Вы здесь

Хроники долгого детства

Народные мемуары. Окончание
Файл: Иконка пакета 10_igrunov_xdd.zip (56.37 КБ)

**

5.

Я плохо помню четвертый класс, хотя он повлиял на меня, пожалуй, не менее, чем предыдущие. В том учебном году я подружился с Додиком Шуряком, и он весьма содействовал моему образованию. Прежде всего, я уже прочел довольно много из того, что читал Додик. Мы могли обмениваться мнениями, и, возможно, я представлял больший интерес для Додика, чем другие одноклассники. Впрочем, Додик вел себя так же высокомерно, как и прежде. Я для него оставался деревенщиной, с которой он не мог разговаривать на равных. Однако надо отдать должное, суждения Додика оказались поучительными. Например, он объяснил мне, что в превосходной успеваемости Букатар, как и ее подруги-отличницы Курочкиной (их так и называли — Курочка и Букочка), нет ничего особенного. Отличники бывают двух родов: одни прилежно осваивают школьные предметы, отвечая с исчерпывающей полнотой по предложенным лекалам, что очень нравится учителям, другие самостоятельно изучают предметы, идя нестандартными путями, что преподавателей раздражает. Эти вторые обычно получают несколько худшие отметки, чем первые. Зато в старших классах школы, когда предметы становятся трудней и требуют самостоятельной работы, показатели выравниваются. А когда школьники превращаются в студентов, отличники первого типа съезжают на тройки, тогда как вторые становятся лучшими. К первому типу отличников, как правило, относятся девочки, ко второму — мальчики. Курочка и Букочка относятся к первому типу отличников, Додик с Баевым — ко второму.

Теперь я стал захаживать в квартиру Шуряка, иногда вместе с Баевым, иногда даже сам. Тот факт, что Додик жил в отдельной, хоть и однокомнатной квартире, само по себе относило нас к разным социальным стратам советского общества. Но в этой скромной квартире стояло пианино — пианино! — и полный шкаф книг, среди которых двенадцать томов вожделенного Жюля Верна. Да и вся мебель резко отличалась от нашей — потемневших от старости шкафов, хлипкой этажерки с дешевыми книжками в бумажных обложках, металлических кроватей и стульев с фанерными сиденьями. Впрочем, надолго в квартире я не оставался. Насколько я помню, Додик ссылался на прямой запрет со стороны родителей. Баев же мог бывать у Додика часто и засиживаться подолгу. Баеву давались книги из шкафа, а мне даже показывали их только через стекло. Сейчас я и вспомнить не могу, что же приводило меня в этот дом. Но сам факт проникновения в сакральное жилье подчеркивал наши особые отношения.

Додик много рассказывал мне о Тимуровском объединении Советского Союза, которое он, бесспорно, возглавлял. Аббревиатура ТОСС очень часто появлялась в Додиковых тетрадках. ТОСС считался тайной организацией, и тоссовцы даже переписывались при помощи тайнописи. Додик показывал мне квадратики, заполненные буквами, которые немедленно превращались в осмысленные тексты, как только Додик накладывал дешифратор на хаос букв. Впрочем, выяснить, что же конкретно делали тимуровцы, во всяком случае под руководством Додика, мне не удавалось, и к концу четвертого класса я испытывал уже раздражение от невозможности стать членом ТОСС. Правда, Додик объяснял мне, что тимуровцем может стать только тот, кто учится на «хорошо» и «отлично» — куда уж мне! Но я вспоминал, как ежегодно мы вскапываем двор и сажаем цветы, и мне казалось, что в тимуровцах я смогу сделать еще больше полезных дел, но… Но к тимуровцам меня не допускали. Тогда я стал настаивать, чтобы Додик познакомил меня с другими тоссовцами, чего, разумеется, Додик сделать не смог. Я же продемонстрировал Додику какую-никакую команду, которая соглашалась даже учиться под его, Додика, руководством. Правда, когда — уже в пятом классе — Додик пришел к Перекрестову с микроскопом, кроме меня, Алика и Толи, никто больше не явился. На втором, и последнем, занятии вообще присутствовали только мы с Аликом. После этого учеба прекратилась, однако я сумел убедить Додика временно передать мне руководство Тимуровским объединением, в которое я втянул еще двух одноклассников, в том числе и Сережу Лунца.

Сережа Лунц в классе занимал особое положение. Уже с первых дней в новом коллективе я знал, что его папа — профессор, награжденный орденом Ленина. Учительница говорила о нем с пиететом и иногда убеждала Сережу учиться лучше, чтобы быть достойным папы. Впрочем, с Сережей она обращалась как с хрустальным. Лунц даже неплохо учился, хотя, конечно, к лучшим ученикам не относился. Позднее, когда мы с ним сблизились, учителя не могли одобрить такой дружбы, но Сережа показал характер и сказал, что он сам выбирает, с кем ему дружить. Эта дружба, возможно, негативным образом сказалась на Сереже. Вскоре после моего ухода из 59-й школы он стал троечником, а в седьмом или восьмом классе и вовсе остался на второй год. Надо сказать, что Додик и Сережа не дружили между собой. Более того, между ними лежала постоянная тень. Совершенно не могу вспомнить, в чем это выражалось, однако моя дружба с Сережей отдалила меня от Додика.

Недругов у меня хватало. Особенно много врагинь у меня накопилось среди девочек. Я не помню ни одного имени, но какое-то множество врагов в юбках помню достоверно. Именно их агрессивность вызывала и мальчишеские наскоки.

Толчком к росту числа конфликтов в классе и в этот раз послужили действия учительницы. Я уже говорил, что при любом удобном случае она старалась меня выставить в дурном свете, призывая одноклассников научить меня правильному поведению.

А однажды случилось совсем неприятное событие.

Еще весной, лежа в больнице в большой палате, я увидел, как мальчик, мой ровесник, рисует боевые сражения, военные корабли и самолеты. Мне ужасно понравились его рисунки, тем более что формы военных кораблей мне показались совершенно необычными, ведь мне приходилось видеть только гражданские суда. Я стал понемногу рисовать, подражая этому мальчику, и все больше и больше увлекался рисованием. Обычно рисунки я делал на чистых листах в конце тетради, за что бывал не раз наказан. Тогда я стал рисовать на цветных вклейках в учебниках. Рисовал я на занятиях, слушая рассказ учительницы, но это продолжалось недолго. Однажды Павла Андреевна заметила мое усердие и потребовала учебник. Перелистав его, она обнаружила на всех вклейках рисунки, что возмутило ее невероятно.

Смотрите, дети! — продемонстрировала она их всему классу. — Этот мальчик издевается над вождем нашей революции. Видите, он на Ленине рисует свастики.

Тщетно я пытался объяснить, что рисовал на чистой стороне вклейки, что свастика помечала сбитые фашистские самолеты, — помочь это ничему не могло. Впоследствии учительница не раз говорила: «Что можно ждать от мальчика, который рисует свастики на портретах Ленина!»

Нервное напряжение между мной и большинством учеников росло постоянно. За пару месяцев я выпил довольно много прописанного мне акрихина, и цвет моего лица приобрел явственно желтый оттенок. Ребята стали посмеиваться надо мной, трансформируя мое имя «Вячек» в «червяк». Учительница никогда не пресекала подобные выходки, хотя мне казалось, что она должна быть моей защитницей. Дело дошло до того, что даже во время уроков некоторые ребята стали выкрикивать в мой адрес: «желтый червяк». И это шло по нарастающей. Однажды, услышав «китайский болванчик», Павла Андреевна не промолчала и стала укорять учеников:

Ребята, не надо так говорить. Вам не следует обижать китайских детей. Китайцы чрезвычайно трудолюбивый народ, а китайские дети талантливы, хорошо учатся и очень уважают родителей.

Все притихли.

А теперь перейдем к уроку.

Не помню, стали ли реже меня называть китайским болванчиком, но желтым червяком называли вплоть до моего ухода из 59-й школы. Испытывая понятные чувства, я наотрез отказался продолжать пить акрихин, что вынудило мою мать прийти в школу и поговорить с учительницей. Однако легче мне не стало.

Во втором полугодии приключилась еще одна знаменательная история.

Во время большой перемены проветривали помещение. Открывались окна, а чтобы никто не простыл, ученикам категорически запрещали входить в класс. Однажды после такой перемены одноклассник Стасик объявил учительнице, что у него украли пять рублей. Сумма сумасшедшая. Школьный завтрак стоил один рубль. А для моих родителей пять рублей вообще были баснословными деньгами. Понятно, какое возбуждение возникло в классе. Учительница сразу приступила к следственным действиям.

Стасик, откуда у тебя деньги?

Я принес их, чтобы вернуть долг Матюхину.

Дежурная, кто заходил в класс на перемене?

Никто.

Неправда, — возразил Стасик. — Игрунов заходил.

И Стасика поддержал Матюхин.

Не только Игрунов, — вмешалась другая дежурная. — Три человека заходили.

Кто?

Одна из входивших — Курочкина, второй — Белов. Третий — я, который положил ручку на свою парту, стоявшую как раз напротив двери.

Курочкина взять не могла, — с абсолютной твердостью сказала учительница.

Белов тоже не мог взять — он мой друг, — сказал Стасик.

Этот довод учительница сочла основательным. Следовательно, вором оказался я. Я пытался сказать, что вовсе не подходил к раздевалке. Просил, чтобы дежурные подтвердили, что я не делал даже нескольких шагов в классе, но учительница оставалась непреклонной. В соответствии с ее вердиктом я обязывался вернуть Стасику пять рублей.

Где я мог взять такие деньги?! Я не мог их вернуть. Прийти и сказать родителям, что меня несправедливо обвинили, и попросить дать пять рублей я не мог. Мои родители немедленно верили всему дурному, что обо мне говорили, и наказание следовало немедленно. Бывали исключения. Я об этом писал. Но одной руки хватит, чтобы эти исключения пересчитать. А с деньгами дело обстояло и вовсе худо.

В пятилетнем возрасте я имел копилку. Случалось, родители давали мне мелкие монеты, и этих денег накопилось больше рубля. Однажды соседский мальчик, который учился тогда в шестом или даже седьмом классе, пригласил меня в кино. Слишком занятые родители почти никогда не водили меня в кинотеатр. Да и специфически детских фильмов в Доме культуры сахарного завода, возможно, не показывали. Так что я с радостью согласился. Вот только проблема — у подростков, двоих одноклассников, не хватало денег мне на билет, поэтому они попросили взять с собой копилку, что я и сделал. После кино я поставил копилку на подоконник, где она всегда стояла. Вечером отец, узнав, что я ходил в кино и брал с собой копилку, решил проверить, сколько же денег там осталось. Увы, их не осталось вовсе. Билет же стоил 25 копеек для взрослых и 10 для детей. Отец разозлился страшно, и меня ругали как никогда. После чего уложили спать. Отец также лег. Над моей кроватью висел папин пиджак. Поднявшись, я запустил руку в карманы и обнаружил там две монетки по 15 копеек. Вскорости, когда мама проходила через мою комнату, я показал ей эти деньги и сказал, что поменялся с мальчиками: они взяли то, что оставалось у меня в копилке, а взамен дали эти две монеты. Мне казалось, что таким образом я смогу смягчить гнев отца. Не тут-то было!

Лёля, — сказал отец из своей комнаты. — Посмотри в карманах пиджака, там у меня лежали две монетки по пятнадцать копеек.

У меня в груди похолодело. Мать запустила руки в карманы и, естественно, ничего не обнаружила. Разъяренный отец вбежал в мою комнату, вытащил меня из постели и, зажав голову между колен, выдрал ремнем так, что я кричал не своим голосом. Плачущий, я долго не мог заснуть.

Смутно вспоминаю еще одну историю, когда я возил несколько монеток в сумочке для велосипедного инструмента. Совсем не восстановлю, что тогда приключилось, однако помню, что отец схватил меня за загривок и хотел отлупить. Я вырвался и побежал от него. Несколькими прыжками он настиг меня, сбил наземь и в ярости принялся бить ногами. Мне тогда едва ли исполнилось шесть лет. С тех пор я старался к деньгам не притрагиваться.

Как бы то ни было, я имел основания полагать, что если история с пропавшими пятью рублями станет известна родителям, то, во-первых, они непременно поверят в мою виновность, а во-вторых, мне достанется по первое число. Тем более что не так давно отец избил меня до крови. Мне оставалось только одно — достать деньги. Где?

У меня созрел план. Не помню, под каким предлогом я убедил мать не давать мне в школу бутерброды, а давать по рублю, чтобы я мог позавтракать в школьной столовой. Разумеется, в столовой я не ел, а деньги отдавал Стасику. Удавалось мне это нечасто, и возвращение денег растягивалось на несколько недель. Я успел отдать только три рубля, и Стасик с Матюхиным угрожали меня побить, если я не рассчитаюсь с пострадавшим в кратчайшие сроки. Мама же отказывалась мне давать деньги, и, казалось, расправа неминуема. Стасика я немного побаивался, но еще мог бы с ним драться, но с Матюхиным…

Как это часто бывает, спасение пришло неожиданно. Матюхин рассказал Додику, что никакие пять рублей у Стасика не пропадали. Просто Стасик и Матюхин разыграли пропажу. Я тут же на уроке встал и сказал учительнице об этом. Шуряк подтвердил. Павла Андреевна смутилась. Она пожурила Стасика и Матюхина и потребовала, чтобы они извинились передо мной. Чего, разумеется, ни тот, ни другой делать не стали. Впрочем, учительницу это больше не беспокоило. Зато я мог не мучить маму своими просьбами дать мне рубль на школьный завтрак.

По прошествии времени я понял, насколько чудовищно несправедливо поступила учительница. Она не попыталась выяснить у родителей Стасика, давали ли ему эти деньги. Она не попыталась выяснить, мог ли Стасик задолжать Матюхину такую сумму — ведь семья Матюхина много уступала моей в благосостоянии, и у Матюхина никогда не бывало денег с собой. Она не захотела слушать объяснения дежурных. Ей требовалось только образцово наказать меня. «Почему?» — спрашиваю я себя. И не могу дать ответа. Но тогда я даже не думал о том, что в действиях учительницы был злой умысел. Как и во многих других случаях, я думал, что Павла Андреевна просто ошибалась. Сейчас я полагаю иначе и уверен, что атмосфера неприязни ко мне, которая создавалась в классе и которая нанесла мне тяжелейший психологический вред, является в значительной мере ее виной. Повторяю, я это осознал, став довольно взрослым. А тогда я даже любил свою учительницу.

6.

<…> Лето кончилось, и главная жизнь снова сосредоточилась в школе. Вместо единственной учительницы теперь у нас вели занятия множество преподавателей-предметников и классная руководительница — учительница английского языка. Появились и новые ученики. За первой партой в нашем ряду появилась высокая красивая девушка по фамилии Скороходова — и вызвала у меня неожиданное чувство. Ее симпатии я искал — безнадежно. Но все же странная дружба с Шуряком оставалась для меня самым главным в те дни.

Разговоры о ТОСС, переписка шифровками и, наконец, игра в морской бой не прерывались ни на уроках, ни на переменах. В морской бой мы играли даже дома у Додика, несмотря на то что он по-прежнему старался меня не приглашать к себе. Додик всегда приходил на занятия с выполненными заданиями, я же, уйдя из школы, тратил почти все время на чтение книг или на игры с друзьями. Даже в школе на уроках, когда я не играл или не переговаривался с Додиком — а для этого иногда менялся с Баевым местами, — я читал книжки и, естественно, не слышал, о чем идет речь на уроке. В отличие от Додика, я погружался в игру без остатка, тем более что Шуряк, безусловно, играл намного лучше меня. Мне очень хотелось выигрывать. Додик не только побеждал, но и демонстрировал полное превосходство, стреляя системно, тогда как я действовал хаотично. Когда я понял, что может существовать система, и выработал свою, наша игра более или менее выровнялась, но это не мешало мне по-прежнему в ней утопать.

Если Додика поднимали, он делал серьезное лицо и чаще всего отвечал более-менее верно. Мне это не удавалось, я обычно отвечал невпопад, а еще чаще молчал в растерянности. Это вы­зывало хохот. Стасик меня передразнивал, что усиливало веселье в классе, и учителям трудно стало с этим бороться. Меня начали ставить в угол. Но это при­водило к еще большей дезорганизации урока. Увидев, что мои действия вызывают смех, я стал паясничать за спиной учителей, повторяя их движения и кривляясь. Класс стало невозможно успокоить — ученики покатывались со смеху. Меня регулярно выго­няли из класса вовсе, вызывали родителей, но изменить что-то не удавалось. Разумеется, это вызывало раздражение учителей, они меня наказывали все строже и строже, а я отвечал им безразличием к их предмету.

Самой нелюбимой стала учительница русского языка — благодаря странной методике обучения. Помню ее диктанты. Она торопилась так, что даже самые успевающие ученики — Букатар, Курочкина — не поспевали за ней. Она останавливалась только после просьб Букочки и повторяла часть предложения, однако повторяла, нарушая синтаксическую цельность. Слова также она старалась произносить так, чтобы спровоцировать ошибки. На жалобы учеников она отвечала: да, я умышленно говорю невнятно и не следую пунктуации — кто учит правила, не ошибется, учитесь лучше. У меня учиться лучше не получалось.
Я учился хуже. Хуже всех, если не считать Матюхина.

Не думаю, чтобы я был совершенно неграмотным, хотя после этой учительницы у меня о себе сложилось именно такое представление. Ведь и прежде, на протяжении двух лет, я не числился на хорошем счету. И все же — довольно много читал. Мама говорила:

Вяченька, когда ты читаешь, запоминай, как пишутся слова, — это лучшая форма обучения.

И я старался следовать ее совету. Однако следовал плохо. Нескончаемые двойки в моих тетрадях убеждали меня в моей плохой памяти, невнимательности и тупости. Я пытался читать внимательнее, но это не меняло оценок в тетрадях. И очень быстро я махнул на себя рукой. Двойка в первой четверти. Двойка во второй.

С другими предметами тоже возникли свои сложности. Ставить мне тройку вполне привычно. По привычке тройки мне и ставили. Не уверен, что всегда заслуженно. <…>

У учителей выработалось солидарное отношение ко мне. Например, учительница английского языка не только сама упорно ставила мне тройки, но и выказывала недовольство, когда другая учительница — истории и географии — ставила мне лучшие отметки. Я помню, как последняя при школьниках с раздражением отвечала классной:

Почему я ему должна ставить другую оценку, если он знает предмет?

И действительно, она поставила мне четверку по географии, а затем и пятерку по истории. Да и почему бы не поставить? Географию любил мой отец, и он избрал вопросы по географии способом моего усыпления по ночам: в нашей одной комнате такой мотив имел для него практическое значение. Соревнование с отцом настолько распалило мой интерес к географии, что со временем я стал ее настоящим знатоком, а книжки о путешествиях и географических открытиях стали моим любимым чтением. Любовь к Жюлю Верну только усиливала эффект. В пятом классе я уже знал довольно много, в том числе почти все государства мира и их столицы. Впрочем, в школе мы изучали физическую географию и знания политической географии понадобились мне только в старших классах.

Историю я знал, конечно, слабее, однако учебник по древней истории я прочел еще до начала учебного года. Египет и Вавилон оставили меня довольно равнодушными, а Индия и Китай откровенно не понравились. Зато историю Греции и Рима я проглотил на одном дыхании. И отличная оценка могла быть вполне заслуженной, но тем не менее она вызвала недоумение у классной руководительницы. Правда, классная, незадолго до моего изгнания из школы, в разговоре с мамой сказала нечто, вселившее в меня чувство гордости.

Вячек, — сказала она, — способный мальчик, только очень неусидчивый.

«Способный мальчик!» — ликовал я в душе. Вот если бы Додик это слышал!

И одного этого хватило, чтобы я полюбил свою учительницу.

Однако отношения с учителями повторялись и в отношениях с одноклассниками. Возможно, каникулы помогли несколько приглушить травлю, которой я подвергался в четвертом классе, однако подчас я слышал: «желтый червяк». Особенно старался все тот же Стасик. Мои ответы невпопад и тем более клоунада смешили одноклассников, но авторитета мне не прибавляли. Большая часть класса относилась ко мне недружелюбно. Даже Додик осуждал меня. Разумеется, это выражалось и в насмешках. <…>

Впрочем, со своей стороны, я донимал Додика требованиями предъявить хоть какие-то реальные свидетельства существования ТОСС, командиром которого он якобы являлся. Безрезультатно. Тогда я стал требовать, чтобы командование одесским отрядом ТОСС возложили на меня. И при поддержке Лунца этого добился. Мы с Сережей оборудовали штаб в каком-то вагончике-теплушке на территории НИИ возле Технологического института, где преподавал Лунц-старший, и собирались там своей командой. Шуряк и Баев заглянули туда хорошо если два раза. Впрочем, вся тимуровская деятельность сводилась к составлению планов на будущее лето. Эта борьба вокруг ТОСС, возможно целиком выдуманного Додиком, усиливала пикировку между нами, но при этом наши отношения оставались вполне товарищескими.

В декабре 1959 года мой отец получил новую квартиру. Он уже пару лет работал в Облсовпрофе — Областном совете профсоюзов — начальником отдела труда и заработной платы. Повысившийся социальный статус и зарплата позволили ему вывезти семью летом в Сочи, а теперь и получить квартиру. Однокомнатную. Хотя отцу на большую семью полагалась двухкомнатная, но он не имел пробивных способностей, и в последнюю минуту двухкомнатную квартиру передали другому партфункционеру, а отцу предложили либо еще оставаться в очереди, либо брать то, что дают. Неописуемая нервозность царила в доме несколько недель. От меня, разумеется, скрывали происходящее, так как боялись, что любая утечка информации может сорвать получение квартиры. Мать с отцом о чем-то переговаривались, и только в последние дни перед получением ордера страсти вырвались наружу и я узнал, в чем дело. Нельзя было понять, радость ли в семье? Больше похоже на горе.

После долгих обсуждений родители решили согласиться на однокомнатную квартиру — и потому, что все могло бы измениться за время ожидания, и потому, что мать уже не могла жить с бабкой, да еще и в удручающей тесноте. Надо уезжать. Но волнения на этом не кончились. В доме велось множество разговоров о том, что немедленно после выдачи ордера и ключей надо ехать в пустой дом — четыре стены, чтобы кто-нибудь из очередников не вселился самовольно — поди потом высели его оттуда! И вспоминалась тьма случаев, подтверждающих страхи. Несколько дней семья жила в напряженном ожидании. Сидели если не на чемоданах, то на раскладушках. Как только отец получил ключи, он меня и бабку отвез на Богдана Хмельницкого и, оставив на ночь, поехал на Пироговскую, чтобы до утра с матерью упаковывать скарб для переезда.

Утром, когда в дверь врезали новый замок (на стандартные замки никто не полагался — ключи походили один на другой как две капли воды), меня отпустили в школу, где я и объяснил причину своего опоздания. Радостный огонек блеснул в глазах классной руководительницы. Грешным делом, я подумал, что она обрадовалась за меня. Но все оказалось гораздо прозаичнее.

Четверть кончилась. На собрании всех пятых классов, проходившем в актовом зале, учителя рассказывали о результатах учеников в новом учебном году. Кого-то хвалили и из нашего класса. Но, когда перешли к неудачам, выяснилось, что в школе есть два очень плохих ученика: Матюхин, получивший во второй четверти двенадцать двоек из тринадцати возможных, и я, получивший всего три двойки в четверти, но зато продемонстрировавший самое плохое поведение в школе. Но публичное клеймение стало только прелюдией к самому главному: моим родителям то ли поставили ультиматум, то ли дали хороший совет. Совет, действительно, хороший — он спас меня для меня самого. Но я воспринял его как ультиматум.

Родителям объяснили, что существует реальная угроза оставить меня на второй год. Чтобы избежать этого, им предложили перевести меня в школу по месту жительства. Я упирался. Я не хотел покидать двор на Пироговской, я даже просил родителей оставить меня жить с бабкой — с ненавидимой бабкой! Но еще меньше я готов был уйти из 59-й школы. Там оставались мои друзья.

У родителей нашлись свои резоны. Школа № 103, куда мне по формальным основаниям пришлось бы ходить, находилась километрах в полутора от дома, в одном из самых неблагополучных районов Молдаванки. Чем могла окончиться учеба там, если и в 59-й проблемы множились день ото дня, родители не могли представить. Правда, рядом с домом располагалась школа № 2, но она относилась к другому микрорайону. Конечно, отец, как партработник, мог бы убедить директора взять сына не по прописке. Однако этому мешал мой табель успеваемости. И родители колебались. К моей радости, после каникул я продолжал ходить в прежнюю школу, хотя для этого приходилось ехать несколько остановок трамваем и родители очень беспокоились. Но это продолжалось недолго — какой-то новый конфликт в школе резко ускорил развязку. Родителям предложили компромисс: мне ставят пятерку по поведению, чтобы открыть дорогу в новую школу, а родители немедленно забирают меня. Этот компромисс устроил всех взрослых.

Последний разговор с Шуряком, оставшийся в памяти, произошел едва ли не в день прощания, в классе, у наших парт рядом с дверью.

Вячек, — сказал мне уже облачившийся в пальто Додик, — из тебя никогда ничего не выйдет: ты слишком разбрасываешься. — И посмотрел на Баева, который согласно кивнул.

Меня поразил этот разговор, хотя тогда я абсолютно не понял, что Додик имел в виду. Лишь десятилетия спустя, кажется, я стал понимать его. Меня он поразил подведением черты, итогом — Додик вполне рационально понимал, что мы прощаемся навсегда. Я же оставался слишком ребенком, чтобы воспринимать жизнь так трезво, как это делал Шуряк. Мы были ровесниками, но интеллектуально и эмоционально Додик, конечно, был намного взрослее меня.

Мне очень жаль, что наши отношения оборвались слишком быстро и я потерял всякий след товарища, сыгравшего такую важную роль в моей жизни. Кто-то из соучеников сказал мне много лет спустя, что Шуряк стал кандидатом физико-математических наук и работал в новосибирском Академгородке. Сказал это тогда, когда для меня, садовника или сторожа, это могло считаться реальным достижением. Но я так никогда и не сумел проверить истинность этого сообщения, как никогда и не смог узнать о Додике ничего больше.

Моя школа

1.

Вторая школа произвела на меня впечатление. После унылой коробки советской постройки я попал в мрачноватое — из-за обилия деревьев за окнами — двухэтажное здание бывшей гимназии с просторными холлами вместо коридоров, с галереями, чугунными литыми лестницами, полами, сделанными «под мрамор». Если в 59-й школе, пронизанной суровой казенщиной, училось около двух тысяч человек, то во 2-й, несмотря на сплошной двухсменный режим, вряд ли насчитывалось больше 600—800 учеников. Здесь царила свободная и почти семейная атмосфера. Однако я себя чувствовал весьма скованно. И дело не только в новом коллективе — накануне отец предупредил: если меня выгонят и из этой школы, то он спустит с меня шкуру, а потому я не только должен прилежно учиться, но и держать себя ниже травы и тише воды.

На первом же уроке меня подняла учительница биологии, Розалия Григорьевна, и попросила рассказать строение корня. Я ответил. Ответил как обычно — к уроку не готовился, но что-то знал. Каково же было мое удивление, когда учительница не только поставила мне четверку, но и при всем классе сказала:

А язык у него подвешен неплохо!

На следующий день на уроке математики меня пересадили за заднюю парту вместе с завзятыми двоечниками и закадычными друзьями Ковальчуком, Батуровым и Долженко, не справившимися с предыдущей контрольной работой, и предложили повторную контрольную. Пока остальные ребята в классе занимались новым материалом, мы корпели над решением трех примеров. Через день нам объявили результаты и выдали на руки наши листочки. Два ученика опять не справились и получили двойки, а два заслужили тройки: Батуров и я. Но Батуров правильно решил один пример из трех, а я справился с тремя. Меня настолько поразила одинаковая оценка результатов, что я тут же спросил у учительницы: почему так? Ведь если я справился с полноценным заданием — а на контрольных обычно и задавали по три примера, — мне полагалась пятерка. Я мог согласиться и на четверку — прежние мои учителя всегда снижали оценки за каллиграфию, хотя я далеко не всегда писал плохо. Но тройка? Почему?

Если Розалия Григорьевна, пожилой человек, чувствовала себя уверенно и, как я впоследствии узнал, почиталась своими коллегами, то преподавательница математики обладала быстро проходящим недостатком — молодостью. Возможно, неуверенностью молодого специалиста объяснялся ее ответ:

Ведь для тебя и тройка хорошая отметка. У тебя в прошлой четверти стоит два. А то, что ты справился с заданием, еще ни о чем не говорит: может, ты его списал у кого-нибудь.

Но у кого я мог списать, если другие не решили примеры, а я решил?

Не знаю. Но разговор окончен. Я буду тебя чаще спрашивать, и если ты заслужишь, получишь отметку лучше.

Я такой логики понять не мог. Однако приходилось смириться, принимая во внимание печальный опыт споров с учителями 59-й школы: я мог остаться не только с тройкой за контрольную, но еще и получить двойку за поведение или, по крайней мере, запись классного руководителя в дневник о плохом поведении, чего я боялся как огня.

В целом первая неделя прошла благополучно. Со мной доброжелательно разговаривали девочки — в их глазах я не выглядел паяцем, не слыл желтым червяком. Ко мне благосклонно отнеслись и мальчики, особенно Ковальчук, а вслед за ним и его приятели, Долженко и Батуров. Мое скверное поведение в 59-й школе послужило мне, пожалуй, неплохой рекомендацией в новом классе. С Батуровым мы даже немного дружили потом, но где-то в шестом классе Батуров исчез — его отец, офицер, если не ошибаюсь, получил новое назначение, и семья уехала из Одессы. Однако ранняя дружба с троицей обернулась для меня угрозой.

Как-то раз Долженко принес в школу пачку этикеток от консервных банок и устроил раскидку. Тут же образовалась «куча мала» — «малакуча». Ковальчук, который действовал энергичнее всех, всучил собранные этикетки мне, с недоумением наблюдавшему за происходящим. Я еще не знал, что эти неказистые полоски крашеной бумаги на Молдаванке служили такой же детской валютой, как кинопленки на Пироговской, расположенной неподалеку от киностудии. С полным безразличием я положил этикетки в портфель и отправился домой.

На следующий день у меня обнаружился тяжелейший грипп. После болезни я пришел в школу в приподнятом настроении — выздоровление всегда приносит с собой эмоциональный подъем, а у меня к тому же в портфеле лежали тетради с выполненными уроками. Такого еще не случалось никогда: я отсутствовал неделю, а домашние задания тем не менее сумел выполнить, и выполнить хорошо. Не помню, где я брал задания, но уроки готовил вместе с отцом. Отец, который прежде практически не уделял мне внимания, теперь каждый день, вернувшись с работы, проверял тетради и дневник, помогал готовить арифметику и русский язык. И продолжалось это довольно долго. Вероятно, весь остаток третьей четверти.

И вот, радостный, я захожу в класс, и меня сразу же окружают новые приятели. Не проходит и пяти минут, как появляется учительница, которую до того я не видел ни разу, и весьма жестко требует, чтобы я собирал портфель и шел за родителями. В чем дело? Почему? Оказывается, нам не нужны в школе хулиганы. Но почему я? И тогда в классе начинается дознание. Все дети усажены за парты и спрошены, была ли неделю назад в классе «малакуча». Была. Кто ее устроил? Молчание. Люда, кто устроил раскидку? Новенький. Все понятно? Сейчас же домой — и родителей в школу! Неказистая учительница представилась классным руководителем. Животный страх захлестнул меня. Я не мог, не мог показаться дома: если отец узнает, что я учинил в классе беспорядки, экзекуции не избежать. Но и мать меня не жалела. Оставалось одно — убежать из дому. Но куда? Жить на чердаке на Пироговской? Но ведь зима! Да, но у меня есть штаб ТОСС — вагончик с электрическим отоплением, где можно прятаться первое время!

Я смутно помню встречу с Лунцем. Помню, что он убедил меня рассказать все матери. Все как есть. И я вернулся домой. Благо мать не дежурила, и я вместе с ней пришел в школу. Помню разговор у завуча, Майора Марковича, следующим днем. Скорее всего, имя его звучало как Меир, но все, включая учителей, называли его Майор. И вот этот самый Майор Маркович в присутствии Аси Григорьевны, нашей классной, начинает упрекать мать в том, что ребенок ведет себя плохо, несмотря на клятвенные заверения отца. Я утверждаю, что все обвинения — неправда. Майор Маркович удивленно смотрит на Асю Григорьевну. Ася Григорьевна с жаром и нехорошим блеском в глазах утверждает обратное: Люда Чаплыгина, староста класса и дочь учительницы русского языка, честная девочка, она лгать не станет.

Но ведь мальчик говорит, что это неправда.

Тогда пусть скажет, кто это сделал!

Не знаю кто.

Вот! Видите, если бы не он…

Добрейший человек Майор Маркович! Светлая память ему! Сколько раз впоследствии я встречал его,

тихо, почти тенью идущего по коридорам школы, столько раз мое сердце наполнялось благодарностью. Майор Маркович спас меня не от побоев. Он спас меня от верного человеческого крушения. Я убежден по сегодняшний день: не оставь он меня в школе, моя судьба сложилась бы трагично. Но Майор Маркович решил еще один раз поверить мне. Ася Григорьевна настаивала на другом решении. Она даже упрекала Майора Марковича, что он взял еще одного хулигана в ее класс и что работать станет невозможно, но Майор Маркович остался непреклонен. И клокочущая от ярости Ася Григорьевна повела меня на урок. <…>

Во 2-й школе мне повезло: я попал к учителям, идеально подходившим моему характеру. И очень быстро со мной стали происходить разительные перемены. После того как в третьей четверти я получил положительные оценки даже по математике и русскому языку, отец с облегчением оставил занятия со мной, только мать более или менее регулярно проверяла, приготовил ли я уроки. Конечно же, не обходилось без скандалов. Но четверки мне стали ставить так же часто, как и тройки. Редкие пятерки тоже ни у кого не вызывали удивления. Я стал обычным учеником. И само по себе это вызывало у меня чувство гордости. Правда, возможно, именно занятия с отцом привели к неожиданному результату: задачи по арифметике я решал несколько не так, как другие. Но еще более «не так» я впоследствии решал задачи по алгебре, «не так» доказывал геометрические теоремы и «не так» брал интегралы. Впрочем, как выяснилось, я и многое другое делал «не так». Явилось ли это следствием моего выпадения из общего потока в пятом классе, было ли это результатом мучительных ежевечерних схваток с отцом, по наитию искавшим методы решений, я не знаю, но это проявившееся «не так» сделало меня самостоятельно мыслящим человеком и придало уверенности — пожалуй, и мужества — в столкновении с жизнью.

2.

Чем старше я становился, тем меньшую роль в моей жизни играл двор, улица, и тем большую часть дня я проводил в школе, в читальном зале библиотеки, дома у себя и своих товарищей. Впрочем, это не означает, что я стал домашним мальчиком, нет. На Богдана Хмельницкого, или Госпитальной — так, прежним именем, чаще мы называли нашу улицу, — у меня появилось гораздо больше друзей, чем на Пироговской.

Поначалу, конечно, я старался любой свободный час потратить на поездку к Лунцу, Алику Перекрестову или просто во двор, где прожил три с половиной года. Но постепенно эти визиты становились все реже. Тем более что у меня появились новые обязанности. В предыдущем году на Пироговской я все чаще и чаще забирал свою сестру Люду из детского сада. Теперь же это вошло в ежедневные обязанности, а в те дни, когда мама уходила на дежурство, приходилось еще и отводить ее в сад. Кроме того, если на Пироговской мне случалось делать мелкие покупки лишь эпизодически, то на Госпитальной покупки превратились в постоянную заботу — магазины хотя и располагались не так уж далеко, но все же несколько в стороне от кратчайших путей домой. Да и урокам вынужденно я посвящал существенно больше времени, чем прежде. Так что долгий путь на Пироговскую — полчаса в одну сторону — вскоре стал для меня труднопреодолимым, и только летом я проводил в своем старом дворе целые дни.

Двор на Госпитальной сначала казался неинтересным. Во-первых, отсутствовали чердаки. Да и подвалы нашего дома не шли ни в какое сравнение с подвалами Пироговской. Но и к ним доступ сильно ограничивали запоры. Во-вторых, никаких черных дворов. Вся ребятня играла на огромном открытом пространстве прямо на глазах у взрослых. Ну что это за игра? Но, с другой стороны, этот большой двор кольцом окружали дома, в которых обитало видимо-невидимо моих ровесников. И, в отличие от Пироговской, мальчики здесь дружили с девочками и играли общими компаниями. Посреди двора раскинулся огромный пустырь, дававший простор самой бурной детской энергии. По его краям стояли одноэтажные домики — длинный барак, обшитый черными от времени досками, который года три спустя снесли, и огороженный забором особняк, впрочем, давно уже не особняк, поскольку был поделен на две или три семьи. Все дома поначалу отделялись друг от друга заборчиками, так что топография местности более или менее годилась для таких динамичных игр, как казаки-разбойники, которые естественно выплескивались и на улицу.

У самого забора нашей части двора, очень маленькой, совершенно пустынной, отмеченной только трансформаторной будкой, стояла роскошная голубятня. Она вызывала у нас живейший интерес, равно как и сманивание голубей из ближних голубятен, которых в наших краях мы знали по крайней мере две. Естественно, что уже довольно рано мы, несколько мальчишек, смастерили и себе маленькую голубятню и купили несколько голубей. Правда, большую часть из них тут же сманили, в том числе и моего голубя, а за остальными мы не очень-то умело ухаживали. В конце концов, после нескольких попыток заселить нашу голубятню, мы сдались, и я, пожалуй, сдался первым — денег на покупку второго голубя у меня не нашлось.

Советское строительство отличалось безобразным небрежением. Мы въехали во двор, заваленный мусором; асфальтировали его, когда мы уже вполне насытились обильной весенней грязью. Впрочем, еще года два дорога по улице Костецкой (уже не помню, как она называлась по-советски), на которой фактически разместился наш дом, оставалась разрыта и завалена горами глины. То проводили теплотрассу, то чинили газопровод. Когда двор заасфальтировали, перед домом сохранился клочок земли, который я немедленно решил превратить в цветник. И несколько девочек тут же стали мне помогать. Как мне кажется, отсюда началась наша дворовая дружба. Мальчики, в отличие от Пироговской, даже и не думали присоединиться к нам. Зато набежала мелкая ребятня — и мне пришлось ее организовывать и придумывать ей всякие игры. Взрослые большей частью малышней не занимались, предоставляя ее самой себе, и я стал ее любимцем. Шесть лет жизни на Госпитальной я возился с детьми — ровесниками моей сестры, тем более что и сама сестра тоже находилась на моем попечении.

Понемногу у меня стали появляться друзья. Сначала я подружился с Сашей Кройтором, моим ровесником, и Великом Аруняном, который был моложе меня на два года. Велик, Самвел, был армянином, и его лицо заметно выделялось из ребячьих лиц нашего большого двора. Саша же назвался грузином, но ничего примечательного в его облике я не находил. Еще один грузин, тоже мой хороший друг, Женя Шапиро, хотя бы немного был смугловат и курчав. Грузины, говорил он мне, все немного смуглые.

Грузины? — удивились мои родители. — Какие же они грузины — они евреи.

Нет, они грузины!

Откуда ты это взял?

Они сами говорят.

Ну и что, что говорят? Фамилии-то у них еврейские.

А откуда вы знаете, что фамилии еврейские?

Ну что ты! Вот Игрунов — это русская фамилия. Иванов, Сидоров, Пермяков, Комаров — это все русские.

А Гасаненко?

Гасаненко украинец. Арунян, действительно, армянин. С кем ты там еще дружишь?

Нелюбины, их два брата.

Это тоже русская фамилия. Фамилии, которые кончаются на «-ов» и «-ин» — это русские фамилии. А те, которые кончаются на «-ко» или «-чук» — Ковальчук, например, или Долженко, — украинские. А вот Кройтор, Шапиро, Феллер — это евреи.

А Шер?

Шер тоже еврейская фамилия.

А почему же Саша и Женя говорят, что они грузины?

Да ведь евреев многие не любят, и они не хотят, чтобы другие знали, что они евреи.

Так в мою жизнь вошла тема этничности, или, как тогда говорили, национальности, и по стечению обстоятельств разговоры о национальностях приобрели лавинообразный характер. Чаще всего эта тема прорывалась в анекдотах о грузинах, армянах и русских. Позже появилось много анекдотов о молдаванах. Саша Кройтор рассказывал иногда анекдоты о «жидах». Добродушные анекдоты о евреях рассказывал Валентин Долгий, лучший папин друг, его товарищ по работе в Облсовпрофе. И я узнал, что его жена Люка тоже еврейка. Да у тебя полкласса евреи, сказала мне мать. Это меня страшно удивило. Но я припоминал фамилии, и они, действительно, звучали не по-русски: Райкис, Португал, Дорман, Спектор, Гольдштейн, Кильштейн.

Я вспомнил, как на Пироговской мама и папа передразнивали соседку, хорошую пожилую женщину, внучка которой часто играла с Людочкой, ее ровесницей, под присмотром кого-нибудь из взрослых. И так часто они друг другу говорили: «Лелик, подай ицо!», «Вова, поставь бохч на стол», что моя маленькая сестренка стала произносить, вместо «яйцо» нечто похожее на «ецо».

Людочка, это же неправильно! Говори правильно!

И ребенок расплакался:

Я никогда не смогу говорить так, как вы: иицоо!

Надо сказать, что после этого родители немедленно прекратили потешаться над соседкой. При этом, конечно же, они поддерживали самые дружеские отношения с ней. Когда мы уезжали на Госпитальную, прощались по-настоящему тепло, даже трогательно. Несмотря на некоторую почти постоянную иронию по отношению к своим друзьям-евреям, которых было немало, отец никогда не казался антисемитом. У матери же, наоборот, чувствовалась некоторая неприязнь к евреям, хотя она и старалась ее всячески скрывать. Правда, со временем эта неприязнь если и не сошла на нет, то сильно ослабла, и ближайшая подруга последнего периода ее жизни, еврейка, вызывала у нее искреннее теплое чувство. В тот же год, когда я стал понимать, что меня окружают не только русские и украинцы — странное дело, я знал, что существуют языки русский и украинский, однако понятия не имел, что люди тоже могут быть украинцами и русскими, — но и армяне, грузины, евреи, антисемитские нотки я обнаружил у многих людей. Летом, приходя на Пироговскую, я слушал разговоры тамошних ребят — впрочем, не моих самых близких товарищей — о евреях. Всегда злобные евреи выступали исчадиями ада, отравителями, коварными обманщиками. А как же Коган? Коган мой хороший друг! Неужели и он страшный человек?

Ну, неизвестно, — ответил мне один из собеседников. — Может, ему сильно не повезло родиться в еврейской семье. Я, если бы родился евреем, наверное, повесился бы.

И смешанное чувство формировалось в моем сознании. С одной стороны, я слушал чудовищные рассказы, которые вызывали гнев. С другой, мои друзья — Коган, Шуряк, Кройтор, Шапиро. Алик Феллер скоро станет моим самым близким товарищем. Как соединить это? Мой отец несколько раз разговаривал со мной, объясняя, что нет плохих народов — есть плохие люди, и плохие люди есть среди всех народов. То же самое я слышал в школе. Но ребята на Пироговской говорили совсем иначе!

На протяжении нескольких лет я пытался понять, где же правда: в жутких историях, в саркастических анекдотах или в дежурных и пресных высказываниях взрослых? Однажды в гости к нам приехала тетя Юльця, старшая сестра мамы. Мы сидели с тетей на кухне и разговаривали о родственниках. Рассказы о семье вызывали у меня чрезвычайный интерес. Мама немного рассказывала о бабце, которую я бесконечно любил, но ничего не могла рассказать о своем отце — он умер, когда матери исполнилось всего пять лет или того меньше.

У твоего деда была замечательная память, — сказала тетя Юльця. — Он был сельским торговцем и имел небольшую лавку, такую, как наша кооперация. За товаром он ездил в Новоград-Волынский к жиду-оптовику. Он нагружал полный воз мелочи: одну большую соленую рыбину, мешок муки, пуд сахара, пару керосиновых ламп, штуку ситца. Товаров — десятки наименований. Дед грузил товар, а жид записывал. Когда погрузка кончалась, жид говорил: «Ну вот, с тебя, Яне, шестнадцать рублей и тридцать копеек». «Э, нет, — отвечает дед, — с меня пятнадцать рублей и восемьдесят три копейки». — «Да с чего ты взял?» — «Ну, давай считать!» — «Давай», — отвечает жид. И дед начинает: «Рыбина — столько-то, мука — столько-то, сахар…» Подсчитывают, и жид признает — да, пятнадцать рублей восемьдесят три копейки! «Слушай, Яне, как ты можешь так считать? Ты ведь даже писать не умеешь. Я с карандашом ошибаюсь, а ты по памяти точнее считаешь».

Так ведь тот жид, наверное, хотел обмануть деда. Ведь жиды хитрые.

Э, нет! — с горячностью возразила тетя Юльця. — Надо уметь различать жида и еврея. Евреи очень хорошие люди.

И она стала рассказывать, какие хорошие люди евреи. И даже пожалела, что еврея-оптовика назвала жидом. И в этой искренней похвале евреям она была так убедительна, что это стоило всех прописей. С той поры я легко вздохнул — мой внутренний конфликт рассеялся, я поверил отцу и стал понимать, что люди, плохо говорящие о евреях, скорее всего, сами плохие люди. И жизнь, увиденная непредвзято, на каждом шагу убеждала меня в правоте тети Юльци. Почти все мои друзья оказались евреями. Любимые учителя, сделавшие меня человеком, были в большинстве своем евреями. Да и как могло быть иначе, если я жил в самой еврейской части Одессы — на Молдаванке?

3.

Как ни странно, я не помню ни одной серьезной драки в школе. Их отсутствие сильно контрастировало с моими ожиданиями.

Самая запомнившаяся «драка» состоялась поздней осенью с Митником. Как-то после моего долгого отсутствия — а я довольно часто болел — он несколько раз попытался спровоцировать драку в классе, но я уклонился от нее. Митник никак не мог понять, почему такой хиляк, как я, не подчиняется его требованиям. А я, со своей стороны, не понимал, какие у него могут быть основания для претензий. В конце концов я сказал ему, что напрасно он ко мне пристает, поскольку он не раз на моих глазах бывал бит Котолупом, а уж с Котолупом я справлялся. Этот довод не произвел впечатления. Напротив, мне предложили «стукалку»: нам предстояло после уроков столкнуться в кулачном бою.

Надо сказать, что я почти панически боялся драк. Когда ожидалось столкновение, больше всего на свете мне хотелось исчезнуть. Мои руки тряслись и ноги подгибались — я испытывал чудовищную слабость. Но стоило начаться стычке, вся дрожь бесследно исчезала, появлялась ярость, и дрался я хорошо. Трусом не был. Естественно, я принял вызов, хотя правила «стукалок» мне не нравились, не подходили. Драться следовало только кулаками, а я прежде никого кулаком не ударил. Однако «стукалка» требовала выполнения правил.

После уроков мы сошлись в поединке у огромного котлована перед строившимся тогда кинотеатром «Родина». Оставив портфели, долго кружили, и ни один из нас не решался ударить первым. Наконец Митник выбросил кулак, а я ответил серией ударов. Боюсь, что оба месили воздух. Так продолжалось минут пятнадцать-двадцать, пока мы не замерзли — погода стояла промозглая, и дул ветер. Тогда схватка прекратилась по уговору, и Митник предложил считать, что «стукалка» закончилась вничью: хотя я ударил его трижды, а он меня только дважды, но кулак у него заметно больше моего, следовательно, ущерб нанесен равный. Больше всего мне не хотелось продолжать драку, и на ничью после некоторых препирательств я согласился. Мне казалось, что «ничья» окажется только поводом для новой драки, но, как ни странно, Митник больше никогда ко мне не приставал. Правда, вскоре отец забрал его к себе на завод. Мальчику исполнилось четырнадцать, и это давало право оставить школу, а учеником Митник был безнадежным. Учителя — и я с ними — вздохнули с облегчением.

Вот и все. С драками во 2-й школе покончено. Во дворе я бился много, но в школе все обстояло благополучно. К шестому классу я уже обзавелся друзьями во дворе, и моя дружба с Ковальчуком как-то сникла. Зато я подружился с девочками. Домой чаще всего я возвращался с неразлучными Людой Чаплыгиной и Асей Португал, а также с Лилей Ергеевой, самой красивой девочкой в классе. С ними, отличницами, я чувствовал себя немного не в своей тарелке, но отношения у нас сложились хорошие.

Как-то раз за нами увязался Алик Феллер. Перед тем мы разговорились с ним в школе, и обнаружилось, что он интересуется практически тем же, что и я. В шестом классе мы начали изучать физику. Кроме того, в своей парте я нашел учебник химии, оставшийся, видимо, со второй смены. Вместо того чтобы отдать книгу в учительскую, я положил ее к себе в портфель, как в пятом классе поступил с учебником астрономии. Химия произвела на меня еще более сильное впечатление, чем астрономия, и я стал брать множество научно-популярных книжек в районной библиотеке, главным образом по химии и географии, которую полюбил прежде. Вот разговоры о химии и физике, об астрономии и космических полетах вызывали у Алика не меньший интерес, чем у меня. По дороге домой мы увлеклись разговором настолько, что опомнился я только у Аликова дома на Прохоровской. Мы еще с полчаса простояли у ворот, и только тогда я отправился восвояси.

С этого дня мы возвращались всегда вместе. Я стал регулярно бывать у него дома. Еще чаще он бывал у меня. Затем мы почти перестали расставаться. Придя из школы и пообедав, мы тут же встречались снова, иногда делая вместе уроки — конечно, у меня; у Алика просто негде было разместиться двоим.

Сделав уроки — или не сделав их — мы принимались за химические опыты. Благо условия для этого складывались идеальные: никого в квартире, кроме нас, газ и вода под рукой, а реактивы и посуду мы приобретали в магазине «Лаборреактив» на Преображенской — маленьком и роскошном, по моим представлениям, где впоследствии, к моему огорчению, разместят «Канцтовары». Впрочем, реактивы обходились слишком дорого: поначалу мы могли покупать их только за счет несъеденных школьных завтраков, а потому ограничивались приобретением только самого необходимого — пробирок, колбочек, бюреток, холодильников*,1разновесов… Из реактивов поначалу мы приобрели медный купорос — самое дешевое из химически чистых вещество — и двухромовокислый аммоний. Несколько позже выяснилось, что нам вовсе не обязательно покупать реактивы в этом магазинчике: химически чистые и даже просто чистые вещества нам не требовались — серная кислота прекрасного качества продавалась в хозяйственных магазинах. Там же приобретались коллоидная сера, селитры, аммиачная вода и огромное количество других препаратов. Огорчение доставляла только соляная кислота — бесконечно дешевая, но зато достаточно грязная. Иногда нам приходилось пользоваться довольно дорогими реагентами: бром мы добывали из медицинского раствора бромистого натрия очень низкой концентрации, почему-то никаким другим образом бром достать не удавалось.

В ход шли и подручные материалы: в избытке имелись электротехнические алюминий и медь, угольные электроды добывались из отработанных старых батареек, откуда бралась также двуокись марганца. Магний приобретался на «школьном аэродроме» — аэродроме летной школы, где доживали свой век списанные самолеты; многие стояли, вероятно, еще со времен войны. Впрочем, существовал и другой способ, достаточно варварский. Поэтому я к нему не прибегал, но уже добытый таким образом магний все же брал у ребят, которые просто жгли крупицы этого металла из-за ослепительно красивого пламени. Хулиганы отдирали металлические крючки из школьной раздевалки — они изготавливались тогда из самого настоящего магния. В общем, реактивов хватало.

Надо сказать, что мама вскоре выгнала меня с моими химикатами из кухни, и мне пришлось переместиться в подвал, где нам принадлежал маленький сарайчик, пользоваться которым, после долгого моего хныканья, мама, к счастью, разрешила. Она, замученная работой, устала бесконечно убирать после моих опытов, а тут нам понравилось стрелять из пробирки облачками окислов марганца, которые получались при подогревании обычной медицинской марганцовки в растворе серной кислоты. После этих выстрелов на стенах кухни образовались трудноустранимые коричневые пятна — и мамино терпение лопнуло. И слава богу! Мы с Аликом оборудовали себе лабораторию, где стали суверенными хозяевами. Какие-то мелочи, которые родители держали в сарайчике, постепенно совершенно исчезли, и родители никогда больше не претендовали на мое священное место, где я проводил практически все время, пока отец или мать находились дома.

В подвале целыми днями стояла тишина — редкие жильцы раз-два в месяц заглядывали, чтобы оставить в своем сарайчике какой-нибудь хлам или вытащить на божий свет колченогий столик для балкона, оставленный в сарае для сохранности на зиму. Только у профессоров с четвертого этажа, единственной семьи, занимавшей целиком трехкомнатную квартиру, в сарае хранились мало-мальски приличные вещи, которые весной извлекались для отправки на дачу (не помню, чтобы у кого-то еще из жильцов нашего подъезда имелась дача). Поэтому подвал пребывал в запущенном состоянии, его обжили бездомные коты, запах стоял соответствующий. В проходах между сараями валялся мусор — ходить было неприятно. Едва ли не первое, что мы сделали с Аликом, как только «вселились» и нелегально провели свет в свою клетушку (до нас о свете, по-видимому, не задумывались — все жильцы ходили со свечами или керосиновыми лампами), — убрали проходы между сараями и подмели пол. Занятие, надо сказать, ужасное, так как земляные полы, покрытые толстым слоем песка и пыли, перемешанных с крысиным пометом, пропитались кошачьей мочой и какой-то гнилью. Но мы все же довели помещение до приличного состояния, так что раз в неделю или две могли просто подметать, спрыскивая землю водой.

Когда отец моего приятеля Саши Кройтора, управдом, узнал, что мы обжили подвал, он выразил крайнее недовольство, но, увидев, как мы обустроили свое жизненное пространство, решил нас не изгонять и даже пригласил электрика, чтобы заменить нашу проводку, на соплях встроенную в общедомовой счетчик, на вполне добротную. Правда, повесил лишь одну лампочку — в центре подвала. Уже от нее мы протянули свой нелегальный провод, вкрутив на место обыкновенного патрона так называемый «жулик» — патрон с выходами для электрических вилок. Прекрасное решение: с одной стороны, пожарная безопасность более или менее соблюдена, а с другой, никто не мог бы обвинить старшего Кройтора в том, что он поощряет воровство казенной электроэнергии, не пропущенной через счетчик частного пользователя. Анатолий Кройтор выказал заинтересованность в том, чтобы его сын, пусть и в почти антисанитарных условиях, вписался третьим в нашу компанию: так он меньше оставался на улице да и получал какие-то знания. Впрочем, знания весьма относительные. Если Алик еще пытался читать учебник или популярные книги, которые я брал в районной детской библиотеке, то Саша решительно к книгам не притрагивался, а приобретенной родителями «Детской энциклопедией», которая тогда начала выходить, — предметом моей зависти — пользовался больше я, нежели он. Но все же…

Здесь, в подвале, пришлись ко двору и мои плотницкие навыки, приобретенные на уроках труда в 59-й школе. Из бесхозных досок, которые тогда во множестве валялись едва ли не на каждой дворовой свалке, а уж тем более — на большой соседней стройке у нашего дома, я смастерил лабораторный стол и полки для посуды и книг. Плотницкой работы хватало. Для нее мы купили инструмент, шерхебель и рубанок, а также стамески — этот инструмент очень пригодился и когда мы получили новую квартиру на Сегедской, и когда у меня появился собственный дом. Чуть позже с упоминавшейся стройки кинотеатра «Родина» мы натаскали кирпичей и выложили ими пол, затем залили цементом. Как пользоваться цементом, нас никто не учил, поэтому материала ушло невероятно много. Таскали мы его от кинотеатра «Родина» в тяжелых ведрах. Алик тащил десятилитровое ведро, я — пятнадцатилитровое, а когда Алик отказался, то я носил цемент сразу в двух ведрах. Возможно, уже тогда я заложил основы моего остеохондроза: килограммов тридцать или даже больше для тринадцатилетнего мальчика довольно хлипкой конституции — перебор, но тогда я не чувствовал, что это может иметь последствия. Так или иначе, но мы прилично обустроили нашу лабораторию, и я даже предпочитал по вечерам допоздна читать книги там, а не в квартире.

Занятия химией увлекли меня настолько, что я посвящал им много времени даже летом, когда можно бесконечно играть во дворе с мальчишками или девчонками. И химия стала для меня настоящим мостом в расширяющуюся вселенную знаний, в мир науки. Конечно, до этого я читал много фантастики. Кстати, возможно, фантастическая повесть Александра Полещука «Великое делание» сыграла ключевую роль в моем увлечении химией. Читал книги по истории географических открытий. Но книги по химии приучили меня к совсем другому виду знаний — к точной науке. Возможно, и мой рывок в математике, который случился в седьмом классе, подготовили те книги по астрономии, физике, а прежде всего химии, которые я запоем начал читать в шестом классе. И стал желанным читателем в детской библиотеке.

В мире планового хозяйства и коммунистического воспитания существовал определенный порядок выдачи книг абонентам. Читатель мог взять одну художественную книжку на русском языке с обязательным приложением книжки на украинском, а также одну научно-популярную. Советский человек должен быть всесторонне развит, а потому научно-популярная литература навязывалась детям, хотя они предпочитали приключенческие повести. Я же оказался настолько благодарным читателем, что мне разрешалось брать все, что я захочу, — даже по две художественные книжки без обязательного украинского сопровождения, потому что я набирал по две, затем три, затем по пять-семь научно-популярных книг за один раз. Сначала на меня смотрели искоса: радовались, когда я беру две книжки, но три старались не давать — такое поведение казалось подозрительным. Но так как я приходил менять эти книги через день-два, библиотекари поняли, что никакого подвоха здесь нет, и стали с охотой записывать столько, сколько я пожелаю, — отчетность по научно-популярной литературе моими усилиями доводилась до плановых показателей, и можно не мучить принудиловкой тех читателей, которые брали научно-популярные книги из-под палки. Меня настолько полюбили, что давали домой даже редкие книги — большей частью фантастику — из читального зала.

4.

Родители уговорили меня — если не сказать принудили — поехать в пионерский лагерь. Несмотря на то что лагерь в Каролино-Бугазе остался одним из самых приятных воспоминаний одесской жизни, другой лагерь, в Люстдорфе, произвел на меня столь удручающее впечатление, что мне вовсе не хотелось расставаться со своей свободой: во дворе я чувствовал себя намного лучше, да и химическая лаборатория в подвале влекла меня гораздо больше, чем поднадзорный отдых у моря. Но родители хотели отдохнуть от меня, и я готов понять их — мне, слава богу, не пришлось бесконечно жить с детьми в одной комнате.

Итак, меня уговорили уехать, пообещав, что в лагере будет и сын Валентина Долгого. К тому же мой друг Велик собирался в тот же лагерь, и все дети вокруг завидовали нам: лагерь китобойной флотилии, самого состоятельного предприятия города, пользовался отменной репутацией. Директор флотилии Прибытков отдавал туда и своего ребенка — он значился в соседнем отряде, и разок-другой я его даже видел. Кроме детей китобоев, собирали там и детей практически всей элиты города. Надо сказать, что, действительно, кормили в лагере на убой — пожалуй, сытнее, чем дома, хотя для меня это почти не имело значения. Нас развлекали массовики-затейники, там меня поразили прекрасные, не виденные никогда ни до, ни после этого пионерские костры, удивили и увлекли интересные ребята — там я впервые услышал рассказы о янтарной комнате, о Кенигсберге, вел интеллектуальные и весьма познавательные беседы с мальчиком по фамилии Перельман, чей адрес я записал, но так никогда больше с ним и не встретился. Даже режим в лагере не слишком обременял. Правда, купание в море, которое плескалось внизу под обрывом, было чрезвычайно заорганизованным и ограниченным: пару раз за месяц нас сводили на пляж, где позволяли буквально окунуться в воду — два раза по пять минут. Самовольная отлучка каралась немедленным изгнанием из лагеря, и, насколько помнится, даже самые отчаянные не решались нарушить запрет. Я, привыкший к свободному общению с морем, переносил жесткие ограничения тягостно. Но не это досаждало больше всего.

Пионервожатый нашего отряда, учитель по фамилии Розен — по моим представлениям, уже немолодой, я думаю, лет за тридцать, — души не чаял в армии. Такой же «армиеман», только несколько помоложе, руководил параллельным отрядом. И в соседнем лагере работали их друзья — поклонники военной романтики. Розен учил нас ползать по-пластунски, заставлял зубрить азбуку Морзе и запоминать язык флагов. Почти весь месяц мы готовились к главному событию сезона — военной игре, в которой за победу сражались команды двух лагерей. Я с вожделением ждал этого события: в лагере на Люстдорфской дороге старшие ребята участвовали в такой игре, продолжавшейся целые сутки, и с горящими глазами рассказывали о ней; младшим же отрядам оставалось только с завистью выслушивать их. Однако сценарий игры сразу же разочаровал меня — он вовсе не походил на то, что грезилось мне по рассказам.

Во-первых, игра планировалась всего на несколько часов, и ночью нам полагалось спать, как и прочим детям, а не сидеть у костра или под прикрытием темноты проникать в тыл противника. Во-вторых, смысл игры сводился к выведыванию военной тайны. Для этого зачем-то следовало, преодолевая препятствия, ворваться в расположение сил врага и… Что «и», уже не помню. Мне не судилось совершить это «и». Уже на стадии прорыва, перепрыгивая очередной окоп — ров действительно смахивал на окоп, — я был схвачен несколькими «солдатами» враждебной армии и отправлен на допрос. Допрос, по гайдаровским образцам, велся с пристрастием. Как полагается любому Мальчишу-Кибальчишу, я мужественно скрывал от врага пароль — возможно, ту самую военную тайну. И враги поступали соответственно: выкручивали руки или, усевшись на распластанного пленника, пытались просверлить мою грудь острыми локтями. Увы, я плакал. Меня, слабака, отдали в обмен на других «военнопленных». Впрочем, к этому времени атака закончилась — не помню, чьей победой, — однако наши ребята, вернувшись в лагерь, со счастливыми лицами рассказывали, как они дрались, ставя синяки противникам. Все испытывали восторг. Кроме меня.

Разочарование усугубилось насмешками пионервожатого, назвавшего меня мамалыгой: и драться не умеет, и сопли распускает. Правда, он и раньше недолюбливал меня, а теперь и вовсе не стеснялся поддразнивать. Все как в 59-й школе. И я возненавидел армию, потому что возненавидел Розена: мне казалось, что в армии все должны быть такими, или в этом убедил меня сам Розен. Армия прочно соединилась не с романтикой, не с хитроумными планами, не с разведкой и взятием «языков», а с обыкновенной дракой, болью и унижением. И эта неприязнь будет только усиливаться соображениями отца: тебе надо служить — армия из тебя сделает человека. Я не хотел быть таким человеком, каким его делает армия, — Розеном или ему подобным — и слухи о дедовщине, доходившие до меня, только утверждали меня в мысли никогда не служить.

 

 

*Окончание. Начало см. «Сибирские огни», 2022, № 7.

 

1 * Речь идет о небольших стеклянных приборах, в которых охлаждающим агентом является вода.