайте что-нибудь... ага!.. за ним — молочный магазин... Дайте еще какой-нибудь предметик... о-о! изящный сувенирчик!.. Это лагерь для заключенных, котельная-коптельная... По ту сторону — дома персонала и разночинцев, асфальт... телефонная будка... Стройка, где работают зэка... Она вот так, по периметру, огорожена забором с вышками...

Представляю, — доброжелательно улыбаясь, сказал капитан: ему нравился этот заводной шизик.

А теперь дайте ниточку. Желательно — черную... Нитки с иголкой, говорят, у военных есть всегда.

Есть. Вы в нас не ошиблись, — капитан открыл ящик стола ключиком и подал Шведову тюрючок ниток. — Плиз!

Фэнк ю! — отмотал тот несколько метров. — Сейчас я выстрою улицы...

Вот тут, — сказал капитан Бордадым, — растет полуживая березка, а тут — небольшой котлован...

Точно! Вы знаете это место?

А как же! Служба такая!

Блеск! — сказал Шведов и с сожалением повалил на платочке свои плановые сооружения. — Тогда я так, да? Ну и вот: утром я всегда хожу за молоком. Не то чтобы я его очень люблю, но недорого, и продавщица Оля — очень миленькая девушка… мы с ней... симпатизируем, что ли, один — другой... другому... А в то утро, числа не помню, мне нужно было к восьми часам на речной вокзал, и я прямо без завтрака чешу себе встречь восходящему солнцу. Огибаю тут, выхожу сюда — погода чудесная, радостная, сворачиваю на тропинку к железнодорожной насыпи, вижу: навстречу, метрах в тридцати, идет Оля, а сзади чуть-чуть — с такого расстояния трудно определить разрыв — молодой человек. Ах ты, думаю, скромница! Ах ты, очаровательница! Кто же он, мой счастливый соперник? И когда мы поравнялись, я отступил к обочине тропы, чтобы пропустить эту парочку, показать себя воспитанным человеком, а сам по известным причинам не постеснялся внимательно глянуть в лицо Олиному провожатому, а ей лишь кивнул головой легонько. Она мне ответила, молодой человек опустил голову, мы разошлись, как джонки в океане. Я иду дальше, ах ты, думаю, Оля, ну и Оля! Мысленно сравниваю себя и его: ничего, думаю, парень, но уж больно молод и мокрогуб…

Мокрогуб?

Да... Это, разумеется, чисто сенсорное мое восприятие, но у меня осталось неприятное ощущение, что рот у него, уголки губ всегда увлажнены, понимаете?..

Да, Николай Николаевич. Продолжайте, все это суперархиважно!

Да... Иду я, стало быть, рассусоливаю таким вот образом, и вдруг — Олин крик, а я уже подымаюсь на гравийную насыпь! Оборачиваюсь, вижу — он Олю держит левой рукой сзади за волосы, а правой бьет по затылку, она уж на четвереньках, прошу прощеньица, стоит, а он, похоже, на одном колене — около. Никого вокруг, я бегу, на ходу хватаю кусок щебня, чтоб в руке что-то иметь из оружия, да?.. Вижу, он резко вскочил, увидел меня бегущего, расстояние — метров двадцать по прямой, и сам побежал к асфальту, в сторону Звездной... Я к Оленьке, на себя ее — и к телефону за «скорой»... Она плачет. Я говорю: не плачь, жива ведь, а это до свадьбы заживет...

И когда же свадьба?..

Чья?

Ваша с Оленькой?

Нет, ну что вы!.. Коня и трепетную лань...

А она сейчас в том же магазине работает?

Да-да... Еще красивей стала... Вот с молоком, правда, перебои...

У кого?

В торговле, я говорю, перебои, а она... Что она?.. У нее золото на всех двадцати двух...

Тридцати трех, наверное?

Что вы имеете в виду?

Зубы! — сказал Бордадым. — А вы?

А я все пальцы и пару ушей...

Капитан взял зеленый телефонный аппарат и позвонил в милицию, чтоб узнать, было ли зарегистрировано это происшествие в их милицейских ведомостях. Нет, ответили ему в районном отделении, не было.

Хм... — произнес капитан Бордадым. — Значит, вы — поэт, Николай Николаевич? Прекрасно, прекрасно... — «Сейчас определимся, — думал он, — что ты за сокол...» — А не прочтете ли что-либо из своего? Был бы польщен, признателен, а?..

Дело в том, — словно бы извиняясь, проговорил Шведов, — что Оленька отделалась легким испугом и тоже не сообщила в милицию...

Но ведь «скорая помощь» обязана сообщить в ментовку о такого рода происшествиях! — не скрывал кислого выражения лица Бордадым.

Шведов развел руками:

Я сказал вам все как было. Разрешите на этом отчалить...

Нон! — сказал Бордадым. — Ждем художника и едем в молочный магазин, если вы не спешите. Как?

Шведов снова развел руками:

Если родина в опасности...

28

...Родина в опасности!

Бросок захватом ног сзади — бросок через голову — бросок через бедро — задняя подножка — передняя подножка — бросок через спину — обыск в упоре у стены — обыск в упоре согнувшись — обыск лежа на земле — обыск группы пленных в упоре у стены — связывание брючным ремнем — связывание веревкой — конвоирование... Повторим!

29.

Однажды в юношеской драке Сашу Сигайлова ударили так, что он вылетел из клеенчатых плетенок и какое-то время не мог вспомнить ни имени своего, ни звания. Нечто подобное приключилось с ним после похорон Веры — шок. Его надо было бы везти в психушку, однако приятель Саши, заведующий райздравом, чтобы не пятнать биографию будущему светилу социологии, положил его в отделение ишемии, где главной являлась супруга заведующего. Та кормила Сашу снотворным, и когда приходили частые радетели и многочисленные товарищи, а Саша выходил в больничный скверик для встреч с ними и улыбался тупо, и мычал, и кивал согласно головой на все ими сказанное — он мало что понимал. Более того, первые несколько дней он не мог находить обратный путь в палату и нервничал, кружа вокруг больничного корпуса на Пироговке. Тогда он прекратил глотать транки, попросил Бордадыма привезти в больницу велосипед и приковать его цепью с замком к сосне у служебного входа.

Ночью Саша выбирался через подвал к велосипеду и накручивал за ночь десятки верст до изнурения сил; потом спал без таблеток.

Когда он ездил по ночным улицам, то тени деревьев складывались в имя убитой, зажженные Господом звезды и светящиеся окна домов — тоже. Саша стал ненавидеть ревущие в поднебесье самолеты: там душа Веры, там много живых душ, а самолет режет по живому.

С тех пор, под какой бы чужой фамилией он ни жил, по каким бы делам ни спешил — только наземным транспортом.

На тридцатом году жизни он оставил целевую аспирантуру, но место в общежитии оставалось за ним.

Иногда соседи видели, как из его комнаты выходила, укрывая лицо в стоячий ворот свитера, стройная пышноволосая блондинка, на изящных ее ножках были спортивные туфли, а в крупных, размашистых шагах таилась сила. Женщина несла на плече сумку.

Что ж... Мертвым — мертвое, живым — живое... — говорила вахтерша тетя Галя вахтерше тете Наде. Та в свою очередь молвила:

Что ж ему теперь, жизни решаться? Вон их сколько, девок, всяко-разно...

Веру-то больно уж жалко! Вот уж королева прямо была... Царствие ей небесное...

Царствие... А эта его бабешка все лицо прячет, ай-я-яй...

Видать, есть чего прятать... У-у! Поганцы все ж таки мужики, ай и поганцы-ы-ы...

Никто, кроме Бордадыма, не знал, что Саша Сигайлов устроил охоту на живца. Бордадым не одобрял этой затеи — в женском наряде и парике болтаться по осеннему лесу. Он знал, что более двух нападений в сезон Молоточник не делает, но знал также, что Сашу отговаривать — воду в ступе толочь.

Смотри там... — говорил Бордадым. — Не увлекайся... А то схлопочешь молотком по компьютеру...

«Да неужто он так любил ее, Верку?» — размышлял Бордадым, разглядывая фотографии убитой. Смотрел на прекрасные тона леса из окна гостиницы. Где-то там, в лесу, ходит настороженный Саша: у него обострились и обоняние, и зрение, и слух. Выражение лица, обычное для Саши, со смешинкой во взгляде, стало спокойно-сосредоточенным. Не лицо, а теплый камень.

Майор Габдрахманова настаивала:

Сигайлов готов — и надо ускорить его вербовку, капитан. Нажать на сознательность: надо-де сообща выводить нечисть... Да вы не хуже меня знаете, как это делается! Я прочла несколько его рефератов — это серьезный и оригинальный аналитик. Плюс мастер-рукопашник. Плюс языки импортные — да нас с вами надо в ефрейторы, если мы такого кадра не отхватим...

«Жди, как же… — наслаждался капитан Бордадым. — Ты будешь по загранкомандировкам лифчики скупать, эсэсовка, мата хари чертова, а Сашка с Борькой — на закланье пойдут...»

Он говорил наряду с этими приятными мыслишками:

Да он лучше в трактористы пойдет — это сто процентов, век статуи Свободы не видать, родичей не бачить!.. И анкета у него не пройдет, младший брательник евонный, Федька, рецидивист, на третий срок пошел, хулиган, по двести шестой — смекаете, товарищ майор? Как мать у них умерла, так он и взбесился, а Сашке-то самому не до воспитания было...

Майор Габдрахманова по-дзержински проницательно, очень не по-женски оглядела капитана:

Я знаю больше, чем вы думаете, Бордадым. Фёдор Сигайлов уже освободился с Табулги и работает пастухом в деревне. Я еду к нему. Вы — со мной. Кстати, вы дали на телевидение фоторобот Молоточника?

Дал бы... Вот только очень уж он какой-то неприметный, на всех похожий... Как начнутся эти звонки, а мне через неделю в отпуск, а они: др-р-р, бдительные… дз-з-зынь, законопослушные...

Слушайте, вы в своем уме, Борис?

К сожалению. А иначе давно бы уволился из рядов. В трактористы хочу. Вечером преферанс, в полдень — домино, с утра пораньше — последние известия и сыродой с хлебушком, а?! Выходите за меня замуж, уедем в деревню, а?!

Майор Габдрахманова хохотала, говоря: ох и артист, ну артист…

30.

... артистов люблю — некондиционные ребята!..

Ну! — ехидничал Бордадым со смаком второгодника на ковре директора школы. — «Живем мы в нашем лагере — ребята хоть куда: красивые, хорошие, ударники труда!..»

Габдрахманова, смеясь, икнула, засмущалась:

Ох, прошу про... ик... щения! Уходите... ик... Бордадым... До завтра...

А вдруг она меня обманет?

Отставить... ик... шуточки. С автовокзала едем на несколько дней... ик... в Мониху, к Сигайлову-пастуху. Вы — мой муж; я, соответственно...

О нет! — пропел бельканто Бордадым. — Я влюбчивый, я не смогу без вас потом, о-о...

Да хватит же, прекратите! Надо знать меру, в конце концов! Приказы не обсуждаются! Встать!

...человек пять! Остальным — сидя подравняться!

Вста-а-ать!

Бордадым вскочил и вытянулся во фрунт.

Вы что, забыли про инспекцию по личному составу?! — гневно прошипела Габдрахманова, поскольку зубы ее были стиснуты. — Отвечайте!

Никак нет! Не забыл! — пожирал ее глупыми зелеными глазами капитан Бордадым. — Я лечил вас от икоты! Разрешите обратиться!

Обращайтесь, хитрец, — сказала Габдрахманова, понимая, что избавлена от икоты. — Садитесь...

Благодарствую! — рявкнул Бордадым. — Я постою! Скажите — зачем мы едем к Федьке?

Хочу коротенько объяснить: мне нужен сравнительный анализ характерных данных Сигайловых. Происхождение сильных и слабых сторон характера, происхождение достоинств и недостатков... Мне нужен Сигайлов-старший.

Зачем? — взмолился Бордадым. — У нас ведь по Конституции нет агентурной службы!

Габдрахманова устало и проникновенно глядела прямо в болотистые глаза капитана:

Не валяйте дурака, пожалуйста. Речь идет не о службе, где приказывают, а об услугах, когда просят. Устала я от вас. Налейте мне боржоми и уходите. Завтра выезжаем семичасовым рейсом. Проваливайте...

Советую крепкий чай ме-е-елкими глотками, не извольте гневаться, а ноги в теплую воду, разрешите обратиться...

Боря, иди, а?

Есть «Боря-иди»! — Бордадым взял папочку, и занавес рабочего дня опустился за его спиной.

31.

Автобус стал у сельмага. Там уже стояла очередь.

За чем стоим? — подмигнул старикам и сельским дамам Бордадым, подавая руку Габдрахмановой, сходящей по ступеням автобуса на островок сухой земли.

Какой-то очередной ответил — за всем стоит. Кто-то — присесть не на что... Приезжих разглядывали охотно и откровенно, а когда с плеча Бордадыма соскользнул на ремешке и шлепнулся в грязь фотоаппарат, люди пожалели и вещь, и хозяина:

Хорошо грязь!.. А ежли бы об асфальт — все, дребезги и гайки! А в грязь дак самый раз — шлеп тихонько!

Да вон помой под колонкой, под колонкой помой — водопровод у нас! — советовали местные жители. — Помой иди!

Дак туда не пройти! По колена хрязи! — упростился капитан. — Хде ж мне, хородскому, пройти!

А к нам в болотных сапогах нада! — сказал старик не старик и молодой не молодой, а без определенного возраста мужчина в кожаном картузе на голове, возвышающейся над толпой. — Давай технику — пойду помою!

Пошел помыл под колкости очередных:

Ты, Колюшка, умойся заоднем!

И подстригись тамо, ну!

Похмелись тамо, Колюшка!

Икономь воду-то — она нынче казенна!

Листом лопуха Колюшка вытер грязь с сапог, поскоблил их щепочкой, спросил:

По какому делу к нам прибыли? Журналисты, небось?

Точно! — сказала Габдрахманова.

Колюшка, сопя после чистки обуви, осмотрел майоршу с головы до ножек:

Тоже мне, в туфельках... А мужик-то кем тебе доводится?

Фотокорреспондентом доводится...

Не муж, стало быть?

Подчиненный.

Очередные, притихшие на какое-то время, обмершие от любопытства, оживились, загомонили:

Женись, Колюшка!

Давай, Колюшка! Не робей, родной! Щас лавку отопрут, вермутыщи наберем — и в сельсовет, а?

Колюшка! На тебя вся область смотрит — не подкачай!

Колюшка зевнул и сказал:

Да на хер я ей нужон! — и обратился к Бордадыму: — К кому пожаловали, извиняюсь, конечно? Не могу ли, блин, быть полезным?

На что Бордадым поспешил ответить:

Нам в совхозную контору. Просим не беспокоиться. До встречи на голубом экране, друзья! Приятного аппетита!

У нас такой апитит, что нежевана летит! — хихикнула скорбная доселе старушка с кирзовой сумкой из времен продразверсток, и Колюшка похвалил ее:

Ты, Люлюба, настоящий поэт, блин! Сфотографируйте бабку, а то скоро вымреть... — и сделал перед бабкой проходочку: — И-их, блин-малина! Выходи, Люлюба, за меня — водку пить станем!

Тут же из очереди вычленился лысый рыженький человек, схватил за рукав уходящего с улыбкой Бордадыма и картаво заверещал:

Ваучег, ваучег, ваучег! — чем весьма способствовал выбросу адреналина в кровь капитана.

Отпусти, дед, рукав! — нервно посмеивался капитан. — Отпусти, тебе говорят!

Картавый юродивый вещал:

Пголетагии всех стган, соединяйтесь!

Подошел смущенный Колюшка.

Нет... Так он не отцепится... С ним надо по-хорошему: Владимир Ильич, блин, пошли на заседание чай с морковкой пить, а? Вот так-то. Пошли, батенька, в Смольный... Пошли... И вы, — сказал он журналистам, — идите к своим в контору, идите с богом, а то Владимир Ильич вас мигом в чеку отведет — и к стенке. Так, батенька?

32.

Директор совхоза отдыхал в Пицунде. Вместо него фигурировал главный агроном, но уехал в область.

Вы с ним разъехались, — сочувствовал главбух. — Может, видели на голубом жигуленке, вам не попался на трассе?

Кто есть-то? — снимал его на «американку», пустую кассету, Бордадым. — Из деловых людей есть кто-нибудь? Уборочная ведь идет...

Дак мы мясного направленья, нам че... Уберем, забороним и вспашем... Нам силосу одного забуртовать надо вон сколько, кукуруза в этом году — мечта Никиты! Щас я вас к зоотехнику к главному сопровожу, товарищи, он вам скажет, кого из пастухов можно готовить к съемке!

Главный зоотехник, похожий на молодого тощего грека, в своем кабинете чинил электроутюг, и когда вошли журналисты, то с лица его еще не успела сойти гримаса свирепого отвращения к жизни. Из-за стола, однако, он встал, вытирая руки о боковины армейских брюк.

Дерьма! Электроутюга купить негде! — заорал он и попытался согнать гримасу ненависти с лица — она не сгонялась. — Фаут! Иван Андреич! По национальности — немец! — говорил зоотехник, пожимая руки приезжим. — Главный зоотехник вверенного мне хозяйства!

Габдрахманова! Галия! Башкирка! Корреспондент областной газеты!

Слыхали-слыхали! — врал Фаут. — Читали-читали!

Бордадым! Специалист спецотдела Минспецмонтажспецстроя!

Как-как? — тряс Фаут руку Бордадыма своими двумя. — Не понял? Борда... как?

По национальности — казак, из гребенских!

Фаутово лицо наконец-то разбогатело улыбкой:

Так по сто грамм, что ли, товарищи интернационалисты! Сидор Мокеич, уважь, принеси похрумать, — сказал зоотехник бухгалтеру и пояснил: — Тесть, мать его старушка, — когда Сидор Мокеич выкатился шариком из кабинета. — Врать не буду, с женой мне повезло, с тестем тоже, а теща — мечта подростка: пыль с меня сдувает, а пыли-то у нас здесь — ой-ей-ей! Пыль бы государству сдавать — из передовых не вылазить! Садитесь, друзья, я из говорливых немцев! Известно, с кем поведешься — с тем и наберешься!

Бордадым поощрил:

Владимир-то Иваныч Даль из датчан был, а...

Вот именно! — с обидой почему-то подтвердил Фаут. — А брат мой Гельмут еще русей меня — все песни знает, чудак такой. Что ж, Россия нас вскормила-вспоила всех. Черен хлеб, а все хлеб...

Поголовье-то у вас большое? — прихорашивалась в тепле Габдрахманова. — Какие породы скота?..

Да потом! — досадливо развел ладони Фаут. — В основном… было черно-пестрое стадо... Три года как герифордов завезли бычков, а из свиней — ландрасы...

Пастухи не пьют? — доверительно сощурился капитан, снимая бленду с объектива и протирая сам объектив бархоткой. — Из управления внутренних дел нам советовали поинтересоваться, как тут перевоспитывается рецидивист Сигайлов... Фёдор, кажется? — обратился он за пониманием к Габдрахмановой.

Кажется, Фёдор, да вот у меня записано где-то, — завиляла Габдрахманова, тщетно скрывая недовольство темпами, навязываемыми Бордадымом.

Ково-о-о? — вкатился к столу главбух с огурчиками в трехлитровой банке. И повторил, ставя банку на стол и отметая детали утюга: — Ково-о вы спрашиваете?

Они спрашивают, перевоспитался ли Фёдор Сигайлов, Дуси Мартыновой приймак, хе-хе! — пояснил Фаут, доставая из сейфа «посольскую» и стопки. Они с тестем загадочно переглянулись.

Дела-а... — сказал главбух.

И главный зоотехник, наполняя стопки, вздохнул и спешно закивал головой:

То-то и оно, что дела...

Дак в прошлый четверг закопали Фёдора — девяти дней еще нет, новопреставленный. — И, боясь креститься, он изобразил губами нечто вроде чтения молитвы, потом стал в грустной задумчивости резать огурец. Нож постукивал о блюдце.

Мухи одолели... — пожаловался главбух. — Самим жрать нечего, кыш, тварь летучая! — И обратился к приезжим: — За встречу прошу поднять! А вечером мы вам накроем в банкетном зале, в столовой...
Девочки горяченькой свежанинки приготовят... Прошу! Под огурчики!

А хороший он пастух-то был, этот Фёдор? Не хулиганил? — закусывая «посольскую», допытывался Бордадым. — Рецидивист ведь?

Сирота он, а никакой не рецидивист... — утирая высеченную водкой слезу, сказал главбух. — Из-за собаки помер... Найда, что ли, ее звали-то?

Зоотехник ответил:

Найда звали...

Найда, точно. Ее еще зимой, в марте месяце пристрелили, дак он чуть не пожег контору: кто мою Найду застрелил, кто замочил?!

Ну вот! А вы говорите, не хулиганил! — сказал Бордадым. — А контору чуть не пожег!

Да куда ему было контору пожечь, если он из больницы чуть живехонький в бега пустился? А если взять во внимание, как он эту собаку любил!.. Может, он всю свою любовь на собаку обратил... Щас вместе на земле отсутствуют — были на Руси такие друганы... Еще по одной? Помянем приблудного Фёдора...

Из-за собаки и погиб, — сказал Фаут. — Мне ее и застрелить пришлось... — Он разлил. — Не повредит с дорожки-то, хорошо...

Габдрахманова прикрыла свою стопку рукой:

Все. Я барышня. Мне конфузно. И скажите, что за история с этой собакой? Что за поджог конторы? Только по порядку.

Ну… щас... — сказал Фаут. — Выпьем — отец расскажет. Расскажешь, отец?

Выпьем — расскажу...

Ну так не тяните вола за хвост!

У нас говорят: не тяните кота за…

Ваня! — строго прервал главбух. — Вперед!

Х-хы! — выдохнул капитан Бордадым. — Валяй, закусывай — и к делу! А то нам еще в три хозяйства сегодня успеть...

А я девочкам свежанину заказал! Э-э, ребяты-ы, мы так и не договаривались! — обиделся видимо главбух. — Что за гости такие, а, Вань?

Ну про собаку, про собаку… — закапризничала Габдрахманова, притворяясь опьяневшей. — Дама хочет про собаку-у-у…

Дама хочет про собаку, — сказал с удовольствием Фаут. — Она хочет. Она — дама. Отец, крути рукоятку.

А чего ж тут? Жил он, Федя-то, с Дусей Мартыновой. Женщина она достойная, брошенка, муж был залетный. У нее хозяйство: леггорны, свиньи, пять овец, цветной телевизор, в доме чисто, огород в порядке, в палисаднике с мая по саму осень цветы цветут. И Федю она в порядке содержала — он стадо наше пас. Все хвастает, бывало, вот я собаку воспитал: напьюсь, усну — она никого ко мне не подпустит, хоть ты сам Керенский будь! Летом-то пить ему некогда, а зимой делать что?.. Ну и напился он как-то у Миньки Зотова на свадьбе. В снегу уснул, а на улице-то, едрена матрена, за тридцать: сморкнешься, а оно камнем падает, трактора объезжают тот камень! Ну что? Замерзнет ведь мужик, руки-ноги потеряет! Народ к нему, а Найда, сука-то его, не пускает близко! Побежали гонцы за Дусей — Дусю ни в какую не пускает, скалится, рычит, а зимой дни какие?.. Только взойдет оно — и сразу в чужой колхоз садится, солнышко-то... Дуся плачет, Федя спит, Найда службу справляет: все, гибель Федина. Ну, я говорю Иван Андреичу, беги, Ваня, за ружьем, тут разговорами не поможешь: застынет мужик, заколеет!
А Ване че? Он зоотехник, знает, куда ей пулю вложить. Он принес ружье и вложил... Найду за задни лапы в сугроб, Федю с воспаленьем легких в район, на больничный покой...

Это еще зимой? — спросил Бордадым. — А умер он в прошлый четверг, так?

Дак все! Так и не оправился, помирал, паря, долгонько... Не смотри, что из зоны пришел тощий, как гвоздь на сто пиисят, здоровый был, мучился долго... А из больницы б не сбежал — может, и оклемался бы... А он ведь оклемался — и сюда, в хозяйство, Найду хоронить! Делай, говорит, жена, гроб — будем Найду хоронить. К Анатольичу на столярку ходил, гроб заказывать. Хотел крест на могиле поставить, да старухи рассоветовали: нельзя, грех! А вечером-то он кинулся нашу с Иван Андреичем контору жечь, мстить, значит, за Найду! Ну, честно говоря, драка была, связали его, — опять недолгонько, но на снегу голый повалялся, все одежки на себе в истерике-то поразрывал... Жалко мужика. Одинокий был пастух... Так чах, чах… да и отдал концы. Родня-то хоть у людей есть, а тут... Ну, совхоз его богато похоронил, с музыкой... Ваня на басу, Пискаренок — на теноре, другой Пискаренок — на эсном барабане, с литаврами, Надюшка Седьмицына...

Главбух встал и ушел в дверь каморки, где мелькнули ведра и метлы без черенков.

Вот такая история. А стадо у нас в основном черно-пестрое... — сказал Фаут. — Надои средние, как у всех...

«Кажется, я поняла о Сигайловых, — думала майор Габдрахманова. — Это инфантилизм: их несгибаемость, гонор, максималистские установки — всего-навсего инфантилизм... Ведь взрослый человек — это цепочка компромиссов...»

Она вышла, прижав к глазам платочек.

Бордадым стал снимать на «американку» Фаута.

Эй, тестюшка! — постучал в дверь каморки Фаут. — Ты что там, онанизмом занимаешься? Выходи на съемку!

Вышел тесть.

Дурак! — сказал он. — Скотина зоотэхническая! Я молился, понял? Разве можно так о старике?

Фаут рухнул перед ним на колени:

Ох, прости! Мамочка, зачем же ты меня, дурака, на свет-то родила? Батенька-а, не серчай — печенка лопнет!

Дурачок... Дите малое, — ласково сказал главбух. — Наливай по маленькой-то давай!

33.

«В конце концов, мир ваш плохо устроен, и из моих писем вы взяли только плохое, — вслух читал Бордадым, имея перед глазами силуэт Толика Соснова на фоне окна, а за окном солнце бабьего лета. — Вы взяли только мою ругань, которая вам явно не нравится, гэбистам, а о хорошем не помянули ни слова...» Что-то ты, Толик, стиль потерял... Какие-то, пардон, банальности изрекаешь. Деградируешь, малыш. Читаем далее: «Ты же читал Пастернака, Боря? Значит, ты совсем пропащий! Мир нужно делать открытым и оконкреченным в этой открытости...» А ху-ху не хо-хо, диду? Жди, диссидюга вонючая! Щас мы тебе границы откроем, полигоны, шпаны напустим в науку! Эшь ты, какой вумник! Молчишь? Молчи, хвалю! Чем продолжительней молчанье, тем оглушительнее речь. Продолжим наше собеседование: «А я вам уже писал, что я — Живое Слово, сошедшее к вам со страниц Великой Книги. Живое — именно и матом, и руганью, коя вам не нравится, и истинной нравственностью моих к тебе, шпиону позорному, писем...» За шпиона позорного ответишь, бельдюга, обещаю, как снег в декабре… «А что ты знаешь о любви, дорогой мой дебиленок? А ведь только ею измеряется величие человеческого разума, не ума — разума, заметь, олигофрен дутый. Ладно. Борь, извини, я прервусь. Пойду соберу огурцы и отдохну от тебя, недоумка, чуть-чуть. Ах… как ты меня мучаешь своим присутствием на земле! И ненавижу себя за свои душевные порывы — они ложны, Бобик. Да. Реален только постоянный душевный труд, а я, несообразительный ты мой, на тебя трачусь...» Толик, я устал от тебя, все... Пора тебя окучивать. Сейчас позвоню, чтобы несли айдентикит, идентификационный набор, слепим тебя. А на дактилоскопические карты переснимем твои пальчики. Потом посадим на иглу, и когда ломка начнется, то ты мне все, что скажу, огромными чернилами для высших математиков нарисуешь! Врубился, чертенок ты мой ненаглядный? И станем мы тебя лечить в больничке закрытого типа по соображениям сложившейся практики и неписаных деловых инструкций. Тут и посмотрим на величие разума. Понимаешь, бяшка, ты мне нужен. Мне — и более никому на земле. Ты жил, чтоб встретиться со мной. Этих писем твоих я люблю...

Когда зазвонил телефон, капитан бросил на стол пачку «Беломора» фабрики имени Урицкого:

Кури, жалкий мой... — и взял к уху трубку. — Пентагон на шнуру, сержант Лейтон слушает! А? Ну шутка, шутка, конечно! Юмор у меня такой. Называется юмором висельника! Как? Это что — шутка? Минутку, минутку...

Бордадым заалел, как пастушок на закате солнца, упер взгляд в лоб Толика Соснова, который меланхолично пускал дымом в ползающую по фотографии китайца под настольным стеклом муху.

Пшел отсюда, вонючка подвальная! Еще одно письмо получу — кастрирую! Давай сюда повестку, чмо!

Толик взял из пачки пару папирос и вышел на свободу.

Подробней, товарищ полковник! Чем убит Молоточник? Молотком? Ни фера себе... Да, слушаюсь! Лечу, бегу! Слушаюсь! Слушаюсь, товарищ полковник... — Бордадым прикрыл микрофон ладонью, — долбаный, — открыл микрофон. — Есть! Есть, понял!

34.

«Совершенно секретно.

В одном экземпляре.

Начальнику следственной части

Старшему следователю…

Спецдонесение.

В связи с расследованием дела об убийстве неизвестного мужчины в районе лесного кордона... по Вашему поручению старшим инспектором... новосибирского горисполкома, капитаном милиции Сухининым А. Д., с помощью Р. Р. Лонгинова, коменданта общежития № 7 по улице Пирогова, была проведена оперативно-агентурная работа, направленная на выявление лица или группы лиц, совершивших это убийство, а также свидетелей, обладающих сведениями по обстоятельствам данного дела.

Проведенной работой установлено:

1. Женский парик, найденный на месте преступления, идентичен прическе женщины, по утрам выходившей из комнаты бывшего аспиранта Александра Сигайлова, проживавшего по адресу: ... 1950 г. р.

Ее приметы: рост 175—178, легкая сутулость, плечи широкие, развернутые, грудь невысокая, походка легкая, спортивная; одета была в коричневую спортивную куртку, свитер со стоячим воротником, закрывающим низ лица, спортивные брюки синего цвета с лампасами, кроссовки приблизительно 42-43 размера.

2. Сам Сигайлов вторую после убийства неизвестного ночь в общежитии не появляется.

3. В комнате произведен досмотр в присутствии коменданта Р. Р. Лонгинова. Обнаружены предметы дамской косметики и парфюмерии. По словам знавших бывшую жену А. Сигайлова Л. Рыбиной (4 курс матфака) и Д. Забурдаевой (4 курс матфака), Вера Сигайлова косметикой не злоупотребляла».

 

Ты все понял? — спросил Бордадым.

Не шилом делан, — ответил Сигайлов.

Вот адрес. Вот ключи. Исчезни с глаз — я тебя найду очень скоро. Живи тихо, как Герасим. Продукты там есть, дней на семь от пуза хватит. Все, растворись. Бумажку с адресом сожжешь на газу, с газом осторожней, герой... Пшел! Такси у подъезда.

35.

Саше снился урок пения в школе.

Учительница Валентина Акимовна — его бедная любимая в пятом классе — старательно втолковывала Саше:

Ты пой не «к», а «х»! Понимаешь? Х-х!.. X красоте-э-э!

К храсоте-э-э-э!.. — бестолковый от любви к изумрудным глазам певички, пел Саша, а Борька Бордадым, уже в аспирантских летах, глядел на бестолочь белыми лупатками с портрета на стене класса, терпел, но не вытерпел.

Все! — сказал он и строго рыгнул по-ресторанному. — Все! Ему вышак! Он никогда не докажет, что кокнул Молоточника, а не простого грибника, отца семерых по лавкам! Зачем ты, дуремар, бил молотком? Теперь у вас с ним на каждого приходится по молотку!.. Увести ханыгу на Колыму!.. Молото-о-ок, Сашуня!..

Проснувшись, Саша нырнул в радиоволну, и она понесла его в далекое зарубежье:

«— Можно сказать, что свершен акт возмездия, так как монстр убит собственным молотком. Окончен ли террор? Напоминаем, что на протяжении нескольких лет по осени в прилегающем к научному центру лесу происходили злонамеренные убийства, жертвами которых являлись молодые женщины. Методы работы советской милиции, мягко говоря, оставляют желать лучшего. Что вы на это скажете, Илья Натанович? Почему вследствие этих убийств осуждены невиновные?

Видите ли, Алёна, судебные и следственные ошибки имеют место в любой системе правосудия... Что касается конкретно этого дела, то скажу так: причины кроются в порочности практики работы советских следственных органов, когда к концу отчетного, обратите внимание, отчетного периода — а это может быть и месяц, и квартал, и год, и пятилетка — скапливаются в районных отделениях так называемые «висяки», нераскрытые уголовные дела. А отделение имеет, к примеру, самую низкую в городе раскрываемость. Какие меры нужно предпринять, чтоб формально ее повысить? Тут и проявляется изобретательность начальников отделений. Можно к концу отчетного периода часть нераскрытых дел переправить в соседний район в обмен на их висяки, сотворить этакий бартер. Можно просто законопатить дело в долгий ящик и свалить все на изъяны плохо поставленного учета. Можно мелкие правонарушения повесить на не совершавшего их, он возьмет на себя, допустим, мелкую магазинную кражу, если ему пообещают столь же мелкие льготы в ходе его прохождения по делу. А крупные правонарушения: убийства, грабежи, изнасилования — это снести на психически неполноценного человека и, отправив его на больничку, поставить плюс в графе «раскрываемость»...

Нечто подобное и произошло в сибирском научном центре?

Да, Алёна... По делу о Молоточнике ушли на срока три невинных местных шизика. И вот наконец он устранен путем самосуда...

Можно ли с уверенностью сказать, что убито именно это чудовище?

В том, что убито это, как вы образно высказались, чудовище, нет сомнений. Буквально за несколько дней до акта возмездия один бродячий поэт составил его фоторобот: он видел убийцу в лицо в момент, когда тот пытался убить продавщицу молочного магазина на улице Звездной. Другое дело, нужно ли признавать этот факт местным органам дознания. Ведь, как мы знаем, трижды они закрывали это дело, раскрывая якобы убийцу. Вот вам случай: несколько лет тому в Московское управление внутренних дел на должность начальника учетно-регистрационного отдела был назначен честный капитан. Вопреки воле руководства, он отказался фальсифицировать отчетность и добился проверки деятельности всего управления. И что же? В ходе проверки было выявлено более двухсот, а точнее... где это у меня записано… Ага! Двести пять скрытых от учета тяжких, повторяю, тяжких преступлений… и приписка девяноста дел, которая должна была показать рвение работников следственных органов в их борьбе с санитарами окружающей среды! Каково? Так что неизвестно, что еще выкинут местные холмсы...

Илья Натанович, кто был последней жертвой Молоточника?

Ею была Вера Плавинская, студентка пятого курса факультета прикладной математики. В июле этого года она вышла замуж за Александра Сигайлова, способного ученого-социолога с уклоном в политологию. По отзывам друзей этой новой семьи — пара была прекрасной! Вера обладала массой достоинств не только по меркам советской морали...»

Водки-и! — заорал Саша, вскипая. — Водки-и, скоты! Эй, Бор...

Ниоткуда, может быть, отозвался капитан:

Молчи, дурак! Схватите дурака! Через тридцать минут буду! Прекрати бузу, Шурка, и забудь, что ты есть... Водки доставлю. Конец связи!

Ты откуда, шпион? Ты где? Сообщи свои позывные! — Но капитан не отозвался вторично...

«— …вероятно, муж Веры Плавинской, — вещал приемник по-домашнему, по-отечески. — После ее гибели — а этого нельзя не учитывать — он двадцать один день лежал в больнице: послешоковое состояние. Друзья рассказывают, что потрясенный трагедией Сигайлов не спал даже под воздействием снотворных препаратов. Лежал он не в отделении психиатрии, а в обычной больнице на Пироговке, куда его положили друзья, чтоб не портить ему ученую карьеру. Вот и думайте сами: он выходил в больничный парк, когда являлись соболезнующие, а входа в больницу найти обратно уже не мог... Как зомби плутал вокруг. Да что говорить: известно, что в психбольницах лекарствами и процедурами медики убивают в своих пациентах высшие, может быть, духовные способности! Кто-то из друзей принес Сигайлову велосипед в больницу, и он часами гонял на велосипеде, чтобы уставать физически и вернуть способность ко сну. Сигайлов — человек далеко не глупый, судя по этому. И, как человек не глупый, он понимает, что органам милиции и КГБ, который наверняка имел дело о Молоточнике на контроле, страшновато за честь мундиров, они, скорее всего, признают, что убитый нынче тип — никакой не Молоточник, и станут ловить убийцу, циники чертовы! Поэтому Александр Сигайлов уже в подполье и обречен. Мне жаль этого талантливого и мужественного парня...

Как вы думаете, ему удастся скрыться?

А куда? Куда он из этого огромного лагеря с названьем эсэсэсэр, из этой огромной пересыльной на тот свет тюрьмы? Долго ему не продержаться...»

«Ловко... — слушая радиоголос из-за моря, дивился Сигайлов. — Кто же их так информирует? Все разложили как по нотам! — И сам себе ответил: — Бордадым Борька!»

36.

Как чертенок по вызову, через пару минут явился Бордадым. Он отпер замок своим ключом, влетел в комнату, как из парной:

Рота, подъем... Надевай шинель и дуй к границе... Встал?

Сел...

Еще не сел, а уселся. Ел чего-нибудь? Ешь вон из холодильника — баланды еще нахлебаешься. Боишься, студент? Не бойся, не мандражируй, Феоклист, победа будет за нами! Вот тебе ксивота, а внешность мы чуток изменим... Слишком уж она у тебя — не обидишься?.. нет?.. правда? — нетривиальная...

Сигайлов изучал новые документы с интересом больного идиотией.

Кого ж ты сажать думаешь?

Не твоего ума дело. Никого. Кого надо... Вот тут на тумбочке стоял цибик чая со слоником… куда девался?

Толика Соснова сажать будешь?

Бордадым все еще искал цибик чая, который уже держал в руке. Подумавши, он грянул чай об пол и, сев на пол, стал строить из чая песочный домик.

Давай играть, — предложил он Сигайлову. — Мы маленькие несмышленые сосунки. Где наши сопли? Где наши мокрощелки? Верни, верни мне их, господи! Ой, ой, какать хочу, от такого товарища подальше, подальше! Чтоб только не на одном га-га-га! — Он вскочил и отряхнул руки от чаинок. — Слушай сюда, ты, чистоплюй, совесть моя пионерская! Ну давай, иди, иди и сдайся органам! А ты знаешь, интеллигент сопливый, что такие, как ты, и привели Россию сначала к терроризму политическому, потом к октябрьскому путчу, потом к геноциду, а потом... Ты знаешь, что происходит в этой милой твоему сердцу стране? Нет? А что ее скоро по голове молотком, кувалдой, балдой кузнечной?! Не знаешь? И ты хочешь, чтоб я, Борька Бордадым, сын собственных родителей, сын фронтовика, отдал джентльменам твои государственной важности мозги? Ди дада, ди дада! И предоставь мне, профессионалу, думать, какой шаг предпринять во имя, повторяю, во имя спасения Отечества. Шандец! Речь окончена. Повторяю: шан-дец, сказал отец, и дети положили ложки! Теперь изучай документ и забудь на время, что ты был Сашкой Сигайловым, детским полковником.

Эва-а! — сказал бывший Сигайлов, подходя к зеркалу.

Прощай, Саша, до свидания! Нынче ты Одинцов Евгений Игоревич, вот тебе билет на поезд, уматывай на запад нашей пока еще необъятной Родины...

Хочу быть Гансом-Христианом Андерсеном.

Хочешь — станешь. Только веди себя как послушный мальчик, не размахивай молотком, как дебильный плотник. А вообще, хорошо, что к тебе вернулась способность шутить, Женюрка. Молодца, Евгений Игоревич!.. Давай закурим, друг мой Одинцов, хоть Минздрав и предупреждает, но Комитет госбезопасности работает без предупреждения. Теперь к делу. В Москве пойдешь по этому адресу. Там живи, читай газеты, слушай «голоса», тебе будут приносить материалы из их прессы. Анализируй, вникай, следи: куда ветер дует. Я тебя вскорости найду.

Стало быть, теперь ты мой хозяин... Патрон?

Я твой друг, Женя... И старший товарищ...

Значит… я свободен?

Свободен, свободен, дурило! Но если я тебе помог — то это значит, что некоторое время ты должен выполнять мои рекомендации, дабы ни себя, ни меня, глупого, не подвести под трибунал. Ясно?

Извини, Борька...

Бог простит...

37.

Гражданин Месорубкин, литератор, в жизни был так ледащ, запущен и длинен, что спокойно мог бы жить в мусоропроводе.

Он не имел постоянной жены и прописки, но у него хватало долгов и детей, двое из которых были русскими, один эфиопом, еще один — голландцем, а последний, четырех лет с небольшеньким, родился во французской Канаде, куда уехал в утробе матери. Алиментов иностранные мамы не искали, однако Месорубкин Вячеслав Палыч в состоянии «под турахом» горько плакал о невиданных своих детках и рвался к рубежам государства, якобы к детям на свидание. Словно они стоят у всех границ, как казаки порубежные, и тянут к папке невинные ручонки, и вопиют: падре... фати... ку-уша-а-ать... эссен!

Вадим Крякутный заметил Месорубкина в Битцевском парке, где тот торговал портретами Ленина, писанными маслом.

Постхристианские российские иконы! — кричал Месорубкин. — Новый старый русский боженька! Доперестроечный идол письма Налбандянкина! — зазывал иностранцев Вячеслав Палыч, доставая из-за брючного ремня плоскую плашечку коньяка и согреваясь им. — Торопись-навались, у кого марки завелись, а также фунты, доллары и йены — подходите попеременно! Сэр! Сэр! Купите на память о бывшем эсэсэсэр! Эй! Бабка Бенина, купи себе дедку Ленина! Он не сеет и не косит, зато пить и есть не просит! Не пройдите сгоряча мимо деда Лукича!

Вах, маладэц! — сказал старик кавказец в адрес Вячеслава Палыча. — Вах, какой маладэц! — сказал он еще раз и поглядел на Вадима Крякутного, словно ища поддержки своим словам. — Так всо продаст, всо!

Крякутный кивнул одобрительно.

Мнэ Сталын нужин... У каво Сталын йести, скажи! Мнэ хароший Сталын нужин, ваенни нужин, ордын штоп... Ви пра Сталын нэ знает, я — знаю: хароши был члавэк, нэ паразыт Амброзий, а? Вах-х!

Навались-налетай — и Шри-Ланка, и Китай! Иностранец! Подумай заново и приобрети своим деткам детушку Ульянова! Человек в кителе, купи себе молчаливого друга и бывшего учителя!..

За час Вячеслав Палыч продал два поясных портрета по три доллара за полотно и один сюжетный за пятьдесят долларов. Когда, отпив из плашечки остатний глоток коньяку, Вячеслав Палыч отшвырнул тару ногой по ноготворному гололеду, он держал баксы в левой руке, а правой порылся в нагрудном кармане пальто, где искал бумажник. Тут к негоцианту подошли двое качков в кожаных куртках и белых кашне. От их стриженых затылков, казалось, шел пар электрической силы. Их мысли и намерения Крякутный прочел, как сверхчувствительный прибор. Прочел их и неглупый Вячеслав Палыч, вследствие чего лицо его сделалось высокомерным, надменным и героическим, однако грины он срочно и ловко сунул в бумажник, а вот уже бумажником в карман сразу попасть было Вячеславу Палычу не дано.

Вам чего? — не попадая бумажником в карман, спросил он с бюрократической холеной силой в голосе. — Товар продан — приходите третьего марта тысяча девятьсот девяносто второго года. Ферштеен?

Натюрлих, — ответил один из качков. — Но ты мне скажи, глиста, ты почему, солитер, прошлым своей Родины торгуешь?

Все вопросы адресуйте Егорке Гайдару, — презрительно засмеялся тощий, как болотная осина, Вячеслав Палыч, и стекла его очков «минус семь» фирмы «Президент» тускло сверкнули оттого, что он гордо вскинул голову. — Ищите Михайлу Горбачёва и спрашивайте, почему и чем обыватель торгует...

Второй качок вырвал из носу волосинку и сказал Вячеславу Палычу, протягивая ее на кончике указательного пальца:

Тогда купи кровное... Тебе говорю, фитиль...

Когда — тогда? — съязвил Вячеслав Палыч, все еще не попадая бумажником в карманную нишу. — Тогда-а-а... Ты что, больше горя видел?

Пхачму мэшаеш чхалвэку?! — возмутился качками кавказский дедок. — В чем дэль, понимаеш, а?

Молчи, отец мафии, а то папаху на яйца натяну, — сказал качок и сдул волосинку с кончика своего пальца. — Разойдись отсюда, турок зачуханный... Уезжай на свой казбек, мартышка! А ты, кишка, сдавай выручку сюда… и тихо, чтобы для твоей же кишечной пользы! Ферштейн? — И он сунул кулачище в карманище кожаной, свободной даже на нем куртки.

Зачем же вы, детки, людей обижаете? — подошел к Вячеславу Палычу и встал с ним бок о бок Вадим Крякутный, бывший некогда детским полковником. — Вас что, мало ремнем папки стегали?

Вот харош чхалвек! — перешел на их сторону и кавказский дед. — Я капусту в горах сажю! Вот мои руки, сматры! Я — нэ мафия, хароший чхалвэк!

Главный качок сказал, несколько картинно поводя плечами:

Мы уходим ненадолго! До встречи!

Катитесь колбаской! — пожелал Вячеслав Палыч, и это решительное пожелание взорвало младшего из качков. Он стремительно развернулся и попытался в прыжке нанести Вадиму удар ногой в солнечное сплетение, за что и был жестоко бит в многолюдной тишине. Второй качок выудил из-под куртки обрезок трубы и едва не обрушил ее на горькую голову отца многих иностранцев. Но удары сбоку снаружи и левой по гортани уложили его на заплеванный наст, он подтянул согнутые колени к подбородку и все мостился улечься поудобней, как перевозбужденное дитя перед сном после колыбельной.

Вах, бичо! — произнес кавказец. — И тут война!

Уходим, сейчас прибегут гладиаторы! — сказал Крякутный. — Быстро к машине! И ты, дед, тоже! Быстро!

Так произошло знакомство Месорубкина с Крякутным, которому он был нужен. Очень нужен на очень важную роль.

38.

Посмотрите на него, месье Коробьин-Христосов! Это Вячеслав Павлович Мясорубкин...

Месорубкин! — подчеркнул Вячеслав Павлович. — Ме-со!

Месо так месо, — согласился Коробьин. — Нам все равно, из какого меса делать фирменное блюдо... Прошу к зеркалу! Света, света прибавьте! Гм… Надо гражданина откармливать... Вальяжности в нем нема...

Вячеслав Палыч бодрился:

Уж не на рагу ли вы меня, земляки, откармливать собираетесь? Изо рта долго пахнуть будет! Гы-гы-гы!..

Коробьин-Христосов изобразил лицом глубочайшую степень удивления. Он сказал, почесываясь, как прокаженный:

Вы глубоко задели мои лучшие чувства, гражданин Месорубкин! И вы тоже, товарищ... мм... Крякутный! Тоже зацепили, надо вам сказать, чтобы вы приняли к сведению! Во-первых, почему, товарищ, вы не сказали гражданину, что господин Коробьин — вегетарьянец...

Был такой артист Коробьин-Христосов, — уходя из-под света софита, произнес Вячеслав Палыч. Усевшись в глубокое кресло, он выдержал недолгую паузу, на протяжении которой чиркнул зажигалкой, пустил дымовое колечко, а Коробьин спросил:

И что?

Кажется, он погиб во время взрыва башкирского газопровода. Во всяком случае, документы его и чемодан с барахлом были обнаружены на месте аварии новосибирского поезда... Вы родственник усопшего?

Я сам усопший... Итак, продолжим: во-первых, я вегетарьянец. Во-вторых, если товарищ Крякутный, тоже из усопших, как я полагаю, не объяснил вам смысл вашей хорошо оплачиваемой работенки, то я весьма, весьма удивлен! Насколько хорошо я информирован относительно вашей особы, мне трудно судить; но правда ли, что вам негде и не на что жить в бывшем Советском Союзе, а ныне — и, надеюсь, не присно — в эсэнге?

И Вячеслав Палыч вдруг всплакнул и сказал:

Чистая правда... Мне и при коммунистах досталось, а демократы-крохоборы точно со свету сживут... Налейте, если есть, возликуй, душа русского поэта! Облегчись, душа бывшего члена Союза писателей, душа правдолюбца и правдоискателя, господи-и-и-х-х! Скажите, коллеги, что же я должен делать за то приличное жалованье, которое вы мне положили?.. Я слыхал, что бесплатный сыр бывает исключительно в мышеловках. Жду разъяснений, хотя считайте, что я согласен. Я верю этому доблестному, — он сделал жест в сторону Вадима, — справедливому бойцу... Прошу плеснуть, как говорил небезызвестный Бронислав Пупков!

Отставить плеснуть, пока не проясним дело по всем статьям! — рявкнул Коробьин. — Эшь ты… плесну-уть! Пить ему надо на обломках империи. Слушай меня, член союза бывшего Союза... Ты в курсе, что от нашего государства, от народно-хозяйственного комплекса остался только комплекс неполноценности? Ты знаешь, что без планового хозяйства, без планового руководства экономикой не обходится ни одно уважающее себя государство в мире и в войне? Ты знаешь, что люди наши, детский наш народ, замучены очередями, дефицитами, высокими, выше тебя и твоих карманных денег, ценами, люди отупели от казарменно-арестантских методов распределения самых насущных товаров! А что делают с вами, писателями? с наукой? с армией? с оборонкой?..

Точно Коробьин-Христосов, вылитый! Только лицом не тот! — воскликнул почти трезвый Вячеслав Палыч. — От ведь, дьявол тебя побери-то!

Крякутный принес коньяк и стал резать лимон, говоря:

Молодца, Васька! Вещаешь на ять! Только уж как-то очень по-газетному... Ты помягче, попроще, с примерцами!..

Да? — недоверчиво спросил Коробьин. — Ты митинговый стиль не отличаешь от стиля собеседования, Вадим!

Ты ж не на митинге...

Чеши, человек, похожий на Коробьина! — оживился Вячеслав Палыч при виде коньяка. — Я полностью с тобой согласен — Отечество в опасности!.. Нас продают нам же самим за проценты... Так говорил старик Маркс по вопросу о сдаче Франции банкирам...

Ну ты, чувак, даешь! — похлопал в ладоши Коробьин. — Ты и старину Карла штудировал! Ты тот, кто нам нужен! Мы будем тебя снимать! Вадим, сколько дадим ему на подготовку к исчезновению?

Три дня вам хватит, Вячеслав Палыч? — спросил Крякутный и жестом пригласил к столу. — Подумайте... Потом вы исчезнете как Месорубкин.

Хватит, милые, хватит... Наконец-то мне всего хватает... Да и приелся я сам себе изрядно... За здоровье усопшего Месорубкина!

После похвальных в адрес коньяка ахов, после утирания слезы, высеченной лимоном, Месорубкин заявил, что его не интересует зарплата, что он будет работать за идею, но три дня, отпущенные ему режиссером будущего спектакля, он намерен погулять, и хорошо было бы получить гонорар авансом.

Нет проблем... — сказал Крякутный. — Пропивайте свои пятьдесят баксов, а когда вернетесь, получите компенсацию... Повторяю — пятьдесят тысяч ежемесячно… плюс пропитание, свободное время, книги.

Так что все же я буду делать?

Вы будете, Вячеслав Палыч, сниматься на видео.

Порнуха, что ли? Не-е-ет, братишки...

Оставьте ваши домыслы. Вы будете играть роль одного из крупных политических лидеров отечественного типа, но импортного производства... Отец Глеб, войдите...

В комнату вошел человек в черной рясе с крестом на груди. Он встал, потупившись, у стола и начал оглаживать рыжую бороденку.

Что здесь делает эта... эта... — удивился Месорубкин, — расстрига?..

Это актер. Успокойтесь, это дублер, актер, двойник, тройник — что угодно... Вы тоже нам нужны — кино. Только секретное. Секуритатэ, ясно?

Забавно, забавно... — молвил Месорубкин. — Это мне подходит. Приступаю к запоминанию роли через три дня.

Надеюсь, не надо предупреждать о том, что язык требуется держать за зубами?

Разумеется, — грустно заверил Месорубкин. — Я понимаю. Я навещу только одну женщину. Какую — еще не знаю...

Главное, не волнуйтесь, Вячеслав Палыч: вас будут надежно охранять. — С этими словами Крякутный поднялся из-за стола и удалился в одну из комнат огромной квартиры на Кутузовском проспекте.

В сумерках вывели Вячеслава Палыча из подъезда прямо в автомобиль. На глазах его была повязка.

Я теперь Фемида, — шутил он…

39.

Несмотря на свою редкостную по болотистому привкусу фамилию — Чуватина, — Ирина Степановна навечно имела великолепный художественный вкус, прекрасно знала искусство и живопись и была искусствоведом. Очки с розовыми стеклами, которые она носила последние пять лет перестроечного развала могучего государства, не мешали трезво оценивать свои перспективы: ей уже никогда не выйти замуж, в ближайшие лета только беспривальная работа позволит забываться сном одинокого существа женского пола тридцати семи лет от роду. Она уже не любила своего отражения в большом дедовском зеркале: да, красива была, но росой иссохла. И расхожие, дневальные мужские комплименты словно налетали в ее душе на стену, на заслон из прежней веры, из прежних желаний, из девических надежд и руин старых привязанностей. На днях Н., зрелый мужчина при обязательных усах с бородкой, из тех пустобаев, что, громыхая лабораторными колбами, пыля архивными свитерками и вертя джинсовыми ягодицами, переехали ее младую жизнь, говорит ей:

Ах, Ириночка, Ириночка!.. Ах, милая вы моя хлопотунья! Был бы я не женат!.. — говорит в твердой уверенности, что мог бы осчастливить ее.

«Да лучше б ты меня за ягодицу ущипнул да получил бы пощечину — так я бы хоть знала, что ты мужчина... — думала Ирина Степановна. — Так, глядишь, и жене, и мне со временем пользу приносил бы». Но, пойдя мысленно дальше щипка и вообразив некоторые пикантные моменты с усобородым, Ирина Степановна нехорошо, с отвращением содрогнулась и сказала этим образам, чтобы шли прочь, и прочла молитву. Молитва помогала. Ирина Степановна в молитве чувствовала благоговейный озноб и силу человеческой чистоты. Она искренне благодарила Господа, что тот не оставляет ее благодатью своей. И работала, вся уходила в работу, как ребенок, боящийся темноты в комнате, уходит с головою под толстенное душное одеяло.

А кто самозабвенно работает, тому нелепо не везет.

Музей живописи, в котором она работала — или, скорее, служила, — не был богатым и славным. Но одна картина из его запасников значилась в каталогах произведений мирового искусства. И вот выставка, а картины нет. Перерыли все в хранилищах-запасниках — привет. Ирина Степановна расстроилась до страшного желания напиться горькой, взяла водку в коммерческом киоске по дикой цене, взяла колбаски, хлеба, стопку граненую, выпила, даже не запираясь на ключ в своей служебной каморке, и к ней пришло озарение: ремонт в августе... Она спустилась в подсобку, где еще с августа оставались вонять фляги с краской, шпателя с высохшей на ребрах шпатлевкой, драные и убогие овчинные валики, пустые бутылки из-под сиккатива. Ирина Степановна скоро огляделась и обнаружила, что шедевром мирового искусства живописи рабочие заделали дырку в окне. Видно, случилось это уже по запоздалой осени, когда ложно угрожали холода.

Заплакала Ирина Степановна. Ужаснулась своей любви к простому люду. «Сама-то ты кто?» — усмехнулась она, покачивая бутылку с остатками сивухи двумя пальчиками, как иные нувориши играют брелочками с ключами от иноавтомашин. Потом на нее накатил стих. Она принесла в подсобку бумагу писчую обычного формата и, поглядывая на свою единственную драгоценность — золотое кольцо с рубином бабушки-покойницы, выпивая помалу, сотворила этот стих:

Твой костер в тумане светит,

Мой костер в груди горит.

Кто-то вздрогнет, и приметит,

И в ночи заговорит,

Белой птицей обернется,

Станет зернышки клевать,

Встрепенется, ужаснется

И уедет воевать...

Я его держать не буду

И не стану привечать.

Разобью о дверь посуду —

Научусь молчать...

Ирина Степановна в сердцах швырнула полную стопку о дверь — та не разбилась, а лишь расплескалась и растеклась водка.

...Бродит ветер отдаленный,

Гнет деревья и гудит,

Не поймет росток зеленый

Все, что будет впереди.

Впереди за поворотом,

У ворот, в чужом краю

Запоет и смолкнет кто-то,

Песню оборвет свою...

 

Эй! — отворилась дверь в подсобку, и из коридорной тьмы проклюнулось лицо усобородого Н. — Что здесь за грохот? Иринушка, лапа, это вы тут воюете?

Вон!.. — указала Ирина Степановна в сторону отысканной наитием картины.

Усобородый поспешил заверить:

Ухожу, ухожу, ухожу, детка...

«Мальчик с винтовкой Мосина» нашелся! — сказала Ирина Степановна. — Я нашла... Требую премиальных.

Усобородый затрепетал в океане чувств, затрясся, стал часто обихаживать уголки губ: ах, ах, ах...

Полет шмеля, — глядя на него, определила Ирина Степановна.

Цым-цым-цым! — развернул полотно картины пришелец. — Ай-ай-ай! Работы нашим реставраторам — цым-цым-цым!..

«Поеду-ка домой да напьюсь в дым», — решила Ирина Степановна и ушла на стоянку троллейбуса. Может, и позвонит кто... Или сама кому. А еще думала, что хорошо иметь квартиру без соседей и телефон...

40.

...Однако неисповедимы пути господни, и Чуватина не поехала в свой однокомнатный оазис среди городской пустыни. Она поехала к институтской подружке, чей жизненный опыт мало чем отличался от массового: родилась, научилась читать, мечтала учиться, училась — и в итоге осталась незамужней и бесплодной и нынче молилась, грешила, молилась, веселилась, отмаливала грехи, гоняла по магазинам, сравнивала ценники, покупала и разочаровывалась, радовалась, что нет детей в это бандитское время, плакала, что нет детей вообще, любила шоколадные конфеты, подруг, канарейку Зою, прошлое, которое, казалось, не за что любить, искала счастья в лотереях — его не было, его на массу не хватало.

Привет, Ларка! Ты меня узнаешь?

Кто Чуватину забудет, тот дня не проживет, собаченька ты моя! — сказала Лариса, принимая цветы из рук Чуватиной. — Проходи, милая, не разувайся, цыпленок мой несмышленый! Почем гвоздики, отвечай?..

Да подороже, чем в кинофильме «Коммунист»!

Дурилушка ты моя! Зачем же тратиться, черногривых баловать? Пусть кушают свое сенцо сами...

Как тебе не стыдно, Ларка! — без обиды, впрочем, увещевала Ирина Степановна. — Гуля-а-ам! — Они обнялись и радостно повизжали.

Музыка-а-а!

Пили день и вечер.

Заглянул на раут сосед сверху, муж учительницы. Быстро напился и лег спать. Уснули и подружки. Они спали до тех пор, пока не позвонила учительница.

Да здесь он... Здесь... — отвечала Лариса. — Заходи... — И открыла дверь, а потом снова легла.

Пришла горемычная учительница с градусником под мышкой, отчего ее левая рука казалась привязанной к туловищу, а правая суетливо теребила пуговку халата с короткими рукавчиками-крылышками.

Где он?.. — произнесла она, не думая и не рассчитывая, что ее услышат спящие. И когда она сорвала со спящих одеяло, проснулась Ирина Степановна, села в постели и поискала очки. Водрузив их на нос, Ирина Степановна спросила учительницу:

Вы по какому вопросу, мадам?

Что! Здесь! Происходит?! — спросила и учительница и швырнула в Ирину Степановну градусником. Промахнулась и схватила со стола пустую бутылку. Тогда Ирина Степановна закричала:

Не трогайте меня — я шлюха!

Что?! — вскочила и Лариса. — Да сама она шлюха! Ты что, не понимаешь, — обратилась она к учительнице, — что мы ничего такого не делали?

Как же не делали? — всплеснула крылышками та. — Как же не делали, если вы... все... голы-я-а?! Вы меня кем, дурой числите?!

А кто ты? От умной мужик пить уйдет? Напьется до отпада, чтоб ни тяти ни мамы? А мы, усталые после работы, должны его на себе, на двух горбах, как верблюды, на седьмой этаж! Благодарствуйте, барыня!

А позвонить? Позвонить тебе, Ларка, трудно?!

Вот забота! Твой мужик — ты и звони... Я что, прячусь от тебя? Да на кой хухер ты мне нужна... И твой алкаш Петя… или как там его.

Но Петя заблажил из-под одеяла:

Я не буду с тобой жить, учительница! С ними буду! Тут хорошо... Буду жить... Дайте мне жить, крысы... Учителя... учите-ля-та...

Ну вот видите, девчонки, — огорчилась учительница и присела на краешек тахты. — Вот видите...

Да хрен с ним, Анечка! Где они, мужики-то? За рюмку все отдадут! Да еще бисексуалы ненавистные! Давайте выпьем... Анечка, что это у тебя в руке? Наливай!

...Уснули вчетвером.

А в три часа утра в дверь позвонил Вячеслав Палыч. Он принес в рюкзаке море веселья:

Амаретти, девочки... Шерри, голубки... Французский спирт — раз! Американский спирт — два! Восемь сникерсов — одиннадцать...

Браво!

Вива, Слава!

А это — розы, солнца мои!

Ах, ро-о-озы! Господи милосерд, ро-о-озы!

Слава, ты разбогател?

Как его зовут? Слава? Слава, вы настоящий кавалер!

Посмотрим, посмотрим!

Посмотрите, посмотрите! А это — мясо быка в полиэтилене! Да здравствуют передачи с воли — гуманитарная, сука, помощь нашей зоне! Быстро мне, быстро двести оборотов!.. — ревел Вячеслав Палыч. —
И этому, в постели... кто это?.. никак Петруч-чио? Подъем — «скорая помощь» прикаретилась! Этому тоже — сколько выпьет!

Петруччио запел, не отчиняя век:

Не крути мне руки, друг, ведь на всех не хватит ру-ук...

В стенку угрожающе застучали соседи.

Что?! Я — майор кагэбэ! — рявкнул Вячеслав Палыч. — Молчать, в соседней камере, молча-ать!

Я им ща устрою стукоток! — пообещала Лариса. — Славка, собаченька ты моя вкусная! Стихи будешь читать? Я твои дурацкие стихи передам в гимназию — вот Анечка у нас, она в гимназии преподает!

Никаких стихов — ухожу на спец... задание...

Может, на спецлечение? — молвил Петруччио и громко икнул.

Заткнись, иколог! — посоветовал Вячеслав Палыч. — Выпей на, залей пожар... Вы ж не знаете, что живого меня хороните!.. И-эх-ха! — махом выпил он. — После первой… не занюхиваю... — Ира! Аня! Жарьте мясо...

Жарьте! — сказал Петруччио и выпил тоже.

Не пей много! — строго посмотрела на него жена. — Имей совесть.

Честь имею! — еще раз выпил Петруччио поданную Вячеславом Палычем водку. — Имею… что имею... Чужого... не моги... не хочу... Тут жить буду, хи-хи, мля... Жид буду! Мам-м-ма, хочу ням-ням!

На лестничной клетке что-то происходило. Оттуда доносились гортанные голоса горцев.

Арчил! Арчил!

Что, Гыви?! Здыхаю здэсь насмэрть!

Держись, Арчил! Ми с табой, друг, понымаэш?

Позавыте русскых, русскых! Позвытэ, здыхаю! Панмаэш?

На звонок в квартиру Ларисы открыл Вячеслав Палыч. Он увидел перед собой махонького горчика, который суетился где-то на уровне брючного ремня Вячеслава Палыча, указывал в сторону шахты лифта:

Задрастуй! Там Арчил в лифчике застрал! Щто будэщ делать, а? Арчил, дэржись, друг! Буд мушина, а? Щто делать будэщ?

Руби канаты! — приказал Вячеслав Палыч. — Руби! Тут для горного орла невысоко! — и вышел из квартиры в подъезд. — Тащи топор, кацо!

Арчил вопил:

Здыхаю!

Его друг укорял Вячеслава Палыча:

Зачэм, слушай, шутка? Чхалвэк там, панмаэш, хароший друг, а? Плакат нада!

Зачем плакать? — отвечал Вячеслав Палыч. — Будьте мужчинами — держите слезу в мешочках... Эй, Арчил! Слышишь меня?

Слышу, дарагой, ах, слышу, дарагой!

Жми на кнопку «стоп»...

Нажмул!

Отпускай!

Нул?

Что «нул»?

«Нул» отпускат? А?

Вай! — возмутился друг застрявшего. — Ти сколько клас кончал? Тхибэ руским язиком гаврят: стоп атпускат, идыот!

Атпустыл!

Что тут происходит, Славик? — вышла Лариса. — Что за переговоры?

О прекращении войны с Абхазией! Отпустил?.. Жми на девятый!

Арчил лифчык застрал! — объяснял Ларисе маленький.

Ну зачем же так!

Минэ нэ нада девятый! Перви нада!

Слушай, крэтино, тхибэ говорят, жмы дэвятку, рускым язик, жмы!

Лифт тронулся.

Процесс пошел, — сказал Вячеслав Палыч. — И я пошел.

Стой, друг! — прижал руку к сердцу маленький. — Благодарыт будэм! Обичай такой, панмаэш? — И он раскинул объятья вышедшему из лифта взмокшему Арчилу, который был ничуть не выше его ростом.— Арчил! Откривай кхэйс, коняк достан!

Тогда просим в гости — обычай такой! — пригласил Вячеслав Палыч. — Оружие можете оставить при себе — обычай такой! — И он сделал широкий жест рукой в полупоклоне. — Просим!

Вай, маладэц! — сдержанно улыбнулся Гиви и протянул Вячеславу Палычу руку. — Знакомы будэм: я — Гыви!

Арчил!

Их рукопожатия оказались крепче, чем мог предположить Вячеслав Палыч.

41.

Начинайте, — сказал Вадим Крякутный режиссеру Коробьину.

Коробьин вошел в студию, где его ждал один из лидеров фээнэс.

Свет! Саша, ты готов?

Оператор кивнул головой и уткнулся глазом в видоискатель.

Вы готовы?

Я всегда готов, — ответил политик.

Оператор просигналит вам о начале съемки. Постараемся говорить свободней — это не митинг... Малыш, в кадр!

За столик лидера присел журналист.

Пошли! — сказал оператор.

Друзья! — начал журналист. — У нас, у оппозиции существующему ныне режиму в России, государстве, не имеющем границ, правосудия и конституции...

Стоп! — прервал Коробьин-Христосов. — Малыш, ты не мог бы полегче, без патетики? Будешь готов — командуй «мотор»...

Мотор... — с готовностью сказал Малыш и, выждав паузу, заговорил: — Соотечественники! У оппозиции нынешнему режиму нет средств на издание своих газет и журналов. «Радио России» — импортный спектакль с импортными актерами. Центральное телевидение — гнездо предателей интересов крестьян, рабочих, национальной науки и культуры, лаборатория вестернизации страны. Мы, патриоты, для оккупантов всего лишь «красно-коричневое отребье», быдло, люмпены...

Коробьин-Христосов тихонько шепнул Крякутному:

Ладно, потом подчистим... Горячится Малыш, но гнев его справедлив.

Малыш тем временем продолжал:

В новом году с новой силой встает вопрос: что делать? Смотрите передачи нашей студии «Телемолния», которые мы будем распространять на видеокассетах. В них мы попытаемся ответить на все злободневные вопросы. Рядом будут интервью с простыми тружениками, с депутатами Верховного Совета, который начинает прозревать и набирать политическую силу в своем противостоянии разрушительным силам, что прикрылись ничего не значащим именем демократов. В наших передачах вы будете встречаться с лидерами Фронта национального спасения, увидите истинные лица тех, кто разрушает Россию уже не один десяток лет. Меня зовут Малыш. Усы, борода, очки — все это мне не принадлежит, это грим в целях личной безопасности. Мне ее никто не гарантирует… как присутствующему у нас в студии сегодня депутату Верховного Совета России Анатолию Соснову. Он, слава богу, защищен правом депутатской неприкосновенности. Анатолий, в Конституции, ныне еще не отмененной, хоть и не действующей, есть такие слова: «Народ осуществляет власть непосредственно». Что это? Пустая фраза или прямое указание на право народа восстать, чтобы взять власть в свои руки, если у власти окажется тиран и самодур, любящий при случае сослаться на то, что он «всенародно избранный»? Ведь даже буржуазные правоведы признают право народа на восстание во имя спасения и Отечества, и самого народа!

О том, что Россию надо спасать, знает каждый, кто не забыл своей кровавой фальсифицированной истории. Наша же история — это частица мировой, которую выковывает международный капитал по давно отработанной технологии. Маразм, начатый Горби, вызывает у здравомыслящих людей не отвращение, не удивление, а ассоциации с революционным прошлым человечества. Скажу лишь одно: Карл Маркс с гениальным предвиденьем описал политические события в СССР в своей брошюре под названием «18 брюмера Луи Бонапарта» — спектакль, поставленный сто сорок лет назад, как по нотам разыгрывается сегодня в России. Желтая пресса говорит о том, что капитализм — строй прочный, а социализм не выдержал конкуренции с ним. Но прочтите Карла Маркса — и вы увидите, что всего сто сорок лет назад этот капитализм барахтался в крови французов и реставрировал монархию...

Для тех, кто не читал этого руководства к действию для нынешних демократов, проведите несколько аналогий.

Это нецелесообразно. Эту брошюрку надо читать. Она вышла в Москве в издательстве «Политическая литература» в 1985 году. Я отсылаю вас и всех, кто нас смотрит, к ней. Это даст результаты, я вас уверяю. А насчет аналогий... Попробую процитировать Маркса по памяти. Он пишет: после того как они основали республику... (в нашем случае они — верхи капээсэс, начавшие перемену строя)... основали республику для буржуазии, прогнали с арены революционный пролетариат и на время заткнули рот демократической мелкой буржуазии... (в нашем случае — это видимость борьбы со спекуляцией и коррупцией)… они сами были отстранены массой буржуазии, которая с полным правом завладела этой республикой как своей собственностью. (Имеется в виду крупная советская теневая, главным образом связанная с Западом, экономика.) Никакие наши кооператоры, при всей их всеядности, граничащей с людоедством, при всей их помоечности, в желании ограбить ближнего своего, при всем их сволочизме, в желании разграбить отчий дом и осквернить мать свою землю, никакие наши доморощенные деляги не способны сравниться с заокеанскими коллегами и собратьями по стае. Под вопли продажной нашей прессы о том, что у нас все плохо, Штаты скупают на бирже акции КамАЗа, продукции которого нет равной в мире, они почти задаром приобретают завод «Фрезер», завод с уникальнейшими технологиями и прекрасно знающими производство рабочими... А Закон о земле? Он сделает нас перекати-полем вселенского масштаба!

Как вы относитесь к Марксу?

Я лично Маркса не знал, но все мы знали марксизм... Россия — самая первая жертва марксизма в мире. Горькая чаша — этот марксизм... Да еще приправленный водчонкой!

Ваше отношение к возрождающейся компартии?

Не коммунисты довели страну до экономического краха, а отсутствие коммунистов у пульта управления страной. Ложь о процветающем Западе, о счастливом обществе потребления упала на прекрасно унавоженную почву, и сделал это тот воистину интернациональный сброд, под управлением которого творились и творятся все преступления против трудящихся народов России. Это они создали легенду о «старшем брате» и ею же попрекают русских; это они создали миф о великорусском шовинизме и даже Ермака записали в завоеватели, ни словом не упрекнув испанскую конкисту, выбитых напрочь заезжим сбродом американских индейцев; это они умалчивают о том, что самое страшное порабощение — экономическое, что и происходит сейчас с так называемым бывшим эсэсэсэр; это они врут о том, что наша страна состоит из невежд: любой наш средний студент более широкообразован, чем средний американский конгрессмен; могу подтвердить сказанное фактически, но это тема, как я понимаю, не наша.

Анатолий, вы состояли в КПСС?

Не удостоился чести.

Иронизируете?

Для меня сейчас это не имеет значения: кто был, кто не был членом партии... Для меня сейчас важно: что ты делаешь для спасения Родины... Человек может заблуждаться, вступая в партию того или иного политического окраса, может искать выгод, может помодничать... Вступая в ряды патриотов, человек рискует. Это война с превосходящими силами противника. Верю, знаю и убежден: с временно превосходящими, захватившими нашу еду, наш уголь, наш лес, нашу нефть, наших потомков, телевидение, радио, газеты, Кремль... И хорошо, что для отпора захватчикам создаются такие партии, как РКРП.

Почему РКРП не стремится объединиться с Купцовым, Медведевым, Скляром, Калашниковым? Ведь они тоже выступают за восстановление власти коммунистов?

Некорректный вопрос. Всем, кто задает подобный вопрос, съезд РКРП в Челябинске ответил: она выступает не за восстановление власти компартии, а за восстановление власти трудящихся во главе с рабочим классом.

Опять классовая борьба?

Если существует классовый враг, то и борьба с ним является классовой.

Снова кровь?

Какая разница, от чего ты умрешь — от кровотечения или от голода… От кровотечения или от петли, которую своими руками накинешь себе на шею… От кровотечения или от ностальгии по былому Отечеству, родному, несмотря на коммунистическое иго… Как мы заметили уже на своем веку, политические структуры недолговечны. Вечны законы природы, вечен дом, который у нас пытаются отнять, — Россия.

Но ведь Россия наконец-то суверенна, нынче она свободна!

Представьте себе уставшего от работы главу семьи: он обеспечивал достаток в доме, он защищал дом, он думал о долге и ответственности перед приемными детьми и отдавал им лакомые куски, отрывая их от рациона своего, он вот-вот должен был уйти на пенсию и отдохнуть. А ему сказали, обессиленному: вон из дому! ты нам не нужен, старик! И старик свободен. Он ищет и штопает свои мальчишеские одежды, чтобы было в чем из дому-то выйти, а и они ему оказываются велики. И приемные детки орут вслед: на вырост оделся, старый дурак! Вот свобода деморализованной, шокированной безнравственностью творимого собственными детьми России.

Что вы скажете о нашем «всенародно избранном»?

Градобойное орудие... Инструмент...

Туманно.

Со временем прояснится и для... непонятливых.

И когда прояснится, то народ восстанет?

Народ объединится. И это главное.

Ну что ж, спасибо. Думаю, что это не последняя наша встреча, Анатолий. И последний вопрос, касающийся непосредственно вашей личности: скажите, это правда, что в пору своей университетской юности вы преследовались КГБ?

Я бы не назвал это преследованием. Это была личная неприязнь со стороны представителей органов. Капитана Бордадыма, в частности... Допускаю, что это была игра с его стороны, отвлекающий маневр, потому что им, гэбэшникам, ничего не стоило изуродовать меня в своих потайных ящиках. Однако же этого не произошло, как видите. Это было взаимонепонимание: они считали, что защищают безопасность государства, а я считал, что они просто служебные псы, которым все равно, кому служить, что такое понятие, как русский патриотизм, в советские времена им чуждо... Словом, мне их игрушек не понять. Некогда, ей-богу!

Но страх был?

Паники не было. Мой дед сидел, отец сидел. От этого они не стали врагами людям, не стали глупей, не стали менее дороги мне. Редкие из людей в России не сидели. Кто-то еще сядет... Надо помнить, что у нас от тюрьмы и от сумы не зарекаются. Уж если сидеть, так за верность матери нашей России.

Спасибо, Анатолий. На этой не совсем оптимистической ноте мы и закончим наш сегодняшний диалог.

42.

«Он не узнал меня...» — печально думал Вадим Крякутный, глядя из окна вслед Соснову.

Сосновская походка не изменилась. Он по-прежнему слегка подтаскивал правую ногу, которую сломал на военке четырнадцать лет назад, по-прежнему монументально неподвижно нес корпус и смотрел не поверх носа, а прямо перед собой в землю, словно не хотел отвлекаться от решения какой-то занимательной задачки... Вот он подошел к депутатской «вольво», положил на багажник папку, достал из кармана сигареты и, развернувшись к окну, из которого глядел во двор Крякутный, закурил неспешно.

«На меня смотрит... — взволновался и без того расслабленный воспоминаниями о родине Крякутный. — Узнал... Он любил Веру... Он просто не пустил бы ее в колхоз, и она бы не погибла... Но ведь я тоже ее любил... А она выбрала меня. Судьба? Судьба... Она не делает опечаток... Эх, Толик, тошно-то как!»

Малыш! — вырвалось у Крякутного.

Здесь Малыш! — отозвался тот из соседней комнаты. — Запись отсмотрим?

Малыш! Сбегай, верни его, пока он не докурил!

Мухой! — согласился Малыш. — А кого?

Но вошел на кухоньку Коробьин-Христосов и охладил горячку Вадима.

Стоп, земляк! — сказал он. — Умерла так умерла. Нас нет. Есть борьба. Есть табак. Есть оружие. Есть дамы. Есть перспектива вернуться к живым. Стоп, Малыш!

Есть стоп! — согласился Малыш и с этим. — Запись просмотрим?

43.

Бал у Ларисы не затихал.

Вячеслав Палыч прощался с жизнью. Заметно ломился раздвижной доперестроечный стол, и когда учительница захотела сплясать на нем, то Ирина Степановна сунула ей под нос ватку с нашатырным спиртом. Два горца церемонились и пытались говорить красиво. Учительницын Петя сбегал домой и принес для них костяной рог, оправленный в нержавейку.

Это мой рог! — зачем-то со злостью и по-детски выкрикнула учительница. — Отдайте рог! Мой!

Да будут у тебя еще рога, будут, милая! — утешала Лариса. — Дурное дело — не хитрое...

Мне учерики... учери... ки... на восьмое манта...

Тихо! — рявкнул Вячеслав Палыч. — Я прощаюсь с жизнью! Я хочу сказать, эй!

Петя зажал жене рот, и пожелание Вячеслава Палыча исполнилось. Наступила тишина, и слышно было в ней тихое сопение уснувшей на худом плече героя Ирины Степановны. Вячеслав Палыч с нежностью переложил головку Ирины Степановны на край стола — Ирина Степановна с улыбкой встрепенулась и поцеловала собственную руку, а потом с тою же невинной улыбкою поцеловала руку Вячеслава Палыча и, сказав:

Ты настоящий герой, хоть и пьяница, — предложила: — Говори все, что хочешь... А я давно не лежала на мужском плече... Не шевелись... Говори сидя...

Пьяница? Какой же я пьяница? — гладил ее волосы Вячеслав Палыч. — Вот поставь мне утром сто граммов водки, месяц, два месяца будет стоять — не трону. А уж поставь мне вечером бутылку — махом оприходую. И я — пьяница? Всю жизнь вокруг меня десятки сотен любопытных воронят так и вьются мошкарой: ах какой вы талантливый! подыхай швыдче, Славик, мы сделаем тебя великим!.. Нон! Я не подыхаю, пока сам этого не захочу! Одного друга детства прошу: дай мне, Рудик, на наши детские фоточки поглядеть, я-то свои в походах растерял! И что Рудик?.. Нон. Он ждет, пока я подохну, чтоб стать обладателем и распорядителем моих фотографий! Он ждет, когда к нему придет комиссия по литературному наследию, я наследил-то немало, и скажет ему, Рудику: продайте нам ваш фотоархив с маленьким Вячеславом Палычем! А Рудик повыеживается: я дорожу, типа, памятью корефана, мне эти снимки дороги! Цена его не устраивает, наперед вижу козла с его политикой! Вот такие, как он, и нарекли меня пьяницей... Бывало, нажрешься, начудишь: нате, други, получайте, чего жаждете и вожделеете... А мои иностранные дети? Вы, Лариса, думаете, что я глупый коллекционер? Любитель импортного мяса? Как бы не так! Моя первая супруга, поэтесса Хвощина, так меня достала беспросветной своей ленью, мнимыми хворобами, безразмерным эгоизмом и пустыми, самое больное, разговорами, что впору бы и на глухонемой жениться. А иностранки — они ж почти как глухонемые! Там слов нет. Где есть любовь, там слов не надо! И что я понял? Все бабы на один фасон, по одной выкройке: дура на дуре сидит и дурой погоняет! Что я понял еще: жалеть их и любить надо — зачем воевать с несмышлеными! Если берешься — иди до конца, до потери пульса. Если нет — шути и ничего не принимай всерьез. Выпьем за женщин — за других людей, за наше счастье и нашу печаль, которые заключены в них, дурах! Виват!

Слава женщын! — ввернул в общем радостном ликовании горец. — Пуст будэм вмэстэ дураки глупи!

Слава! Я тебя люблю! — кричала учительница. — Не умирай!

Второй горец вынес телефон на кухню:

Пхазваныт хачу! — и запер за собой дверь. Аппарат он поставил на подоконник, поглядел на тихий снегопад, швырнул щелчком окурок в форточку и, по-военному одернув свитер, набрал номер:

Галия, это я... Да... Все идет по расписанию... Запиши адрес... Диктую... Никак нет, госпожа Габдрахманова... Подслушивание исключено... Да, мы обязательно его проводим... Отбой...

 

(Окончание следует.)