Вы здесь

Праздник, рожденный буднями. Астафьев в 1986 году

Послесловие к интервью
Файл: Файл 11_iarantsev_prb.rtf (102.49 КБ)

Этот год был для Виктора Астафьева самым важным из «перестроечных». Вовлеченный — неожиданно для себя — в битву двух лит. лагерей горбачевского безвременья, он в итоге побывал в обоих — и в «патриотическом», и в «либеральном». А по сути, оставался самим собой, «печальным детективом», среди вопиющего разгула зла пытающимся сохранить добро, спасти, защитить его.

Именно отсюда, на наш взгляд, происходит название этого интервью, посвященного трудным вопросам смысла и цели жизни. Так же, как вейский милиционер Сошнин из романа «Печальный детектив» ломал голову над загадкой «так называемого русского характера», читал «Экклезиаста», Ницше и Достоевского, чтобы докопаться до «природы зла», так и Астафьев в интервью несколько раз повторяет о самоограничении, самовоспитании, необходимости «начать с себя», «быть взыскательнее, самокритичнее к себе», сражаясь с самыми тяжкими пороками человека и общества в целом. Но не забудем, что «детектив» он «печальный», удрученный количеством и силой зла. На первых же страницах романа — изнасилование пожилой тети Грани и драка героя с компанией отморозков, готовых убить человека, «на галстуке повесить» — просто так, из-за «куража», и это еще только начало романа. В интервью — жуткие примеры того, как обычные «мещане» могут «перебить цепью позвоночник ребенку» или «обсыпать каким-то порошком» лес, вроде бы защищая от чего-то пионерские лагеря, а на деле убивая в лесу все живое. Так же, как для Сошнина важны тетя Граня и тетя Лина, его семья — жена Лера и дочь Света, семья вообще как главная опора в борьбе со злом («вместе с развалом семьи развалилось согласие, зло начинало одолевать добро»), так и Астафьеву в интервью, может быть, больней всего говорить о детдомах, «сиротстве при родителях», отказе матерей кормить детей грудью ради сохранения фигуры.

Это интервью выглядит если не оправданием «Печального детектива», то комментарием писателя к этому едва ли не первому в «перестройку» произведению, буквально взорвавшему целомудренность самой читающей в мире страны. Главный редактор журнала «Октябрь», где печатался роман, А. Ананьев стремился успеть «положить этот роман на сиденья делегатам двадцать седьмого съезда партии вместе с газетой “Правда” и другими органами, прославляющими нашу жизнь», — вспоминал Астафьев, но резонанс оказался шире только съездовского. Писатель был буквально затоплен «потоком писем и критических статей», увы, «далеких от бед и страданий народа», с вопросами: «Где, на каких помойках вы рылись? Где откопали этот материал? Клевета на русский народ! Поклеп на дорогую советскую действительность». Тем более удивительно было потом Астафьеву услышать обвинение в «поклепе» на народ грузинский в рассказе «Ловля пескарей в Грузии», а в письме Н. Эйдельмана, написанном известным литературоведом по тому же поводу, — еще и на народ еврейский.

Номер журнала «Наш современник» с этим рассказом окажется как раз 5-м, майским, но в этом майском интервью Астафьев еще в состоянии душевного и политического равновесия. Он, как и его Сошнин, готов говорить о своих «пороках», о том, как был «воришкой», чуть не стал «карманником», о том, что «больше, чем другие, был подвержен приспособленчеству», будучи сиротой. Возможно, свою роль сыграл здесь «перестроечный» XXVII съезд КПСС (февраль 1986) с его долгожданной программой решительного очищения от всякого зла, «перестройки всех отраслей жизни», вниманием к «нравственному здоровью общества, духовному климату, в котором живут люди». Астафьев словно бы и сам готов «перестраиваться», упоминая и борьбу с пьянством и «вещизмом» («мещанством»), и постоянно подчеркивая необходимость «самовоспитания», самокритики, вечного размышления над сакраментальным вопросом «Зачем я на земле?». Он и в давней уже борьбе С. Залыгина против «перераспределения стока северных рек» выделяет не аргументы «за» и «против», а кто сказал «за» и «против».

Вскоре, в августе 1986 г., Залыгин будет назначен главным редактором главного в СССР «толстого» журнала «Новый мир». И публикация в следующем году, когда редакторство Залыгина станет уже фактическим, рассказа Астафьева «Людочка» явится актом поддержки автора «Печального детектива», самой линии этого романа об иррациональной природе и неистребимости зла при одиночном противостоянии ему. Отчим Людочки, в одиночку сражающийся с отпетыми злодеями, — это все тот же печально одинокий Сошнин. Со все той же мыслью Астафьева о неразбуженном русском народе, который должен не жалеть преступников, а осознать необходимость противодействия злу, начав с себя, своей души — и только тогда все наладится в семье, во дворе, в доме, на улице, в городе, наконец, во всей стране. То, что это была именно астафьевская, «выстраданная, передуманная мораль», подтвердили «Прокляты и убиты» — произведение того же «перестроечного» замеса, впервые увидевшее свет тоже в «Новом мире» Залыгина.

Но если судьба земляка-сибиряка Залыгина, давнего соратника Астафьева, складывалась, в общем-то, гладко, то самого Астафьева «перестроечная» турбулентность крутила нещадно. Начало 1986 г. вроде бы не предвещало ничего из ряда вон выходящего. В январе он едет в Варшаву на конгресс сторонников мира — мероприятие вполне советское, в социалистической еще Польше, живет там в «первоклассном отеле», рядом с «симпатичными людьми» — М. Аникушиным, Г. Жженовым, Е. Долматовским, С. Капицей, Р. Сагдеевым. Оттуда летит в Германию, в Бонн, Франкфурт, Кельн, Мюнхен, любуется «полями, зелеными от озимых», «селениями и садами с махонькими опрятными садочками и непременной елкой», ужинает «судаком, салатом и водочкой», восхищается фильмом «Рембо» «о том, как современного человека совратили, сделали солдатом — героем, а потом обыватели всех мастей загнали в угол и он был вынужден отбиваться». Все тут истинно астафьевское: в герое С. Сталлоне он, несомненно, увидел своего Сошнина, без скидок на чуждую нацию и идеологию, наоборот, даже с уверенностью, что «у нас такого артиста, увы, нет». И хотя пишет он это не в романе или статье, а в частном письме своей жене, характер Астафьева, образ его мыслей, линия поведения не оставляют сомнений в том, что он сказал бы все это и публично.

Сказал бы и на VIII съезде писателей СССР, делегатом которого от Красноярска он был в конце июня 1986 г. Но как нарочно и будто специально к съезду вышел тот самый № 5 «Нашего современника» с «Ловлей…», который редактор журнала С. Викулов на колени делегатам этого съезда класть отнюдь не стремился. Напротив, изъял бы из оборота вообще, потому что скандал поднялся невероятный, звонки Астафьеву с угрозами («Мы твою сэмьия — жена, дети, мать, отыц, тебя скоро зарэжем») продолжались чуть ли не весь год. Еще в октябре Астафьев напишет В. Распутину, что «со дней съезда писателей “братской” страны Советов подвергаюсь непрерывной травле со стороны младших “братьев” грузин. По телефону и письменно дорогие “братья” сулятся подослать наемных убийц» (13 октября). Досталось ему и на самом съезде. Влиятельный С. Михалков на первом же утреннем заседании 24 июня в своем докладе сказал, что «рассказ обидно и бесталанно задевает национальные чувства братского народа», а на вечернем Г. Цицишвили разразился целой филиппикой: «…С горечью и досадой прочли рассказ Виктора Астафьева “Ловля пескарей в Грузии”. В нем автор, прибегнув к непозволительным обобщениям, грубо, беспардонно оскорбил весь грузинский народ, и не только грузинский…». И еще о «недопустимой бестактности», «превратном свете», в котором представлены «национальные особенности» грузинского народа, «архисубъективных оценках» и даже «активизации религиозно-церковных тенденций» в «Нашем современнике», «не всегда современном в своих проявлениях».

Вряд ли знал творчество Астафьева этот грузинский писатель, обиженный не произведением, а его однобоким, предвзятым прочтением. А точнее, одним только абзацем о базарных торговцах и их «жирных детях», вроде «четырехпудового одышливого Гогии, восьми лет отроду, всунутого в джинсы, с сонными глазами, утонувшими среди лоснящихся щек». Как не читал он, видимо, и этого интервью от 25 мая в популярной «Комсомолке», где Астафьев говорит о вполне русских детях и их родителях, которые «видят своего ребенка по выходным дням», «облизывают, закармливают», а некоторые «покупают новую и очень дорогую игрушку, иначе он их видеть не хочет». Правда, «жирным барбосом», говорит здесь Астафьев, этот ребенок стал к сорока годам, но вряд ли это снижает пафос писателя — только усиливает! И объясняет, что ребенок и взрослый становятся обывателями не только из-за принадлежности к той или иной нации, а в силу все того же дремучего мещанства с его неразбуженной, спящей душой.

Прочитал ли это интервью и Н. Эйдельман? Его эрудиции, начитанности в прозе Астафьева хватило на то, чтобы увидеть в антигерое «Царь-рыбы» Гоге Герцеве лишь человека «сомнительной» нации, вернее, сразу двух: грузина Гогии из «Ловли…» (в имени) и той известной нации (в фамилии), что давно уже стала жупелом для антисемитов разных эпох. В подтверждение своей догадки Н. Эйдельман вспоминает всего одну фразу из «Печального детектива» — об изучении студентом-заочником пединститута Сошниным лермонтовских переводов с немецкого вместе с «десятком еврейчат». Одно только слово, но его достаточно, чтобы обойма улик была укомплектована: «интеллигенты, москвичи, туристы, иностранцы, толстый Гогия, Гога Герцев и “еврейчата”» — таковы, подытоживает критик, излюбленные объекты «злобы, презрения, отрицания» у Астафьева. Нет, видимо, не читал Н. Эйдельман этого интервью Астафьева, так как учит его, «размышляя о плохом, ужасном, прежде всего, до всех сторонних объяснений, винить себя (разрядка автора. — В. Я.), брать на себя; помнить, что нельзя освободить народ внешне более, чем он свободен изнутри».

Но разве не о том же говорит в интервью и Астафьев, несколько раз повторяя о самовоспитании, самокритике, «внутренней культуре»? Заметно это и в его ответе на вопрос о ложных адресатах «воспитания нравственности» — «привитии дисциплины дисциплинированным», большем внимании к «дезорганизаторам и разгильдяям», чем к хорошо работающим. Остается предположить, что точки зрения Эйдельмана и Астафьева были сходными, и только «перестроечная» окопность, быстро разделившая творческих людей на два лагеря, заставляла мыслить и говорить в терминах этой — никому на самом деле не нужной — войны. Астафьев, не собиравшийся на это «черное письмо» Эйдельмана, «перекипевшее гноем еврейского высокоинтеллектуального высокомерия» «отвечать злом», все-таки не сдержался, «впав в неистовство, со всей детдомовской удалью». Как Сошнин из его «печального» романа, так сильно переживавший свое милиционерство, столь же необходимое, сколь и бесполезное при обилии всяческого зла.

Сошнин был все-таки трагически одинок в своих захолустных Вейске и Хайловске. Но у Астафьева были умные и чуткие друзья, собеседники, корреспонденты, сумевшие приблизиться к пониманию сложной и противоречивой души писателя. Самый, наверное, «понимающий» из них, В. Курбатов вспоминает, как они с Астафьевым говорили «о неправедной тяжести романа» («Печальный детектив». — В. Я.), нарушавшей Господнюю правду жизни, «в которой и непроглядная тьма всегда, в конце концов, уравновешивается искрой света и обещанием надежды». Речь тут идет о создании «настоящего женского характера, который все и осветит, и выровняет, и рукопись будет готова окончательно». Астафьев, пишет Курбатов, «понимал это лучше меня», и только предсъездовская спешка Ананьева, о которой мы уже говорили, заставила писателя «напечатать книгу как есть». 34-летнего Геннадия Сапронова, будущего «Издателя Сапронова» и лучшего, пожалуй, издателя Астафьева, можно тоже назвать одним из таких друзей писателя. Его вопросы, не провоцирующие, а нацеливающие на разговор о главном, духовно насущном, сводят градус сибирской несдержанности, «детдомовской удали» Астафьева к минимуму. Как, например, последний — о «главном смысле» работы Астафьева, на который он и ответил по-курбатовски: сделать так, «чтобы люди были братьями». А закончил беседу словами о «выстраданности» своей морали, о том, чему учила его не только жизнь, но и прочитанные им книги и их авторы.

В 1989 году «Сибирские огни» в № 2 напечатали прежде запретную повесть В. Зазубрина «Щепка» (1923), воспринятую в то время «возвращенной литературы» как потрясающий документ-разоблачение советской власти и идеологии, написанный современником тех «чекистских» лет. Именно так воспринял и оценил «Щепку» Астафьев — как последний аргумент в пользу своей — уже открыто антисоветской — позиции. А статья «Пророк в своем Отечестве» о Зазубрине и его книге, написанная в ноябре 1991 г., завершила это архитрудное «перестроечное» пятилетие в биографии Астафьева. «Грузинские», «еврейские», «русские» и другие лит. сражения остались позади, разрыв с «Нашим современником» и штатными «патриотами» стал выходом из лабиринтов этих «перестроечных» баталий, а повесть-панегирик критику А. Макарову «Зрячий посох» (1988) — путеводной нитью на этом трудном пути. Увенчанном «Пророком в своем Отечестве» — одновременно и просветительским очерком, знакомящим с малоизвестным широкому читателю Зазубриным, и антикоммунистическим памфлетом, на примере «Щепки» показывающим кроваво-репрессивную суть советской власти, и исповедью-«затесью», отождествляющей Зазубрина с Астафьевым в его отношении к существовавшей до августа 1991 г. власти.

При этом Зазубрин тоже, как и Астафьев, не был при советской власти «диссидентом», делая ей уступки, пытаясь даже стать ее верным адептом: «Место писателя в лагере тех, кто борется за счастье авангарда человечества — пролетариата, — цитирует Астафьев одну из речей Зазубрина. — Нам могут возразить — вы насилуете волю писателя, вы лишаете его творчество необходимой свободы». «И далее, — прибавляет уже сам Астафьев, — конечно же, слова Ленина: “Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя”». И тут же перешагивает из 20-х годов в начало 90-х: «И не хватит, видно, нашей жизни на то, чтобы выветрилась из наших голов большевистская замороченность, “передовая” эта идейность, а из сердца нашего исчезла злобная тяга к их мстительной насильственности, к устремлениям навязать свои идеи, свой опыт строительства нового мира»

Круг замкнулся: то, что «печальный детектив» Сошнин мучительно искал в человеке как корень зла, чтобы выкорчевать, искоренить в беспощадной борьбе со злом конкретным, «персональным», сам Астафьев при помощи Зазубрина нашел, назвал, выявил. Этим злом оказалась советская власть, с самого своего появления культивировавшая насилие, «мстительную насильственность». Неожиданно правоту его вывода подтвердил путч ГКЧП и его быстрый крах: он сам его напророчил в интервью 17 августа 1991 г. газете «Красноярский рабочий». «И сейчас, когда они (коммунистическая власть. — В. Я.) встретили сопротивление, они как тигр, не знают, на кого броситься… В конечном счете они готовы броситься и на народ с армией вместе, но боятся, что… армия повернет, потому что из этого же народа состоит, вдруг повернет? Вспомните Новочеркасск: кто вообще не стрелял, кто в воздух стрелял», — говорил Астафьев корреспондентам. Сбывшееся пророчество дало дополнительный импульс и творчеству, и Астафьев завершает первую часть «Прокляты и убиты», под названием «Чертова яма», — о распятии и медленной гибели, физической и духовной, молодых солдат, готовящихся к отправлению на фронты Великой Отечественной.

Сам Астафьев вступил с этим романом в 90-е гг. — этап в его творчестве новый, иной, с другой властью и «пророками». Но сожжены ли мосты, прервалась ли связь с предыдущими годами и десятилетиями, так ли уж далеко было это интервью 1986 года, казалось бы, не такое уж яркое, знаковое, от интервью 17 августа 1991 г., поистине судьбоносного? Автор «Кражи», «Пастуха и пастушки», «Царь-рыбы» и «Печального детектива», он тот же и в «Прокляты и убиты», «Так хочется жить», «Веселом солдате» и «Пролетном гусе». Ибо он писатель вечных категорий добра и зла, знающий, что начинать надо с себя, с самовоспитания и самоограничения, т. е. с самого сложного, что может быть в жизни человека. Не понявший этого рискует увидеть в жизни и произведениях Астафьева только частности, только тени без света, и тогда он уже скор на расправу.

Недавний пример: В. А. Рыбин, доктор философских наук из Челябинска, будто из «перестроечных» лет явившийся, повторяет в «Литературной России» (№ 15, 11 апреля) штампы-ярлыки того времени «про Астафьева, который ненавидел всех — и грузин, и русских, и интеллигентов, и сибиряков-односельчан, и отца своего, и комиссаров-политруков, и однополчан-солдат». Правда, вывод «философа» взят им из другой, более ранней и мрачной эпохи: «Долго прикидывался он “правдолюбцем” и “народным заступником”, глубоко запрятав свою кулацкую сущность, пока в своем последнем произведении под названием “Прокляты и убиты” не выкрикнул, как Смердяков: “Всю Россию ненавижу!”» У этого ученого автора неладно, однако, не только с логикой, но и со слухом, ибо только глухой мог бы оценить стиль Астафьева как «кондовый, тяжеловесно-чугунный» — да еще и «скрывающий затаенную злобу к людям и миру». И это об Астафьеве, говорившем еще в интервью 1984 года о «звуковом толчке», музыкальном начале своей прозы: «Важен первый такт… Я вытягиваю начало из внутреннего созвучия, распева… У хорошей музыки, повторяю, можно научиться мастерству построения фразы, сюжета, организации словесно-звукового материала. В этом смысле мне много дал концерт для фортепиано с оркестром Грига…»

Так что все эти «кондово-чугунные» обвинения Рыбакова от малознания, произведений Астафьева в особенности. Хотя в полемике чего не скажешь, не упростишь. Ибо написал он свой опус в ответ на публикацию в той же газете статьи красноярца А. Нечаева (№ 13, 28 марта) под названием «Понимаем ли мы, что будем праздновать». Можно было, конечно, автору высказаться бы и поаккуратнее о «словаре» Астафьева, который гипотетически превосходит «не только Пушкина, но и Шекспира, и не только количественно, но и качественно». Главное же, что астафьевский язык шел не от книг, а из гущи жизни, которая и не позволила стать писателю «стопроцентно советским». Именно память о своей малой родине и ее людях, дает понять Нечаев, рождавшая сопротивление этой гибельной «стопроцентности», и определяла индивидуальность Астафьева, его «трудный, в чем-то даже больной характер, запальчивость, упрямство, противоречивость», и такие же характеры персонажей его произведений.

Вывод автора этой «праздничной» статьи в «Лит. России» близок интервью 1986 года: «Вечной, никакими премиями и орденами, никакой сытостью и обеспеченностью не заглушаемой ноткой боли за свой народ (а значит и за себя самого) ценен Астафьев, ценен выбором своим: несмотря ни на что — не забыть, не потерять, не продаться». И это важное человеческое качество, добавим мы, писатель приобрел не для себя, а для всех, чтобы поняли наконец-то вопиющее противоречие между накопленным человечеством культурным богатством («звучит Гендель и Моцарт, стоят на полках Толстой, Пушкин, Шекспир, Бальзак») и изощренными способами уничтожения того же человечества («атомное, химическое, биологическое оружие»). «Образумить род людской, чтоб возвести добро так высоко, что оно недоступно было бы злу», — вот о чем думал Астафьев всегда, что его тревожило во всех его романах, повестях, рассказах и интервью. Эту уже не нотку, а целую симфонию боли и тревоги и можно было бы назвать тем главным, за что мы любим и уважаем Астафьева. Мало вот только это слово подходит к суровой жизненной философии Астафьева, пережившего и войну, и искушение «премиями и орденами», и «перестройку» с ее соблазном окопаться в каком-нибудь лагере и обеспечить себя нерассуждающей правотой, и «лихие» 90-е, в которые написаны были самые горькие его произведения, несмотря на благосклонность властей.

Просто вспомнить вехи жизни и творчества Астафьева, перипетии судеб его героев, итоги их поисков, страданий и радостей — уже немалый, полезный и нужный труд. Особенно для нынешнего читателя, размягченного слишком уж комфортной литературой. Память — вот что нужно теперь, встречая 90-летие Виктора Астафьева. Праздник, рожденный буднями незаметных, но каждодневных подвигов писателя-защитника добра.