Вы здесь

Последний пароход

Повесть
Файл: Иконка пакета 02_kozin_pp.zip (106.42 КБ)
31 августа 1986 года у берегов Новороссийска затонуло пассажирское судно «Адмирал Нахимов», с людьми на борту
31 августа 1986 года у берегов Новороссийска затонуло пассажирское судно «Адмирал Нахимов», с людьми на борту.
В дальнейшем это событие затерялось в череде последующих, обрушившихся на нашу страну за последние двадцать лет, но для кого-то оно памятно до сих
пор…


Александр КОЗИН



ПОСЛЕДНИЙ ПАРОХОД
Повесть


Сайт повествовал о судьбе русских в Израиле. Поэтому назывался смешно и нелепо: «Березняк на Дизенгофе». Щедров наткнулся на него случайно и хотел уже выйти. Но короткое сообщение в самом конце обратило на себя внимание:
«У берегов Ньюфаундленда в сильный шторм налетела на риф и затонула израильская яхта «Юдифь». Экипаж и пассажиры погибли. Командовал судном капитан Виктор Тальор (Ткаченко). Выражаем родным и близким погибших глубокое соболезнование в постигшей их беде».
Щедров желчно усмехнулся. Это ж надо! Израильский капитан Ткаченко… Фамилия была выделена как ссылка. Повинуясь неясному предчувствию, Вячеслав щелкнул по ней.
С черно-белого портрета улыбчиво глянул на него жизнерадостный вислоусый хохол с густой копной волос на голове и веселыми глазами навыкате. Щедров оцепенел. Нижняя челюсть нервно задрожала. Он с мучительной запинкой сглотнул, и ему примерещился тот самый привкус. Привкус смерти. «Ткаченко Виктор Иванович…» — прочитал он. И — дальше. Десять строчек убористой, скупой информации… Да. Это он. Во рту пересохло. Вячеслав вышел на кухню и глотнул воды из чайника. У нее тоже оказался тот самый вкус — горько-соленый, с примесью мазута. Смиряя озноб, Щедров вернулся к компьютеру, сел и, подпирая руками отяжелевшую головуё тупо уставился на портрет Ткаченко. Вот и встретились, Виктор Иванович. Вот и встретились…
И побежали, понеслись, закривлялись перед ним те далекие дни, будто старая трескучая кинохроника… Нет, он никогда об этом не забывал. Но сегодня все вдруг как осветилось. Проступили крупно и рельефно самые мелкие, казалось бы, ничтожные детали. Свет был тревожным, сгущенным, угрожающим. И даже предыдущий ярко-солнечный, гремящий музыкой день окрасился для него в свинцовые, предгрозовые тона.
* * *
Было воскресенье. Слава Щедров и Сергей Сергеич, палимые высоким полуденным солнцем, стояли у парапета и наблюдали, как в Цемесскую бухту царственно и торжественно входил снежно-белый многопалубный лайнер. Сияя в солнечных лучах, неторопливо, величаво нес он себя по сине-зеленым водам. Старомодно-элегантный, франтоватый, как щеголь-курортник, он был удивительно гармоничен и соразмерен, будто только что сошел с праздничной открытки. От него веяло солеными ветрами, тропическими ливнями, заморскими странами. И две гордо вздыбленные трубы выстилали по небу солидный дымный шлейф, подобающий такому кораблю. А вокруг, пристраиваясь поудобнее и деловито покрякивая, суетился юркий портовый буксир. И поплыл над бухтой, переливаясь и покачиваясь, мощный, чистый, певучий басовитый гудок. Это здоровался с городом круизный пароход «Адмирал Нахимов».
— Ишь ты, флотоводец, — светло улыбнулся долговязый, чуть сутулый Сергей Сергеич, вытирая платком вспотевшую лысину. — Одно слово: адмирал! До-олго будет заходить! Чтоб все его увидели и похвалили. Здравствуй, здравствуй, дедуля. Прекрасно выглядишь!
Пароход будто услышал его и снова прогудел. На сей раз коротко.
— Надо же, разговаривает! Болтливый стал на старости лет…
— А разве он старый? — с недоверием покосился Щедров.
— А то? Пароход же! Единственный у нас. Шестьдесят лет, немцы еще строили, трофейный. «Берлином» звали. Клепаный еще. Подойдет — посмотришь. Почти ручная работа! Ну, ладно, я домой, — встряхнулся Сергей Сергеич, согнав с лица светлую мечтательную улыбку. — А ты? Скоро?
— Да я… Мне ж встретить его надо, — замялся Слава. — Колька там. Приятель мой. Мы с ним неделю назад созванивались, он в Одессу выезжал. На круиз. Ну вот, договорились…
— А-а… Значит, не скоро, — раздумчиво пророкотал Сергей Сергеич. — А то смотри… Маришка моя придет, бутылек откупорим, а? Да и с другом приходи, чего же… Посидим, побалакаем, побурчим…
— Даже не знаю. Мне, Сергей Сергеич, еще и на вокзал бы сбегать. Вдруг да повезет… Домой пора. Институт же! — и, будто оправдываясь, развел руками.
— Да? — огорчился Сергей Сергеич. — Жаль… Побыл бы еще. Что там твой институт, все одно на картошку пошлют! А у нас тут самый рай начинается: народу мало, дешевеет все, живи — не хочу. Я, знаешь, уже привык к тебе. Да и Маришка… Что-то у нее к тебе есть…
— Сергей Сергеич… Не надо, а? — взмолился Слава.
Добрый болтун Сергей Сергеич в некоторых случаях становился невыносим. Как, впрочем, и подобало отцу взрослой дочери.
— Ну-ну… — примирительно улыбнулся он. — Как знаешь. Ладно, давай! Встречай своего Кольку…
Сергей Сергеич махнул рукой и ушел, а Слава так и остался стоять, облокотясь о парапет и задумчиво блуждая глазами поверх множества корабельных мачт. Он часто приходил сюда и подолгу стоял просто так. Новороссийск нравился и завораживал.
Здесь вовсе не было показного курортного лоска и неприятной мелочной суеты отдыхающих. Да и не был Новороссийск курортом. Это был неспешный, трудовой и удивительно опрятный портовый русский город. Близость его к отпускному приморскому безделью чувствовалась только на набережной, у морвокзала. Ну, может быть, еще на рынке. И там, и тут гремела вольная музыка, слонялись праздные люди, и шла ленивая торговля черноморскими сувенирами. Но расположенный рядом, грохочущий круглые сутки огромный порт с его кранами, вагонами, множеством кораблей у причалов и на рейде давал понять, что город не отдыхает. Он работает. Много и тяжело.
Здесь поблизости и пляжа-то не было. Захотел искупаться — садись на катер — и в Кабардинку. Или на Суджукскую косу… Там благодать. Но Щедров больше любил стоять на набережной и глядеть на корабли. Большие, работящие, потасканные морскими передрягами, они сонно покачивались на рейде и беззлобно щерили черные многопудовые клыки носовых якорей. Было даже слегка жаль их, горемычных — постоят, отдохнут, загрузятся, прогудят — и снова в путь, на произвол стихий. Новороссийск в этом смысле отдаленно походил для Славы на гриновский Лисс.
Кроме того, в этом городе была еще жива и свежа память о минувшей войне. Люди говорили о ней осторожно и сдержанно, словно боялись разбередить болезненную, не зажившую еще рану. И вместе с тем были непритязательно горды и по-особому значительны. Звание города-героя ко многому обязывало новороссийцев. Щедров умел глубоко чувствовать такие вещи. И тоже гордился своей — пусть временной — сопричастностью.
А началось все внезапно. Отработав смену в стройотряде под Краснодаром, студент 4-го курса Вячеслав Щедров решил махнуть к морю. Нацелился он поначалу на Кабардинку, но попутчик по поезду, тот самый Сергей Сергеич, уговорил его остаться в Новороссийске. Жил Сергей Сергеич в собственном доме неподалеку от центра города. За символическую плату он поселил Славу в отдельной комнате. Все было у него хорошо: и просторный дом, и большой сад с яблоками и абрикосами, и крепкое хозяйство, а особенно дочка Марина — шустрая, быстроглазая, смешливая девушка лет восемнадцати. Сначала с недоумением, а потом все с большим интересом поглядывала она на тихого, стеснительного Щедрова. Ее частящий южный говорок со слегка зажатыми начальными гласными и распевным подчеркнутым «а» в окончаниях был очень мил и женственен.
Но лето кончалось. Надо было уезжать. А вот с билетами туго. После нескольких неудачных попыток взять с боем вокзальную кассу Щедров плюнул и решил выбираться перекладными. Но не торопился. Слишком хорошо было ему с обходительным и радушным Сергеем Сергеичем и милой южаночкой Мариной. С ней, правда, у него дальше улыбок и переглядок дело не шло. Ну, да и ладно. И не надо…
А вальяжный, барственный «Нахимов» уже скрывался из виду, подходя к пассажирским причалам. И, ругнув себя за излишнюю мечтательность, Слава решительно зашагал в сторону морвокзала.
Шагал размашисто, пружинисто меряя покатый асфальт ногами, обутыми в старые серые кроссовки неприметного сорок третьего размера. Был он невысок, большеголов и по-летнему коротко стрижен. Вместе с чуть оттопыренными ушами все это придавало ему чуть нескладный, мальчишески-доверчивый вид, не очень-то вяжущийся с солидными двадцатью годами. Была на нем тонкая футболка в сине-красный зубчик и потертые, но вполне приличные вельветы с благородной ржавчинкой на карманных заклепках. Поддерживал их жесткий кожаный витой ремень с широкой «ковбойской» пряжкой. Перед встречей с долгожданным другом Слава слегка волновался, и легкий румянец розовел на его скулах под привычно прищуренными от солнца светло-карими глазами.
Старый черноморский франт «Адмирал Нахимов» уже стоял с левой стороны пассажирского причала № 34, прямо напротив стеклянного здания морвокзала. Слава впервые увидел его вблизи во всей красе и громадности. По размерам он был сравним, пожалуй, с длинным пятиэтажным домом. Едва ли не прямой угол носового скоса и вознесенная огромным балконом полукруглая корма выдавали почтенную старинную породу. С медленным достоинством опустился парадный трап, и по нему на причал лениво потекли пассажиры.
Сердце часто забилось от восхищения и непонятных радостных предчувствий. Слава прибавил шагу и через несколько минут, ошеломленно разинув рот и запрокинув голову, во все глаза оглядывал это рукотворное морское чудо. Видел он здесь лайнеры и побольше, многоэтажнее. Но они, современные, походили в своей скучной целесообразности на огромные высоченные утюги. А в «Нахимове» была какая-то яхтенная легкость. Природная тяжесть и неповоротливость искусно сглажены плавными, изящными линиями бортов и необъяснимой воздушностью надстроек. «Почти ручная работа», — вспомнил он слова Сергея Сергеича, разглядев под слоями белой краски круглые шляпки заклепок. Эх, увидеть бы его внутри! Хоть одним глазком… Ну, Колька! Всегда ему везет!
— А что это вы тут делаете, молодой человек? — раздался сзади знакомый насмешливый голос.
Сердце снова дрогнуло, и Слава порывисто обернулся. Перед ним, улыбаясь едва ли не во все тридцать два ослепительно-белых зуба, стоял Колька. Его старинный друг. Худощавый темноволосый паренек в строгих черных брюках, легкой пижонской жилетке и белой рубашке. Студент заоблачного МВТУ имени Баумана. Самый успешный выпускник их класса. Стоял и сверкал. Зубами и смешливо прищуренными бледно-серыми глазами.
— Здорово, зубоскал! Тебя встречаю.
Друзья коротко, с прихлопом, обнялись.
— Ну, как доплыл? Как там, на «Нахимове»? — начал было расспрашивать Слава.
— Да как… Ничего особенного, — поиграл пальцами в воздухе Коля. — Так себе. Рабоче-крестьянская романтика… — и обеспокоено огляделся.
— А-а, понимаю. Мелковато для мыслителя, — ехидно покачал головой Щедров.
— Да погоди ты… — отмахнулся Коля и прокашлялся. — Вот познакомься лучше. Это Наташа. Прошу, как говорится… — и осекся. От волнения, что ли?
Из причальной пассажирской суеты вынырнула к ним миловидная девушка в коротком, выше колен, цветастом сарафане и маленьких туфельках с открытой стопой. Слава чуть смутился. Никаких Наташ он не предвидел. Хотя чего уж… Колька есть Колька.
— Ой, здравствуйте! — часто залепетала она, моргая смеющимися серо-золотистыми глазами. — Вы тот самый Слава, да?
В ее скороговорке слышен был заметный украинский акцент. Похожий на здешний, южнорусский, но более выпуклый и выразительный.
— Не знаю, тот ли самый, — улыбнулся он в ответ, — но Слава. Щедров, — и отрывисто поклонился.
— А я Наташа. Бойко. Из Одессы, — коротко рассмеялась она и протянула ему руку.
Следовало, наверно, поцеловать, но Слава осторожно принял ее в свою объемистую ладонь, подержал бережно и отпустил.
— Ну, пошли, пошли, хватит тут… — заторопил Коля, подхватывая девушку за талию. — Давай, Славутич. Ты же тут почти абориген. Показывай нам здешние красоты…
— Да какие уж красоты… С войной связано все. Тут такое было… — идя впереди, изредка оборачивался Слава. — Вот тут площадь Героев, вечный огонь. Вагон еще есть обгоревший, тоже памятник. Ну, Малая Земля, конечно… Все очень зримо. И страшно. Для тех, кто понимает, конечно, — добавил он с ехидцей, уловив позади себя насмешливые переглядки.
— Ой, что ты, Слава, — залепетала Наташа. — Очень интересно. Но я ж это знаю, я в Новороссийске сто раз была! А Коля вот, наверно… — и замолкла, поймав косой увещевающий взгляд своего кавалера.
— Малая Земля? — проговорил Колька задумчиво. — Знакомо… Это где Брежнев, что ли? Как же, читали, читали!
— Угу, — зло промычал Щедров. Начитанный, острый на язык и стремительно находчивый в разговоре Колька иногда поражал его исключительной душевной тупорылостью. Да. Лучше все-таки дружить на расстоянии…
Постояли в сквере у Вечного огня. Здесь, пользуясь паузой, Слава пристальнее пригляделся к Наташе. И потеплел душой. Она была невелика ростом, но ярка характерной украинской красотой — здоровой, крепкой и загорелой. Глаза так и сверкали теплыми смешинками, а в углах пунцовых губ таилась сдержанная улыбка. Приземистый мягкий нос гармонично красовался на ее округлом лице в обрамлении не длинных, до плеч, но отчаянно густых каштановых волос. Широкий лоб под козырьком пробора чуть хмурился, когда она поводила отчаянно-темными бровями… Но тут Слава вспомнил Марину и почему-то вдруг смутился.
У скамейки Наташа шепнула что-то Кольке на ухо, тихо прыснула и, часто мелькая загорелыми икрами и розовыми пятками, убежала по аллее. Коля проводил ее долгим, тягучим, масляным взглядом.
— Куда она? — спросил Слава. — А! Понял, — и хлопнул себя по лбу. — Да… У тебя губа не дура…
— И не только губа, — вздохнул Колька. — Ты же видишь, Слава, — страдальчески, как в бреду, забормотал он. — Она же вкусная! Сочная, как мелитопольская дынька! — и тут же причмокнул, будто облизал воображаемый дынный сок. — Ну, как мимо такой пройти? Что ты! У нас нет таких.
— Да ладно, — поморщился Слава, не любивший таких разговоров. — А кто она вообще?
— О! — вскинул палец Коля. — Вот это дельно. Медсестра. С «Нахимова».
— Ого! Прогресс! — покачал головой Слава. — Раньше ты все больше по поварихам ударял…
— Да пошел ты… Я серьезно. И вот благодаря ей ты сегодня отправишься в бесплатный — заметь! — бесплатный круиз до Сочей на этом славном пароходе. Ни-ни. Не стоит благодарности. Могу я другу приятное сделать?
Но Слава и не думал благодарить.
— Хм… — буркнул он. — А меня спросил? На кой мне в Сочи? Домой уже пора, завтра как-никак первое сентября! Я завтра утром ехать хотел…
— Эх ты, ботаник! Такое же раз в жизни! На большом белом пароходе! Пароходе, чудик! Единственном в мире! Под музыку! И совершенно бесплатно. А? Эх, ты! Не ценишь…
— Заманчиво, черт тебя дери… Да и билетов на вокзале нет в Москву, конец сезона… — заколебался Слава.
— Во-от! А там, в Сочах, и поездов больше. Уедешь только так! Ну, соглашайся же, дубина ты стоеросовая! Вот тебе, держи! — и, порывшись в кармане, Коля протянул ему карточку из плотной бумаги.
— Это чего? — недоуменно повертел ее в руках Слава.
— Посадочный талон. Пропуск на пароход и во все его злачные места! В десять вечера отход. Чтоб как штык!
— А ты как?
— Я! — усмехнулся Коля. — Ну, это ж я! Я с моей Натахой и так пройду. Не боись! — и отмахнул, как отрубил, ладонью. — Да, Слава, ты уж там меня особо не разыскивай. И вообще не светись, мало ли… Смешайся, стушуйся и — молчок. Я буду внизу. Там, знаешь, служебные каюты, много девочек… Так что лучше не ищи. Мы уж скоро на пароход. Тут везде народу полно, не спрятаться нигде, а нам… Ну, сам понимаешь, чего я тебе… Встречаемся в Сочи на причале. Ясно?
— Куда яснее… Ты, слушай, сумку мою прихвати, а? А то чего я с ней всю ночь слоняться буду? Зайдем, тут рядом. Она легкая, тряпки там да хрень всякая умывальная… Ладно?
— Сумку? М-м… Ладно, — недовольно поморщился Коля. — Захвачу. О! Вон и Натаха! Наконец-то!
Слава невольно засмотрелся на идущую к ним Наташу. Она шагала легко, цепко и естественно. На нее приятно было смотреть.
— Ну, чего пригорюнились, хлопцы? — улыбнулась она.
— Да что ты! Вот, изложил Славке шпионский план… — с хвастливой значительностью объявил Коля.
— А-а, это правильно! — торопливо заговорила она. — У нас хорошо! Слава, наш пароход-то знаете знаменитый какой? Всю Атлантику исходил! И в кино его снимали. Сами все увидите. А знаете еще? — и Наташа заговорщически оглянулась по сторонам. — Только никому! Это ж у нас последний рейс. И все! И спишут его, бедного. Жалко-то как! Старенький он совсем. Еще мама моя на нем работала. На кухне… — вполголоса затараторила она, облизывая пунцовые губы. И это было таким свойским и простецким, что вспомнились тут же соседские девчонки во дворе детства.
— Вот-вот, Славутич, послушай… Нет, ты почувствуй, ощути величие! — воздел руку Коля. — На каком раритете поплывешь! Поистине, сам бог тебе ворожит! — с явно издевательским пафосом воскликнул он.
— Не свисти, — буркнул Слава. — Ты, кажется, торопился? Так пошли…
У калитки их встретила Марина, и Слава сразу позабыл о мелких досадах. Легкая длинноногая девушка в зеленых спортивных брюках, выцветшей майке и матерчатых тапочках в свои восемнадцать, кажется, еще росла, еще входила в намеченные природой округлые женские формы. И нужна была гениальная кисть, чтобы изобразить ее маленькую головку, гордо вознесенную на высокой загорелой шее, необычайно подвижное личико, по которому то и дело пробегали волны переменчивых настроений. И, конечно, глаза. Бархатно-серые, мягкие, миндалевидные, изящно вытянутые к вискам. Слава так и прирос к ней взглядом. Смутился и даже покраснел. Но быстро опомнился.
— Вот… Знакомьтесь, Марина… — с легким заиканием проговорил он. — Мои друзья. Коля и Наташа.
— А, здравствуйте. Коля! Слава говорил о вас, — улыбнулась Марина и кивнула. — О вас, Наташа, правда, умолчал, но я понимаю… — и рассмеялась. — Да вы проходите! Вон, в сад, за стол. Сейчас отца позову. И переоденусь.
И повернулась было бежать в дом, но тут внезапно подал голос Коля:
— Мариночка, ну что вы, зачем? Уверяю вас, вы и так отменно хороши! — и опасливо покосился на Славу. Потом на Наташу.
Марина удивленно сверкнула на него глазами, рассмеялась коротко, махнула рукой и скрылась в доме.
— Ого-го… — пробормотал себе под нос Колька и с ошеломленным одобрением покачал Славе головой.
— Да ну тебя к черту! — отмахнулся Слава. Было досадно и чуть завидно. Он никогда бы не смог вот так с ходу назвать ее Мариночкой. И вообще не смог бы. А этот…
— Бабник, — без обиняков подсказала Наташа нужное слово, пожала плечами и оглядела с ног до головы Колю. Восхищенно почему-то. Поди их пойми…
Второй час уже сидели они впятером у стола под раскидистой яблоней, пили белое домашнее вино, хрустели сладкими яблоками и слушали Сергея Сергеича. Он откупорил-таки обещанный «бутылек» — старинную четвертную бутыль рислинга и расслабленно гудел, как большой разогретый самовар.
— Э-эх, ребята… Хорошо-то как, благодать! Люблю, когда много народу. Мы-то с Маришкой всё одни, а тут вон вас сразу сколько! Жаль, разъедетесь… А винцо-то пейте, не журьтесь! Такого у вас нет. Да и здесь теперь поди достань, вот времена-то! Я по секрету у верных людей беру. А чего — сидим, пьем, беседуем. По-нашему, по-всегдашнему. И плевать нам на этого меченого, будь ему пусто. Чтоб ему на том свете уксус один лакать, прости, Господи!
— Папа! — одернула его Марина.
— Ладно, не буду. Давайте еще по стакашку. Не тушуйтесь, от белого не поведет. Так ты, Коля, значит, в большие ученые метишь? Молодец… По космосу?
— И по нему тоже, — с усталой снисходительностью проговорил Коля. — Прикладная информатика. Компьютеры, телекоммуникации… А! Да чего там, — с деланным пренебрежением гения отмахнулся он. — Мир-то вон уж куда ушел, а мы все с кирками да на ржавых пароходах… Зато советские!
— Ну-ну… — хитро улыбнулся Сергей Сергеич. — Отстаем, да. Вот и карты в руки таким молодцам. Авось и на ракетах полетаем еще!
— Ага. За водкой. Одна нога здесь, другая там, — в тон ему съязвил Коля.
Слава поморщился. Старый друг сегодня решительно не нравился ему.
— Вы, Коля, что-то не по годам сварливы, — смешливо вставила Марина и улыбнулась, подперев ладошкой подбородок.
Вот так, в профиль, она была особенно мила. Длинные, до пояса, мягкие русые волосы были схвачены у затылка на заколку-карандаш. Густая челка воздушным треугольничком падала на широкий лоб, прямой и тонкий нос капризен и кичлив, а серый зрачок в причудливом разрезе глаза рассеянно и лениво блуждал под взмахи коротких ресничек. И веснушки маленькими точечками вокруг носа.
И Коля вдруг обмяк.
— Простите. Зарапортовался… — виновато развел он руками.
Известие о Славином сегодняшнем отъезде, эффектно объявленное Колей, заметно огорчило Сергея Сергеича. И Марина замерла на миг. С лица ненадолго сошла приветливая улыбка, и полные сухие губы сомкнулись задумчиво.
— Ишь, черти… — проворчал с легкой обидой Сергей Сергеич. — Не инженер ты, Коля, а интриган, вот! Ну-ну, поглядим. Ох, Славка, ссодют тебя с «Нахимова», как есть ссодют. Не похож ты на курортника, хоть тресни!
— Все схвачено, — барски повел рукой Коля. — Не ссадят! Проделана титаническая разведработа!
Ему очень хотелось быть в центре общего внимания, но здесь это явно не проходило, и Коля демонстративно замолчал…
Прощание у калитки было недолгим. Колька еще раз глянул на Марину, громко вздохнул и опять покачал головой.
— Н-да… Однако. Ну? Все уяснил? К десяти на причале! Не опаздывать! — и понизил голос: — Хотя, старик, я тебя понимаю теперь… Куда как понимаю! — он с притворной горечью крякнул и поправил висящую на плече Славину черную сумку. — Ну! До встречи в Сочи! Бывай!
Они коротко кивнули друг другу, Колька степенно поручкался с Сергеем Сергеичем, жеманно помахал Марине, привычно приобнял Наташу, и они неторопливо зашагали по улице в сторону порта.
— Хорошая девочка. Скромная, — вздохнул Сергей Сергеич, снял свои старомодные квадратные очки и промокнул глаза рукавом. Он, кажется, охмелел. — А вот дружок твой… Черт его знает, крученый какой-то, — продолжил уже построжавшим голосом. — Себе на уме, да… От таких вот смазливеньких да улыбчивых любой гадости можно ждать. Как он тебе, Маришка?
— Да ничего… — прощебетала девушка, пожав тонкими плечиками в широком вырезе легкого платья.
— Ничего? — хитро подмигнул отец. — А Славка все-таки лучше? Ишь, невестушка!
Марина укоризненно покачала головой и пошла убирать со стола.
Спешить было некуда. Сборы закончены. За постой уплачено. Вещи и деньги уехали в сумке. Оставалось только вздремнуть. Накануне длинной и, скорее всего, бессонной ночи на «Нахимове» это весьма кстати. В доме было тихо. Слышалось откуда-то негромкое сопение Сергея Сергеича и быстрые, легкие шлепки босых Маринкиных ног по половикам. Слава улыбнулся и задремал…
Нежный южный вечер. Упругий ветерок, тепло поющий у щеки. Пушистые желтые шары фонарей на набережной. Играющее слабыми бликами темное море. Песня про кленовый лист из репродукторов. Итальянские хрипы и стоны из переносных кассетников. Тугое послевкусие рислинга во рту.
Последний вечер в Новороссийске. Последний… Щедров не чувствовал грусти. На душе было светло и чуть тревожно. Он молчал. Молчали и Сергей Сергеич с Мариной. Так и шли они к 34-му причалу, где, как настоящий флотоводец при всех регалиях, стоял празднично освещенный «Адмирал Нахимов». Свет был на всех палубах. Прожектора ярко подсвечивали его левый борт и трап. При всей этой иллюминации пароход казался еще выше и изящнее. Сердце сжалось от безотчетной радости предстоящего, и Слава, затаив дыхание, глядел на эту яркую, завораживающую многоэтажность. У трапа стояли два матроса и пропускали пассажиров. Гуляющие по набережной с нескрываемой завистью наблюдали за посадкой. Не сдержался и Сергей Сергеич.
— Эх, Славка, мне бы туда… Свезло тебе, что и говорить, — вздохнул он уже в гуще людей чуть поодаль от трапа. — Красотища-то! Одно слово — праздник! А, Маришка?
Марина неопределенно пожала плечами и промолчала.
— Ну, прощаемся. Эх, вот и опять мы с Маришкой одни… Ты, Слава, не забывай нас. Пиши и приезжай. Для хорошего человека ничего не пожалею. Главное, помни — мы друзья. А это, знаешь ли… — Сергей Сергеич чуть замешкался и отвел взор. — Чего-то я расчувствовался. Старею, что ли? Конечно, что ж еще… Ты вот что. Деньги свои… возьми обратно, совестно мне, ей-богу… — и суетливо полез в карман.
— Сергей Сергеич! — перехватил Слава его руку. — Прекратите. Обидите.
Взять деньги — значило остаться обязанным. А этого Щедрову не хотелось. Не любил.
— Ну, счастливо вам оставаться, — с чувством потряс он обе руки Сергея Сергеича. — Не думал, не гадал… Простите, если что не так. Встретимся еще. Обязательно.
— Попробуй только не приехать! Попробуй только! — с этими словами Сергей Сергеич схватил Славу за загривок и коротко ткнул лицом себе в грудь. — Ох, Славка! Ссодют тебя, стервец, сердцем чую! Ну… — и, желая еще что-то сказать, набрал было воздуха, но, помолчав, резко отмахнул рукой и отошел в сторону.
Марина осталась рядом.
— Ну, Марина… — волнуясь, проговорил Слава. — Я… Видишь, как всё… На бегу, на скаку… Вот и разглядел-то тебя всерьез только сегодня. И поговорить не успели…
Она опять молча пожала плечами, пристально поглядела на него и опустила глаза. Губы дрогнули и сжались.
— Чего ты? — вплотную заглянул он ей в лицо.
— Не знаю, — чуть дернулись вниз уголки ее рта. — Жаль… А чего — не пойму.
— Лета жаль, Марина, — вздохнул он. — Вот и все…
— Только лета? — усмехнулась она и в упор поглядела на него.
Слава отрицательно качнул головой и осторожно улыбнулся. Светло и нежно.
Марина тихо рассмеялась и взяла его за руки.
— Прощай. Счастливо… И все, не надо больше. Пора тебе!
И, отчаянно тряхнув головой, щекотнула его волосами и отбежала к отцу.
Слава вздохнул и, внутренне сжавшись, ступил на трап «Нахимова», вынув из кармана Колькин посадочный талон. Матросы даже не взглянули на его лицо. Поднявшись на палубу, он оглянулся и помахал. Наугад. Не видя. Слишком много людей было внизу. «Как во сне все каком-то, — с непонятной досадой подумалось ему. — Было — и нет…»
С трапа донеслась возмущенная перебранка. Матросы не хотели пускать на корабль какого-то крепко подвыпившего туриста. Решив не испытывать судьбу, Слава махнул рукой последний раз и небрежным прогулочным шагом побрел вдоль палубы. Неподалеку был узкий трап вниз, и он, не думая, свернул на него.
Потянулись узкие, темно-закоулистые, явно не подобающие столь знатному с виду лайнеру коридоры, крутые повороты, тесные тупички, скругленные по углам люки с предупреждающими надписями, огнетушители… Славе пришлось порядком поблуждать, пока он не начал ориентироваться в запутанной планировке палуб. Он выходил в прямые, залитые мягким светом коридоры меж каютами и, деланно позевывая, с отсутствующим видом бродил по ним. Палубы поначалу казались неотличимыми, и он в конце концов потерял им счет и не помнил, на какой из них сейчас находится.
И вообще, внутри «Нахимов» впечатлял куда меньше, чем снаружи. Много раз за много лет перестроенный, перекроенный и заново перегороженный, он более всего походил на старомодную, образца годов этак тридцатых, гостиницу. Такие же длинные коридоры, с мягкими, вытертыми ковровыми дорожками, массивные, с медными уголками и рукоятками, двери кают, просторные холлы с угловыми ресторанными диванами, пальмами и фикусами в кадках. Для полного сходства не хватало только аляповатых бронзовых люстр. Вместо них в пожелтевших квадратных панелях низкого потолка горели строгие полусферические светильники, окольцованные хромированными поясками. Только они, пожалуй, и придавали интерьеру хоть какой-то морской колорит. И из-под всего этого наносного благолепия нет-нет да и проглядывала истинная плоть «Нахимова» — обшивка его исконных переборок с лупящейся белой краской, из-под которой пузырилась бурая ржавчина.
Но были на пароходе и вполне современные помещения. Рассеянный Слава дважды прошел мимо стеклянных дверей бара «Рубин». Там на высоких стульях чинно восседали разодетые посетители и потягивали через соломки коктейли. А за широкими, в витражную клеточку, приоткрытыми дверями танцзала оглушительно гремела дискотека, бешено мигала цветомузыка, и разгоряченная молодежь лихо отплясывала под разухабистые иноземные ритмы. И сквозь застекленную крышу глядело на них с добрым, снисходительным недоумением звездное южное небо.
В одном из холлов испитого вида массовик-затейник в дымных очках собрал вокруг себя разновозрастный хоровод приседающих и хлопающих себя по бокам туристов. Кассетный магнитофончик у него на шее невнятно выводил «Шагающих утят», а сам он подпрыгивал, притопывал и покрикивал на нерадивых танцоров. Дети радостно визжали.
В буфетах заседали нетрезвые, но приличные компании кряжистых, обстоятельных украинских мужиков. Они негромко, распевно гомонили, сдержанно жестикулировали и, явно тяготясь, прихлебывали из маленьких рюмочек коньяк. Водки не было. Кто-то говорил поздравительный тост. Прислушавшись, Слава понял, что это шахтеры. Ах, да! Сегодня же последнее воскресенье августа! И лета… И в сердце постучалась вдруг легкая щекочущая грусть.
Но вот захрипели, прокашлялись развешенные повсюду динамики громкого оповещения, и зазвучал вкрадчивый женский голос:
— Уважаемые пассажиры! Через пять минут пароход «Адмирал Нахимов» отойдет от причала Новороссийска и отправится круизным рейсом в город-курорт Сочи. Экипаж и капитан желают вам приятного отдыха!
Слава поспешил наверх. Там народу больше, легче затеряться, если что. Главное — отплыть, а там уж назад не вернут и за борт не выкинут. Впрочем, до него и здесь никому нет никакого дела.
Корабль вдруг задрожал, качнулся, и сверху проревели три толстых гудка. Через несколько минут, чуть поблуждав, Слава выскочил на верхнюю шлюпочную палубу правого борта. Тут и впрямь было очень тесно. Места у поручней не было. Толпились, наблюдая отход и прощаясь с огнями Новороссийска, и благодушные шахтеры, и вольно расхристанные, наплясавшиеся парни с девушками, и множество детей с папами и мамами. Дети, видимо, готовились уже ко сну, и у борта все пестрело их маечками, пижамками, голыми ногами в шлепанцах и расстегнутых сандалиях. И отовсюду сквозь восхищенный гвалт слышалось:
— Алеша, не лезь туда, упадешь!
— Дочка, куклу! Куклу не урони!
— А вон, гляди — буксирчик! Во-он, нас подталкивает, помогает… Вон он!
— Вова, да не высовывай же его так далеко! Уронишь!
— Вот и поплыли… — вздохнул, обдав Славу коньячным духом, грузный усатый мужик. — Эх, пароходы эти… И не поймешь, мы это уплываем или город от нас. Люблю я это дело! Каждый раз на день шахтера — в круиз! Святое дело. А и то, от работы такой отдыхать, так уж отдыхать. Сядешь на корабель — и плывешь себе, как барин. Шикарно! А ребятишкам-то и вовсе раздолье, где им повидать такое? В книжках если… Ну, ладно, пойду кого наших пошукаю… — и он вперевалку смешался с толпой.
Слава облегченно вздохнул. И осторожно, бочком, стал проталкиваться в переднюю часть палубы. Там было посвободнее. Пароход медленно шел кормой вперед. С носовой стороны, в скулу, его подталкивал маленький настырный буксир. «Бесстрашный» — блеснула в свете огней белая надпись на его носу. Собственных машин «Нахимова» здесь не было слышно, но в легкой вибрации палубы под ногами угадывались их неторопливые, тяжеловесные, размеренные такты. Они были похожи на спокойное, глубокое дыхание опытного марафонского бегуна.
А перед глазами сверкали и переливались огни вечернего Новороссийска. Слава видел лишь угол порта и бегущие вверх желтые окна домов. Чуть правее горел прожекторами и красными огоньками на трубах цементный завод. Он и сегодня, в воскресенье, несусветно дымил. А дальше, уже на том берегу, посверкивали фонари нефтяных причалов Шесхариса. Мимо потянулись торчащие мачты сухогрузов и танкеров. И диковинные птицы портовых кранов будто застыли на миг в прощальном поклоне. Слава пожалел на миг, что выскочил сюда, на правый борт, и не видел морвокзала, отдаляющегося причала с провожающими… Зная о морских путешествиях лишь понаслышке, он считал это важным атрибутом отплытия.
И был вознагражден. Все вокруг — и огни города, и трубы завода, и даже звезды над головой — все вдруг закачалось и поплыло по кругу, замелькало. Взору открылся покинутый причал № 34 и стеклянное ярко освещенное здание морвокзала. Там, уже едва различимые, стояли люди и махали уходящему кораблю. Где-то там, может быть, и Сергей Сергеич с Мариной… Вот и у него появились люди, машущие с причала. Вот и он, оказывается, кому-то уже не безразличен. Вот и появился в его душе, помимо родительского дома, маленький теплый сгусток, который он бережно уносит с собой.
Буксиры, закончив разворот «Нахимова», крякающе попрощались с ним гудками. Пароход в ответ прогудел коротко и благодарно. Здесь, наверху, гудок был просто оглушителен. Буксиры отошли, а «Нахимов», жирно задымив обеими трубами, стал ощутимо набирать ход. Слава, вцепившись в поручень, замирал от детского восторга. Он плывет! Нет. Идет. Идет на огромном круизном пароходе в переливе ярких разноцветных огней. Это был ослепительный, неподдельный, впервые переживаемый праздник. А завтра он будет в Сочи. В развеселом, вольном, разгульном курортном городе. Ни о чем таком он еще несколько часов назад и мечтать не мог. И вдруг — вот оно…
Пропал из виду 34-й причал, и только морвокзал белел вдали расплывчатым световым пятном. Показался и исчез мост через пути. По нему полз тускло освещенный автобус.
Но тут вдруг «Нахимов» резко сбавил ход. Качнуло. Вибрация палубы прекратилась, и наверху протяжно, тонко и зло зашипел стравливаемый пар. Пассажиры изумленно загомонили.
— Вот те на! Приехали!
— Задавили кого, что ли?
— Не, колесо спустило!
— Ой, папа, гляди — кораблик! Кораблик к нам идет, мигает! — заверещал неподалеку радостный детский голосок.
И действительно, со стороны оставшихся далеко позади пассажирских причалов к «Нахимову» ходко катился маленький верткий катерок. Он поспешно сигналил прожектором, а потом, спустя минуту, стал давать короткие визгливые гудки.
— Это еще что? — понеслось вокруг.
— Не иначе, пираты…
Катерок подвалил к «Нахимову». С парохода медленно опустился главный трап. Ударил прожектор. С палубы катера, услужливо поддерживаемые матросами, на трап взошли и зашагали по ступенькам полноватая женщина с ребенком за руку, а за ними — строгий и решительный мужчина в темном костюме с портфелем в руке.
— Папа, папа, а кто это? — опять заверещал знакомый голосок.
— Пассажиры какие-то… Видишь, опоздали. Догнали нас.
— Ага… — раздался высокий желчный голос над самым ухом Славы. — «Пассажиры»… Знаем таких. Вот, скажи, ты бы опоздал. Или я. Остановили бы пароход? Эх, начальнички, мать их в душу… Тьфу! — и сердитый пассажир смачно плюнул за борт.
— Не плюйтесь. Нехорошо. Море этого не любит, — вежливо попросил его стоявший рядом, в обнимку с девушкой, молодой парень в морской тужурке.
— Да ладно, чего там… — махнул рукой ворчун и замолк.
Трап поднялся. Вновь тяжело рявкнул гудок, и «Нахимов», набирая ход, двинулся дальше по Цемесской бухте. Вокруг зашумели обсуждения, кто бы мог быть этот важный «пиджак» с семейством.
— Генерал! — выкрикнул веселый девичий голос.
— Капитана забыли, наверное! — рассмеялся кто-то.
— Да ну! Шишка какая-то обкомовская! Ишь, короли! Ничего, скоро их прижмут! — мрачно пророчествовал ворчун.
Но Слава не слушал их. У него словно выросли крылья, и он летел, летел над темным морем в ореоле огней «Нахимова», вбирая грудью и лицом прохладный солоноватый воздух и забыв обо всем. Над праздничными бликами по воде. Над огнями вокруг Цемесской бухты. Над мачтами кораблей, стоящих тут и там на стационарных якорях-бочках. Летел на крыльях песни, привольно текущей из радиорупора в звездное ласковое небо. «Лето! Ах, лето…» Он теперь понимал ту непреодолимую силу, которая зовет людей в море. На душе было светло и певуче. Как хорошо, что есть у нас эта большая и добрая страна, это море, это небо с крупными низкими звездами! Лето кончилось. Жаль. Но сколько встреч! Сколько событий! Сколько людей… И росла в нем чистая, радостная благодарность. И Сергею Сергеичу. И Марине. И их прекрасному городу. И Кольке за этот удивительный рейс. И старому трудяге пароходу. И, конечно, этому вечному, раз и навсегда родному доброму Черному морю. Морю детства. Потому что, побывав на нем однажды, обязательно вернешься. И еще раз. И еще. И он тоже еще вернется в Новороссийск. Через год. Или два. Обязательно. К морю. К кораблям. К Сергею Сергеичу. К Марине. И так же поплывет на большом пароходе. Может, и не один… От этой мысли Слава вздрогнул, тихо рассмеялся и легонько прихлопнул ладонями по поручню. И вздохнул, вглядываясь внезапно повлажневшими глазами в далекие уже береговые огни.
Осветил правый борт, заглянул прямо в лицо зеленый огонь. Это Пенайские банки, малые ворота порта. А большие, главные — там, за маяком. Вон он, впереди. Что ж, прощай, Новороссийск. И спасибо тебе.
Людей на верхней палубе заметно поубавилось. Шло к полуночи, и пассажиры уходили — кто спать, кто допивать, кто дотанцовывать. А в кинозале — Слава уловил это краем уха — начинался какой-то военный фильм. Родители, строго покрикивая, уводили вниз отчаянно упирающихся детей. И через несколько минут на правой стороне верхней шлюпочной палубы осталось лишь несколько десятков человек. Привольно рассредоточась вдоль поручня, они лениво смотрели на море и вели неторопливые разговоры.
— Вот это котел, да? — увлеченно жестикулируя, втолковывал своей девушке молодой моряк, тот самый, который давеча осадил расплевавшегося ворчуна. — А дальше — три цилиндра. Высокого давления, среднего и низкого, — он оглянулся на Славу, будто призвал его в союзники. — Вот и получается трехкратное расширение, понимаешь? У нас на «Нахимове» две таких машины. Мы, считай, последние в мире остались…
Девчонка, конечно, ничего не понимала, но восхищенно, снизу вверх, глядела на него и ошеломленно моргала широко раскрытыми глазами.
— Погоди, а топят их чем? — заинтересованно встрял Слава. — Углем, что ли?
— Что ты! — снисходительно рассмеялся парень. — Это ж только в прошлом веке. А у нас мазут. Распыляется форсунками и горит себе! И жарче, и искр никаких, и дым чище. Вон, гляди!
«Куда уж чище!» — подумал Слава, глянув вверх на жирные темные шлейфы из обеих труб.
А с другой стороны, в тени дугообразной шлюпбалки, два еле видных пассажира разливали что-то в стаканы. Раздались смачные глотки и хруст. Не то яблока, не то огурца. Потом — блаженные выдохи и пожелание какому-то Мишке поскорее сдохнуть. Слава тихонько усмехнулся. И на суше, и на море люди проявляли невиданное ранее единодушие к властям.
А вот и мыс Дооб. Его ни с чем не спутаешь. На нем маяк. Стоит над самым обрывом у высокой скалы и лениво поводит своим слепяще-белым глазом. А справа, по их стороне, выдавался в море на мысу поселок Мысхако. Цемесская бухта осталась позади.
Луч маяка шарил высоко над головой и упирался в серую полосу горизонта. Впереди было темно и черно. Лишь далеко слева еле теплились огни Геленджика. Пароход вышел в открытое море. На душе с непривычки стало тревожно и одиноко. «Хорошо все-таки, что в виду берега пойдем… Хоть какие огоньки, — против воли подумалось Славе. — Надо на левый борт перейти. Все веселее…» Но мерцающие далеко впереди, среди сплошной морской черноты, огни привлекли его. Он, прищурясь изо всех сил, вгляделся в них. Оказывается, «Нахимов» был здесь не одинок. Ему навстречу, в Новороссийск, шел какой-то корабль. Огней, кроме мачтовых, на нем не было, и даже неграмотный в морских делах Слава заключил, что корабль этот грузовой. Большой. И тяжелый, медлительный. Вроде даже на месте стоит. Нет. Движется. Приближается. Интересно… Нет, рано еще на левый борт. Подождем…
— А это что там за летучий голландец? — смешливо спросила девушка своего бравого моряка.
— Да какой там голландец?.. — махнул рукой парень. — Тяжеловоз какой-то в Новороссийск шлепает. Груженый. Низко сидит. Танкер… Или… — гадал он, пристально всматриваясь в длинный темный силуэт. Маяк скользнул лучом поверх его мачт.
— Нет, не танкер. Балкер это, — проговорил он значительно.
— Балкер? — опять вмешался любопытный Слава. — А с чем его едят?
— Подавишься, — рассмеялся моряк. — Сухогруз-насыпник. Щебенку везет. А может, зерно… Черт его знает. Увидишь, громадина — дай Боже, сорокатысячник… Ишь, идет, не шелохнется!
Сухогруз заметно приближался. Уже отчетливо видна была его надводная часть, башенки погрузочных стрел и высокая белая надстройка у кормы. Место здесь, на выходе из бухты, было довольно узкое, и казалось, будто корабль идет прямо на «Нахимова».
— А хорошо идет, зараза, узлов пятнадцать, — прищурившись, пробормотал моряк. — Лихой. Тут бы поосторожней. Да и мы… Пропустить бы его, он же справа…
— А чего ж не пропускаем-то? — спросил Слава, беспокойно вглядываясь в приближающийся балкер.
— А-а, не нашего ума дело, договорятся… Там ведь тоже не слепые, видят, небось…
Но ни «Нахимов», ни сухогруз не сбавляли хода. Моряк явно забеспокоился, но старался не подавать вида. Между кораблями, на неопытный Славин взгляд, было еще с километр, но это странное молчаливое сближение начинало нервировать и его. Вместе с тем было интересно, как же они в конце концов разойдутся. Вцепившись в поручень и наклонясь, он во все глаза смотрел на настырный встречный корабль.
— Черт… — прошептал моряк. — Да что они? Это же… Это уж…
Ему очень хотелось выругаться, но он сдержался и, тихо попросив девушку оставаться здесь, быстро пошагал вперед в сторону мостика.
А сухогруз упорно шел к «Нахимову». Он был спереди, справа по курсу, и был сейчас весь отчетливо виден. Люди загомонили, заинтересованно вглядываясь в него.
— Вот это махина! — слышалось отовсюду
— Здоров…
— Да куда он?.. Нельзя же так близко, мало ли…
— Целоваться, что ли, лезет?
— Ой, как страшно… — прошептала стоящая рядом девушка, отворачиваясь от борта.
— Все в порядке, — крикнул подбежавший моряк. — Он нас пропу… — и осекся, проглотив половину последнего слова. Приготовленная сигарета вылетела из разинутого рта и унеслась заметно посвежевшим ветерком.
Сухогруз был совсем рядом. Его нос сейчас был нацелен в полубак «Нахимову». Славу сковал холодный вялый ступор. Руки словно омертвели на поручне, и немигающие глаза жадно вбирали происходящее.
— Твою мать… — сквозь прыгающие губы пробормотал моряк. — Да мы же… У нас же полторы тыщи… Ох…ели! Все ох…ели!
Девушка тонко, пронзительно закричала. Она была первая. Резкий женский крик раздался откуда-то со стороны мостика. И с нижних палуб понеслись изумленные, а затем перепуганные крики. Вокруг хаотично, растерянно, дергаясь, забегали люди. «Будет — не будет… Судьба — не судьба…» — так же отрывисто и суетливо колотилось в голове у Щедрова. И верилось почему-то, что в последний момент все обойдется.
А сухогруз все шел, все тянул к правому борту «Нахимова» свой громадный приплюснутый нос, будто хищно принюхивался к пароходу. Оглушительно проревели, окатив ужасом, три коротких гудка, нос неуверенно рыскнул вправо, к самой середине «Нахимовского» борта. И мощный толчок едва не перекинул Славу через поручень. Люди вокруг как подкошенные повалились на палубу. И в этот же миг нос сухогруза с оглушительным, рвущим металлическим грохотом впоролся в борт на уровне нижней шлюпочной палубы. Вылетевший при этом сноп искр осветил на миг носовую палубу сухогруза дьявольским рыжим светом. Там тоже беспорядочно бегали и махали руками несколько человек. Онемевший и все еще не верящий в происшедшее Слава так и стоял у поручня. Глаза застелил полуобморочный туман. «Как?.. Как?.. Как?..» — отчаянно и вопросительно колотилось в груди и висках. А люди вокруг поднимались, белели вытаращенными глазами и бежали, бежали, сталкиваясь, тузя друг друга, расшибаясь о переборки и прожилины. На палубе негде было уже ступить, а перепуганный, обезумевший народ прибывал и прибывал. Вокруг стоял невыносимый крик, визг, панический мяукающий мат. А вот уже и кровь… Огромное, в сгустках, пятно на лице, галстуке и белой рубашке.
— Беги! Потонем же! — рявкнул ему пассажир с разбитым носом.
Слава очнулся, огляделся и понял, что бежать некуда. В этой толчее все равно никуда не убежишь. Но это не испугало, а только раздосадовало. Лежал где-то под спудом на самом дне души маленький холодный страшок, но не шевелился.
Инерцией «Нахимова» сухогруз еще развернуло вправо. Снизу шел глухой, сотрясающий, рвущийся скрежет металла, резкий хрипящий свист и гулкий рев воды. Сухогруз дрогнул и, освободив разбитый, искореженный нос, подался назад. И тут же все закачалось, задрожало. «Нахимов» шел все медленнее, и вот, обессилено вильнув влево, остановился, валясь на правый борт.
На верхней палубе становилось все теснее. Стоять было уже нельзя. Люди цеплялись за переборки, поручни, леера, срывали голоса в крике, страшно хрипели, остервенело отталкивали друг друга и падали. Туда, вниз, в черную воду, которая была все ближе и ближе. Слава вцепился в металлическую трубу ограждения шлюпочной площадки и висел, еле касаясь носками кроссовок ускользающей палубы. Тут же, рядом, теснилось еще несколько десятков человек, встрепанных, изодранных, окровавленных.
— Помогите!
— Держись…
— Шлюпки! Шлюпки надо…
— Спасите! Пожалуйста! Спа… А-а-а!
— Миша! Миша! Ты где?!
— Ма-а-ма-а!!!
Сжав зубы и матерясь, по самому краю, едва не падая и держась, кажется, только за воздух, носился тот самый молодой моряк. Сноровисто и умело он отцеплял и сталкивал вниз спасательные плоты, которые со страшным шипением раскрывались и надувались в воде. Спускать висевшие на балках шлюпки не было уже никакого смысла: из-за крена они отклонились настолько, что до них нельзя было даже дотянуться. А о том, чтобы посадить в них людей, не могло быть и речи. Прыгать сейчас было безумием: до воды еще далеко. Там, внизу, уже барахтались десятки сорвавшихся. Они воздевали руки, тонко звали на помощь, скрывались под водой. А с палубы летели им на головы бочки, плоты, доски…
Мигнул и погас свет на всем пароходе, и все погрузилось в жуткую, смертную тьму. Свет, правда, потом ненадолго вспыхнул, и в его уже тусклых, умирающих лучах Слава увидел, как из распахнутых иллюминаторов нижних палуб высовываются руки и головы, услышал надсадные, леденящие, предсмертные крики обреченных. Все слилось в сплошной тоскливый рев и вой, и он, раскачиваясь, стоял в воздухе над ночным Черным морем, над близкими огнями Новороссийска, под темным небом ничего еще не подозревающей страны…
Свет погас. Уже навсегда. Ребро палубы ушло из-под ног, и Слава остался висеть на руках. Они слабели. Но ужас словно замерз, сковался в груди. И только сердце часто, тяжело и глухо колотилось в груди и висках. «Вот и все… Вот оно…» — успел подумать он.
Пароход резко осел вниз. От этого толчка руки соскользнули с трубы, и Слава, коротко вскрикнув, полетел вниз. «Так? Так?» — стукнуло дважды его сердце, и он «солдатиком» вошел в воду. Никого не задел. Ни обо что не расшибся. Вода была прохладной — и только. Но самое страшное настигло его уже на поверхности. Вынырнул он в самой гуще обезумевших, барахтающихся людей. В него тут же вцепились десятки рук, бросились в лицо бешеные, сумасшедшие глаза, оруще распахнутые рты. А сверху приближалась, нависала, накрывала чудовищная громада тонущего парохода. И с нее кубарем, живыми вопящими комками летели люди. С лязгом и треском сломалась облепленная пассажирами шлюпбалка. Огромная шлюпка сорвалась и, повиснув на одном тросе, с грохотом врезалась в борт, расплющивая и расшвыривая всех, кто оказался в ней и рядом. Балка оторвалась и рухнула в воду, в кишащее и кричащее месиво людей. И свист. Страшный, режущий, глушащий свист стоял над этим гиблым местом, будто вырастая из морских пучин.
Парализованный, ошарашенный мозг Щедрова вбирал все эти запредельные картины без всякого осмысления. Вдруг он очнулся и бешено, разрывая рот, заорал. Люди отшатнулись, ослабли на нем их руки, и Слава нырнул. Будь что будет, лучше уж сам… Чем потопят. Он размашисто загребал, пытаясь уйти ниже и дальше. Это как будто удавалось: вода заметно холодела. Несколько раз он натыкался на что-то мягкое и податливое, отшатывался, путался в каких-то странных волокнах, но не позволял себе думать ни о чем страшном и губительном. Выплыть… Только выплыть… А там посмотрим… Выплыть можно… Если не психовать. А там, может, и спасут…
Но не хватало уже воздуха. В висках стоял оглушительный звон, и казалось, сейчас лопнет голова. Перед глазами стояла алая пелена, и дразняще, неудержимо хотелось вдохнуть. Воды. Он понял, что гибнет. И море будто сжалилось. Едва он прекратил с ним бороться, вода вытолкнула его на поверхность. Он жадно, судорожно задышал, кашляя, икая и всхлипывая. Впереди была свободная вода, и вдали виднелись береговые огни. Но вода… Господи, с водой-то что?! Пленка какая-то бело-голубая и привкус… Отвратительный, керосиновый. Вместе с обычным, горько-соленым. Слава отплевался, судорожно сглотнул — и к нему вернулся слух. Лучше бы он не возвращался. Смертный, тоскливый, нечеловечий вой снова обрушился на него и сдавил голову невидимыми тисками. И опять этот проклятый бешеный свист пара из умирающих пароходных котлов… Все нутро противилось и мешало, но Слава не выдержал и, подгребая по-собачьи, обернулся. И оцепенел. Прямо на него огромной дугой надвигался воющий, вопящий, перекатывающийся вал людских тел. Люди цеплялись друг за друга, толкались, мычали, хрипели, звали на помощь и тонули… Тонули.
А «Нахимов» лежал на правом боку, и видно было, как он плавными толчками уходит в пучину. Черная вода уже захлестывала верхнюю палубу. Замершие от ужаса люди, как муравьи, облепили надстройки и неумолимо клонящиеся к воде трубы. Щедров почувствовал, как холодеет вокруг вода, как бездонная чернота внизу засасывает, втягивает его. Сжав стучащие зубы, он повернулся и лихорадочно заработал руками и ногами, сначала привычным брассом, потом неумелыми саженками. Дальше, дальше… Здесь — смерть. Он больше не оборачивался. Это — тоже смерть. Просто ему повезло. Он отчетливо видел все, что предшествовало катастрофе. Не погиб сразу. Чудом сохранил хоть какую-то способность соображать. А многие до сих пор ничего не понимали, настолько молниеносно «Нахимов» — этот сияющий праздник на воде — вдруг погас и пошел ко дну. Движимые шоком и паникой, они сходили с ума, гибли в свалке и тянули за собой других. Многие ведь совсем не умели плавать. Впрочем, в этой сутолоке не было никакой разницы. Спастись можно было лишь на свободной воде. Щедров не столько осознавал, сколько чувствовал это, повинуясь темным, но властным — помимо слабеющего рассудка — импульсам. Где там — спастись… Хотя бы продержаться. А долго ли продержишься здесь, в открытом море, среди лютующей смерти? Снизу шел ощутимый, колющий холодок, глаза залепляло вязким нефтяным месивом, рот забивало маслянистой массой с гадким, рвотным, касторовым привкусом. Слава напрягся и проплыл еще немного. Это чуть согрело.
— Вву-у-мм! — взревел сзади мощный всхлип, как звучный, тысячекратно усиленный глоток.
— Бу-бухх! — донеслось через миг, и загрохотала опадающая вода.
Свист замолк. И тут же крутая волна накатила сзади, накрыла с головой и перевернула. Он потерял верх и низ, забарахтался и из последних сил, наугад, стал выгребать и выталкиваться. Где-то через минуту его выбросило на поверхность, пыхтящего и надсадно кашляющего. Он успел-таки наглотаться этой мазутной микстуры: во рту было клейко и гадко, нос почти не дышал, глаза саднили и слипались. Чуть продыхнув и проморгавшись, Слава понял, что его отнесло на несколько метров обратно. Страшного, катящегося людского вала уже не было. Вокруг тут и там барахтались люди. Держались за деревяшки, друг за друга. Поверху скользил луч Дообского маяка и выхватывал из тьмы все новые и новые головы над водой. И лица. Перекошенные ужасом и плачем, перепачканные мазутом и краской. Вот две женщины, из последних сил повисшие на какой-то доске. Вот пыхтящий, отдувающийся, как морж, мужчина. Он то и дело оборачивался и громко, надрывно, бессвязно кричал. А вот чья-то спина… Мокрая, промазученная рубашка пузырем вздулась на ней. Чуть поодаль виднелись надувные плоты, кишмя кишевшие несчастными пассажирами. Там шла нехорошая, недобрая суета, слышались вопли, мольба, ругань, резкие мужские окрики. Здесь было потише. Но неслись со всех сторон всхлипы, рыдания, отчаянные зовы на помощь. А за плотами расплывалось огромное желтое пенное маслянистое пятно. Оно еще бурлило, еще дышало. И будто не было никогда на свете огромного сияющего лайнера с музыкой, танцами, разноцветными огнями. В какие-то минуты все кончилось, рухнуло, провалилось в бездну. О том, что там, на «Нахимове», осталась добрая половина пассажиров, Слава, конечно, догадывался. Но никак не мог об этом связно подумать. При каждой попытке осмыслить все это вода заметно холодела и тянула вниз. Некогда думать. Надо плыть. Плыть. Иначе крышка…
А ветер усилился. Противная, шуршащая рябь сменилась уже ощутимыми волнами. Они били в лицо, захлестывали, отнимали последние силы. После наскока одной из них рядом со Славой с тихим всплеском вынырнула чья-то голова, застонала, задышала судорожно. Длинные темные волосы замотались, заклубились на беспокойной воде. Слава от неожиданности вздрогнул, беспорядочно всплеснул руками и тут же с головой ушел под воду, врасплох застигнутый волной. Вынырнул, насилу отплевался. Одежда, набрякшая и отяжелевшая, стесняла движения, но скинуть с себя хоть что-нибудь — он чувствовал — не хватило бы сил.
— Эй… Ты кто? Ты как?.. — подал он голос. И испугался — таким глухим, слабым, сиплым и чужим показался он ему.
— М-м-м… — раздался тихий женский стон.
— Жива, слава Богу… Держись теперь… Держись… — пробормотал он. Непонятно, кому. Себе или ей.
Ее спас жилет. Он бережно поддерживал ее под плечи. Голова свешивалась назад, к воде, но упиралась затылком в специальный выступ на воротнике. Приглядеться в этой тьме, да еще с залепленными мазутом глазами было невозможно, но скользнул опять над ними луч маяка, и Слава успел заметить ее молодое пухлощекое лицо, перемазанное темными маслянистыми сгустками. И тонкий нос, жалко уставленный в черное крупнозвездное небо.
Медлить было нельзя. Бурлящее, визжащее скопище вокруг плотов быстро приближалось к ним. Недолго думая, Слава подхватил в пучок густые длинные девичьи волосы, отжал с них налипший мазут, взял их в зубы и осторожно, сберегая последние силы, поплыл, подгоняемый волнами и страшными криками, хрипами, визгами оттуда, из-за спины. Будто кто-то властный и сильный гнал и гнал его, изнемогающего и уже едва не тонущего, вперед. Да где ж эти чертовы спасатели? Почему нет никого? Порт же вон он, виден. Вон огни… Что ж они? Неужто так ничего и не знают? Нет. Не может быть… Немыслимо. Невозможно…
«Продержаться бы… Только бы продержаться, — звенело в полуоглохших ушах. — Только бы девчонка эта жива осталась…» Ему теперь казалось, что часть его жизни была и в ней. Он почему-то решил, что ее зовут Леной.
— Ленка! Ленка! — хрипло, сдавленно звал он, перехватив ее волосы и освободив рот. — Жива? — подтягивал к себе, тормошил. И, слыша в ответ стоны и бессвязное бормотание, оживал сам, собирал силы и плыл дальше. Эта забота о ней отвлекала, мешала прорваться близкому уже страху и отчаянию. Ленка тоже спасала его. По-своему. Только вот стонала все реже и слабее.
Где-то далеко впереди послышалось непонятное частое глухое туканье. Или это просто в ушах стучит? А может… Неужели?! Аж дыхание зашлось. Нет… Ничего не видно. Да и где тут видеть, ослеп почти. Да и слышать… Море ворчит. Нет! Свет… Маяк? Нет. Низко. Тускло. И рыскает… Качается… Далеко. Он на исходе сил рванулся туда, но понял, что не доплывет. Проклятые волны окрепли, хлестко бьют по лицу, по затылку, по оглохшим ушам… Перед глазами красная рябь. Тело не слушается. И мышцы на ногах угрожающе подергиваются. Вот-вот скует их нестерпимая судорога. И затягивает, всасывает, с головой накрывает море. Доброе Черное море… И плыть уже нельзя. И Ленку не потерять бы… Что она? Жива? Жива, веки дрожат, дышит, кажется.
— Держись, Ленка… Держись, милая, держись, хорошая моя… Чуть-чуть еще… Чуть-чуть. Нас спасают. Спасают, слышишь…
Огни. Много огней приближалось к ним. Они светили, как автомобильные фары, зыркали из стороны в сторону, слышались уже протяжные, свистящие и крякающие гудки, визгливые сирены. Слава что было сил продрал глаза. Нет. Далеко. Они еще далеко. А он… Он тонет. Руки одеревенели, не чувствовали и не слушались. Ноги словно окаменели и тянули вниз. Перед глазами плыло. И тошнило. С резью, с удушьем. И прорисовывались из красно-зеленой пелены лица. Мать. Отец. Колька. Марина. Сергей Сергеич… Слава еле набрал воздуха, взмахнул руками… И они натолкнулись на что-то жесткое, скользкое и гулкое. Он ткнулся лбом, носом, щеками в холодную, пахнущую мазутом плещущую твердь и замер. Полыхнул в глаза резкий свет, и его, уже идущего ко дну, схватили за руки. Сильный рывок — и все померкло. Все кончилось. Провалилось…
Его тормошили. Трясли. Резкими толчками давили на грудь, лили на лицо воду, терли глаза. Веки слиплись, и он еле смог их разодрать. Он лежал на спине в полускрюченной позе. Было неудобно и больно. Он застонал и тут же услышал над собой голос:
— Не, ничего… Обморок только… Жить будет!
И тьма, разбавленная неопределенными лицами, тесно скопившимися фигурами и мечущимися световыми бликами, вдруг гадостно поплыла перед глазами. И все нутро подступило вдруг к самому горлу. Его вырвало обильным водяным пенистым фонтаном. Он еле успел повернуться набок. Потом еще и еще.
— Во нахлебался-то! Давай-давай… Это правильно. Это дело, — ободрял тот же самый голос, звучный и грубоватый. — Так-так-так! Вот проблюешься — как огурчик будешь. Прове-е-рено!
— Да будет, Саня. Не мешай человеку… — раздалось издали.
— Все живы там, Петро?
— Все… Хорошо, тихие… А катер лоцманский чуть не перевернули, во было бы! Вертаться надо, Иван Михалыч! — прокричал невидимый Петро кому-то дальнему. — Полста с лишним на борту, не зачерпнуть бы…
Чуть очухавшись, отдуваясь и надрывно кашляя, Слава приподнялся и осмотрелся. Это был небольшой служебный катерок. Вокруг, сжатые теснотой, лежали, сидели, привалясь к надстройкам и бортикам, мокрые, вымазанные краской и мазутом люди. Вместо лиц — темные маслянистые пятна. Одни гомонили, стонали, плакали. Другие молчали, низко опустив головы. Таких было больше. Слава потряс головой, глубоко вздохнул. В груди захрипело, и опять налетел мучительный, душащий кашель…
Отплевавшись и отдышавшись, он придержался за борт и сел. Его холодно обдул окрепший ветерок. За бортом ходили довольно крупные волны, и суденышко основательно моталось. В отдалении плясали, дергались, бесновались по воде лучи и блики множества фонарей и прожекторов, виднелись силуэты судов, доносились крики. Там шло спасение. И кругом, насколько хватало глаз, плавали доски, ящики, металлические белые бочки, пенопластовая крошка, тряпье… И — что поразило тяжелее всего — много обуви. Сандалии, ботинки, а в основном — тапочки. Тряпочные, резиновые, клеенчатые, разноцветные, качались они в волнах. И это было страшно. Настолько страшно, что Слава не сразу заметил среди всего этого, метрах в двадцати, торчащие из-под воды две скрюченные закоченевшие ноги.
— Эй… Э-э-й… — позвал он слабым, сиплым, неповинующимся голосом. Среди общего горестного гомона он был совсем не слышен. — А-а-а! — насколько мог, во все воспаленное горло крикнул он, протянув руку в сторону трупа. Это подействовало.
— Чего ты, черт чудной? — отозвался сзади уже знакомый говорливый Саня. — Тю-ю… Ах ты, мать твою… — пробормотал он. — Иван Михалыч! А, Иван Михалыч! Справа по борту… — и запнулся.
— Взять! — после недолгой паузы пронеслась звучная команда, и катер, тяжело переваливаясь, взял вправо. Мускулистый, приземистый, с грубым тяжеловатым лицом Саня, навалясь на борт, завел короткий морской багор и подтянул утопленника к судну.
— Двинься, — буркнул он Славе, свесился, крякнул и перевалил через борт страшный груз.
Хлюпнуло. И зажурчала, отекая, вода. Слава похолодел. Опять предобморочно зарябило в глазах. Это был мужчина лет сорока, худой и костлявый. Его задубелые ноги не разгибались, так и торчали над бортом в спортивных брюках и кедах. Разорванная багром майка обнажала впалый живот с подтеками мазута. Остро торчал нос. Стылые мутные глаза были мучительно выпучены, рот сведен последней судорогой в жутком оскале. Редкие волосы на голове слиплись в бесформенный ком. А на поясе, у самого зада, был наспех привязан спасательный жилет.
— Эх, бедолага… Кто ж так его привязывает?.. Вот и перетулило вверх ногами. Это ж не пояс… — сокрушенно, перемежая вздохи матом, бормотал Саня.
Несчастные пассажиры примолкли, стали оборачиваться, вытягивать шеи, напряженно всматриваться. Понеслись возгласы:
— Мертвец!
— Это еще зачем?..
— О, Господи…
— Кто, кто это? Дайте! Дайте дорогу! Кто?! А-ах… — в раздавшемся вздохе слились и ужас, и облегчение.
— Эй, вы! — раздался хриплый, но властный голос поблизости. Это крикнул толстый лысый мужик в перепачканной облипшей пижаме. — Ну-ка, за борт его, быстро! Я вам говорю, вам! Судно перегружено! Он мертвый! А здесь живые! Живые! Я не хочу с мертвецом! Не хочу! Слышите, вы!
Он порывался вскочить. Его удерживали. Саня не обращал на него внимания, но с разных сторон мужика поддержали несколько голосов.
— Потонем же! Потонем из-за него!
— Мертвец! С ума сошли! Мы еле живы, так еще и мертвец…
Недюжинной комплекции женщина в обляпанном синей краской сарафане, расталкивая сидящих, выскочила к правому борту. Катер ощутимо покачнулся.
— Прочь отсюда эту падаль! — широко расставив ноги, взмахнула она кулаком над головой. — Я не хочу тонуть! Изверги! Стервятники! Сволочи!
Ее оттаскивали, она отбивалась, тянула руки с обломанными ногтями к лицу матроса.
— Подонок! Сука! Задушу!
Побледневший Саня стоял с багром наперевес и скрежетал зубами. Среди пассажиров начиналась паника. Судно угрожающе качалось.
— Прекратить! Застрелю! — рявкнул громовой голос, и рослый мужчина в форменном кителе и фуражке пошел к правому борту, грубо расталкивая и рассаживая по местам особо беспокойных. — Всем молчать! Не накупались, придурки? Молчать!!! — взревел он во весь голос на истеричную бабу.
Та вдруг осела, смешалась, согнулась и, подвывая, удалилась на место. В руках у мужчины и в самом деле было какое-то оружие с толстым дулом. Слава узнал ракетницу. Стрелять он, конечно, не собирался, но один вид уверенного и решительного человека успокоил одних, припугнул других, и все затихло.
— А ты чего, Филипчук, с бабой справиться не можешь? Моряк, солены помидоры… — прикрикнул он на Саню, покосился на труп, снял фуражку, помолчал и добавил уже тихо: — Брезентом накрой. Нехорошо… Товарищи! Всем сохранять спокойствие! — твердым, ледяным тоном обратился он к пассажирам. — Мы идем в Новороссийск. Там вам окажут помощь. Вы вне опасности. Вы спасены. Мы берем всех. И живых. И мертвых. Это закон. Погибших надо опознать и похоронить. По-людски. Людьми надо оставаться даже в беде. Не забывайте.
И ушел. Люди попритихли, но над ними, понемногу осознающими происшедшее, уже завитали, завихрились новые слова и мысли.
— Погибшие… Господи… Неужели?..
— Миша… Мишенька… Он же плавать не умеет! Да что ж это делается?..
— Ребята, а Крайнюк где? Высокий такой? Мы ж с ним из кино выбежали, когда это… Не встречали?
— Девочку, девочку мою не видели? В платьице и в панамке? Она наверх побежала огни смотреть… А тут…
— Ну, раз наверх, так спасут… Вон, смотри! Всех вытащат, не в океане, небось…
— Ой, что ж теперь будет?.. Что ж я родителям-то скажу, еле отпустили! Ой, лучше б я…
— Успеешь… Мы живы, это пока главное… А их спасут. Всех спасут. Не может быть такого, чтоб не спасли. Это ж люди! Наши люди!
— Да как же… Как же спасут? Он же утонул! Утонул! А сколько там осталось…
— Спокойно, товарищи! — загремел с мостика знакомый голос. — Из Новороссийска, с аварийной базы, идет водолазное судно! Всех живых спасут!
Все затихло. Лишь вздохи и сдавленный плач качались над катером под мерный гул машины. Плач был негромкий, несмелый, готовый тут же смолкнуть. Будто не верили еще люди, что все это случилось. С ними и всерьез. Будто надеялись еще, что все это лишь дурной сон. Что стоит проснуться — и вновь вспыхнет огнями, опять гордо понесет их по волнам красавец «Нахимов». Снова загремит музыка. И восторженно заверещат их дети… Ведь бывают же такие сны! Бывают же?
Но холодящая, трясущая жуть не проходила, а охватывала людей все плотнее. И креп, и рос, и ширился по всему катеру жалобный, зябко-прерывистый, терзающий и зовущий плач. Он, и только он, казалось Славе, стоял теперь над добрым Черным морем. И даже ворчливый штормовой шум и качка не глушили, а только подчеркивали его.
Впереди замигали огни, и прорисовался огромный темный силуэт какого-то корабля. Он стоял задом, вполоборота к ним. Катер зачем-то взял левее, дальше от него. Но хорошо видна была тускло освещенная надстройка, корма и часть правого борта с торчащими погрузочными стрелами. Все остальное было скрыто тьмой. Но с правого борта в воду светил прожектор, и там шло суетливое копошение.
— Гляди-ка, и они спасают… Вон аж куда штормом отнесло… Эх, горе-то… — вздохнул пригорюнившийся у борта Саня.
— Да это же… — вытаращив глаза, пролепетал Слава, протягивая руку в сторону корабля. — Это же он…
— Молчи! — прошипел Саня, перехватил его руку и больно стиснул. — Не хватало еще… Знаешь — молчи!
Слава прикусил язык и опасливо огляделся. Нет, никто не слышал. А те, кто слышал и понял, наверное, благоразумно молчали. «Петр Васев. Одесса» — мелькнула крупная белая надпись на широкой корме.
— Ох, беда, беда… — вздохнул Саня и поправил брезент на покойнике. — Не видал еще такого, и век бы… — и выпрямился. — А ты молодец… Зубами девку эту тащил, отдавать не хотел… Твоя, что ли?
— Да? — вздрогнул Слава и все вспомнил. И передернулся всем телом. — Как она? Жива?
— Жива… Лежит, правда, а так жива, прочухается. Там она… — кивнул в сторону носа.
— А-а… — облегченно выдохнул Слава и вдруг обмер.
— Колька… — сдавленно прошептал он. — Колька же там остался, внизу… — и его затрясло. — Что будет-то теперь?.. Что теперь будет? А, Саня?
— Да что… Жив — спасут. А нет… — и матрос повел плечами. — Сам понимаешь, не сопляк, вроде…
— Да жив он, жив, — жалкой скороговоркой забормотал Слава. — Он такой, он нигде не пропадет… Жив, успел выскочить, да, Саня?
— Ну, раз шустрый — выскочил. Спасут… — ответил Саня и тяжко вздохнул.
— Господи, помилуй… — истово выговорил комсомолец и атеист Щедров и перекрестился. Колька… Считай, полжизни вместе. Веселый, неунывающий жизнелюб, девичий любимец, анекдотчик, болтун и замечательный друг… И вот. Был — и нет. Какие-то минуты… Дурацкие, никем никогда не замечаемые минуты… И нет Кольки. Слава видел эту жуть. Эти распахнутые иллюминаторы нижних палуб. Мотающиеся, бьющиеся руки и головы в них. И душераздирающие, молящие призывы на помощь… Колька был там, внизу. Слава знал это точно. И эта мысль, способная вызвать у нормального человека крик, плач, истерику, отчаянье, — упала где-то внутри в глухую замороженную пустоту. И затихла. И пропала. Будто камень… Нет, кусок тяжелого льда висел вместо сердца в груди. И не хотелось думать, что будет, когда весь этот ужас начнет оттаивать. Это тоже предстояло пережить. И неизвестно еще, что тяжелее.
Слава, поеживаясь, подтянул к себе колени, обхватил и уткнулся в них лицом. Катер сильно раскачивало. Ветер окреп, огрубел и обдавал колющим холодом сквозь мокрую, слипшуюся от мазута и краски одежду. В голове мутилось, мешалось и рвалось. Наплывало секундами туманное забытье. Но снова окатывал ледяным холодом проклятый норд-ост, опять сквозь бредовую пелену прорывался крик и плач, а по черной вздымающейся воде недобро бежали острые световые блики встречных кораблей, спешащих на помощь тонущим. Они раскатывали перед собой долгие, ноющие, жалобные сирены, в которых слышались боль и недоумение. Все это невозможно было ни видеть, ни слышать, и Слава изо всех сил зажал уши.
Катер ткнулся бортом о причал. Хлюпнули кранцы. Люди всполошились, забеспокоились. Странно, но они не торопились выходить. В тупом оцепенении застыли они на местах, и матросы тормошили их и поторапливали.
— Эй… Встать сможешь? Приехали… — потряс Славу за плечо матрос Саня.
Со второй попытки Слава поднялся и, заплетаясь, кашляя и отплевываясь, пошел вслед за другими к дощатым сходням, поданным с причала. Два матроса стояли тут же и помогали ослабевшим людям спускаться. Всего-то три-четыре шага… Но, сделав их и почуяв под ногами твердую землю, Слава ожил и взбодрился. И не он один. Люди начали возбужденно гомонить, нервно расхаживать туда-сюда, кто-то поддерживал совсем слабых и раненых. Среди беспорядочного скопища засновали санитары. Они выхватывали нуждающихся в срочной помощи и вели к машинам. Другие, с носилками, взбегали на катер и выносили лежачих. Причал был не главный, на отшибе. Но морвокзал был неподалеку и хорошо виден. Вся набережная была заставлена каретами «скорой помощи», служебными автобусами, милицейскими и военными машинами.
К причалу с другой стороны подошел еще один катер, и с него потянулись такие же несчастные пассажиры. Люди узнавали друг друга, бросались навстречу, обнимались, бессвязно кричали и бормотали. Но большинство стояло мрачно и неприкаянно, все еще не в силах осознать происшедшее, поверить в его реальность.
Последним с катера сошел крепкий, властной осанки мужчина. Был он в черных брюках и форменной морской рубашке, разодранной до пояса и залепленной мазутом и краской. С левого плеча свисал погон с еле видными нашивками. Широкое тяжелое лицо, перепачканное мазутом, казалось неподвижным, бесчувственным, каменным. Он отказался от предложенной помощи, тяжело ступил на причал и неторопливо огляделся. Тут же к нему подошли двое молодых людей сонного, но строгого вида. Один из них что-то сказал ему. Он еле заметно кивнул, чуть ссутулился и пошел в их ненавязчивом, но плотном сопровождении.
— Капитан… Капитан… — услышал вокруг себя Слава.
— Вот уже и арестовали…
— Засудят…
Неподалеку, уже на набережной, стоял темно-зеленый «уазик». Один из молодых людей вскочил в машину и подал руку. Моряк сделал отстраняющий жест и остановился, упершись обеими руками в борт машины, словно переводя дух. Потом поднял голову, обернулся. По лицу пробежала болезненная гримаса. Он хотел, видимо, что-то сказать, но махнул рукой и скрылся в машине. «Уазик» развернулся и покатил по набережной, зловеще посверкивая красными огоньками.
— Товарищи, товарищи… — уговаривал молодой белобрысый милиционер. — Ну проходите же… Проходите! Вам помогут… Не надо здесь…
— Помогут? А Алешке моему кто теперь поможет? — огрызнулся на него, зверски оскалясь, голый до пояса высокий сутулый мужик в изодранных трениках. — Ты, что ли? Или капиташа этот? Чтоб вы сдохли, изверги, гады, недоумки! И-и-иии… — надсадный, прыгающий голос сорвался в тонкое захлебывающееся рыдание.
И тут же с разных концов причала, заглушая недоброе ворчание моря и гулкий плеск волн, к нему присоединилось множество плачущих голосов. Кричали, стенали, проклинали. Звали потерянных родных. Милиционер не выдержал и отбежал в сторону. На смену ему подошел другой, постарше. Не глядя в глаза, он коротко и деловито командовал:
— Поскорее, товарищи. Поскорее. Сейчас придут другие суда. Освобождаем причал. Не задерживаемся. Проходим. Проходим. Не митингуем. Без вас во всем разберутся! — и осторожно направлял, подталкивал людей к выходу на набережную.
Люди ожили, задвигались, и, еле переставляя мокрые, хлюпающие ноги, зашаркали по причалу.
— Разберу-у-тся… — передразнила милиционера немолодая полная женщина, завернутая в кусок грубой мешковины. — Всегда вы без нас разбираетесь… А мы гибнем! Уж это вам не сойдет! Не сойдет! Попомните еще! — и погрозила милиционеру маленьким грязным кулаком.
Тот скривился, но промолчал.
И горестная процессия человек в сто недавних пассажиров «Нахимова», а ныне растерянных, плачущих, мокрых оборванцев, медленно и скорбно двинулась по набережной к морвокзалу. Без умолку тараторившей женщине вдруг поплохело, и ее, бледно-серую, теперь вели под руки Слава и тот долговязый мужик. Он успокоился, но то и дело стонал и страшно скрипел зубами. Набережная была по-прежнему ярко освещена, но пустынна. Лишь машины стояли на ней в длинный ряд, мерцая синими мигалками. Проносились санитары с носилками, мелькали белые халаты врачей.
— А-а-а! А-а-а! — ритмично, баюкающе напевал сзади хриплый, срывающийся женский голос.
Слава удивленно оглянулся. Высокая длинноволосая женщина в брюках и разорванном бюстгальтере качала на руках грудного ребенка. Прижимала к груди, целовала, шептала что-то. Он молчал. Не шевелился. Он был мертв. И глаза матери сверкали холодом и безумием.
Слава отвернулся и проморгался, стараясь унять поплывшие и заплясавшие было в глазах окружающие предметы и очертания. Здесь, как и на воде, надо было продержаться. Что будет дальше, чем все это кончится — не важно. Это потом. А сейчас у них на руках висела полуобморочная женщина, и ее надо было довести до морвокзала. А там… Там можно и упасть. Уже не страшно. Не страшно… Автоматически, как игрушечный робот на полузаводе, Слава деревянно переставлял негнущиеся ноги. Он был в носках. Кроссовок не было. И он не помнил, куда они делись. Асфальт был шершавый и все еще теплый. Не смотреть по сторонам. Не слушать. Не слышать. Отключить мозги… Но и в них, полуотключенных, словно щелкал неведомый счетчик, подспудно фиксируя и накапливая впечатления. С которыми предстояло жить дальше. Неизвестно как и долго ли. Но жить.
Здание морвокзала было по-прежнему ярко и приветливо освещено. Будто отголосок, неугасший остаток погибшего праздника. Часы показывали половину третьего ночи. У входа дежурили милиционеры и дружинники — невыспавшиеся, с блуждающими глазами мужчины и женщины. Не глядя в глаза прибывшим, они наскоро записывали их фамилии. Потрясенные и раздавленные бедой люди не понимали, чего от них хотят, долго мешкали, припоминали и переспрашивали, прежде чем ответить. В высоком и просторном зале ожидания было пока немноголюдно. Несколько десятков человек сидели и лежали в креслах и на скамьях, страшные, грязные, мокрые. И белые глаза тупо и безумно моргали на замазученных лицах. Тут и там носились врачи в белых халатах со стетоскопами, шприцами, грелками, одеялами и какими-то резиновыми трубками. Новоприбывшим давали тряпки, смоченные вонючим раствором, чтобы оттереть хотя бы лицо и руки.
Щедрову всучили тонкое больничное одеяльце, и оно пришлось кстати: зуб на зуб не попадал, трясло. И полнился зал нетвердыми шагами, стонами, плачем и ознобной дрожью голосов. Пахло сыростью, мазутом и больницей. Слава обессилено сел на скамью, согнувшись и прикрыв уши от тяжелого гула. «Колька… Где Колька?..» — вертелось в голове. И без умолку болтал одно и то же, как заевшая пластинка, примостившийся рядом маленький длиннолицый мужичок. Захлебывался, сбивался, начинал по новой.
— Мы-то с Ксюхой моей у шлюпки стояли, представляете? — непонятно к кому обращался он. — И тут ка-ак даст! — он подпрыгивал. — Аж искры, во как! И как подкрался-то… А мы с ней как за руки держались, так и ухнули. В море. Испугаться-то не успели, куда там… Ну, очухались, выплыли кое-как… И смотрим: «Нахимов»-то того… Тонет. Мать-перемать! А тут шторм еще! И представляете, Ксюха моя пропала куда-то. Только что говорил с ней — и нету! Ну, тут свалка пошла… Меня погранцы вытащили, на катере. А ты Ксюху-то не видел? Видная девка-то… Не может быть. Не может, жива она… Я-то жив? Жив. Ну и она! А?..
Он дергался и озирался.
— Доктор, да не надо! Ну чего меня колоть? Я жив! Жив! Здоров! — выкрикивал он в лицо подошедшему со шприцем врачу. — На фига мне ваша отрава? Я знать хочу…
— Надо… Успокаивающее, — тихо и настойчиво ответил врач. — Не спорьте.
— Да хрен меня теперь успокоишь… Ксюха где? Мы же стояли у шлюпки, и тут… — начинал он заново, но уже, как под гипнозом, покорно закатывал рваный грязный рукав. — Может, и правда, надо… Надо, а? — обратился он к безмолвному Славе. Тот кивнул.
— Как вы? — потормошил Славу врач и испытующе уставился на него сквозь очки.
— Ничего… — ответил Щедров шепотом. Голоса не было.
Из-за спины послышались тихие, робкие босые шлепки по полу, и перед Славой вырос маленький кокон из зеленого больничного одеяла. Девчонка. Лет семи-восьми. Холодно ей. С головой кутается. И, видать, кроме одеяла-то, и нет на ней ничего. Малюсенькие ступни со следами вытертого мазута. Бледное, недавно пухлощекое, а теперь нелепо, мешком осунувшееся личико. Одни глаза. Огромные, бессмысленные и вопросительные.
— Ты чего? — хриплым шепотом спросил встрепенувшийся Слава. — Сидела бы, пол холодный… Мало тебе моря было?
— Мама… — одними иссиня-бледными губами прошептала девочка. — Мамы нигде нет… — карие глаза метнулись из стороны в сторону и замерли на Щедрове. — Вы не видели?..
— А где ж ты ее потеряла-то? — спросил Слава сквозь подступающий к горлу ком.
— Мы… Мы огоньки смотрели… С парохода… И звездочки. Моя мама все звезды знает… И тут… — она крепко зажмурилась и на миг замолкла, опустив голову. — Все побежали… Толкались… Я упала… А потом… Я на каком-то пароходике, ма-аленьком таком, белом… А мамы нет… Где она, а? Где наш пароход? — и глаза снова просительно и жалобно остановились на нем. Ей бы заплакать. Но нет. Глаза сухие. И жутко, жутко от этого!
— Пароход-то? Там остался, — махнул рукой Слава. — Авария случилась…
Он осторожно привлек к себе девчонку и приобнял. Лишь бы не видеть этих глаз!
— А мама? Мама как же? Она же… А как же я? Зачем? Она же хорошая!..
Тонкий голосок рвался и дрожал. Но слез не было.
— Не бойся, не бойся. Спасут, — скороговоркой успокаивал ее Слава, поглаживая по напряженной, как струна, спине. — Спасут твою маму. Тебя же спасли? Спасли. И меня. И всех, вон сколько… И ее спасут, ничего… Ничего…
Господи, самому бы не разреветься, близко уже…
— Вы же сейчас заплачете… — с глубокой, недетской интонацией проговорила девочка. — Не надо. А я… Я не могу… — и, дернув плечиками, вырвалась от него и побежала вдоль скамеек, приостанавливаясь и вглядываясь в сидящих и лежащих людей.
У Славы перевернулось все внутри. Закружилась голова, затошнило. Душно… Душно здесь. Не продыхнуть… Он медленно встал и, покачиваясь, побрел к выходу на причалы. Тут вдруг на весь вокзал раздался хриплый крик:
— Катер! Катер идет!
Мерный стонущий, зудящий гул перешел вдруг в заполошный, вскрикивающий гвалт и топот. Люди вскакивали с мест, брели, бежали, сталкивались в проходах между скамьями. Оборванная, полуголая, мокрая, галдящая толпа обогнала Славу, замешала в себя и вынесла на набережную к причалу № 34. Тому самому, от которого несколько часов назад отошел в свой последний рейс сияющий «Адмирал Нахимов». Над бухтой и городом свистел, бесновался, гнал крупные пенные волны злой, плотный, пронизывающий ветер. Милиционеры и дружинники безуспешно попытались остановить напирающих людей, но отступили.
— Товарищи, осторожнее! — просили они. — Не толкайтесь, здесь опасно!
— Нам ничего уже не опасно… — раздавалось в ответ.
— Раньше-то где были? Опасно им…
— Вон он, вон он, подходит…
— Мотает-то как… Господи, только шторма там и не хватало!
— Черт, темно, как в ж… Где, где они?
Тяжело переваливаясь, подкидывая то носом, то кормой, к причалу подошел пассажирский катер. Слава узнал «Радугу-2», на которой не раз пересекал бухту до Кабардинки и обратно. По сходням на причал потянулись спасенные. Засновали опять санитары с носилками, замелькали фары машин «скорой помощи». Люди всматривались в лица, бросались навстречу, обнимались, расспрашивали о чем-то прибывших, но те только мычали и обессилено мотали головами. Их состояние было гораздо тяжелее. Они еле шли, поддерживая друг друга за руки, под руки, за пояса. Многие падали, их подхватывали, вели, несли к морвокзалу. Носились, мелькали в этой мрачной суматохе женщины-переписчицы и, глотая слезы, а то и в голос плача, умоляли новоспасенных назвать себя.
Слава во все глаза глядел на выходящих с катера. Сердце каждый раз замирало. Но Кольки не было. Не было Кольки. И Наташи не было.
«Радуга» отвалила от причала и снова, мотаясь на волнах, устремилась к выходу из Цемесской бухты. Нет. Не кончено еще. Держатся там еще люди. Есть еще надежда… Но как? В такой шторм…
Слава зажмурился и помотал головой. Она раскалывалась. «С ума бы сойти — и то легче…» — мелькнула диковатая мысль. Он криво усмехнулся. Причал опустел, и только несколько милиционеров и дружинников нервно курили у швартовочных тумб. Молчали.
И тут мимо Славы легкой, пружинящей походкой прошла рослая женщина с длинными, слипшимися, обвисшими жгутом волосами. Налетевший ветер сорвал с нее и отбросил одеяло, но она не заметила этого. По пояс голая, с белыми, тяжело набухшими грудями, в одних брюках и босиком, она шла, красуясь, и будто даже пританцовывала… Слава ошалел. Дружинники разинули рты. А она, подойдя к краю причала, легко, прыжком, перенесла себя через перила и шагнула. И пропала. Дружинники очнулись и, матерясь, подбежали. Один скинул рубашку и брюки, прыгнул вслед. Другой схватил спасательный круг, бросил вниз и застыл, вглядываясь в волны. Прибежал милиционер с мотком толстой веревки. За руки вытащили на причал женщину. Она безвольно повисла на перилах, и ее тут же вырвало водой. Держась за веревку и стуча зубами от холода, на причал вскарабкался и ее спаситель. Зябко бубня, он схватил рубашку и принялся суетливо растираться. Милиционер о чем-то допытывался у очнувшейся женщины, но это было без толку. Она ожесточенно мотала головой, и ее бешеные, вращающиеся глаза устрашающе полыхали в ярком свете фонарей. Слава узнал ее. Недавно, еще на пути к морвокзалу, она баюкала мертвого ребенка.
— Зачем? Зачем? — тупо твердила она на расспросы милиционера и дружинников. И вдруг страшно — до ушей — оскалилась и утробно расхохоталась.
Те отпрянули.
— Зачем?! — оглушительно крикнула она. — Не хочу! Не могу больше! Больно! Больно! Грудь! Молоко! Молоко горит! Зачем? Зачем его унесли? Куда? А-а!!! — и гулкий, сотрясающий хохот опять огласил причал.
Подкатила, взвизгнув тормозами, «скорая помощь», и двое мужчин в замызганных и измокших халатах подхватили ее под руки.
— Зачем? Зачем… — уже плача, обернулась она из машины, и за ней захлопнулась дверца.
— А ты… Ты чего здесь? — тяжко дыша, тронул Славу за плечо подошедший милиционер. — Давай-ка, парень, туда, в вокзал, нечего тут… Вон что творится. Сам-то, гляди, не свихнись. Давай, давай…
— Да нет, я… Мне друга встретить, — выдавил Щедров. — Я ничего…
— Пошли, пошли… — подталкивая его, пошел сзади милиционер. — Трясешься весь, — судя по голосу, он тоже трясся. — То ничего, а то взял и сиганул… Долго ли! Ох-х, твою мать-то, чего наделали… — плачуще вздохнул он.
Слава обернулся. Милиционер, приотстав, безуспешно пытался зажечь сигарету, но спички одна за другой ломались в крупно дрожащих руках.
— А ну его! — он выплюнул сигарету и отшвырнул коробок. Помолчал. — Вот так-то… — вздохнул, поуспокоившись. — То ли еще будет… Отходняк у людей начинается, вот чего. Самое страшное дело… Пошли уж, провожу.
В зале ожидания стоял все тот же тяжелый гомон и гвалт. Бетонный пол был сплошь покрыт мокрыми следами. Валялась обувь, одежда, одеяла. На скамьях и на полу сидели, лежали, корчились спасенные люди. Стало тесно. Самые беспокойные, ожесточенно сверкая шальными глазами, бегали по проходам, бессвязно бормотали и матерились. Врачи, милиционеры, дружинники, какие-то военные успокаивали их, одергивали, рассаживали, тщетно пытаясь навести хоть какой-то порядок. Но неразбериха ширилась и росла. У выходящей на бухту стены застыли, прильнув к огромным стеклам, несколько десятков человек и напряженно вглядывались в серую ветреную тьму. И с каждым подходящим кораблем по залу прокатывалась волна повального сумасшествия. Люди вскакивали, срывались с мест и толпой, давясь в дверях и проходах, неслись к причалу.
Выбегал в общей толпе и Слава. Но без толку. Кольки не было. «Погиб? Погиб?» — упрямо и зло проносилось в голове. Но нельзя было осознать этого и соотнести с Колькой, еще несколько часов назад живым и целым. Все происходящее казалось абсурдной, изматывающей игрой, в которой погибшие были лишь условностью. И только плач. Густой, час от часу крепнущий плач качался под сводами морвокзала. Сочился сквозь стеклянные стены, поднимался к темному небу в мигающих звездах. Добродушному и безучастному…
По залу нельзя уже было пройти, не перешагивая через лежащих и сидящих. Необъяснимый внутренний запрет не позволял Щедрову этого. Да и другие «ходячие» тоже опасались. И у выхода столпилось множество неприкаянных, томящихся людей. Они выходили, бродили поблизости, мерзли, возвращались, сползали по стене на корточки прикорнуть… Но резкий мерцающий свет ярких ламп и горестный плачущий гомон сотен глухих и сиплых голосов не позволяли забыться.
После такой безуспешной попытки Слава сжал ладонями гудящие виски и медленно — по стене же — поднялся. И вздрогнул. На скамье, прямо напротив него, сидела, сжавшись в комок, бледная остроносая девушка с красно воспаленными, глядящими в пустоту глазами. Стертые мазутные пятна на лице создавали иллюзию призрачных теней. «Господи, живая покойница…» — передернулся Слава. И узнал ее. Это была Ленка. Та самая. Спасая которую, он спасся сам.
Он шагнул к ней, медленно опустился на корточки, а потом, чтоб не упасть, на колени. Заглянул снизу в ее птичье, с маленьким острым подбородком, лицо. Она слегка вздрогнула. Заведенные к потолку зрачки неверно дернулись и опустились к нему.
— Вы… Вы что? Кто вы?.. — прошептала она.
— Слава я, Щедров. За волосы тащил тебя… Зубами… Там, — через силу выговорил он. — Оклемалась?
Девушка заморгала, силясь припомнить что-то, дернулись губы в безуспешной попытке улыбнуться.
— Спасибо… — монотонно, без чувств, ответила она.
— Тебе спасибо, Ленка… Если бы не ты… — он махнул рукой, понимая, что некстати обратился к ней.
— Да? Только я Оксана…
— Надо же… А я почему-то подумал: Ленка… Ты ж стонала только, и все… Ничего, Оксанка… Поживем еще. Держись… — и тихонько сжал ее тонкую безжизненную ладошку.
— Зачем? — услышал он в ответ уже знакомое страшное слово. И онемел. Зачем жить? Он и сам не знал точно. Слишком демонстративным, чудовищным и бесцеремонным было только что пережитое торжество смерти. И чего после этого стоила жизнь — нельзя было сказать вслух. Язык не поворачивался.
— Значит, так надо… — неуверенно пробормотал он. — Там увидим… Продержаться надо. Продержаться…
— Продержаться… — деревянным эхом повторила девушка и вдруг зашептала исступленно: — Аньку, Анечку, сестренку мою, балкой убило, рядом стояла… Крикнуть не успела, от головы ошметки одни, аж брызнуло… А я… А мне? Мне? После этого…
Она задохнулась, прерывисто всхлипнула, ловя губами воздух, и мучительно, лающе закашлялась. В груди ее булькало, переливалось. Красные глаза ошалело вытаращились, она рванула на груди тряпье, бывшее когда-то модной, с блестками, блузкой, и, хрипя, завалилась набок. Тут же прибежал врач с кислородной подушкой и маской. Началась суетливая, напряженная возня, шипел кислород, хрустели ампулы. Через несколько минут Оксану, чуть порозовевшую и дышащую, несли на носилках к машине «скорой помощи».
Слава, скрипя зубами и не видя ничего перед собой, шатаясь, полуощупью вышел на набережную. Было страшно, невыносимо гадко и стыдно. В какой-то отчаянный миг захотелось даже разбежаться и удариться с маху головой в бетонную стену. Чтобы раз и навсегда кончить все это, не видеть и не слышать больше ничего. Но на это не было сил. Ни на что их больше не было.
А ночь все не кончалась. Все являла новые и новые кошмары.
Здоровенный пузатый мужик в рваных, располосованных, разлезшихся остатках костюма вдруг, сходу, остановился, как вкопанный, взревел, схватился за грудь, захрипел и тяжело рухнул на асфальт. Оказавшийся рядом милиционер завозился над ним, делая искусственное дыхание. Его оттеснил врач. Подкатила и сдала задом «скорая помощь», из нее потянули провода и шланги. Вдували воздух, сильными толчками массировали грудь, прикладывали толстые пластины — и массивное тело резко вздрагивало и подпрыгивало от мощного разряда. Но стихли вдруг суета и пыхтение. Врачи выпрямились и длинно, тягостно переглянулись. Сбившиеся в круг люди отпрянули. Донеслись сдавленные рыдания. Безжизненное тело затолкнули на носилках в машину и увезли. Остался ссутуленный врач с крупными каплями пота на молодом измученном лице и милиционер с фуражкой в трясущихся руках. И все отвернулись от их муки и смятения.
Еле переставляя ноги, лишь бы идти, не стоять, Слава брел вдоль набережной. Он был окончательно раздавлен. Колол глаза серый, безжизненно подсвеченный фонарями полумрак. Бил по ушам неумолчный ворчливый гул моря. Хлестал по спине и щекам упругий надоедливый ветер. Подсохшая одежда слиплась от мазута, как панцирь. Холодил сквозь тонкие носки остывший асфальт. И казалось, что ничего больше в жизни не будет, кроме этой страшной ночи, этого ужаса, этого плача. А раз так… То зачем?
Дорогу ему перегородил милицейский пикет. Усталые, заспанные, небритые милиционеры попросили его вернуться. Дальше идти нельзя. От этих слов почему-то полегчало, и он покорно повернул назад. Дальше идти нельзя. Хорошо. Есть все-таки пределы безумия… И вообще правильно. Страшно было вообразить, что случилось бы, разбредись все эти полумертвые, полусумасшедшие люди по городу. Господи, но откуда берутся силы? Как он-то, чудом не утонув, потеряв друга и насмотревшись всей этой жути, не свихнулся, не сломался, не рухнул замертво, как тот несчастный дядька? Откуда силы-то? И на кой они, если сделать ничего не можешь? Только больнее от них… И почему не наступает рассвет?!
И тут он вздрогнул, увидев маленькую тоненькую фигурку, прильнувшую к перилам ограждения и напряженно устремленную туда, к выходу из бухты, где среди волн мигали и мелькали огни мотающихся на рейде кораблей.
— Ма-а-ма! — донеслось еле слышно. — Ма-а-ма!
Это была та самая девчонка, которая на морвокзале искала маму. Так и не нашла… Брошенное одеяло валялось тут же, а она, совсем голая, зябко переступала босыми ногами, вцепившись в металлическую прожилину и заворожено глядя на волны.
Слава схватил одеяло, подошел к ней и осторожно взял за плечи. Она вздрогнула, повернула к нему бледное мокрое лицо и заморгала зареванными глазенками.
— Как ты здесь? Зачем ты? Дуреха, простынешь же… — бормотал он, опускаясь на колени и закутывая ее в одеяло.
— Мама… Может, она услышит… Может, придет…
— Ничего, ничего… Вместе пойдем, поищем… — лепетал Слава, прижимая ее к себе. — Пойдем. Пойдем… Ну-ка… — и, опершись о перила, взял девочку на руки. Получилось. Легкая она, маленькая. — Ну, вот… Понесу тебя. Как звать-то?
— Галя, — всхлипнула она ему в ухо и крепко обвила руками.
— Галка, значит… Эх, Галка ты, Галка… Досталось нам с тобой… А я Слава. Вот и познакомились, елки-палки… — бормотал он, и ему почему-то становилось легче.
Он говорил ей что-то о морвокзале, о больницах, о Геленджике, куда, как он слышал по обрывкам разговоров, тоже увозили спасенных.
— Спасут, Галка, что ты! Всех спасут, а как же! Не дрейфь! Найдется мама твоя… Найдется…
Говорил — и холодел. А ну как не найдется? А так оно и будет… И что? И куда ее? И как с ней? Но понимал, что не бросит ее. В ней теперь его спасение.
Шагнул, чуть пошатнулся и пошел. Голова кружилась, ноги дрожали. И, скосив глаза, увидел на горизонте, за горной грядой, розовую полоску рассвета.
У морвокзала все было так же. Суетно, тягостно и страшно. Стоял автобус, в него рассаживали людей. Навстречу попался знакомый милиционер. Который увел Славу с причала после случая с той женщиной.
— Чего? — оглядел его он. — Опять ты? Все в порядке? Жива? — кивнул на притихшую Галку.
— Угу… — промычал в ответ Слава, переводя дух. — Слушай, помоги, а? Девчонка вот… Галей зовут, мать потеряла, ищет…
— А где потеряла-то? — заоглядывался милиционер. — Здесь уже?
— Нет. Там еще, — кивнул на море Слава.
— Э-э… — безнадежно протянул было милиционер, но, глянув на девочку, тут же осекся. — Ну и чего?
— Пойдем в зал… Ты крикнешь погромче. У меня голоса нет. Да и ты в форме, тебя услышат… Скажешь, что…
— Да разберусь, что сказать, — махнул рукой милиционер. — Давай девку-то, упадешь сейчас… Солдат-освободитель!
Но Галка так крепко вцепилась в Славу, что передать ее милиционеру нечего было и думать.
Люди у входа в морвокзал поспешно расступились перед ними. В зале ожидания было многолюдно, душно и тоскливо.
— Повыше ее подними, — сквозь зубы проговорил милиционер. — И одеяло с головы… Чтоб видели…
Он поправил фуражку, прокашлялся, набрал побольше воздуха и, приложив ладони рупором ко рту, зычно провозгласил:
— Товарищи! Внимание! Потерялась девочка. Галя. На вид… девять лет. Родных или знакомых прошу откликнуться!
Люди зашевелились, заоглядывались, горестный гул чуть притих. Слава сквозь тонкое одеяло почувствовал, как бешено колотится у девчонки сердце.
— Товарищи… — начал было снова милиционер, но его прервал истошный женский крик.
— Галя!!! Господи, дочка! Это же Галя! Галя! — и звучали в этом крике, непостижимо сливаясь, и истерика, и ужас, и радость, и облегчение.
Галка на руках у Славы обернулась и вздрогнула всем телом.
— Мама… Мама!!! — пронзительно взвизгнула она.
А мама, видная рослая женщина лет тридцати, в заскорузлой рваной ночной рубашке, уже бежала, толкалась, спотыкалась о лежащих на полу. Издалека. От самой дальней стены. Где по-прежнему в тоскливой надежде люди глядели на море. Подбежала, выхватила из рук Славы громко ревущую Галку, сорвала с нее одеяло и принялась целовать.
— Дочка, доченька, Галька моя… — бормотала она сквозь поцелуи. — Я все глаза проглядела… Наказание ты мое…
Милиционер, тяжко вздохнув, снял фуражку и вытер красное лицо рукавом. Здесь, на свету, он был совсем молодым и нестрогим. Слава пошатнулся и сел на пол. Подкатил к горлу невыносимый, давящий, царапающий ком, и он, уткнув лицо в ладони, затрясся от рвущегося наружу плача. И слезы, слезы потоком… Будто выплескивали, вымывали из него весь ужас, все кошмары этой страшной ночи… И невероятное, нежданное, немыслимое и чудесное облегчение вдруг нахлынуло на него. Свершилось-таки. Случилось чудо. А значит… Значит, все не зря. Все еще вернется. Может быть, и Колька с Наташей живы. Так же мучаются где-то, осознают беду и приходят в себя. Ох, если бы… Если…
В длинном, пятиэтажном, общежитского вида здании гостиницы ярко горели все окна. Их, человек тридцать, привезли сюда с морвокзала на автобусе. Повели в душевую, выдали по куску пахучего хозяйственного мыла, и в кромешном пару и мелькании голых тел Слава старательно тер себя мыльным лоскутом грубой рогожи вместо мочалки. А в предбаннике уже лежали тюки с чистой и сухой одеждой и обувью. Славе достались хлопчатобумажные солдатские штаны и форменная же зеленая рубашка. Все источало тяжелый медицинский запах. Пуговицы были бесформенно оплавлены и еле влезали в петли. Два разных носка. Кирзовые сапоги с обрезанными наполовину голенищами. Одевшись, Слава протолкался к косому треснутому зеркалу и тяжко вздохнул. На него глядел доходяга в обвисшей казенной одежде, с осунувшимся, заостренным лицом, с темными тенями смытого мазута на лбу, под глазами, на щеках и шее, с остро торчащими волосами на голове и красными, как у кролика, затравленными глазами. Впрочем, сравнивать себя было не с кем. Лучше не выглядел никто.
Огромный многоместный номер более всего напоминал палату для душевнобольных. Такими они и были. Один скрюченно застыл на койке, уткнув лицо в колени. Другой лежал на боку, отвернувшись к стене. Третий сидел, бессмысленно раскачиваясь вперед-назад, и тихо, монотонно постанывал. Слава лежал на спине, оцепенело глядя в потолок. Глаза саднили и слезились. За окном стояла молочная рассветная дымка. Тянулись минуты и часы. Слава наслаждался этим пустым оцепенением, понимая, что оно ненадолго. Приносили на подносе кофе и бутерброды. Ничего не лезло. Одна мысль о еде вызывала сотрясающую, душащую тошноту. А боялся Слава только одного: заснуть. Стоит ведь лишь расслабиться, как в бесконтрольный ум полезут, как из рваного мешка, все впечатления и ужасы прошедшей ночи. А это опасно.
Все происходящее было мерцающим, полуреальным, на стыке бреда и яви. Запомнилась женщина с короткой стрижкой, в строгом костюме. Она зашла в номер, представилась сотрудницей пароходства, положила на тумбочку листы чистой бумаги и ручку. Сказала, что если у кого-то имеются претензии — по поводу денег и ценных вещей — надо изложить их письменно. Пароходство будет возмещать.
— Да? — опомнился вдруг мужчина, который до этого сидел, раскачивался и стонал. В его взоре засветились две ненавистные искорки. — Так просто? А людей тоже возместите, да? Подсчитаете — и возместите? Ценные вещи… Т-твою мать!
Женщина крупно вздрогнула, издала горлом плачущий стон, схватилась за щеки и выбежала из номера. Ближайший Славин сосед поднял голову от колен, неодобрительно посмотрел, вздохнул и опять согнулся. А тот беспокойный мужик вскочил и нервно заходил по номеру. Бочком и на носках. Было тесно. Невысокий и щуплый, он мотал непропорционально крупной лысой головой и воздевал руки.
— А что?.. А что? А мне каково, а? Жену и сына потерял… Где они? Что они? А эта… Деньги! Ценные вещи… — он содрогнулся, скрипнул зубами и едко выругался. — Слушайте, ну почему? Почему я такой спокойный, а? Почему?! — и обоими кулаками ударил себя по лысине.
На него не обратили никакого внимания. Он затих, сел и снова нудно, на одной ноте, застонал.
Славу глушил сон. Спать было нельзя, это он затвердил как дважды два. Но и бодрствовать здесь было невозможно. И Щедров, неловко перевернувшись, подобрался, сполз с койки и медленно выпрямился. Чуть отстоявшись, сглотнув тошнотную слюну, он сунул ноги в сапоги и, пошатываясь, вышел в коридор. Там было свежее, и Слава чуть приободрился.
Внизу, в холле, было многолюдно и оживленно. В углу на стенде висели какие-то листки, и люди — человек двадцать в казенном отрепье, мужчины и женщины — беспорядочно толкались вокруг. «Списки… списки…» — неслось отовсюду. От стенда слышались редкие радостные возгласы, вздохи облегчения, но преобладал плач. Плач, ставший уже привычным и обыденным.
Протолкавшись, Слава вплотную приник к висящим на кнопках листам и принялся жадно вчитываться в отпечатанные столбиком на машинке имена, отчества и фамилии. Без всякой нумерации. Без алфавитного порядка. Одними заглавными буквами. Имен было около сотни. Кольки среди них не было. И, не понимая, что это за списки, Слава не знал, хорошо это или плохо. Но это были все-таки списки живых, спасенных.
— Товарищи, товарищи, не волнуйтесь! — успокаивал всех круглый мужичок в потертом костюмчике и с портфелем. — Если не нашли своих — это ничего еще не значит! Это не все! Не все! Списки уточняются и печатаются. Спасено более восьмисот человек! Не волнуйтесь, прошу вас. Всех напишем и вывесим до обеда.
В холл спускались новые и новые люди, и распорядитель то и дело твердил одно и то же. За стойкой сидела администраторша, пила едко пахнущие валерьяновые капли. Замерли в креслах две серолицые женщины с крупными, как градины, слезами на щеках. В голос ревели, сидя на корточках у стены, три молодые девчонки в белых больничных рубашках, и на их голых острых коленках темнели пятна въевшегося мазута… Ночной кошмар возвращался.
Распорядитель замялся, переступил с ноги на ногу, поиграл желваками на бледном, в сизой щетине, лице и решился наконец.
— Товарищи! Послушайте меня, — провозгласил он на тяжком выдохе.
Это прозвучало необычно. Все затихли. Только неудержимые всхлипы колыхались вокруг.
— Товарищи! Пароходство и мы, Новороссийский райисполком, очень просим вас… Очень просим… — он перевел дух, и видно было, как трудно ему говорить. — Поучаствовать… В опознании погибших. На причале номер пятнадцать в грузовом порту. Понимаю, тяжело… Но это нужно. Это наш долг… И без вас мы не справимся. Тех, кто в силах… Через полчаса здесь будет ждать автобус. Мы надеемся на вас, товарищи… — и осекся. И запыхтел одышливо, вытирая платком обильный пот.
— А вы, небось, партийный, да? — донесся из толпы желчный голос. Говорящий протиснулся к распорядителю, и Слава узнал в нем своего нервного соседа по номеру.
— Ну. А что?
— Да то, что любите вы, партийные, как вас прижмет, о долге вспоминать. О людях бы почаще думали!
— Точно! — поддержали его. — Когда нужно, вас нет… А тут — долг! Ловкие…
— Как вам не стыдно! Довели страну, одни катастрофы! Молчали бы про долг-то!
— Это ж родные наши! Неужели мы… Привыкли нас за дураков держать! Эх вы, коммунисты…
Распорядитель, пылая лицом, выдержал паузу, поднял руку и заговорил. Уже другим голосом. Твердым. Без тени заискивания.
— Товарищи! Дорогие мои! Не горячитесь. Да, я партийный. И вины с себя не снимаю. Да, не уберегли. Простите нас, если сможете. И поверьте, мне сейчас очень больно и стыдно. Да и партийность моя не сегодня-завтра кончится. Как и должность, наверное. И поделом. Так что ничем я от вас не отличаюсь. А насчет долга… Вы правы. Дрянная привычка, — и он, сжав прыгающие губы, снова твердо взглянул на стоящего напротив мужчину. Тот смутился и отступил. — И еще, — чуть успокоившись, продолжил он. — Мы все понимаем. Такой беды Новороссийск не знал с самой войны. И мы, — лицо его дернулось, — простите, мы ничего уже не поправим. Но мы все для вас сделаем. Поверьте… Не слову коммуниста, так хоть слезам моим поверьте… — резко вздохнув на всхлипе, он прикрыл ладонью глаза и, неуклюже взмахнув портфелем, выбежал на улицу.
Люди удивленно загомонили. Чуть ошарашен был и Слава: никогда еще не слышал он от таких людей ничего, кроме дубовой официальщины.
— От души сказал. И то спасибо…
— И слезы-то настоящие… Проняло, видать!
— Слезы… Наши бы слезы кто подсчитал… Обязательно надо беде случиться, чтоб у них в головах хоть что-то прояснело.
— Прояснеет у них, как же! Вон, Чернобыль-то грохнул… И что? Треп один! Так и с нами… Поболтают — и забудут, увидите!
— Да разве от него что зависит?
Но говорили это пять-шесть наиболее возбужденных мужчин. Остальные понуро разошлись по углам. Плакать. Горевать. Сживаться с неумолимой, беспощадной бедой. И тихий плач снова мокро зашелестел в убогом гостиничном холле.
— Товарищи! — раздалось от дверей. — Автобус пришел… Кто может, кто в силах… Пожалуйста! — голос распорядителя чуть подрагивал, глаза были предательски красны. И растерянное, убитое выражение этих глаз роднило его с измученными, придавленными страшной бедой «нахимовцами».
На улице было свежо. Злой ночной ветер стих, но от вчерашней палящей жары не осталось и следа. Человек пятнадцать добровольцев забрались в гремящий и подвывающий львовский автобус, и в сопровождении милицейской машины с мигалкой он покатил в порт. Пассажиры, устало скрючившись, покачивались на сиденьях, в их глазах на темных от смытого мазута лицах застыла отчаянная решимость, в тонкие бледные черточки стянулись плотно сжатые, закушенные губы. Рядом со Славой, у окошка, сидела одна из трех девушек, которые плакали в холле у стены. Глаза ее теперь были сухими и сосредоточенными, и недавние слезы выдавала лишь прозрачная припухлость истонченного страданиями лица.
— А вы зачем поехали? — хриплым шепотом заговорил с ней Слава. — Это ж совсем не для вас…
Мог бы и помолчать. Это, пожалуй, было бы и разумнее, и тактичнее. Но усталость и депрессия вытеснялись потихоньку дотошной любознательностью. Хотелось всех выслушать, во все вникнуть. Ведь неспроста же он уцелел. Значит, так было надо. Жизнь возвращалась к нему. Медленно, нехотя, сквозь слабость и отупение.
— Там… девчонки наши остались. Людей вытаскивать бросились… А он взял и утонул. Тут же… Я опомниться не успела — и уже в море… Мы концерт давали. Для шахтеров. На палубе, на корме. Русалок изображали. Вот тебе и русалки… — она вздохнула и покачала низко опущенной головой.
— Вы… артисты, что ли?
— Нет, бортпроводницы. Смена не наша была. Вот и развлекали людей. Это и спасло… Как были в одних купальниках, так и ухнули в море. Купальники-то мазутом разъело, нас вытащили… в чем мать родила, так еще же потом мурыжили! Узнали, что мы из экипажа, заперли в каком-то кабинете… И всю ночь долбили: расспросы, допросы… То милиция, то флотские, то еще какие-то… А всё молодые мужики, знай пялятся! А нам уж ни до чего, со стульев валимся… Ну, насмотрелись, сжалились, выдали эти вот распашонки. И в гостиницу. Там вот телогрейкой обзавелась, — губы девушки растянулись в улыбке, но глаза остались жесткими и настороженными.
— Да… — вздохнул Слава. — Простите, как вас?..
— Катя.
— А я Слава. А что с руками-то, Катюша? — и осторожно, ласково коснулся ее руки. Наружная сторона ладони и половина предплечья была синяя, опухшая, в ссадинах и царапинах. То же самое было и с другой ее рукой.
Катя вздрогнула и зябко спрятала руки под телогрейкой. Отодвинулась к самому окну, за волосами длинными спряталась.
— А меня били, Слава… — отстраненно проговорила девушка. — Отталкивали и били. По рукам. Я за плот хваталась… А они… Пошла, орут, отсюда, сука… И бьют. Особенно женщины… Да и мужики хороши, чего там… По плечам моим, по голове лезли. Я кричу, плачу, умоляю, а они толкают, лягаются… За что они? Что я им сделала? — и слезы едкой обиды выбрызнулись на измученное лицо. — Смотреть теперь не могу ни на кого. Не могу! Сволочи!
— Да, скверно… Но что поделаешь, за жизнь хватались люди. Тут не до рыцарства…
— А зачем она, такая жизнь? Если потом… только и вспоминать, что вел себя, как свинья? Что других топил, хотя мог помочь? Все забудешь, а это — никогда! И как жить?
— Да не думали они об этом, Катя… — он махнул рукой и поморщился. — Не могли. Спасались они… И боялись. Забыть это надо, Катюша. Ты жива. А остальное — потом.
— Не забуду! Не забуду и не прощу! Я-то, дура, думала… Верила… Это ж люди, в конце концов! Как же так?..
Он осторожно провел рукой по ее густым, спутанным, пахнущим хозяйственным мылом волосам.
— Чего уж осуждать теперь? Не ведали, что творили. Природа это…
— Нет… — всхлипнула Катя. — По мне уж лучше умереть, но человеком. А жить скотиной?.. Нет!
Автобус уже подъезжал к порту, когда Слава решился задать вопрос. Вопрос, за которым — он понимал — стояла черная водяная бездна.
— Катюша… А ты знала такую — Наташу Бойко? Она медсестрой у вас была. Из Одессы, ладненькая такая, невысокая… — и сделал руками неопределенный жест. Описывать подробно не хватало ни слов, ни сил, да и видел он ее только раз.
— Наташа… Наташа Бойко… Медсестра… — с усилием стала вспоминать Катя. — Да, помню ее. Смутно очень, я ж ее толком не знала… А что?
— Сам знать хочу… Друг у меня, Колька… Познакомился с ней в круизе этом. Вместе они были… До отхода. Здесь еще, в Новороссийске. И вот… Он сказал мне, что они внизу будут, в служебных каютах… Ну, понимаешь… — он опять попытался изобразить что-то в воздухе, но чертыхнулся и замолк. Катя тяжело вздохнула.
— Нет… Не видела. Мы же наверху были. Потому и живы. А они… Если внизу… То плохо, Слава. Очень плохо. Ты хоть представляешь, что там было? — жалостливо взглянула на него она.
— Нет… — мотнул головой Слава и передернул плечами.
— А если… сейчас ты их там найдешь? — резко спросила Катя и сама вздрогнула.
Он помолчал и умоляюще поглядел на нее. Он не знал, что будет. Он не мог представить Кольку мертвым. Это было выше рассудка. И что после этого случится с ним, нельзя было даже догадываться. Тут же вставала и маячила перед глазами другая картина: он, Слава, уже дома, идет к Колькиным родителям. Сообщать. Это и вовсе было невыносимо, и Щедров, болезненно скривясь, застонал. Катя понимающе кивнула и опять опустила голову.
— Тогда неизвестно, кому больше повезло… — глухо выдавил Слава.
— Господи, что же с нами будет? Бедные, бедные мы… — пробормотала девушка и осторожно прижалась к нему.
Эти слова были уже не раз слышаны им. Но только в них, пожалуй, и заключалась самая несомненная правда.
Грузовой причал № 15 был огромен и широк. Долговязые краны замерли над ним, как в скорбном карауле. Колеи железнодорожных путей были пусты, только где-то вдали, ближе к концу причала, еле виднелась за кранами и грубыми металлическими сооружениями одинокая рефрижераторная секция. И маневровый тепловоз, посвистывая, медленно толкал в ту сторону еще одну, такую же, из пяти вагонов. Люди шли медленно. Было страшно, и ноги еле гнулись, еле несли несчастных добровольцев навстречу новым ужасам. Исполкомовский распорядитель подбадривал, поддерживал, помогал идти самым слабым.
— Дорогие мои… — бормотал он. — Родные… Надо пережить. Надо… Сам не знаю, как. Но надо. Скоро приедут специалисты. С техникой. Будем фотографировать. Не надо будет сюда ходить. Привозить будем, будет легче…
Кому будет легче, Слава не понимал. Никому не будет. Но он в этот момент по-настоящему пожалел этого растерянного, измотанного, издерганного человека.
Гнетущую обстановку еще более сгустил обогнавший процессию грузовик. Плохо закрепленный тент полоскался на ветру, обнажая груз. Это были гробы. Пустые. Штабелем. Пахнуло свежим смолистым деревом. Люди оцепенело переглянулись, полетел скорбный перегуд глухих голосов, две-три женщины дали волю слезам, и тихий, безнадежный плач слился с гортанными истерическими криками чаек, вьющихся над стрелами кранов…
Вот и пришли. Милиционеры и дружинники поспешно расступились. Неподалеку был ряд раскладных столиков. За ними сидели и стояли рядом врачи в белых халатах и чиновного вида женщины. На многих были темные очки. Какие-то группки людей толклись неподалеку с томящимся, вопросительным видом. Все было тяжко, смутно, недобро.
— Где? — коротко спросил распорядитель у подоспевшего дружинника и уже направился было к рефрижераторам, но его остановили за руку.
— Нет. Сначала туда, — показал дружинник в сторону конца причала. — Там… Только что привезли.
Сбиваясь в кучу и холодея, они побрели туда. Некоторые пуще прежнего бледнели, останавливались, но, справившись с собой, шли дальше. Слава держал Катю под руку. Впрочем, трудно было сказать по правде, кто кого держал. Попеременно…
На огромном куске брезента в четыре ряда лежало человек пятьдесят. Вернее, трупов. Но никак не мог рассудок приспособиться и осознать это. Между рядами были оставлены проходы. Мокрые обрывки одежды. Жирные мазутные пятна, сквозь которые проступала бледная, водянистая синева лиц. Лиц спокойных, без мучительных предсмертных гримас. Это было особенно странно, если вспомнить ту остервенелую суету, которая творилась у тонущего «Нахимова». Сцепив стучащие зубы и смиряя дробный стук сердца, держа за руку всхлипывающую Катю, Слава шел деревянными шагами по узкому проходу и коротко взглядывал на лежащих. Нет, Кольки не было. Но было много детей. Маленьких, лет пяти-семи. В пижамках, платьицах, ночных рубашках лежали они мирно и расслабленно, будто набегались и прилегли отдохнуть… Сдавливало грудь, к горлу подкатывал шершавый ком непреодолимого спазма, в глазах рябило и плыло. Катя вдруг вскрикнула, остановилась, прикрыла рот ладошкой, впилась в нее зубами и уставилась на лежащую перед ней девушку в остатках зеленого передника, с большой размытой раной на голове.
— Света… Света, буфетчица… Бедная, как ее! — и снова вскрикнула. — А это Таня… Танечка Лысенко. Наша бортпроводница…
Катя закрыла лицо руками. И тут же ее оттеснили от Славы два решительных парня в белых халатах с какими-то бирками в руках. Слава подался было к ней, но его удержали.
— Погоди, погоди… Видишь, узнала, — сказал ему, обернувшись, один из них. — Надо же пометить. И оформить потом… Ты походи еще, может, узнаешь кого. А о ней позаботятся, ничего, там врачи…
Еле идущую, захлебывающуюся плачем девушку повели под руки к столикам. Без нее Слава растерялся. Он оглушено бродил меж рядами лежащих тел и не мог выбраться. Ему казалось, что это какой-то бесконечный лабиринт, и, чтобы выйти из него, надо умереть и лечь вместе с ними. Со страшным, утробным — сквозь зубы — воем опустился на колени возле трупа женщины Славин сосед по номеру. Тормошил ее. Тряс. Звал… Кричал что-то ей в лицо и в кишащее орущими чайками серое небо. С тонким, режущим криком бросилась на корточки женщина в тесной, не по размеру, цветастой пижаме. И Слава впервые в жизни увидел, как рвут на себе волосы. Он стоял, качался, и сердце беспорядочно выстукивало в висках: «А что же я? А почему я?..» На лицо выползла бессмысленная, судорожная улыбка, во рту стало горько. Он почувствовал, как его берут под руку и ведут. К столикам.
— Ну, как вы? Можете продолжать? — со вздохом спросила его женщина-врач, дав ему понюхать нашатыря. — Вы, пожалуйста, держитесь… Простите, но если вы не поможете…
— А? М-м… Да… Сейчас, — промычал он, пытаясь остановить плывущее вращение ее лица. — Да-да, понимаю… Где еще?
— Там, в вагонах… Вас проводят.
Вдохнув еще из едкой склянки и скривясь, Слава медленно поднялся. Удобнее, наверно, было бы встать на четвереньки и ползти — это уже не казалось ни странным, ни зазорным, — но дружинник предупредительно вел его под руку и придерживал у пояса. Вот и ступеньки приставной железной лестнички. Дружинник поднялся по ним, повернул рукоятки, тяжеленная дверь рефрижератора подалась и с грузной солидностью отъехала в сторону. Из темного, чуть подсвеченного тусклыми лампами проема пахнуло ледяным холодом. И еще чем-то. Неуловимым. Необъяснимым. Легким — и страшным. Разглядев там, в глубине, стеллажи и лежащие на них бесформенные предметы — именно предметы, тела в них не угадывались — Щедров понял, что просто не сможет туда войти. Не сможет даже подняться по этим проклятым рифленым ступеням. Наступил предел. Тот самый, за которым смерть или безумие. Он подал дружиннику неопределенный жест и медленно опустился на узкую холодную ступеньку, обхватив голову, которая — он чувствовал — прямо под руками распадалась на куски.
И вдруг… Это еще что?! Его как будто бы окликнули по имени. Громко, но далеко. Вот… Уже и галлюцинации. И голос-то знакомый вроде…
— Слава! Славка! Живой… Живой!
Раздались подбегающие шаги, и над ним склонился кто-то высокий, с лысой шарообразной головой в тяжелых очках.
— Сергей Сергеич… — жалобно протянул Слава. — Сергей Сергеич, дорогой… Видишь… Видишь, что делается-то…
И проливные слезы хлынули из него, как из крана.
— Славка, Славка, жив… А мы-то… Мы с ног сбились… Жив! Жив… — и Марина, бледная, перепуганная, зареванная, бросилась перед ним на колени, обнимая и целуя.
— Марина… Маринка… Сергей Сергеич… — бормотал сквозь сплошную слезную пелену Слава. — Я же забыл про вас… Ни разу не вспомнил… А вы…
И вдруг осекся, приподнялся и зачастил горячечной скороговоркой, жадно ловя воздух:
— Сергей Сергеич… Марина… Кольки нет нигде… Вы… вы Кольку моего не… — но договорить он не смог. Все поплыло, потемнело и рухнуло…
Тянулась — и не думала кончаться душная, бредовая, тягучая ночь. Впрочем, ночь была или день — Слава не знал. То темнело, то светлело перед его безумными, бешеными глазами, метались какие-то силуэты, метался и извивался всем телом он сам, не то вырываясь из неведомых пут, не то безнадежно сражаясь со смертоносными морскими волнами. Выплывали из удушливой мути знакомые и незнакомые лица, слышались успокаивающие голоса — и все перемешивалось, путалось, обрывалось. И опускалась снова над ним та — вполне реальная — новороссийская ночь с крупными звездами, повисал леденящий крик и гвалт, уходил на дно, валясь набок, «Нахимов», а Слава, избиваемый нещадными волнами, плыл из последних сил. Но уже не от тонущего парохода, а к нему. Туда, где гибли люди в общей свалке, в залитые водой, забитые трупами коридоры, в каюты с намертво заклиненными дверями, к людям, в предсмертном ужасе барахтающимся под самыми потолками, жадно ловящим остатки воздуха… Спасти. Или хотя бы просто быть с ними в смертный час. И погибнуть самому. Это оправдало бы его. Придало бы хоть какой-то смысл его шкурническому спасению… Но проваливался в реве и грохоте воды «Нахимов», и Слава бешено кричал, плакал, выхаркивал вместе с мазутной водой рыдающие проклятья. Эти видения то и дело повторялись, выпячивая то одни, то другие тягостные подробности. Не менялось одно: он не успевал. Он не мог ничего сделать. Он спасся. А они погибли. И жгла, терзала, рвала на куски неумолимая, беспощадная, позорная вина. Вина, в которой он не смел усомниться. И в одно из таких отчаянных мгновений он вдруг проснулся от собственного крика.
Не было ни страшного моря, ни скорбного морвокзала, ни гадкой гостиницы. Была знакомая уютная комнатка с синей крашеной дверью, половиком на серых струганных досках и розовой занавеской на окошке. За окном было светло, и какое-то дерево шуршало листьями по стеклу. Постель была сбита и влажна. Он облегченно вздохнул и, унимая лихорадочное сердцебиение, прислушался. За дверью прошелестели мягкие шаги, и в комнату осторожно вошла Марина. В синем махровом халате до колен и босиком. Она настороженно оглядела комнату и лежащего на спине Славу.
— Маришка… Вот и ты… — обрадовано протянул Слава. Но голос был хриплый, рваный, прыгающий. Не было его, голоса.
Марина решительно подошла к нему и тронула лоб, нервно закусив нижнюю губу. Слава перехватил ее руку и прижался к ней колючей щекой.
— Я очнулся, Маринка, очнулся… — прошептал он. — Очнулся — и ты! Как здорово…
— Слава Богу! — вздохнула Марина и обессилено присела на кровать рядом с ним. — А мы уж не знали, что думать…
— Да? А что было-то? Только причал этот помню… Вот где жуть! Я чуть не рехнулся… А тут — вы. И все. Провал. Вы меня тащили, что ли?
— Нет. Поддерживали только… Ты сам шел. Но как ты нас перепугал! Ты был совсем сумасшедший. Такое турусил — страшно вспомнить… И матюгался. Господи, я отродясь такого не слыхала! — и Марина сокрушенно покачала головой.
— Угу… — мрачно отозвался Слава. — Прости. Не подумал. Веришь ли, я тоже отродясь не тонул на пароходе. И смерти столько отродясь не видел… И, Мариша, никогда не думал, что погибнуть или сойти с ума — это иногда легче, чем выжить…
Сказалось это слишком мрачно и укоризненно. Но Марина только чуть вздрогнула, заморгала своими мягкими серыми глазами на бледном усталом лице, взяла его руку и точно так же, как он только что, прижала ее к своей тугой теплой щеке.
— Славка… Да ты… Ты хоть представляешь, что было бы со мной… С нами… Если бы ты и вправду погиб? Или сошел с ума? Нет? Вот и не говори такого. Никогда. Хорошо? Мы все это время были с тобой, пока ты лежал. Поили, компрессы ставили… Я три постели тебе сменила, не то жар у тебя был, не то еще что… Во двор выбегала. Реветь. А ты говоришь… Не надо, Слава. Больно это…
— Марина… Мариночка… — прошептал он. — Я же… Я еще на «Нахимове», до всего… Слово себе дал вернуться сюда. К тебе. И вот видишь, вернулся. Слушай, сколько ж я провалялся-то здесь у вас?
— Почти сутки, — чуть дрогнула губами девушка. — Второе сентября уже. Девять утра, — и осторожно улыбнулась.
— Мать честная… Натерпелись вы… Простите… — он вздохнул и зажмурился. — Слушай, Маринка, мне бы ополоснуться… Как бы это, а?
— Легко, Слава. Готово все. Я колонку натопила, будет тебе душ. Только ты ж не дойдешь. Я доведу, не беспокойся…
— Ну вот еще! Я сам. Ох, Мариша, подай-ка мне штаны, а то я…
— На. Я отвернусь, ничего…
Осторожно, плавно Слава сел на кровати, надел казенные солдатские брюки. Передохнул. Медленно поднялся. Постоял, смиряя головокружение. И, ставя покрепче слабые ноги, медленно и нетвердо вышел в коридорчик. Марина проводила его полными слез глазами и принялась снимать с кровати постель.
Дойдя до душа, Слава совсем обессилел и мылся, сидя на заботливо оставленной Мариной табуретке. После, уже выходя, он машинально глянул в зеркало. И отшатнулся. Он был пуще прежнего бледен, изможден и затравлен. Следы мазутных пятен так и не смылись, и теперь еще ярче подчеркивали немощь и изнуренность. Штаны висели мешком. Вот так-то… Всего за сутки. Он опять вспомнил всю пережитую жуть, и его мелко затрясло. И вдруг пронзило: «Колька! С Колькой-то что?!» Он забыл о нем, совсем забыл! Господи, а вдруг… И снова все поплыло в голове. Он вышел, глубоко вздохнул, пошатнулся и внезапно очутился на полу. На коленях. И тонкие, но сильные руки поднимали и тормошили его.
— Дурачок ты, Славка… — шептала ему Марина, бережно ведя по коридору. — Все сам, сам… Нельзя тебе пока.
— Маришка… Не тебе бы… Мне бы на руках тебя нести. Ничего-ничего… Наверстаю…
— Опять турусишь? — покосилась она на него уже в комнате. — Сейчас кормить тебя буду.
— Да погоди ты… А Колька чего? Что с ним? Знаешь что-нибудь? Жив? Или… — он изо всей силы заставил себя посмотреть ей в глаза. Нет. Чистые. Не испуганные даже. А заплаканные — так что ж…
— Сегодня все узнаем, Слава. Обязательно, — строго сдвинула она тонкие брови. И улыбнулась вдруг. — Не думай пока. Не надо. Вот бульон, ешь…
— Как не думай… — проговорил он, садясь на кровать. Взял ложку, зачерпнул, расплескал. — Нет. Не могу. Руки…
— Можешь, — опять улыбнулась Марина. — Залезай на кровать. Подушку под спину… Вот так.
— Еще не хватало. Что я, маленький, что ли… Ну, неудобно же, Маринища!
— Не болтай. Открывай рот. Быстро.
Первые глотки пошли тяжело, горло сжималось, но Слава, краснея, заставил себя проглотить. Потом стало легче. Расплылась по животу несравненная теплота и приятность. Кажется, прижилось…
— Вот так, — заключила Марина. — Лежи, не вставай. Как сам?
— Спасибо, — только и смог выдавить Слава. — Маришка, а ты… Ты ничего от меня не скрываешь? — и пристально посмотрел на нее.
— Самую малость, Слава. Но вижу, уже можно. Не вставай, не вздумай!
И почти бегом выскочила из комнаты, только пятки голые да икры загорелые за дверью сверкнули. Донеслись издали, со двора, негромкие неразборчивые голоса. И шаги по дому. Много шагов. И снова скользнула в комнату, светясь улыбкой, Марина.
— Ну, Слава… Только не волнуйся, лежи, не вскакивай. Сюрприз тебе. Хороший. Я тут побуду, — и отошла к изголовью кровати. — Заходите, ребята! — крикнула она в сторону двери.
Дверь неуверенно, боязливо приоткрылась, и в комнату бочком вступила Наташа. А за ней, сверкая нервно мечущимися глазами, показался Колька и нерешительно встал у порога.
— А-а… — издал неясный сип Слава и рванулся было с кровати, но Марина удержала его. Он крупно вздрогнул и ошеломленно икнул.
— Вы… Как? — еле выдавил он.
Дыхание зашлось, выдав громкий всхлип. Поднялась изнутри, застелила, затуманила горячая удушливая волна. И покатились частые слезы. Коля и Наташа подошли к кровати.
— Колька! Наташка! Милые… Хорошие мои! Живы! Живы… Да я же… Я ж вас сто раз уже похоронил! Колька… Ну! Садитесь… — и, дотянувшись, взял их за руки.
Они сели. Нехотя. Деревянно. А слезы так и текли. И слова плачуще тянулись.
— Ну? Расс-казывайте… — всхлипывая, насилу выговорил он, потихоньку успокаиваясь. — Как вы? Как выбрались? Кто ж?.. Кто ж вас вывез оттуда? Я же все глаза проглядел… — и замолк, чтобы отдышаться.
Невиданное облегчение снизошло на него, освободило грудь, даже голос, кажется, начал потихоньку возвращаться. Но что-то настораживало. Что-то неестественное было в их облике, будто совсем другие люди натянули на себя маски их лиц. Слишком напряженно держались они. И отчужденно. От него и друг от друга. Наташа была бледна. Глаза и серые полукружья под ними выдавали усталость и бессонницу. Даже одесский загар подевался куда-то. Колька выглядел здоровее, но был явно испуган и подавлен. И Слава, приглядевшись к ним получше, впал в замешательство. Одежда! На них была та же самая одежда, что и позавчера, когда они расстались. Да. Летний сарафан Наташи и черные Колькины брюки… И рубашка та же. Будто и не уходил никуда «Нахимов», а так и стоял, подымливая, у причала. Будто и не было ничего… Стало почему-то страшно.
— Слушайте, ребята… А это вы? На самом деле вы? Марина… — запрокинул голову он. — Это что, маскарад, что ли? Или я впрямь чокнулся, а?
— Успокойся, Слава, — тихо сказала Марина, гладя его по щекам. — Ты в уме… Даже в большем, чем я думала. Понимаешь, дело в том…
— Слава, нам очень стыдно… И страшно, — знакомой скороговоркой с нервными придыханиями заговорила Наташа, досадливо глянув на Колю. Тот так и сидел нарядным истуканом, хорошо хоть, не улыбался. — Мы… Никто нас не спасал. Нас не было там… на «Нахимове». Не было, понимаешь?
— Как «не было»? Вы же… Вы же сами сказали… Я и думал, что вы там… А вы? — пробормотал Слава в полном ошеломлении.
— Мы… Ну, мы прикинули — времени полно… И поехали в Кабардинку. На катере… — вымолвила Наташа. — Там мы… Ну Коля же! Не сиди ты балдой! Скажи что-нибудь, кто ж из нас мужчина-то!
— Да я… Ну чего… — тупо глядя в пол, отозвался Колька. — Ну, пансионат там один есть. Договорились с теткой какой-то, ключи дала… Ну и… В общем, время провели на совесть, что уж там… А у меня часы вот электронные… — вскинул он руку, — я и будильник поставил… И сбились они. Японские, а сбились. Проснулись — е-мое, полдесятого! Ну, бегом… А тут еще катер из-под носа ушел! Мы туда, сюда… В общем, тачку поймали. Влетаем на причал… А «Нахимов» отвалил уже, разворачивается… Ну, отпад челюстей…
— Лихо… — вырвалось у Славы.
— Вот и я говорю… — вздохнул Коля и ошеломленно покрутил головой. — Ну, мы куда? Ясно, к Сергею Сергеичу. Приютите, мол, такое вот дело… А утром… — он вздрогнул и перетрясся. — Черт… Не могу!
— Утром, еще на рассвете, — робко продолжила Наташа, — на улице буробил кто-то… Мол, потонули, потонули, людей погробили… Ну, я не стала слушать, мало ли, пьяный… А потом приходил кто-то, я слышала. И Мариша к нам вбегает, как смерть, бледная: «Нахимов» утонул.
— Ага… А мы-то и не проснулись еще, — перебил ее Коля. Наташа замолкла, недобро покосившись на него. — А тут такое… Ну, вскакиваем, бежим… И тут, если честно, слабину я дал. На нервной почве. Как заколодило — ни туда, ни сюда. Аж сердце прихватило. Это ж, Слав, вообрази, каково — я, выходит, тебя на смерть отправил! Собственноручно… Ох, каково мне было! Спасибо, Сергей Сергеич вином отпоил, в чувство привел… А девчонки уж в порт убежали, узнавать…
— Прибегаем в порт с Маришей, — продолжила, облизнув губы, Наташа. — А там милиция, не пускают никого. Мы расспрашиваем… Верней, Маришка… Я-то ревела всю дорогу. А они — молчок. Ну, вызнали кое-как… «Нахимов» потерпел аварию, есть жертвы… И все.
— Тут уж заревела я, — призналась Марина. — Вдруг смотрим — отец к нам бежит. В исполкоме, говорит, списки живых… Мы — туда. А нам: только пишем. Не готовы. А в тех, что были, тебя не было…
— А как страшно-то… Списки живых! — прошептала Наташа и вздрогнула. — Значит, мертвых-то… Сколько?
— А Колька? Колька-то где был? — спросил Слава, с трудом улавливая подробности и напряженно морщась.
— Да здесь, отойти никак не мог… Говорю же: перепсиховал, аж сердце зашлось. Да какая разница теперь? Все живы… Радоваться надо, что дешево отделались…
Славу аж подкинуло на кровати.
— Радоваться? — выдавил он сипло и страшно. — Ты мне предлагаешь радоваться?! Да ты… Ты идиот или притворяешься? Ты… ты хоть был на этом чертовом причале? Ты хоть видел? Вот и радуйся. Дети там… Женщины… Мертвые… Сколько их… Радуйся, что не видел, как они гибли! Живи и радуйся! Дешево отделался? Нет, Коля! Это я дешево отделался… А ты… Ты благополучно отлынил!
И слезы снова удушливо подкатили к горлу.
— Слава, не надо… Не кричи, нельзя тебе… Успокойся, Слава… — умоляла Марина, тормоша и оглаживая его.
— А чего? — совсем по-детски взъершился Слава. — Радуется он! А они лежат… Белые… Мокрые… Мертвые… Сволочь ты, Коля! А я-то… Я-то, дурак…
Колькино лицо стало вдруг белее его собственной рубашки. Он вскочил и выбежал из комнаты. Наташа проводила его долгим тоскливым взглядом.
— Струсил он, — тихо сказала Марина. — Крепко струсил…
— Мариш, не надо, а? — просительно, сквозь слезы, протянула Наташа.
— Что — «не надо»? И ты его защищаешь! Ты не струсила, а он струсил! Истерику разыграл! И потом, Слава, когда мы тебя нашли… И когда всю ночь выхаживали, он и носа из передней не высунул, сидел, трясся! Отца все донимал: что будет, что теперь будет? Он же, говорит, сам согласился, на «Нахимов», я не заставлял…
Вздохнула — и замолкла. Наташа плакала, громко всхлипывая и размазывая слезы по бледным щекам.
— Слава… Прости нас, Слава… Прости…
— Ну что ты?.. — попытался улыбнуться Щедров. — Ну о чем ты?.. Кто же знал-то? А Колька… Ну что ж, струсил — и Бог с ним. Ничего. Ничего, Наташка, переживем… И это переживем, не дрейфь…
Но на душе было пусто и погано. Будто его уязвили и оскорбили в чем-то самом дорогом и неприкосновенном. Он так мучился и казнился за Кольку все прошедшие сутки, он успел уже проститься с ним, оплакать его… И вдруг Колька оказывается живым, здоровым и невредимым. И, судя по его речам, даже не понимает толком, что произошло. Ну и что? Он же не виноват в случившемся! Неужто ему и впрямь надо было погибнуть, чтобы остаться для Славы хорошим? Все нутро противилось этому выводу, но Слава, к стыду своему, понимал, что это так.
— Ага! Очнулся герой-то наш! — раздался искусственно бодрый голос, и в комнату, пригибаясь и сверкая то очками, то лысиной, шагнул Сергей Сергеич.
— Да… — вздохнул Слава, и его улыбка против воли вышла виноватой.
— Ну, здравствуй… Здорово… Найденыш!
Он как будто бы стал еще более худ и долговяз, лицо было застывшим и усталым, на щеках заметная щетина, а глаза — даже под очками — потухли и замерли.
— А чего сырость-то развели? А, девки? Расквасили мужика, понимаешь ли… Эх, вы! Хотя, конечно… — вдруг помрачнел он и тяжело присел на кровать рядом с Наташей. — Задал ты шороху всем нам. Напугал. Да чего я говорю, весь город на ушах стоит… Никогда и не видели такого. И никто в толк не возьмет, как такое случиться могло! Это ж нарочно не придумаешь. А позор-то! — он скривился. — Ну ладно бы, в море где-нибудь, мало ли… А тут, считай, в порту… И на тебе! Бред какой-то… Люди уж и в глаза-то друг другу смотреть стыдятся! Господи, и за что нам… — он отчаянно махнул рукой и принялся протирать очки. — Ну, это ладно… Ты-то как? — совладав с собой, обратился к Славе. — Встаешь уже?
— С трудом… С ее трудом, — натянуто улыбнулся Слава, покосившись в изголовье.
— Ну, ничего, ничего… Мы тебя на ноги поставим, не переживай. Лучше, чем был, будешь… Да, а что ж Николаша-то ваш в саду один сидит? Прогнали, что ли? — сощурился Сергей Сергеич.
— Сам сбежал. Нахамил я тут ему… Стыдно… — Слава попытался говорить в полный голос, но вышел какой-то скрип.
— Ты не труди горло-то… «Стыдно»… Ничего, имеешь право. А он пусть посидит, подумает. Есть о чем. Подвел друга под монастырь, а сам — в кусты… — и губы Сергея Сергеича презрительно сжались.
Наташа протяжно вздохнула и поднялась.
— Пойду… Пора мне.
— Что? Опять? Туда? — устремился к ней Сергей Сергеич.
— Да, — кивнула она, и в ее заплаканных глазах вспыхнула упрямая решимость.
— Наточка… Ну… Ты же убьешься на этом, куда тебе, ты ж девчонка совсем… Ну посмотри на себя, от тебя ж половина осталась! Без слез не взглянешь… — взяв ее за плечи, забормотал Сергей Сергеич.
Она резким извивом освободилась от его рук.
— Без слез? — задрожал ее голос. — А о моих слезах подумал кто-нибудь? А их слезы? — она кивнула на окно. — Тоже не в счет? Не надо, Сергей Сергеевич, — она произносила его отчество на свой манер, не сокращая, — вы ж все понимаете… Не надо!
И просительно, но твердо посмотрела на Сергея Сергеича. Тот вздохнул.
— Понимаю, Наташа. И, хоть мне очень больно отпускать тебя туда… Ты ведь все равно пойдешь…. Я по совести скажу. Ты, Наташка, молодчина. Но, прошу, береги себя. Очень прошу.
— Добереглась. Хватит, — глухо ответила она и шагнула к двери.
— Да о чем вы?.. Наташа, куда ты? — просипел ей вслед ничего не понимающий Слава.
— Не надо… — одними губами прошептала она, обернувшись. И выбежала из комнаты.
— Кремень девка… — сокрушенно пробормотал Сергей Сергеич, качая головой. — О, Господи, что ж делается-то…
— А что? Что делается? Куда она? Ну, не молчите же!
Марина вышла из-за кровати и устало присела к Славе. Бледная. Веснушки так и темнеют на щеках и носу.
— Куда? А туда, Слава. На пятнадцатый причал. На тот самый. Помогает там. И родных в себя приводит…
— Господи, ужас-то… Да что ж она… Да куда ей? Нет, это черт-те что! — захлебываясь, прохрипел Слава. И заворочался, заелозил по кровати, пытаясь встать. Не встал. Сел. Рядом с Мариной. И закашлялся.
— Ты же видишь… — вздохнула Марина. — Без толку ей говорить. Только отмахивается. И плачет, бедная, плачет, не перестает… — Маринины губы мучительно искривились. Она глубоко вздохнула, тряхнула, рассыпая волосы, головой и утерлась рукавом халата.
— Черт-те что… — задумчиво повторил Слава. — Но ты сама-то… Не расклеивайся особо, — и осторожно приобнял ее за плечи.
— Да нет, — мельком улыбнулась она. — Нельзя мне. Вот ты окрепнешь, я тоже пойду… Плохо ей там.
— Марина! — строго прикрикнул стоявший в дверях Сергей Сергеич. — Это еще что? Тебе я запрещаю, слышишь? У тебя уже есть пациент. Вот и выхаживай. И обо мне подумай, в конце концов! Единственная дочь…
— Папа! Не у тебя одного единственная дочь, — и Марина пристально взглянула на отца. Тот вздохнул и поник. — А Славку я выхожу. Он тоже… единственный, — дрогнув голосом, она стеснительно кашлянула. Слава благодарно ткнулся ей лбом в плечо.
— Вместе пойдем, Мариша… — тихо сказал он.
Сергей Сергеич, сопя, медленно подошел к ним вплотную и привлек к себе. За головы. Как котят.
— Черти вы мои, черти… — шмыгнув носом, проговорил он. — А мы-то, старые дураки, все на молодежь бурчим… Да если бы всегда на одного Кольку приходилось по Наташке, Славке да Маринке! Э-эх…
— А так и есть, Сергей Сергеич… Так и есть. Вы же видите, — глухо отозвался Слава.
— Вижу… Маринка, да сними ты с него эту солдатчину, с души воротит! У него же сумка там. Этот дурошлеп так и не удосужился принести.
— Где ж ему… — махнула рукой Марина и вышла.
Сергей Сергеич вздохнул, покашлял и, крякнув, снова сел на кровать к Славе.
— Нешуточные дела в городе начались. Ох, нешуточные! Дрянь дело-то. Комиссия из Москвы прилетела. С самого верха, — Сергей Сергеич ткнул пальцем высоко в потолок. — Алиев, янычар этакий, саблей машет, рыком рычит… Всех, говорит, посажу! Он посадит, держи карман…
— А? Да-да… — с усталым безразличием вздохнул Слава.
— Руки коротки! — ядовито ухмыльнулся Сергей Сергеич. — Капитанов посадят, да. Ну, снимут кого-то. И все. Поговорят, повздыхают — и успокоятся.
— Угу, — согласно промычал Слава. Не хотелось этой пустой болтовни. И без нее тошно было.
— Тут, понимаешь, люди нужны. Принципиальные. Решительные. А эти Горбачевы да Алиевы… Тьфу! Сами разгильдяи, вот и страна у нас разгильдяйская такая. С себя бы и начинали, да разве начнут? Целое поколение на разгильдяйстве этом выросло! Они ж не ведают, что творят! Вот и руководят так же. И кораблями управляют… Прогнило все, ткни пальцем — и развалится, как «Нахимов» этот, мать его… — Сергей Сергеич примолк и перевел дух. Крепко наболело у него, видимо. — Вот кто, скажи, выпустил эту рухлядь плавать? Сколько он тонул? Минуты какие-то, да?
— Хрен его знает, — поморщился и передернулся Слава. — Но быстро… Очень быстро. Да разве мог кто подумать?
— То-то! Они потом уже думают. Когда не вернешь ничего. И мы все такие же. Непуганые…
— Пап, ты не очень митингуй, — покосилась на отца вошедшая Марина. — Не надо… А ты, Славка, чего расселся? Быстро ложись! Вот сумка твоя. Так и валялась. Тут вот брюки и олимпийка. Переоденешься? — и отвернулась.
Слава принялся переодеваться. Он успел устать. Руки тряслись. Подкашивались ноги. Сергей Сергеич поддерживал его и подавал вещи.
— Во… — оглядел он Славу и вздохнул. — Другой человек! Почти… Ну а обувь… Придумаем что-нибудь, пока уж в кирзачах походи, ничего. Мариш, дай ты ему носки потолще, шерстяные. А то ноги пособьет, еще не хватало… Ох, беда, беда! Толика вчера встретил, Анциферова. Так он говорит…
— Толик? — переспросил Слава. — Это кто?
— А мужик из райсовета. Ну, на причале с вами был. Он тут недалеко живет. К полуночи дело было, девки меня в аптеку послали, в дежурную. Смотрю, он навстречу. Еле идет. Пьяный. И плачет. Ну, пришлось до дома проводить. Такое услышал, волосы дыбом… По спискам на «Нахимове» народу было тысяча двести с лишним. Это с экипажем. Сколько было «зайцев», как Славка, никто не знает. И не узнает теперь… Так вот, спасли живых — восемьсот человек. С чем-то. Поганая арифметика, ребятки… Вот и прикиньте…
— Четыреста… — выдавил Слава и бессильно откинулся на подушку. — Четыреста человек… — повторил еле слышно. В глазах затуманилось.
— Вот так-то. Это хорошо, помощь подоспела, недалеко было. А продержись он хотя бы час… Эх, да что теперь!
— Четыреста человек… — не мог отделаться Слава от жуткого наваждения. Пятиэтажка. Обычная, в пять подъездов, в которой он живет. Сто квартир. Население огромного дома. Было — и нет. Смыло. — Это… Это что же, Сергей Сергеич? Без войны, без ни хрена… Это же люди! Люди!
— Люди… — проворчал Сергей Сергеич. — А что им люди? Они на нас плюют, а мы утираемся и кланяемся! Тьфу! Может, хоть после этого прозреем! Хотя… Где там! — и Сергей Сергеич горестно махнул рукой у самого лица. Не то слезы смахнул, не то попытался отогнать тяжкие навязчивые мысли. — Ну да что уж… Пойду. В город выйду… Не могу, как на иголках. Вы уж сами тут. Я скоро.
Поднялся и зашаркал к двери. Сутулый. Будто придавленный.
— Маришка… Хорошая ты моя… — всхлипывал Слава. Не было у него других слов, не знал он еще толком их, ласкательных, да и ни к чему они тут были. — Не уходи никуда, ладно? Посиди, побудь со мной, хреново одному-то… Уйдешь — и опять все навалится… Ладно? Прости, замучил я тебя, но… Если не в тягость, а?
— Славка… — покачала головой Марина, склонилась к нему и осторожно приникла щекой к его груди. — Сердце у тебя… Так и грохает. В тягость! Ты хоть меня-то не обижай. Я для этого, может, и жила всю жизнь! Я никуда не уйду, Славка. Я всегда с тобой буду… — Марина замолкла и вздохнула. Слава коснулся ее висков, нежно провел дрожащими руками по густым русым волосам и отчаянно закивал головой, улыбаясь сквозь слезы…
Спал он долго. Издерганный пережитыми кошмарами организм отдыхал и оттаивал. Видения были смутны и призрачны. На задворках расслабленного сознания лежало что-то большое, мрачное и грозное, но уже не пыталось прорваться, вломиться к нему и захватить в безумный плен. Проснулся Слава легко, и почувствовал себя окрепшим и поздоровевшим. Даже подавленность отступила на время. Он заставил себя выпить крепкого чаю с хлебом. И нашел в себе силы подняться и выйти в сад, неловко грохоча сапогами. Уже вечерело. Начинались легкие сентябрьские сумерки, и было чуть прохладно. В дальнем углу сада возился Сергей Сергеич. Он махнул Щедрову рукой.
— Здорово, герой! С выходом!
— Слава, тут вот что… — тихо сказала ему ни на шаг не отходящая Марина. — Умник твой приходил.
— Колька, что ли?
— Ага. Сказал: разговорец есть. Важный, — и Марина поморщилась.
— Разговорец? Интересно… — хмыкнул Слава.
— Ты сможешь?
— Наверно… Смотря о чем… Ему ведь что-то надо от меня, не иначе, — покачал головой Слава. — Некстати он. Так хорошо с тобой, Маринка… А Наташка? Вернулась?
— Нет еще. Дотемна будет. Мы с отцом сходим, встретим. Нельзя ей одной…
— Ей вообще нельзя… Ох, Марина, чувствую, этому кошмару конца не будет… Четыреста человек… — и, угарно помотав головой, Щедров тяжело сел на скамейку.
— Сама не могу, в голове не укладывается… — прошептала Марина. — Все как не свои… А вот Коленька твой жив-здоров и ничем таким голову не забивает. Только все трусит чего-то, бедненький… — и сердито сжала губы. — А, вон он как раз. Сто лет проживет. Тебе на радость. Я уж пойду, ну его. Я тут, недалеко. Ты не очень-то, Слава. Не очень-то…
— Ладно, — шепнул он ей на ухо и легонько поцеловал в шею.
Марина укоризненно глянула на него и отошла.
Сосредоточенный, серьезный, с морщиной тяжкой мысли у переносицы шел к нему от калитки Колька.
— Во! Славка! — деланно обрадовался он, аж руки раскинул. — Как ни в чем не бывало! Молодец!
— Здорово, Колян… Садись, рассказывай! — и Слава чуть подвинулся на скамейке.
Но Коля, подумав, шагнул в сторону и сел напротив, по ту сторону стола.
— Да не чинись, — подбодрил Щедров. — Ты уж прости, наорал я на тебя… Зря.
— Да что ты, что ты, Слава! — замахал руками Колька. — Я понимаю… Шутка ли! Ты же, считай, вместо меня… Моей судьбы хлебнул, так выходит! Ты не думай, я… Я по гроб не забуду! — и хлопнул себя по груди. — Я…
— Брось, — скривился Слава. — Ни к чему. Ты лучше б Наташке помог. Убивается девка, а мы…
— Чем, Слава? Что я сделаю? Все и так сделалось, не вернешь никого! Выдумала себе какую-то вину и носится с ней, как с торбой…
— Выдумала? — прищурился Слава.
— Выдумала! — упрямо кивнул Колька. — И я не понимаю! Не понимаю, почему я должен убиваться вместе с ней. Я ни в чем не виноват. Так получилось. И ты бы на моем месте…
— На твоем — пустом — месте я уже побывал. Там, Коля, четыреста человек погибли. Четыреста! А я ничего не мог сделать. Спасался. Как мог. А они не могли. Так что, Коля, никто вины не выдумал. Никто…
— Ну ладно, пусть так… Но не могу я трупы ворочать, Слава, не могу! Физически! Наташка с ее медициной, может, и сдюжит, а я точно не выдержу. Ну почему, с какой стати я должен разделять ее прибабахи? Да, я черствый, бесчувственный, допускаю… Самому противно, но — не могу! — и опять, уже привычным жестом, хлопнул себя по груди.
— Прибабахи, значит? Хм… — усмехнулся Слава. — Ладно, Коля. Замылим эту тему, хрен с ней. Ты чего хотел-то? Маришка говорит, разговорец у тебя?
— Да, да! — вяло оживился Коля. — Есть разговорец, Слава. Вот дело какое… Начнут ведь все выяснять. Уже начали, говорят. Трясут всех, кто спасся из экипажа… Ну, и дознаются ведь, что Наташка к отходу опоздала. Доискиваться станут, то, се… Понимаешь? — Колька несмело поднял глаза на Щедрова. Бегали они. Глядел на него Слава и все не мог отделаться от мысли, что перед ним не человек, а маска. Будто подменили его.
— Да кому это надо теперь? Вряд ли и вспомнят-то. Какая-то медсестра к отходу опоздала! Нарушителей и без нее хватит. Ну, а если вдруг… Да поспрошают и отстанут, делать им нечего, что ли? Не бойся, ничего ей не будет… — махнул рукой Слава, не понимая толком, ради чего весь этот разговор.
— Да нет, Славян, тут дело серьезное… — заерзал на скамейке Коля. — Добро бы ничего не случилось! А тут… Сам посуди: опоздала к отходу, осталась на берегу… А пароход-то утонул! Может, знала что-то? Чего другие не знали? А? Можно ведь и так повернуть? Можно ведь?
— Да иди ты… — начал сердиться Слава. — Это ж бред полный! Им бы замять все это поскорее, задницы прикрыть. Нет им дела до Наташки твоей, не трясись. А если что… Ты же рядом с ней был! Вот и расскажешь все, как было. Дело молодое, любовь… Кто подумать-то мог? Да дурь это, Коля, забудь. Что за страхи? Там люди пачками на дно шли. А ты о чем?
— А я… Вот то-то, — невнятно, сквозь закушенную губу пробормотал Коля. — Мне, Слава, не хотелось бы во всем этом светиться. Понимаешь? А до института дойдет? История-то темная, а у нас строго… И все. И крышка. И аспирантуре моей, и всему…
— Крышка… — с глухим ошеломлением отозвался Слава, не веря ушам. — Да… Вот не думал-то…
— Ты не думал, конечно! Легко тебе там, в вашей глуши, гоголем ходить! Все как с гуся вода… А я… Я, если хочешь знать, сам поступил! Сам всего добился! Сам! — Колькин голос истерично взлетел. — И вовсе не собираюсь — слышишь? — не собираюсь из-за какой-то шалавы всего лишиться! И мне плевать, как это смотрится, ясно? — Коля не стеснялся. Не сдерживался. Он психовал, как насмерть перепуганный человек.
— Это кто же шалава-то? Наташа? — участливо поинтересовался Слава, с непонятным наслаждением чувствуя в груди колючее закипание.
Коля пожал плечами.
— Ну, это я загнул… Но, Слава, слушай, тебе же все равно… Ну и давай так. Если вдруг спросят, то я уплыл на «Нахимове». Тонул. Спасли. А ты с Наташкой был. И вы опоздали… Понимаешь, я же по путевке. Я в списках. В настоящих, не в этих, которые после… А это документ. Ну а потом мы уедем, и все! Делов-то! Ну, Слава, давай, а? — и Коля просительно, но с нехорошей усмешкой поглядел на него. Так смотрят на пьяниц, которых уговаривают что-то сделать за бутылку.
Более всего Славе сейчас хотелось взять со стола массивную пепельницу и с размаху запустить в эту не по годам умную голову. Но это было уже ни к чему. Не было больше друга Кольки. Перед ним сидел прилизанный московский пай-мальчик, отличник и вундеркинд, пойманный с поличным на фарцовке. А Колька умер. Утонул. Вместе с «Нахимовым». И, кажется, со всей прошлой жизнью… Насилу взяв себя в руки, Слава жестяным голосом проговорил:
— Давай, говоришь? Ох, хитер… Комбинатор! Ну, а может, расскажешь-таки, как с Наташенькой-то развлекался? В подробностях. Чтоб мне потом не растеряться. Ну? Давай уж, не тушуйся… С-сволоченок! — и до боли сжал зубы. В глазах вспыхнули белые искры.
— Да чего ты, Славян? Я ж ничего! Понимаю, ты совестливый. Ты идейный. Ты даже девок идейно любишь… А для меня это роскошь, Слава. Я так не могу. И не бесись, я дело говорю. Так и тебе, и мне легче будет… Чего взбеленился-то?
Коля был удивлен. Не ожидал, видимо, что его добрый и уступчивый друг так ощерится. И у Славы на самом краю взбаламученного сознания впервые мелькнула мысль, что Коля, помимо прочего, еще и дико, первобытно, безнадежно глуп. Но это не спасло. Щедров грохнул кулаком по столу и вскочил, задыхаясь.
— А ну пошел отсюда! — крикнул он слабым, сипящим голосом. Голова кружилась. Частые искры перед глазами вспыхивали и гасли. Но было на этом пределе, на самой грани срыва, невиданное наслаждение необузданного бешенства. — Вон отсюда, шалава вонючая! И не попадись мне в Москве, выблядок, сучонок, гнида! Убью! И если Наташку… — он пошатнулся и придержался за стол. — Если ее кто-то хоть пальцем тронет… Да я тебя располосую, подонок! Пошел!.. — и все вокруг резко скомкалось и потемнело.
Сквозь муторный звон в ушах до Славы донеслось отдаленное птичье чириканье, шелест листьев и взволнованное дыхание. Тут же нос обожгло нашатырем. Щедров вздрогнул и шало заморгал. Он лежал на скамейке под яблоней. Над ним склонилась Марина. Он видел только ее густые жаркие волосы, падающие на его лицо и грудь.
— Маришка… — едва провернул он языком. — Я что? Опять? — и виновато улыбнулся.
Марина еле заметно кивнула. Он понял это по колыхнувшимся волосам.
— Извел я тебя… Прости.
— Перестань, — тихо ответила она и выпрямилась. — Встать сможешь?
— Попробую… А этот… Этот подонок где? — и заозирался по сторонам.
— Ушел, — махнула рукой Марина. — Подхватился — и поминай, как звали. Ни слова не сказал.
— Гаденыш… Ты слышала? Ты все слышала? Да это же…
— Тихо, тихо… Не заводись, нельзя тебе. Слабый ты еще. Не слышала. Догадалась. Наташка мне еще утром все рассказала. Он уж ее замучил. Подходцами своими. Мразь! — и Марина брезгливо сморщилась. — И это твой друг!
Слава печально покачал головой. Отвечать было нечего.
— Слушай, я к Наташке сбегаю, — решительно тряхнула головой Марина. — Туда, на причал. Вдруг этот гад к ней пошел? Такого сейчас нашепчет… Ей и так-то каково!
— Я с тобой.
— Еще чего! Хватит на сегодня, повоевал.
— Отцу скажи… Пусть с тобой!
— Нет, — обернулась Марина уже в дверях. — А ну как встретим его? Я-то ему ничего не сделаю… А отец и покалечить может, крепко он на него злой. Лежи! — и пропала.
В одиночестве было не по себе. Тревожно и страшновато. Включив мутное сознание, он попытался разобраться в этом странном, новом и гадком чувстве. Но стало еще муторнее. Пропало что-то. Ушло. Улетучилось, испарилось, как завеса, чувство защищенности и безопасности, с которым он жил двадцать лет до этого. И обнажились грубые, ржавые, острые балки какой-то хлипкой и шаткой конструкции. И было ясно, что в любой момент, в любом месте все это может обрушиться, и некому будет спасти… Было это противно и почему-то мучительно стыдно. А главное, зримо и почти осязаемо. Но Слава почувствовал, что в комнате он не один, вздрогнул и открыл глаза. В комнате было уже темно. На табуретке у его кровати сидел понурый Сергей Сергеич и вздыхал.
— Я спал, что ли? — спросил Щедров, промаргиваясь.
— Вроде… — вздохнул Сергей Сергеич. — Я все думал: будить — не будить… Девки наши вернулись, слава Богу, в комнате сидят, шушукаются. Дали Николаше твоему последний бой. Уехал вроде… Он мне сразу не понравился. Тогда еще… Вазелин ходячий! Ох, Славка, как мы таких в детдоме били! От всего сердца, с оттягом. И знаешь, помогало. Шелковые становились! Плохо ты друга своего воспитывал, вот чего! — горько усмехнулся Сергей Сергеич.
— Да уж, упустил… — вздохнул Слава. — Сергей Сергеич… А в стране-то что? Что делается? Сообщили?
— А ты не знал? — удивился Сергей Сергеич. — Вчера еще. Так, без подробностей. Столкнулись, мол. Есть жертвы… Траур сегодня по всему Союзу. Так что…
— Сообщили… Сообщили-таки… — бормотал Слава, прикидывая реакцию родителей. Они знали, что он в Новороссийске. О том, что он был на «Нахимове» они знать не могли, но… Колька, стервец, мог сболтнуть по телефону. Что тогда?
— Черт… Мне бы домой позвонить, Сергей Сергеич… Откуда бы, а?
— Да не мандражи раньше времени… Я подумаю. Хреново, у соседей-то телефонов нет ни у кого… — вздохнул Сергей Сергеич. — Вот что. Завтра по утрянке сходим с тобой на телеграф, оттуда попробуешь. Не выйдет — придумаем что-нибудь…
— А сегодня?
— Поздно. И далеко, не дойдешь. Утро вечера мудренее, — сказал Сергей Сергеич и устало помотал головой. — Пойдем, почаевничаем. Маришка самовар спроворила, поскрипим… А то ж они все в комнате сидят, а я как в проруби тут один болтаюсь, поговорить не с кем…
Легли поздно. Спал Щедров плохо. Стоило задремать — и начинались тягучие, туманные видения, нудные и длинные, как размазанные сопли. Слышался плач, навязчивый противный шепот, шумели волны, увенчанные недобрыми пенными барашками. И уже ощущался во рту незабываемый мазутный привкус… Слава просыпался, снова задремывал, и все повторялось. Виделись родители в какой-то казенной комнате, растерянные и перепуганные. Он кричал им, что жив, что все хорошо, что он едет домой. Они не слышали. И маячила где-то позади, за их спинами, самодовольная Колькина физиономия. Глубокий, темный сон оглушил его лишь на рассвете, и Слава долго мотал головой и продирал глаза, когда его разбудила Марина.
— Вставай, Славка. На телеграф пойдем. Отец мне рассказал… Ты как? В силах? Сейчас перекусим и пойдем. А ты лучше, — улыбнулась она, пристально оглядев его. — Глаза чистые уже. И нормальные. Вот зарос только. Колешься… — провела ладошкой по его щеке.
— А Натка где? — уже за завтраком поинтересовался Сергей Сергеич. — Опять, что ли? Там?
— Нет. Здесь. Спит, — ответила Марина, допивая чай. — Нездоровится ей, слабая совсем. Ты покорми ее. И будь с ней, ладно? Мало ли… Она говорит, не пойдет туда больше. Не может. Поначалу, говорит, ничего еще было, но теперь… Таких оттуда привозят… Раздутые, переломанные, изорванные… Ох, нет! — вздрогнула Марина. — Я-то не могу, а уж ей… Я же всю ночь с ней была. Она чуть задремлет и так, в полусне, рассказывает. О жизни своей, об Одессе… Хорошо так, задушевно. А потом очнется — и плачет, все себя винит. Ох, боюсь я за нее, так боюсь…
— А что же, Маринка… Это совесть, — покачал головой Сергей Сергеич. — Совесть — она, ребятки, многих со свету сжила… Ну, хорошо хоть, одумалась. Фу-уф, гора с плеч! Ты, Мариш, не бойся, я от нее ни на шаг. И не пущу никуда. Ну, давайте. Пора вам!
Город уже проснулся. Но это был совсем другой Новороссийск. Он лишь внешне, и то отдаленно, напоминал тот прежний город, из которого три дня назад отплыл на «Нахимове» Слава. Несмотря на будничное оживление, на улицах было очень тихо. Так что даже проезжавшие машины и троллейбусы нестерпимо выли и шумели. Исчезла привычная легкая расслабленность приморского города. Замолкла музыка на набережной. Сгинули куда-то торговцы черноморскими безделушками. Киоск звукозаписи у рынка, где прежде толпились и гомонили десятки людей под грохот и хрипы зарубежной эстрады, был наглухо закрыт. Пропали с улиц и беззаботные отдыхающие, и бесшабашные молодые компании. Лица прохожих были сумрачны и растеряны. Люди поспешно шагали куда-то, упорно глядя под ноги, и будто боялись взглянуть на окружающих, таких же угрюмых и подавленных.
Даже повседневный грохот порта сегодня был почти не слышен. Корабли в Цемесской бухте раскачивались и подпрыгивали на волнах, будто кивали укоризненно, стыдя людей за страшную и нелепую трагедию. Они знали, что на том месте, за маяком, уже третьи сутки работают водолазы. Они видели, с каким чудовищным грузом идут оттуда к пятнадцатому причалу суда портфлота, и провожали их рыдающими сиренами. И их болезненные крики тонули в гвалте множества чаек. Щедров никогда раньше не видел их столько. Небо над кораблями и портом пестрело от серо-белого мелькания крыльев. Несколько человек — мужчин и женщин — скорбно застыли у парапета с окаменелыми, мраморными лицами. Безнадежная вопросительность. И плач. Стоило лишь прислушаться, и его тонкая скрипичная нота безошибочно угадывалась и в мрачной пустынности набережной, и в восковых, выплаканных лицах людей на скамейках сквера, и в печальном шепоте на улицах, и в траурных платках на головах многих женщин и девушек. Геройски выстоявший в войну город вдруг весь сжался и согнулся, как от внезапного сокрушительного предательского удара в спину. Выцветший до серого красный флаг над райсоветом был до половины спущен. Город словно сдавался под напором жуткой, необъяснимой беды и просил о пощаде. И всю дорогу до телеграфа Слава и Марина молчали, опасаясь поднять глаза даже друг на друга. Рухнуло что-то в эти дни. Рухнуло страшно, ошеломительно и непоправимо.
Еще на подходе к почтамту, у троллейбусной остановки, гудела небольшая толпа. Милиционер, озираясь, озадаченно скреб в затылке. А на серой глухой стене дома белой краской большими неровными буквами было выведено: «Нахимовцы, простите нас!» Восклицательный знак был смазан и растекся. Спешили, видимо.
— Граждане, расходитесь, расходитесь… — нехотя, как зазубренный урок, бубнил милиционер. — Не нарушайте порядок…
— Порядок! — передразнил его сумрачный мужской голос из толпы. — Раньше бы думали о порядке! Может, и не случилось бы… А теперь — что же!
— Позорище! — поддержала женщина в черном платке. — На всю страну город ославили! Неужели не стыдно? Ладно — перед страной, а перед людьми? Сколько народу осиротили-обездетили! Ни души у вас, ни сердца!
А за спиной Славы и Марины тихо зудел, не переставая, чей-то монотонный голос:
— А там сейчас такое творится… Уже двух водолазов в психушку отвезли. Они же, покойники-то, не лежат там. Вода ведь… Они стоят. Полны коридоры, и стоят, как часовые… Распухшие, оскаленные… Жуть!
Слава почувствовал подступающую тошноту и под руку с Мариной отошел на несколько шагов, лишь бы не слышать этого. А по тротуару к стене с надписью лениво шагал с ведром и кистью смурной мужик в строительной спецовке и газетной шапочке. Он остановился, прочитал надпись, поставил ведро на асфальт и уставился сонными глазами на милиционера.
— Ну и чего? — после долгой паузы неожиданно звонко произнес он.
— Убрать надо, — кивнул на стену милиционер.
По толпе пробежал ворчливый гомон. Маляр оценивающе оглядел толпу и вдруг, подбоченясь, заявил:
— Не буду. С какой стати? Правильно написано!
— Молодец! — раздалось из толпы.
— Так его!
— Не позволим!
— Эх вы, держиморды! Только и знаете «разойдись» да «убрать». Спасибо, нашлись люди, добрые слова написали, — распалялась женщина в черном платке.
— Да вам-то как не стыдно! — взорвался задетый за живое милиционер. — Мне, что ли, хорошо? Но если каждый так начнет писать где попало, то что это будет? Так тоже нельзя…
— Ага… — покачал головой маляр. — А вам, значит, можно? Лозунги дурацкие на каждом доме вешать? А тут вот взяли и написали. От сердца слова. От души. И — давай, замазывай? Нет, сержант. Хочешь, сам мажь, хочешь, веди меня, сажай… Не буду.
— Не будешь? — ухмыльнулся милиционер. — Ладно. Поговорим еще. Потом.
— А ты пистолет достань, — раздался ехидный голос. — Погрози, в воздух пальни… Может, подействует.
— Да иди ты! — махнул рукой сержант.
Лицо его стало красным и обиженным. Он поддернул рукава кителя, взял ведро с кистью и подошел к стене. Обернулся, желая еще чем-то укорить зевак, но вдруг встретился глазами со Славой. Щедров, сжав губы, немигающе смотрел на него. Показалось на миг, что он видел уже где-то этого сержанта. В оцеплении... Не то на морвокзале, не то еще где. Милиционер дрогнул лицом и опустил ведро на тротуар.
— Ну вот что, — выговорил он устало. — Давайте так. Я это замазывать не буду. А вам две минуты — и чтоб никого! Время пошло!
— Во! Это я понимаю! — изрек маляр.
Люди, удовлетворенно ворча, потихоньку разбредались.
— Так-то! Можем еще кой-чего…
— Совесть, одно слово. Общая беда-то! Вон они, бедолаги, у почтамта толкутся, пусть прочитают… Мы ж тоже люди, небось.
— А горе-то какое! На вокзале тут была, приезжают люди… Расспрашивают, плачут. Своих ищут… Господи, да как в глаза-то им смотреть?
— Два одесских мудака море не поделили, а нам теперь… Эх-х, срамота!
И будто не было толпы. Остался один понурый сержант. Слава и Марина уже уходили, когда он окликнул их.
— Эй, ребята… погодите!
Они обернулись. Сержант подошел к ним.
— Ты, парень, я смотрю, тоже? Нахимовец? — и он указал на надпись.
— Да… — после неловкой паузы кивнул Слава. — А как вы…
— По лицу. Серое оно у тебя. «Нахимовский загар» — мы теперь называем. И сам как доходяга. Тебя увидел — и рука не поднялась… Ты вот что. Не думай плохого, видишь, как люди-то переживают…
— Вижу. Не винитесь. Это мы в долгу. Если б не вы… Ох, если б не вы! — тихо пробормотал Слава и поднял слезящиеся глаза на сержанта и Марину.
— Не трави! И так тошно…
— Спасибо вам, — нашлась Марина. — Пойдем, Слава.
— А надпись эта неправильная! Неправильная, слышишь! — обернулся увлекаемый ею за руку Щедров. — Вы ни в чем не виноваты. Ни в чем.
На почтамте был настоящий кошмар. Слава и Марина, войдя в зал переговорного пункта, застыли у входа, не решаясь идти дальше, оглушенные и перепуганные. Это было страшнее морвокзала. Здесь были люди, уже вполне осознавшие беду и невозможность что-либо поправить. А многим из них предстояло еще более тяжкое: впервые для себя обратить эту беду в слова и сообщить близким. О потере, которую сами еще не оплакали, не огоревали толком. Слишком быстро и на глазах все свершилось.
Многие, как Слава и Марина, так и стояли столбами посреди зала — серо-бледные, глаза блуждали, губы кривились и прыгали. Другие сидели — кто на скамьях, кто на корточках, сжавшись, обхватив головы руками, закрыв лица и уши. Женщины сдерживали плач, но он прорывался, тонко гудел, звенел и терялся в мешанине звуков.
И совсем невозможно было смотреть на стоявших в очередях к кабинам. Бескровные лица. Сжатые губы. Красные глаза.
И над всем этим — вопли, завывания, рыдания из телефонных кабин. Из-за плохой слышимости людям приходилось кричать, и это неизбежно срывало их в истерику.
Марина покачнулась вдруг и уткнулась в Славино плечо.
— Не могу больше… Не могу! Пойдем…
На улице она отдышалась, вытерла слезы и взглянула на Славу.
— Прости… Но там нельзя. Это же целый день… Нет, только не это… Может, на телеграф?
— Идем… Упрямая ты, лучше б отца со мной отпустила… — покачал головой Слава, судорожно глотая тошнотную слюну и пытаясь успокоиться.
— Нет. Только я… Только я. Что бы ни было… — слабо отмахнула она головой.
На телеграфе, в соседнем зале, было потише. Но гнетущий дух огромного, неизбывного горя витал и здесь. Такие же длинные, понурые очереди из темнолицых, усталых, плохо одетых, исхудалых и молчаливых людей. Шумели и ругались только у приемных окошек.
— Нет, это черт знает что! — сердито лопотал маленький мужичок. — Мало что чуть не утоп, так еще и домой хрен напишешь… Исчеркали! Слова «авария», «катастрофа», «крушение» — не пропускают! Е-мое, да мы им что, чурки, что ли? Еще и издеваются, суки. Вот я им стекла побью! — и размашисто затряс кулаком в сторону окошек.
А у столов, стен и подоконников мучились над бланками телеграмм. Кто-то отрешенно грыз ручку. Кто-то стоял и приходил в себя, упершись лбом в холодную стену. Седая женщина поспешно и суетливо писала и тут же черкала написанное. Слезы падали на бумагу, размазывая чернила. Смяла бланк, взяла другой. Смяла, бросила на пол, закрыла лицо руками и, раскачиваясь, тонко и жалобно заплакала.
И неприкаянно, как слепцы, бродили тут и там бедолаги:
— Браток, ручкой не выручишь?
— Ребята, ну хоть карандашик, а?
Суета, маета и плач. Все надсаднее. Все громче.
— Нет, Маринка… — не выдержал Слава. — Нельзя. Пойдем. Только провозимся… Да и не дело это. Звонить надо. Или уж ехать…
Шли молча. Говорить не было сил. И не хотелось. На пути подвернулась свободная скамейка. Марина обессилено опустилась на нее.
— Господи, ну что я за дура… — забормотала она. — Есть же у меня одна девчонка, телефон у нее… Пойдем! Лишь бы дома застать…
Маринина подруга оказалась дома. Слава позвонил. Говорил с отцом. Они ничего не знали. Весть о гибели «Нахимова» до них, конечно, дошла. Но о том, что случилось со Славой, родителям известно не было. Щедрову полегчало. Колька, конечно, не заходил. Да и вряд ли он вообще появится теперь в городе, сидит, небось, в Москве, в своей общаге, и трясется. Сделав этот мысленный вывод, Слава вкратце рассказал отцу, что творится в городе. Пояснил, что уехать из-за этого очень сложно, но он при первой же возможности поспешит домой. Настоятельно попросил беречься, не переживать, не верить слухам. На том и попрощались.
— Хорошо… — Слава щурился на проглянувшее солнышко, когда они с Мариной уже сидели в каком-то дворе, на скамейке у детской площадки. — Хоть там-то все хорошо… Ну, Маринка, ты гений. Гений… И как вспомнила-то! Находка ты моя. Бесценная.
— Сам ты находка! — отмахнулась Марина и помрачнела. — Ехать тебе надо, Слава. Этот недоделок со страху мало ли чего натворит еще…
— Да, надо выбираться… Но как, поезда, небось, теперь и вовсе не ходят… Самолетом если… Да тоже как знать…
— Нет, Слава, только не самолетом, — поморщилась Марина. — А поезда ходят. Приезжают же люди… Много новых в городе, я-то вижу. Ладно, узнаем. Но я не о том… Я тебя одного… Не пущу. Понимаешь? Нельзя тебе, ты слабый совсем… Да и вообще… Не могу, — девушка волновалась, кусала губы, с трудом подбирала слова. — Конечно, отец… Наташка… Но мне не разорваться. И тебя не разорвать. И если… Если, Слава, между нами все ясно… — голос Марины испуганно прыгнул. — Я с тобой. Будь что будет…
Славу как ожгло. Он вздрогнул, поднял на нее глаза. Взгляд Марины был растерян и вопросителен. Щедров резко повернулся и крепко обнял ее. Нашлись слова. Окреп голос.
— Мариночка… Милая… А ты? Ты разве сомневалась? Да ты же… В тебе жизнь моя теперь. Ты ее спасла. Родная… — и замолк, глотая слезы. Легок он стал на слезу.
Марина тихонько поцеловала его в щеку.
Сергей Сергеич, по обыкновению, возился с лопатой в саду. Слава, набираясь смелости, прошел в дом, выпил воды, прокашлялся. Дверь в Маринину комнату была приоткрыта, и он, не в силах преодолеть любопытства, осторожно заглянул туда. На кровати, накрыв ноги покрывалом, сидела Наташа в полосатой рубахе с закатанными рукавами. Она что-то шила. Слава хотел было незаметно уйти, но Наташа, оторвавшись от рукоделия, подняла голову и улыбнулась. Уголками губ.
— Ну, как там?
— Все хорошо, Наташа. Все хорошо. Ты как? — Слава подсел к ней на кровать.
— Да ничего… Поизносилась, да и холодно в моей-то поддергайке. Вот Сергей Сергеевич меня одеть решил, видишь, перешиваю… — опять тихонько улыбнулась она.
— Ты молодец, Натка. Повеселела, смотрю…
— Ты здоров и жив. Вот что важно. Это главное. Для меня. Если бы ты погиб, я не жила бы, наверно. Не смогла бы… — и снова осторожно улыбнулась.
Слава опешил.
— Ты что?.. — только и выдавил он.
— Все то же… Ведь правда, если у кого-то совести нет, то кто-то рядом за двоих мается? Правда? Вот и все, — проговорила она с непоколебимой уверенностью и спокойствием.
— Ой, Наташка, Наташка… — покачал Слава головой. — Знаешь, а мы с Мариной…
— Уезжаете? — так же ровно спросила она. — Я так и знала…
И улыбнулась. Впервые полной, яркой своей улыбкой. Потеплели глаза, побежали смешливые искорки в их уголках.
— Рада за вас, Слава. А вам хорошо — и мне легче. Мы же все — одно. И вы… И я. И те, кто там… — девушка отвела глаза и тяжело вздохнула. — А я останусь. До конца. Мы же с Сергеем Сергеевичем сегодня в больницу ходили, там персонала не хватает. Мне разрешили… И в церкви мы сегодня были, — Наташины глаза ярко блеснули. — Мне священник сказал: молиться надо. За всех… Вот и буду. Иначе не смогу… С этим.
— Молиться… — эхом повторил Слава уже хорошо знакомое, но все еще новое слово. Хотел возразить, но горло сжалось.
— Да, Слава. Молиться. Остальное — потом. Когда-нибудь. Когда здесь, — она коснулась груди, — отпустит. Значит, прощена…
Раздались мягкие шаги по половику, и в комнату заглянула Марина. Вид у нее был озадаченный, но счастливый. И глаза мокрые.
— Слава, — выговорила она на вздохе, а на лице то деланная строгость, то шалая улыбка. — Отец… вызывает. Иди…
Сергей Сергеич сидел за столом под яблоней, скрестив руки и опершись на них подбородком. Рядом лежали очки. Тут же на столе стоял откупоренный «бутылек» с золотым рислингом и два стакана. Полных. Слава молча подошел и сел напротив. Сергей Сергеич долго, пристально и испытующе глядел на него своими серыми, насмешливыми, но близоруко-беззащитными глазами. И вдруг улыбнулся.
— Ну? Чего молчишь, непотопляемый Щедров? Все знаю, — махнул он ладонью. — Не трудись. Выпьем давай. Чокаться не будем, грешно… Конечно, Слава, мало я тебя знаю… Но мне хватило. И теперь понимаю, что я в тебе не ошибся. Ну и что ж, в добрый путь…
— Сергей Сергеич… Дорогой! А ну, как не встретились бы мы тогда, в поезде? И не было бы у меня вас… Маринки… И как бы я тут? После всего этого…
Сергей Сергеич надел очки и строго поглядел на него.
— Было — не было… Не надо, хватит и того, что было. На всех хватит, с лихвой. За жизнь не оплакать… И если вы с Маринкой забудете об этом, вы не только меня и друг друга… Вы и их всех предадите… Которые там остались. Ты об этом, пожалуйста, помни.
— Да разве такое забудешь…
Выпили, помолчали.
— А насчет поездов — не сомневайся, ходят, — вспомнил вдруг Сергей Сергеич. — Дополнительные назначили. И ханыг билетных поприжали: боятся. Начальства много понаехало. Сейчас отдыхай, а вечером с Маришкой сходите, на вокзал-то. Эх-х, ребяты… — задрожал его голос. Сергей Сергеич часто заморгал, снял очки и принялся суетливо протирать.
А на следующий день, вечером, Слава и Марина уезжали из Новороссийска. Сергей Сергеич и Наташа провожали их на вокзал. Девушки были заплаканы. Сергей Сергеич суров и задумчив. Когда их автобус проходил по мосту через железнодорожные пути, в окне промелькнул причал. Возле него стоял огромный длинный корабль. Нос его был грубо расплющен, разворочен, и изодранный металл остро загибался внутрь. Слава похолодел и перетрясся. В автобусе смолкли и без того негромкие разговоры, и повисла гнетущая тишина. До самого вокзала.
Время еле тянулось. Уже и вещи в вагон занесли, уже и обнялись по разу, и расцеловались. И теперь стояли на платформе, глядели друг на друга пристально и жадно, будто и впрямь навеки расставались. Все слова были уже сказаны. Да и не нужны были слова. Они понимали друг друга и так. И только когда проводница с площадки поторопила их, Марина вдруг порывисто вздохнула и быстро заговорила:
— Папа… Об одном прошу: береги себя. И сестренку нашу в обиду не давай… Натка, слышишь… Ты тоже поосторожнее. Помни, мы тебя любим и ждем…
— Ну уж, беречься… — проворчал поникший Сергей Сергеич. — Тут уж как выпадет. А Наточку — что ты! — как зеницу ока! Сокровище наше, вторая дочка… Я ее еще и в Одессу не отпущу, будьте уверены.
В Сергей Сергеичевой рубашке, в наспех подобранных и подшитых, с мешками на коленках, рейтузах, бледная, с серыми кругами у глаз, Наташа походила на измученного воробья среди морозной зимы. И странное, невыразимое, но безусловное сходство лиц и выражения глаз роднило ее с Щедровым.
— Ну, ребята… — вздохнул Сергей Сергеич. — Вы хоть не забывайте. Пишите, что ли…
— Мы приедем, — шевельнула непослушными губами Марина.
Обнялись еще напоследок, все вместе, кружком. Слава с Мариной поднялись в вагон и прильнули к коридорному окну. Сергей Сергеич, возвышаясь над Наташей, оберегающе положил руки ей на плечи. Так и стояли они под окном, будто и в самом деле отец с маленькой дочкой. И смотрели. Неотрывно и пронзительно. Налетевший ветерок трепал мешковатую Наташину одежду, сдувал на сторону ее вьющиеся каштановые волосы. Поезд тронулся, и они пропали из виду.
— Ой, Слава… Плохо что-то мне, — уже в купе, чуть поуспокоившись, призналась Марина. — Чувствую что-то. Мне почему-то кажется… Что ничего еще не кончилось!
— Кто знает… — вздохнул Слава. Что-то недоброе сжимало сердце и ему, но он признаваться не спешил. — У нас, Маришка, так уж точно все только начинается. Ты не грусти, я отмякну еще. Отойду. Окрепну. Мы с тобой еще… — и осекся, боясь продолжить. И, поймав ее мягкий, теплый, всепонимающий взгляд, блаженно откинулся на подушку. Все было давно ясно и решено.
Уже далеко, очень далеко были они от скорбного Новороссийска. Но звучал, ныл, не переставая, стоял, казалось, в самом сердце безутешный, горький, стонущий плач. Так же тихо, но настойчиво он, наверное, звенел в душе каждого совестливого человека. И от него нельзя было ни уехать, ни уйти, ни спрятаться. Иногда Слава поддавался ему, отворачивался к стенке, и глаза его влажнели. Марина, закусив губу, вставала и выходила в коридор. И он, и она понимали, что это навсегда.

* * *
Легли на плечи легкие ласковые руки, вывели Щедрова из оцепенения, легко пробежали по щекам, сцепились нежным замочком на груди.
— Что ты, Слава? Что с тобой? — раздался родной голос над головой.
— Ничего, ничего, Маринка. Вспомнил вот… Всю эту историю. И Наташку…
— Ох, забыть бы… — горько прошептала Марина. — Да как? А Наташенька… Господи, до сих пор не могу, реву и реву. Сколько лет-то уж прошло, Слава?
— Скоро двадцать…
— Двадцать… А как вчера… — и Марина тихонько всхлипнула.
Щедров повернулся на кресле-вертушке, обнял жену и посадил к себе на колени. В нынешние тридцать семь она была по-прежнему — по-девичьи — мила, любима и желанна. Тогда, спустя год с небольшим после тех событий, она была беременна первым ребенком, сыном Сашкой. Однажды вечером из Новороссийска позвонил Сергей Сергеич и сообщил жуткую весть. В Одессе погибла Наташа. В ванной. Газовая колонка дала утечку, от удушья у девушки, видимо, закружилась голова, и… Только на следующий день ее нашли. В ванне. В воде. Было страшно. Было много слез, истерики, опасений за Марину и ребенка. А потом нахлынула ярость. Слава рвался отыскать в Москве подлеца Колю и заехать от души, с размаху, в его прилизанную, откормленную физиономию. Но время шло, злость слабела, а однажды, года через два, встретив у метро стреляющего мелочь опустившегося алкаша, Слава еле узнал в нем ненавистного Кольку. И сразу все прошло, расчистилось. Он понял, что это — судьба. Не смогла уйти от нее Наташа. Из-за большой души и раненой совести. И Коля не ушел. Подсекло его что-то, надломило. Не вынес собственной подлости. Жив ли сейчас? Вряд ли…
— Ладно, Мариша, что уж, — через силу улыбнулся Щедров. — Сейчас Натка из школы явится, а мы тут расклеились… Нехорошо.
— Да… — прошептала Марина, встала с его колен и ушла умываться.
Вячеслав медленно повернулся к монитору и взглянул в веселые озороватые глаза Тальора-Ткаченко.
— Вот так-то, Виктор Иваныч… — вздохнул он. — Вот так-то. Видишь, как все… Выходит, и ты от судьбы не ушел. А виноват ты или нет — там разберут. Там все разберут. Прощай…
И долго сидел, откинувшись в кресле и закрыв глаза. Та чудовищная новороссийская трагедия многое высветила, прояснила, поставила на место в их ранее бездумно легкой, накатанной, вроде бы, жизни. И помогла не растеряться, не сломаться, не сдаться в жизни нынешней, куда более подлой, жестокой и бессовестной. Благодарить за это не поворачивался язык. Но и вполне объяснимого зла Щедров ни на кого не держал. Ну что взять с этого незадачливого морехода? Прав был тогда Сергей Сергеич. Это поколение такое. Бестолковое, разгильдяйское, послевоенное. Некому их было воспитать по-настоящему, вот и выросли Иванами, не помнящими родства. И кончилась на них страна. И посыпались, как из мешка, катастрофы и трагедии. И в стремительном, оглушительном крушении огромной державы увиделось Щедрову что-то знакомое, леденяще ужасное и дьявольски предопределенное. Иначе просто не могло быть. Ну что ж, над одним свершилось. Свершится и над другими. Рано ли, поздно ли, но неизбежно. Вот только людей жалко. До боли, до крика, до отчаянного — новороссийского — плача жалко людей. Доколе это? И сколько еще? Сколько?..
Тяжко помотав головой, он выключил компьютер и, пришаркивая шлепанцами, вышел из комнаты. А из прихожей, срывая с плеч матерчатый школьный рюкзачок, уже бежала к нему дочка, третьеклассница Наташка. Светло просияв, он подхватил ее на руки, поцеловал и вошел с ней на кухню. И Марина плеснула на них своей солнечной, веснушчатой улыбкой. Жизнь продолжалась…