Вы здесь

Долгий день в Яровке

Документальный рассказ
Файл: Иконка пакета 10_slobodchikov_ddvya.zip (15.44 КБ)
Валерий СЛОБОДЧИКОВ
Валерий СЛОБОДЧИКОВ


ДОЛГИЙ ДЕНЬ В ЯРОВКЕ
Документальный рассказ


1
Схоронив по зиме жену, бывший алтайский целинник Федор Каурцев собрался переезжать в город. Не своей волей решил, а по настоянию сыновей. Они после поминок сообща и место новой прописки определили — жить отцу в Новосибирске, в семье младшего из них, Алексея, в отдельной комнате с видом на Обь и местную ГЭС.
Оставались самые малости — найти покупателя на родительский дом и растолкать по соседям не нужную в городе деревенскую утварь. На все эти дела сыновья отвели Федору Андреевичу два месяца. С тем и уехали на десятый день после похорон матери.
Но с продажей дома не заладилось. Обедневшая Яровка да и вся округа «живых» денег не видели уже лет десять, все сделки совершались натуральным обменом, обкатался на языке забугорный бартер, стал обыденным: за машину дров рассчитывались поросятами, к вспашке огородов или покосу, не таясь, варили самогон — жидкая валюта самая устойчивая, дефолтам и реформам не подвластная...
Так что рассчитывать на местного покупателя не приходилось. И тогда по совету заезжего рыбака отправился Андреич в Барнаул давать объявление в краевую газету.
Нет, не зря говорят: кто рано встает, тому Бог дает. В восьмом часу утра у закрытых дверей отдела рекламы судьба вновь свела меня с героем очерка из хлебного 1972 года.
Мы не сразу узнали друг друга. Пройдя мимо, я успел заварить чай, когда в дверь робко постучали...
Не для широкого читателя наши личные воспоминания. Скажу только, что тот очерк в «Молодежке» сдружил нас, героя и автора. Долгие годы после ездил я в Яровку на рыбалку, и всякий раз останавливался у Каурцевых. В последний раз мы рыбачили вместе, кажется, в 89-м.
— Так ты похлопочи насчет объявления, — наказывал мне на прощание Андреич. — И приезжай. Надо же попрощаться по-людски...
Выбраться удается только во второй половине апреля. И вовремя: Андреич уже сидит на узлах, со дня на день ожидая приезда Алексея.
— А что же дом? — недоумеваю я.
— Видать, не у места мы живем, — разводит руками Андреич. — И неприглядно, — с горечью добавляет он и идет ставить чай.
В сумерках и усталым взглядом особых перемен я не заметил, в памяти же Яровка мне представлялась прежней, опрятной деревенькой пятнадцатилетней давности, но, знать, и ее не оставило без печали коварное новейшее время.
Полуночное наше чаепитие проходит в молчании. Хотя не терпится мне снова спросить, что же будет с домом, но сдерживаю себя, боюсь потревожить одинокие раздумья старика, терпеливо жду, когда он сам откроется для разговора.
— Надо завтра к Татьяне Максимовне сходить, — наконец глуховато произносит Андреич. — Попрощаться без суеты. Могилку подправить. Заодно и посмотришь на нынешнюю Яровку.
Деревня двумя улицами вытянулась без малого на две версты вдоль речки, дом Каурцевых ближе к нижнему концу, а кладбище на верхнем, от построек его отделяет увал, заросший сосняком и березой.
Выходим около девяти. Улица пуста, лишь у конторы отделения пяток мужиков ждут не то наряда на работу, не то открытия магазина, в который и мы намерены заглянуть.
— Конфет да печенья купим, — объясняет причину остановки Андреич. — Без водки обойдемся. Ты не пьешь, а мне и без нее горько.
Присаживаемся на ступеньки крыльца, терпеливо ждем прихода продавщицы. А вот мужикам напротив, похоже, невтерпеж, то и дело поминают торговлю непечатным словом.
— Вот тебе и первая картинка из нашей жизни, — усмехается Андреич, напоминая о ночном разговоре. — Душа у мужиков на раскаленной сковородке пляшет, опохмела просит, а Надюха не торопится, эту гвардию она не боится, все они у нее на карандаше.
— Это как? — интересуюсь я.
— Сейчас увидишь. Вон, вон, плывет наша королевна.
Мужики тоже заметили продавщицу и враз примолкли. Не удостоив их и кивком головы, Надюха проходит мимо и, поздоровавшись с нами, садится на ступеньку крыльца рядом с Андреичем.
— Когда? — спрашивает она и, не дожидаясь ответа, продолжает с горечью, уже обращаясь ко мне. — Это что же такое происходит, последние путние мужики из села съезжают, скоро одна только пьянь и будет по улицам ползать. Ишь, притаились, — кивает она в сторону мужиков. — Опять под запись просить будут. Пойдем, дядя Федя, вас отпущу, а эти подождут.
Сделав немудреные наши покупки, выходим на улицу, отойдя метров тридцать, закуриваем.
— Вот теперь смотри.
Следуя совету Андреича, через плечо кошу взглядом в сторону мужиков. И вовремя. Один из них уже спешит к магазину, а вскоре, еще бойчее, возвращается к своим товарищам. И тут же, словно по заказу, к конторе подруливает старенький автобус, повеселевшая компания садится в него и отбывает в сторону околицы.
— Однако, сервис у вас тут, — изумляюсь я. — Не рано ли на пикничок покатили?
— В самый раз, — мрачнеет Андреич. — За ближайшим поворотом, как только деревню из виду потеряют, и остановятся. Разбулькают скоренько, покурят неспешно, а к десяти, в самый раз к приходу механика, на центральную усадьбу прибудут. Запчасти коль есть, то с часок поковыряются для виду, а там далее соображать будут. Время ремонтное, глядишь, какую железячку и толкнут заезжим фермерам. А те без бутылки не ездят.
— Андреич, а за что мужики на тебя косяка давят?
— Заметил. А за что им меня жаловать-то? Я двадцать с лишком лет бригадирил, и при мне на работе не пили. Потому как щучил я выпивох. При мне они меру и место знали. А ноне?.. Ноне демократия, всяк себе бригадир. Власти нет, тормоза отпущены, вместе воруют, вместе пьют. Чуть объявится у власти мужик покрепче, начнет гайки закручивать, тут же застрельщик найдется из ловких, вороватых с умом и такой хай поднимет, что самая задрыпанная, давно петухом не топтаная курица и та начинает кудахтать о нарушении прав и требовать перевыборов.
— Андреич, а ты речистый стал, — выждав паузу, удивляюсь я.
— Дак насмотрелся по телевизору. Там еще и не такому научат. Ну да ладно, заболтались, однако...
И снова идем мы пустынной улицей. Яровка за эти годы заметно пообносилась. Свежих построек не видно, старые же, если и подправлялись, то материалом бэушным, крепким еще, но уже посеревшим от времени. Но зато почти в каждом дворе склад металлолома, где фактор-колесник на чурбачках вместо колес, где плуг, давно потерявший часть лемехов... Зачем?
Заметив мое недоумение, Андреич поясняет:
— Когда растащиловка пошла, доброе-то прибрали к рукам якобы за долги специалисты и фермеры. А те, кто зазевался, тащили уже без разбора, места не пролежит, а вдруг пригодится в хозяйстве...
Но вот и околица. И нужный нам свороток на кладбище. Дорога уже обсохла, хотя в лесу еще кое-где лежит снег. На увал поднимаемся медленно, мне кажется, что Андреич специально затягивает время. Старик заметно волнуется, может, растревоженный разговором, а скорее, предстоящей встречей...
— Перекурим по последней, — предлагает он на вершине увала и сворачивает на обочину к поваленной сосне. — Я ведь последний год, как Таня заболела, и не курил вовсе. Маялся, конечно, но не курил. Как при больном-то человеке. А Таня приметливой была, иной раз и скажет, не насилуй себя, отец, дверцу-то у печки приоткрой, оно и вытянет. Да где уж там, не курилось мне. После похорон и то неделю терпел. А на кладбище и по сей день не курю.
Мы сидим на южном склоне увала. Солнце уже высоко, припекает почти по-летнему. От земли идет испарина и кое-где сквозь старую, пожухлую траву уже проклюнулась зелень, а по всему косогору веселыми стайками разбежались подснежники.
— Будь вдвоем-то, разве поехали бы? — не меня, а скорее себя спрашивает старик и сам же себе отвечает: — В годах, конечно, но себя-то бы обиходили. Пенсию нынче ко времени носят. Двор еще справный. Выпаса и покосы под боком, коровенку бы держали... А там, глядишь, и хозяин бы в деревню вернулся. Как не длинна зима, но и она проходит. Нет, вдвоем бы прожили, на лето внуков собирали, а одному... Одному сумеречно жить. Но засиделись, однако, пошли.

2
Кладбище когда-то было огорожено штакетником, но столбы от времени подгнили, и несколько прясел завалились. Заменить свежими охотников не нашлось, а вот упавшие растащили, сожгли в кострах при зимней копке могил.
— Летом скот, поди, по кладбищу бродит?
— Бывает, когда пастухи не доглядят, — с неохотой отвечает Андреич.
— Загородить бы надо.
— Ходили бабы к сельсоветским, но у тех денег нет.
— А сами что, безрукие. Собрались бы мужики, делов-то, если сообща, на один день. Ведь родственники лежат. Неужто память недорога.
— Знать дешевле бутылки, — в голосе старика слышится раздражение, и я начинаю жалеть, что затеял этот разговор, не ко времени он. — Пропита память-то, наши мужики к вечеру, неужто еще не убедился, и своих-то имен знать не будут, где уж тут о покойниках вспомнить. Ты вот что, парень, покури пока, я дальше один пойду, потом позову, дерну нарежем.
Я не перечу, сам виноват. Но, выждав минут пятнадцать, иду медленно следом, по ходу читая надписи на памятниках. Сделаны они незатейливо: фамилия, имя, отчество и две даты. Но чем ближе я подхожу к могиле тети Тани, то все больше меня настораживает какое-то неспокойствие в этих самых датах. Наконец догадываюсь прибегнуть к простейшему арифметическому решению, от последней цифры вычитаю первую и невольно вскрикиваю — покойник-то помолодел.
— Ты чего, сынок, поди, на меня обиделся? Я и не заметил, как старик оказался рядом.
— Да что с тобой? — тормошит меня он.
— Со мной-то ничего, — печальная догадка наконец-то утверждается во мне, и я тороплюсь поделиться ею. — Уж больно покойники-то молодые рядом с тетей Таней лежат.
— Так ты вот о чем, — странно, но причина моего оцепенения не тревожит, а скорее, успокаивает старика. — Самоходы это. От непутевой жизни на кладбище заторопились.
Печальнее экскурсий не бывает. От могилы к могиле ведет меня Андреич, посвящая в страшную историю Яровки последнего десятилетия.
— Федюшу Казакова ты должен помнить, вместе по зиме рыбачили. Замерз Федьша. Так наугощался с городскими рыбаками, что от своротка с трассы до дому не добрел. По утру за огородами нашли. Скрючился весь, а в руке початая бутылка. Видать, гости отблагодарили за удачную рыбалку.
А вот соседи мои полеживают. Катерина с Николаем. Эти на машине разбились, когда с крестин возвращались. Тоже без водки не обошлось.
Гришку Минаева жена топором зарубила. Гонял он ее по пьяни, бил всем, что под руку попадется. Да так озлобил, что не сдержала себя бабенка. От суда-то отгородили, но съехала Лида, дом заколоченный стоит. Уже и шифер кое-где с крыши сняли.
А это могилка Мишки-самострела. Совестливый был мужик, работящий. Когда я бригадирил, он только по праздникам и выпивал. А как пошла эта кутерьма, Мишку, словно с тормозов сняли. Запил. Когда хватился, силенок уже нет, не может из клинча выйти. А тут еще с горя Тоня все чаще болеть стала. Вот и устроил Мишка себе самострел в момент просветления. Посмертушку оставил, сам читал, теперь никогда не забуду: «Прости меня, Тоня, сил нет с собой бороться. Уважающий тебя Михаил».
Солнце уже высоко, когда, закончив тягостный обход, начинаем мы обихаживать могилу тети Тани. Я нарезаю лопатой тяжелые пласты дерна, а Андреич аккуратно укладывает их. При этом он что-то бормочет себе под нос, но я не прислушиваюсь, в голове моей полнейший сумбур, а душа и сердце перегружены печалью.
Как всякий житель большого города образом своего существования я принужден наблюдать за жизнью из окна... автобуса, трамвая или машины по дороге на работу и обратно. Мир мой ограничен привычным кругом сослуживцев, экраном телевизора и стенами квартиры в большом девятиэтажном доме, где в лучшем случае я знаком с соседями по площадке, иногда с жильцами верхних и нижних квартир, но это уже авральное знакомство, связанное с подтоплением или ночной гульбой.
В доме моем можно расселить две Яровки, и они вскоре потеряют свою индивидуальность, бетонные коробки поглотят их. И уже через полгода ход времени в своем новом пристанище они будут замечать только по груде вещей и мебели возле подъезда — значит, кто-то сменил место жительства — или по увядшим и растоптанным цветам, на которые боязно наступить, — кого-то проводили на кладбище.
— Э-э, да тебя разморило на солнце, — голос Андреича возвращает меня к действительности. — Вот и управились мы. Осталось оградку установить, но этим мы с Алешкой займемся, он из города кованую привезет. Мой руки, и поднимайся на увал, там подождешь меня.

3
Домой возвращаемся далеко за полдень. Обед гоношим скорый — яичницу на сале, молоко из погреба. Не успели за стол присесть, а на пороге гость. Много лет прошло, но узнаю дядю Степу, верного соратника по яровским рыбалкам.
— Надумал-таки, — оказывается и я в его памяти не потерялся. — А мне Федя сказывал, мол, Валера сыскался, обещает приехать, но я как-то не верил...
Степан Ефимович Воронин без малого полвека учительствовал в Яровке. Большой спорщик, любитель словесности и самый заядлый рыбак во всей округе. Этим и знаменит, за это и мной глубоко почитаем.
— Дядя Федя позвал, я и приехал посмотреть, как вы здесь живете.
— А чего смотреть-то, смертники мы.
— Ну, пошло-поехало, — сердится Андреич. — Да дай ты гостю спокойно поесть. Мало ему моих кладбищенских историй.
— Во-во, защитничек нашелся, — не унимается дядя Степа. — Он, хоть и четвертая, но власть, знать должон, какой крест на нас поставлен. Они ведь, городские, о нашей жизни только по ценничкам на продукты и судят. Поднялись цены, значит, что-то неладно там на селе. Колбасы у них от «Рики», а мясо в эти самые колбасы, видать, с неба падает. А тебе рассказать, где прошлой осенью мои детки-дачники грибы собирали? На восьмом поле. На том самом, где твой друг Федю на фотокарточку для газеты снимал.
— Это Борис Брязгин. Он теперь на пенсии.
— Ага, прихрамывал еще. Дай Бог ему здоровья. Сколько годов прошло, а фотокарточка не пожелтела даже. А на восьмом-то поле не пахали лет десять. Все осинником затянуло, кое-где сосенки проглядывают.
А тебе рассказать, как зиму-то нонешнюю прожили? Как Максимовну проводили на кладбище, так и объединились с Федей хозяйством. Стряпали по очереди, хлеб на столе нашей выпечки, от совхозной-то пекарни давно один сруб остался, а из района завозят редко.
— А чего света нет? Мы вчера с дядей Федей при лампе ужинали.
— Ну, это отдельная статья. Первый раз за долги обрезали. Должно-то хозяйство было, а обрезали всю деревню. Пока разбирались, с жалобами бегали, два месяца прошло. А нынче в марте Гришка Рожнов подкузьмил, могилка-то еще свежая...
И правда, фамилия Рожновых мне попадалась на кладбище. Еще возраст покойника удивил — без месяца восемнадцать.
— Током убило парня. Он, видишь ли, на проводах заработать вздумал. Первый-то раз с дружком за рекой варначили. Там обошлось, линия обесточенной оказалась. С неделю потом выручку пропивали...
В тот раз и не искал никто всерьез, линия-то бесхозная... А дружков от безнаказанности вновь на подвиги потянуло. И до чего додумались варнаки, свою же деревню отрубить решили. Вот тогда-то и шваркнуло Гришку Рожнова. Две недели, как схоронили. Бабы наши навзрыд голосили.
— Вот тебе раз, — не могу сдержать удивления.
— Я тоже поначалу понять не мог, чего это бабы по варнаку убиваются. Ведь своим же напакостил, всю деревню без света оставил. И сейчас еще в сомнении. Я ведь оговаривать стал бабенок, стыдить надумал, тут меня Маша Пояркова и остудила: «Ефимыч, лучше бы после первого раза посадили Гришку, отсидел бы, и после тюрьмы люди живут, семьями обзаводятся, детей рожают... Как не плакать-то, ведь не Гришку закопали, а жизнь свою, ученика твоего...» Что после этого скажешь?
А говорить и правда не хочется. Глазунью свою я под монолог дяди Степы все же доел и теперь прошусь у стариков на улицу, не терпится мне до сумерек подняться на Яры. Есть такое заветное местечко за нижней околицей. Река здесь сначала выгнулась излучиной, а потом прижалась к левому, косогористому берегу и за многие-многие десятилетия основательно подмыла его, обнажив все здешние породы.
С Яров открываются такие дали, что дух захватывает. В ветряный день, с редкими облаками на небе, можно часами смотреть, как из-за спины вашей, со стороны бора, выпархивают причудливые небесные создания и подолгу парят над поймой, прежде чем исчезнуть за горизонтом. В такие минуты петь хочется, и жизнь кажется вечной.
Стою до самых сумерек, и потихоньку слабеет во мне напряжение трудного дня, впечатления от которого уже не давят безысходностью. Думается светло и с надеждой на лучшее.
Возвращаюсь уже совсем потемну. Старики чаевничают при лампе. На столе горячие лепешки и мед в сотах.
— Ну как, вдохновился? — спрашивает Воронин. — Тогда присаживайся, подсласти свою печаль. Маета тебе, наверное, с твоей трепетной душой?
— Маета, — соглашаюсь покорно. — А по-другому не могу.
— И не надо. Я ведь почитываю «Алтайскую правду», — старик предупреждает мой вопрос. — Кое-что про тебя знаю. А потом не забывай, что словесник я, хотя и с деревенской придурью. Про нас-то, смертников, писать будешь?
Не готов я к такому повороту разговора, потому молчу.
— А ты и не торопись с ответом, — поощряет мое молчание дядя Степа. — Дело серьезное. С кондачка не возьмешь. А если надумаешь, виноватых не спеши искать и словом виноватить остерегайся. Только время потеряешь да лишнюю головную боль наживешь. К тому же, те, кто из ловких и вороватых в два счета тебе, доверчивому, мозги запудрят, и с простотой, коль поведешься с ней, так она, сам знаешь, — хуже воровства, с ней дома не построишь. Больно речистых тоже стерегись. Из яйца-болтуна птенца не дождаться. Ищи людей, дело разумеющих. Есть еще такие, иначе бы не пили мы сегодня чай с медом.
— Тебе бы, Ефимыч, в парламентарии...
— Там своих Шандыбиных хватает, а мне домой пора, собака не кормлена. Да и вы зазря керосин не жгите, он денег стоит. Провожать приду. Запри за мной, Федя.
Старики уходят. Я прикуриваю от лампы, и фитиль начинает потрескивать, разбрызгивая искры, я взглядом невольно тянусь к прыгающему огоньку, и мне не верится, что этот день, величиной в несостоявшуюся жизнь, уже позади.

4
Ночь длинна и тревожна, как разбитая, лесная дорога после затяжных осенних дождей. Она злит и пугает своей бесконечностью, а мне завтра уезжать и надо бы отдохнуть, но сна нет, а так хочется с головой погрузиться в его спасительные воды, смыть с себя нарастающее беспокойство и навязчивую виноватость, которой я, похоже, заболел после этого длинного дня, проведенного в Яровке...
Не спит и Андреич. Слышу, как ворочается он за дощатой переборкой и не может найти покоя усталому телу и больной душе.
— Может, хватит нам притворяться, — первым не выдерживаю я, и зову старика на перекур.
В накинутых на голые плечи полушубках, в ботинках на босу ногу, выходим мы на крыльцо, садимся рядышком на крашеную и холодную ступеньку, долго и сосредоточенно курим, не находя слов для общения.
— Видать зря я ехал сюда. Пахал денно и нощно, — наконец, скорее для себя, с натугой произносит старик и снова прячется в своих раздумьях.
Из боязни потревожить ход его мыслей, молча прикуриваю вторую сигарету.
— А ведь у меня два ордена за нее, за целину-то...
Это уже призыв поддержать разговор, но я молчу, жду, что скажет старик дальше.
— Они, конечно, советские. Их вроде бы и носить ноне зазорно. Но для меня-то они настоящие. За хорошую работу полученные. В книжках на них так и указано «За доблестный труд...» А теперь, что выходит, зря я старался, не нужна моя пашня детям и внукам? И ордена лучше выбросить, чтобы не позориться?
Такого оборота в разговоре я и предугадать не мог, поэтому продолжаю молчать.
— А вот шиш вам! — грозит вдруг старик в темноту. — Не выброшу! Мне за свою жизнь стыда нет. Беспамятливые какие... Не вами строено, чтоб ломать-то без одумки. Спохватитесь когда — да поздно будет.
Теперь я уже жалею, что не выпили мы за ужином по стопочке-другой, полегчало бы, а то рвет старик душу и сердце не по возрасту, не думая о последствиях.
А ночь уже редеть стала, просочились сквозь темноту утренние сумерки, с каждой минутой все больше обнажая силуэты ближних домов. С огородов, уходящих к реке, тянет холодом. Зябко. Пора возвращаться в дом, ставить чай и собираться в дорогу. Словно подтверждая мои намерения и приход нового дня, на верхнем конце деревни хрипло вскрикивает петух и конфузливо умолкает, но дело сделано, его призыв подхватывают другие, но более голосистые...
— Пойдем Андреич, — зову я. — Слышь, как голосят. А коли петухи поют, значит, жива еще твоя Яровка. Глядишь, и оклемается еще.