Вы здесь

«Нет смерти сердцу…»

О Константине Николаевиче Батюшкове
Файл: Иконка пакета 11_novikova_nss.zip (31.97 КБ)

Выдающийся русский поэт Константин Николаевич Батюшков (1787—1855) — яркая и трагическая фигура в истории отечественной словесности. Он никогда не помышлял воздвигнуть себе «памятник нерукотворный», не жаждал великой славы — ни прижизненной, ни посмертной. В письме другу поэт заметил: «Умру и стихи со мной» [1, с. 325]. И далее под словами «Вот моя эпитафия» поместил следующее двустишие:

 

Не нужны надписи для камня моего,

Пишите просто здесь: он был, и нет его! [1, с. 243]

 

Свой блистательный талант Батюшков именовал «маленьким дарованием», «крохотной музой». Его мучила неудовлетворенность результатами творчества, о чем он писал поэту Василию Андреевичу Жуковскому: «Самое маленькое дарование мое, которым подарила меня судьба, конечно — в гневе своем, сделалось моим мучителем. Я вижу его бесполезность для общества и для себя. Что в нем, мой милый друг, и чем заменю утраченное время? Дай мне совет, научи меня, наставь меня: у тебя доброе сердце, ум просвещенный; будь же моим вожатым! Скажи мне, к чему прибегнуть, чем занять пустоту душевную; скажи мне, как могу быть полезен обществу, себе, друзьям?» [2, с. 308]

В дружеском послании «П. А. Вяземскому» (<1810>) Батюшков не принимает всерьез высоких, «кадиловозжигательных» оценок своей поэзии:

 

Льстец моей ленивой музы!

Ах, какие снова узы

На меня ты наложил?

Ты мою сонливу «Лету»1

В Иордан преобразил

И, смеяся, мне, поэту,

Так кадилом накадил,

Что я в сладком упоеньи,

Позабыв стихотвореньи,

Задремал и видел сон... [1, с. 245]

 

Передавая в шутливой форме этот сон, поэт с самоиронией оценивает степень своего дарования, считая, что оно утонет в Лете — реке забвения:

 

Будто светлый Аполлон

И меня, шалун мой милый,

На берег реки унылой

Со стихами потащил

И в забвеньи потопил! [1, с. 246]

 

Мифологическая река забвения не поглотила Константина Батюшкова. Новая творческая дорога, которую прокладывал он в русской литературе, была очевидна. Александр Сергеевич Пушкин считал себя его учеником, признавал его стихи поэтическим чудом: «Что за чудотворец этот Батюшков!» «Одной этой заслуги со стороны Батюшкова достаточно, чтоб имя его произносилось в истории русской литературы с любовию и уважением» [3, с. 228], — справедливо утверждал классик литературной критики Виссарион Григорьевич Белинский. Он указывал также на оригинальность и новаторский характер художественного мира, созданного поэтом: «Батюшков, как талант сильный и самобытный, был неподражаемым творцом своей особенной поэзии на Руси» [4, с. 461].

Удивительная, полнокровная, многообразная по тематике лирика Батюшкова отличается изяществом, благородством чувств, прямодушием, особой искренностью. «Живи как пишешь, и пиши как живешь... Иначе все отголоски лиры твоей будут фальшивы»; «живи, как Бог велит» — такое кредо исповедовал поэт в жизни и в литературе.

 

С отвагой на челе и с пламенем в крови

Я плыл, но с бурей вдруг предстала смерть ужасна.

О юный плаватель, сколь жизнь твоя прекрасна!

Вверяйся челноку! плыви! [1, с. 233]

 

Батюшков, будучи незаурядной творческой личностью, всегда стремился к независимости: «Конечно, независимость есть благо, по крайней мере для меня» [2, с. 23]. Государственная служба в министерстве народного просвещения в должности мелкого чиновника, на которую поэт поступил после окончания учебы в 1803 году, тяготила его. Батюшков высказывался о гражданской службе в духе крылатых фраз главного героя «Горя от ума» задолго до создания Александром Сергеевичем Грибоедовым этой бессмертной комедии: «Служить бы рад, прислуживаться тошно», «Чины людьми даются, / А люди могут обмануться», «Как тот и славился, чья чаще гнулась шея», «Кому нужда: тем спесь, лежи они в пыли, / А тем, кто выше, лесть, как кружево, плели. / Прямой был век покорности и страха»... «Служил и буду служить, как умею; выслуживаться не стану по примеру прочих» [2, с. 366], — заявлял Батюшков. Выступая противником чиновничьего карьеризма, поэт не желал двигаться «ужом и жабой», «торговать своей свободой» и совестью ради заработка под «ярмом должностей, часто ничтожных и суетных».

В то же время его финансовое положение было незавидным, Батюшков часто сетовал на безденежье. В одном из писем с горькой самоиронией он рисует образ поэта-бедняка, которому не хватает средств даже на покупку бумаги и чернил:

 

А я из скупости чернил моих в замену

На привязи углем исписываю стену. [2, с. 141]

 

И все же Батюшков для себя решает: «служить у министров или в канцеляриях, между челядью, ханжей и подьячих, не буду» [2, с. 186].

Батюшков также поддерживает своего друга Николая Ивановича Гнедича, отважившегося оставить казенную службу и посвятить себя колоссальному литературному труду по переводу с древнегреческого на русский язык «Илиады» Гомера: «В департаменте ты мог получить более, нежели получаешь ныне. Служа в пыли и прахе, переписывая, выписывая, исписывая кругом целые дести, кланяясь налево, а потом направо, ходя ужом и жабой, ты был бы теперь человек, но ты не хотел потерять свободы и предпочел деньгам нищету и Гомера. В департаменте ты бы мог быть коллежским советником, получить крест, пенсион, все, что угодно, потому что у тебя есть ум и способности, но ты не хотел потерять независимости» [2, с. 193].

Сам поэт, как сказано, тоже делает свой выбор:

 

Но я и счастлив, и богат,

Когда снискал себе свободу и спокойство,

А от сует ушел забвения тропой! [1, с. 228]

 

В стихотворном послании к Жуковскому и Вяземскому «Мои пенаты» (1811—1812) Батюшков воспел нехитрые радости жизни, свободной от ярма казенной службы и светских условностей, в своем небольшом, практически разоренном имении:

 

Отечески пенаты,

О пестуны мои!

Вы златом не богаты...

<...>

Где странник я бездомный,

Всегда в желаньях скромный,

Сыскал себе приют. [1, с. 134]

 

В свою записную тетрадь поэт заносит сокровенные размышления: «Есть люди, которым ничего не стоит торговать своей свободою: эти люди созданы для света. А я во сто раз счастливее как бываю один, нежели в многолюдном обществе, особливо, когда я не в духе; тогда и самая малейшая обязанность для меня тягостна. Человек в пустыне свободен, человек в обществе раб, бедный еще более раб, нежели богатый. Но иногда богатство — тягостно» [2, с. 23].

Батюшкову мил его «шалаш простой». Поэт тщательно, даже с любованием, выписывает бытовые детали — «утвари простые» своей «хижины убогой»:

 

В сей хижине убогой

Стоит перед окном

Стол ветхий и треногий

С изорванным сукном.

В углу, свидетель славы

И суеты мирской,

Висит полузаржавый

Меч прадедов тупой;

Здесь книги выписные,

Там жесткая постель —

Всё утвари простые,

Всё рухлая скудель! [1, с. 134—135]

 

Но вся эта изношенная рухлядь обветшалого семейного гнезда поэту милее, чем суетная роскошь напыщенных аристократов:

 

Скудель!.. Но мне дороже,

Чем бархатное ложе

И вазы богачей!..

 

Отеческие боги!

Да к хижине моей

Не сыщет ввек дороги

Богатство с суетой,

С наемною душой

Развратные счастливцы,

Придворные друзья

И бледны горделивцы,

Надутые князья! [1, с. 135]

 

Лирический герой вовсе не затворник. Вместо богачей и светских львов он готов радушно принимать в собственном «смиренном уголке» друзей, странников, всех, кому нужен кров и приют:

 

Но ты, о мой убогой

Калека и слепой,

Идя путем-дорогой

С смиренною клюкой,

Ты смело постучися,

О воин, у меня,

Войди и обсушися

У яркого огня. [1, с. 135]

 

Уединение поэта в его домашней жизни не означало праздности. Отвергая дружеские упреки в безделье и лени, Батюшков отвечал в письме Гнедичу: «И впрямь, что значит моя лень? Лень человека, который целые ночи просиживает за книгами, пишет, читает или рассуждает! …Если б я строил мельницы, пивоварни, продавал, обманывал и исповедовал, то, верно б, прослыл честным и притом деятельным человеком» [2, с. 150]. Поэтической натуре чуждо предпринимательство, корыстолюбие. Батюшков утверждает высокую значимость литературной работы, исполненной «доблести ума и сердца»: «Человек, который занимается словесностью, имеет во сто раз более мыслей и воспоминаний, нежели политик, например, генерал» [2, с. 24].

В то же время он с горечью осознает, что такого рода деятельность не ценится в обществе, не признается как профессия. Имя писателя, поэта пока еще «дико для слуха» в той социальной среде, которая хладнокровно убивает своим пренебрежением истинное дарование: «Нет, я вовсе не для света сотворен... Эти условия, проклятые приличности, эта суетность, этот холод и к дарованию, и к уму, это уравнение сына Фебова с сыном откупщика...» [2, с. 122] Талант не может пробиться на широкую дорогу без расчетливости и интриг: «И я мог думать, что у нас дарование без интриг, без ползанья, без какой-то расчетливости может быть полезно! И я мог еще делать на воздухе замки и ловить дым!» [2, с. 149]

Если гражданская служба с ее карьеристским «ползанием» отталкивала Батюшкова, то военная служба его привлекала. Имея прямую натуру, мужественный волевой характер, он уже в юности отправился добровольцем в Европу — воевать с армией Наполеона. Был ранен, награжден орденом за отвагу. В 1810 году вышел в отставку.

С началом Отечественной войны 1812 года, вторжения французских войск в Россию, отставной офицер вновь решил встать в строй. Однако болезнь несколько отсрочила его планы. 1 июля 1812 года Батюшков писал Вяземскому: «Если бы не проклятая лихорадка, то я бы полетел в армию. Теперь стыдно сидеть сиднем над книгою; мне же не приучаться к войне. Да, кажется, и долг велит защищать Отечество и государя нам, молодым людям. Подожди! Может быть, и я, и Северин препояшемся мечами... если мне позволит здоровье...» [2, с. 223]

Пока же Отечественная война, вызвавшая небывалый подъем патриотических чувств, геройского духа русского народа, находит отражение в поэзии Батюшкова. Его стихи с новыми темами, мотивами и образами в корне отличаются от довоенной лирики. Поэт больше не желает «петь любовь и радость, / Беспечность, счастье и покой / И шумную за чашей младость» [1, с. 154]. Программное заявление, проводящее резкую границу между двумя периодами творчества, содержится в послании «К Дашкову» (1812):

 

Мой друг! я видел море зла

И неба мстительного кары:

Врагов неистовых дела,

Войну и гибельны пожары.

<…>

Мой друг, дотоле будут мне

Все чужды музы и хариты,

Венки, рукой любови свиты,

И радость шумная в вине! [1, с. 153—154]

 

Поэт был свидетелем сожжения Москвы. Он видел страдания несметного числа беженцев из опустошенных иноземными захватчиками городов и сел. «Внимая ужасам войны», по дороге из Москвы в Нижний Новгород Батюшков сообщал Гнедичу в октябре 1812 года: «Ужасные происшествия нашего времени, происшествия, случившиеся, как нарочно, перед моими глазами, зло, разлившееся по лицу земли во всех видах, на всех людей, так меня поразило, что я насилу могу собраться с мыслями и часто спрашиваю себя: где я? что я? Не думай, любезный друг, чтобы я по-старому предался моему воображению, нет, я вижу, рассуждаю и страдаю. От Твери до Москвы и от Москвы до Нижнего я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении; я видел то, чего ни в Пруссии, ни в Швеции видеть не мог: переселение целых губерний! Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя» [2, с. 234].

Это письмо можно рассматривать как прозаическую проспекцию поэтического послания «К Дашкову»:

 

Я видел сонмы богачей,

Бегущих в рубищах издранных,

Я видел бледных матерей,

Из милой родины изгнанных!

Я на распутье видел их,

Как, к персям чад прижав грудных,

Они в отчаянии рыдали

И с новым трепетом взирали

На небо рдяное кругом.

<...>

Лишь угли, прах и камней горы,

Лишь груды тел кругом реки,

Лишь нищих бледные полки

Везде мои встречали взоры!.. [1, с. 153—154]

 

«Море зла», «война и гибельны пожары» на родной земле потрясли поэта. Он пишет Гнедичу о пережитых ужасах наполеоновского нашествия — «величайшего преступления против Бога и человечества»: «Нет, я слишком живо чувствую раны, нанесенные любезному нашему отечеству, чтоб минуту быть покойным. <…> Ах, мой милый, любезный друг! зачем мы не живем в счастливейшие времена! зачем мы не отжили прежде общей погибели!» [2, с. 234]

Батюшков трижды был в спаленной пожаром Москве:

 

Трикраты с ужасом потом

Бродил в Москве опустошенной,

Среди развалин и могил;

Трикраты прах ее священный

Слезами скорби омочил. [1, с. 153]

 

«Между развалин, ужасов, нищеты, страха и всех зол» [2, с. 241] тяжкая скорбь поэта по израненной, опустошенной родине — «Всякий день сожалею о Нижнем, а более всего о Москве, о прелестной Москве, да прильпнет язык мой к гортани моей, и да отсохнет десная моя, если я тебя, о Иерусалиме, забуду! Но в Москве ничего не осталось, кроме развалин...» [2, с. 241] — сливается со скорбным голосом 136-го псалма «При реках Вавилона...», песни томящихся в иноземном плену изгнанников после падения Иерусалима: «Если я забуду тебя, Иерусалим, забудь меня десница моя. Прильпни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя...»

«Среди военных непогод, / При страшном зареве столицы», «Среди могил моих друзей, / Утраченных на поле славы» [1, с. 154] патриотический долг, «и жизнь, и к родине любовь» призывают Батюшкова переосмыслить его литературные и жизненные позиции:

 

Нет, нет! талант погибни мой

И лира, дружбе драгоценна,

Когда ты будешь мной забвенна,

Москва, отчизны край златой!

Нет, нет! пока на поле чести

За древний град моих отцов

Не понесу я в жертву мести

И жизнь, и к родине любовь;

Пока с израненным героем,

Кому известен к славе путь,

Три раза не поставлю грудь

Перед врагов сомкнутым строем... [1, с. 154]

 

29 марта 1813 года Константин Батюшков был зачислен штабс-капитаном в пехотный полк, принял участие в победоносных заграничных походах русской армии 1813—1814 годов. За отвагу в сражениях был награжден орденом Святой Анны, двумя крестами.

 

Ты хочешь меду, сын? — так жала не страшись;

Венца победы? — смело к бою!

Ты перлов жаждешь? — так спустись

На дно, где крокодил зияет под водою.

Не бойся! Бог решит. Лишь смелым он отец,

Лишь смелым — перлы, мед, иль гибель... иль венец. [1, с. 239]

 

«Храбрость без веры ничтожна» — с этим утверждением Шатобриана полностью соглашался Батюшков. Поэт-воин твердо веровал, что русскую землю помог сохранить Христос Спаситель: «...с ужасом и с горестию мы взирали на успехи нечестивых легионов, на Москву, дымящуюся в развалинах своих; но мы не теряли надежды на Бога, и фимиам усердия курился не тщетно в кадильнице веры, и слезы и моления не тщетно проливалися перед Небом: мы восторжествовали» [5, с. 195].

Ужасающие картины войны не могли не потрясти сознание Батюшкова. Он писал Гнедичу о битве под Лейпцигом: «Признаюсь тебе, что для меня были ужасные минуты, особливо те, когда генерал посылал меня с приказаниями то в ту, то в другую сторону, то к пруссакам, то к австрийцам, и я разъезжал один, по грудам тел убитых и умирающих. Не подумай, чтоб это была риторическая фигура. Ужаснее сего поля сражения я в жизни моей не видал и долго не увижу» [2, с. 259].

После окончания военной кампании, летом 1814 года Батюшков вернулся на родину. Долгим было это возвращение — через несколько европейских стран: «В Париж я вошел с мечом в руке. Славная минута! Она стоит целой жизни. <…> Из Парижа в Лондон, из Лондона в Готенбург, в Штокгольм... <...> в Або и в Петербург» [2, с. 308].

Отчизна встретила своего героя неприветливо. Его маленькое запущенное имение было на грани разорения. Гражданская служба по-прежнему отталкивала: «Я оставляю службу по многим важным для меня причинам и не останусь в Петербурге. К гражданской службе я не способен. Плутарх не стыдился считать кирпичи в маленькой Херонее; я не Плутарх, к несчастию, и не имею довольно философии, чтобы заняться безделками» [2, с. 308]. Это невеселое расположение духа, понимание участи талантливых людей в России как участи трагической нашли отражение в стихотворении «Меня преследует судьба...» (1817):

 

Меня преследует судьба,

Как будто я талант имею!

Она, известно вам, слепа;

Но я в глаза ей молвить смею:

«Оставь меня, я не поэт,

Я не ученый, не профессор;

Меня в календаре в числе счастливцев нет,

Я... отставной асессор!» [1, с. 249]

 

В переписке поэта начинают звучать жалобы на жизненное неустройство, «горести раздранного сердца»: «...объехав целый свет и возвратясь в горести в отчизну мою, имею нужду в покое» [2, с. 303]. Слово «горести», как можно заметить, повторяется в переписке поэта наиболее часто: «Одни заботы житейские и горести душевные, которые лишают меня всех сил душевных и способов быть полезным себе и другим» [2, с. 307—308].

Эти горестные настроения по возвращении на родину после тяжелого военного опыта («средь ужасов земли и ужасов морей»), а также мотивы разочарования, бесприютности, материальной неустроенности — «Вот моя Одиссея, поистине Одиссея! Мы подобны теперь Гомеровым воинам, рассеянным по лицу земному» [2, с. 308] — выразились в стихотворении «Судьба Одиссея» (1814).

Главный герой поэмы «Одиссея», которую создал античный «песней царь» Гомер, пережил в своих странствиях множество злоключений, преодолел огромное число трудностей и опасностей, побывал даже в Аиде — подземном царстве мертвых. А вернувшись наконец к берегам родного острова, не узнал отчей земли, покрытой густым туманом. Батюшков лирически переосмысливает сюжет «Одиссеи», находит в нем сходство с собственной биографией:

 

Средь ужасов земли и ужасов морей

Блуждая, бедствуя, искал своей Итаки

Богобоязненный страдалец Одиссей;

Стопой бестрепетной сходил в Аида мраки;

Харибды яростной, подводной Сциллы стон

Не потрясли души высокой.

Казалось, победил терпеньем рок жестокой

И чашу горести до капли выпил он;

Казалось, небеса карать его устали

И тихо сонного домчали

До милых родины давно желанных скал.

Проснулся он: и что ж? Отчизны не познал. [1, с. 175]

 

У Батюшкова — мыслителя и поэта — вызревал трагический конфликт с действительностью, который обозначился во время Отечественной войны 1812 года: «Ужасные поступки вандалов или французов в Москве и в ее окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством» [2, с. 234]. Размышляя о двойственности человеческой природы, поэт ужасается скрытым до времени темным глубинам ее и нечто жуткое, живущее в душе каждого, олицетворяет в образе отвратительного, кровожадного, беспощадного хищника:

 

Сердце наше — кладезь мрачный:

Тих, покоен сверху вид,

Но спустись ко дну... ужасно!

Крокодил на нем лежит! [1, с. 113]

 

Грозные исторические события — «посреди ужасных развалин столиц, посреди развалин еще ужаснейших — всеобщего порядка и посреди страданий всего человечества, во всем просвещенном мире» [5, с. 184], — свидетелем и участником которых стал Батюшков, вынудили его переосмыслить свое отношение к жизни и творчеству. Рухнул романтический культ мечты («Мечтанье есть душа поэтов и стихов»), защищавший поэта от жестокой действительности: «Все, что я видел, что испытал в течение шестнадцати месяцев, оставило в моей душе совершенную пустоту. Я не узнаю себя. Притом и другие обстоятельства неблагоприятные, огорчения, заботы — лишили меня всего, мне кажется, что и слабое дарование, если когда-либо я имел, — погибло...» [2, с. 300] — признавался он в письме к Вяземскому. Беспристрастный и холодный взгляд на всю мировую историю — от древности до современности — привел Батюшкова к пессимистическому выводу о неразрешимости ее противоречий, ее, в конце концов, бессмысленности:

 

Напрасно вопрошал я опытность веков

И Клии мрачные скрижали,

Напрасно вопрошал всех мира мудрецов:

Они безмолвьем отвечали.

 

Как в воздухе перо кружится здесь и там,

Как в вихре тонкий прах летает,

Как судно без руля стремится по волнам

И вечно пристани не знает, —

 

Так ум мой посреди сомнений погибал.

Все жизни прелести затмились:

Мой гений в горести светильник погашал,

И музы светлые сокрылись. [1, с. 197]

 

Со всем напряжением душевных сил поэт ищет выхода, задается извечными мучительными вопросами о смысле бытия, человеческого существования:

 

Скажи, мудрец младой, что прочно на земли?

Где постоянно жизни счастье? [1, с. 195]

 

Перед лицом неизбежной кончины все сферы человеческой деятельности представляются Батюшкову бесполезными, никчемными, безумным дурачеством смертного рода людского:

 

Увы, мы носим все дурачества оковы,

И все терять готовы

Рассудок, бренный дар небесного отца!

Тот губит ум в любви, средь неги и забавы,

Тот, рыская в полях за дымом ратной славы,

Тот, ползая в пыли пред сильным богачом,

Тот, по морю летя за тирским багрецом,

Тот, золота искав в алхимии чудесной,

Тот, плавая умом во области небесной,

Тот с кистию в руках, тот с млатом иль с резцом.

Астрономы в звездах, софисты за словами,

А жалкие певцы за жалкими стихами:

Дурачься, смертных род, в луне рассудок твой! [1, с. 130—131]

 

Тема соотнесенности жизни и смерти, раздумья религиозно-философского характера наиболее глубоко раскрываются в стихотворном послании «К другу» (1815). «Сильное, полное и блистательное стихотворение», — отозвался о нем Пушкин. Земные радости для «послевоенного» Батюшкова уже не имеют ценности — они преходящи, бренны. В «область призраков обманчивых» включаются и казавшиеся когда-то незыблемым оплотом дружеские узы, отчий дом:

 

Где дом твой, счастья дом?.. Он в буре бед исчез,

И место поросло крапивой.

Но я узнал его; я сердца дань принес

На прах его красноречивый.

<...>

Минутны странники, мы ходим по гробам,

Все дни утратами считаем,

На крыльях радости летим к своим друзьям, —

И что ж?.. их урны обнимаем. [1, с. 196]

Отворачиваясь от тлена земной суеты, Батюшков ищет прочной опоры, ценностей вечных, незыблемых:

Так все здесь суетно в обители сует!

Приязнь и дружество непрочно!

Но где, скажи, мой друг, прямой сияет свет?

Что вечно чисто, непорочно? [1, с. 197]

 

Ответы на эти вопросы, «свет спасительный» духовного прозрения поэт обретает в православной вере:

 

Я с страхом вопросил глас совести моей...

И мрак исчез, прозрели вежды:

И вера пролила спасительный елей

В лампаду чистую надежды.

 

Ко гробу путь мой весь как солнцем озарен:

Ногой надежною ступаю

И, с ризы странника свергая прах и тлен,

В мир лучший духом возлетаю. [1, с. 197]

 

Поэт духом постиг извечную гармонию Божьего Промысла: «...ничто доброе здесь не теряется, подобно как ни одна былинка в природе: все имеет свою цель, свое назначение; все принадлежит к вечному и пространному чертежу и входит в состав целого». Так писал Батюшков в статье «О лучших свойствах сердца» (1815).

«В мире лучшем», согласно христианскому убеждению поэта, пребудут те, кто имеет «отзывчивое и чуткое сердце», кто «лишь для добра живет и дышит».

Несомненно, в их числе и сам Константин Николаевич Батюшков.

Вот так он развил известное утверждение Жуковского: «Все, все развеется, погибнет. / Как пыль, как дым, как тень, как сон! // Тогда останутся нетленны / Одни лишь добрые дела. / Ничто не может их разрушить, / Ничто не может их затмить» [6, с. 6—7] — в поэтическом послании к другу-поэту:

 

Жуковский, время все проглотит,

Тебя, меня и славы дым,

Но то, что в сердце мы храним,

В реке забвенья не потопит!

Нет смерти сердцу, нет ее!

Доколь оно для блага дышит!.. [1, с. 239]

 

 

 

 

Источники

 

1. Батюшков К. Н. Полное собрание стихотворений. М.; Л.: Советский писатель, 1964.

2. Батюшков К. Н. Сочинения: В 2 т. М.: Художественная литература, 1989. Т. 2.

3. Белинский В. Г. Полное собрание сочинений. М., 1955. Т. 7.

4. Белинский В. Г. Полное собрание сочинений. М., 1955. Т. 6.

5. Батюшков К. Н. Опыты в стихах и прозе. М.: Наука, 1977.

6. Жуковский В. А. Собрание сочинений: В 4 т. М.; Л.: ГИХЛ, 1959—1960. Т. 1.

 

 

1 П. А. Вяземский восторженно отзывался о стихотворении Батюшкова «Видение на берегах Леты».