Вы здесь

Рассказы старшины Арбузова

Цикл рассказов
Файл: Иконка пакета 01_sapognikov_rsa.zip (68.29 КБ)
ИЗ ЛИТЕРАТУРНОГО НАСЛЕДИЯ «СИБИРСКИХ ОГНЕЙ»

Владимир САПОЖНИКОВ

РАССКАЗЫ СТАРШИНЫ АРБУЗОВА

За сорок лет литературной работы один из интереснейших современных Владимир Константинович Сапожников (1922 — 1998) издал более трех десятков книг. Он не мог пожаловаться на отсутствие читательского внимания. Имя его было известно далеко за пределами родного Новосибирска, а произведения переводились на многие европейские языки. На вопрос, о чем он пишет, В. Сапожников обычно отвечал: «О жизни, как она есть». И главной целью считал «в меру своих сил написать правдивый портрет Времени». Благо жизненого багажа ему было не занимать.
В. Сапожников родился на Алтае. Было в его судьбе все: и сума, и тюрьма, и война, и дорога. Он ходил с геологами по Саянам, плавал по Енисею матросом, ловил с байкальскими рыбаками омуля., исколесил с журналистским блокнотом всю Сибирь, учительствовал… Все это так или иначе отразилась в его творчестве. «Тяга земная», «Дорога на Коён», «Кассиопея», «Сивка Бурка», «Без лицензии», «Повесть о последней охоте», «Распятие с бриллиантами» и другие повести и рассказы В. Сапожникова хорошо известны российскому читателю. В них он показал себя художником большой изобразительной силы и острого социаольного зрения.
Но начинал В. Сапожников с рассказов о новелл о войне. В цикле «Рассказы старшины Арбузова», с которым писатель дебютировал, война показана глазами рядового ее участника, каким и был сам В. Сапожников, прошедший фронтовыми дорогами в составе 4-го Кубанского кавалерийского корпуса и отмеченный за свой ратный труд боевыми наградами. Есть в этих внешне незамысловатых рассказах и интересные человеческие судьбы, и высокий трагизм, и серьезные раздумья, но есть и поэзия, и добрый юмор. Герои их храбро воюют, но при этом со страниц рассказов всьтает мир простых человеческих дел и радостей. Война и смерть мчатся бок о бок с белыми конями любви и мечты о мирной счастливой жизни.
Прежде чем стать отдельной книжкой, а потом переиздаваться в различных сборниках В. Сапожникова, «Рассказы старшины Арбузова» были напечатаны двумя продолжившими друг друга подборками в «Сибирских огнях» в 1955 (№4) т 1960 (№2) годах. Именно этот, первоначальный, вариант «Рассказов старшины Арбузова» мы и предлагаем читательскому вниманию.


Один на один

В Венгрии это было. Брали тогда наши войска город Хатван.
Послали меня один раз вражеский лес разведать. Трудное было дело. Только прошёл окопы свои, сразу лес начинается, густой-густой. Деревья стоят тесно одно к одному, высоко над головой всё сплелось, и лишь кое-где клочок неба голубеет. Лес глухой такой, сумрачный. Вот как сейчас помню: редко где упадёт на землю солнце, осветит кустик незабудок, валежник сухой.
Ползу я тихонько от дерева к дереву, от одной мурашиной кучи к другой, в землю вдавливаюсь, прижимаюсь к ней, матушке, стараюсь с травой слиться. За валежиной, за кустом
шиповника везде жди врага: блеснет огонь, выстрел хлопнет и... не сделать разведчику своего дела. Так что обязательно первому надо врага увидеть, дыхание его услышать.
А в лесу тихо. Фронтовая
тишина она обманная бывает. То слышишь, как шмель над цветком гудит, а то вдруг ка-ак взревет где-нибудь пулемет, разбудит эхо, и мечется оно по лесу, гремит, пока не успокоится... И опять станет тихо.
Слушаю, ловлю каждый звук, разгадываю каждую мелочь. Что темнеет за большим пнём? Не сапог затаившегося врага? А вон в той воронке что блеснуло? Не ствол ли автомата?
Майский день душным теплом дышит. Я закутан в зеленый маскхалат, со лба на траву горький солдатский пот падает.
В руке у меня автомат, друг неразлучный. Прошли мы с ним вместе немало дорог, в разных местах воевали. Ползу, передвигаю его рядом с собой, каждую секунду готов к плечу вскинуть.
Вглядываюсь кругом и
замечаю был здесь уже бой! Земля воронками взрыта, висят на деревьях подсечённые осколками ветки.
Стоп! Звякнула пуля, совсем рядом в землю ударилась, обсыпало руку, в которой автомат был. Не меня искала?
Впереди лежит на земле толстое дерево. К нему ползу. Нет ли чего там, на той стороне? Может, траншеи впереди или мины заложены?
Дерево большое, в три обхвата. Должно быть, снарядом тяжелым ударило, и свалилось оно, ветки по сторонам раскинуло. Видать, недавно: хвоя не пожелтела еще.
Подполз, лежу под деревом, слушаю. Спокойно кругом. На вершине сосны попискивает крошечная пичужка. Потихоньку гудят сосны. Минуту слушаю, другую. Вдруг что-то хрустнуло, но тихо, тихо... Автомат на изготовке, жду. Опять прошуршало, треснуло. Что же это? Нет, не так падает с сосны сухая шишка. Подбираюсь, поднимаю голову. В трех шагах от меня куча рыжих сосновых веток. Под ними что-то...
Смотрючто-то зеленое шевельнулось. Чувствую человек там. Ветки дернулись, из-под них глядят на меня глаза большие, округленные.
Миг, и я на ногах. И только на секунду опаздывает он. Вскочил, сбросил маскхалат. Тонкий, высокий, рвет свой автомат вперед. Но мой уже у плеча, смотрит ему в переносицу... «Не зевай, думаю, разведчик! В этой секунде твоя жизнь». Лицо врага перекосилось, рот в беззвучном крике открыт. Нащупываю курок. Сейчас выстрел
и путь свободен.
Жму курок... нет выстрела. Почему?! Ломаю крючок, дргаю его, гну
молчит автомат, молчит как мёртвый. Ах, ч-черт! Запорошило, знать, затвор, когда ударила пуля!.. Не будет выстрела!..
И тот, враг мой, понял это. Рот его, раззявленный в страхе, закрылся с лязгом. Он отпрянул назад, и вот уже его автомат смотрит мне в грудь крошечной черной точкой. А между нами только три шага.
Колотится, стучит в груди. В лицо словно сырым холодом пахнуло. Что же? Конец? На лбу
врага тугие морщины, углы губ приподнялись: торжествует.
Нет же, гад, нет!
Я сгибаюсь и весь в
прыжке рвусь вперед, дотянуться бы до горла фашиста и... чья возьмет. Но резанул выстрел, ударила в лицо горячая гарь пороха: приметил враг, отскочил. И снова между нами три шага.
Каска у него от прыжка съехала, голый череп обнажился, и на нем от виска до затылка шрам багровый... Достал ли тебя в атаке клинком мой друг казак или пуля партизан настигла, когда ты топтал мою родную землю?.. Зеленые глаза врага жадно сузились... Вот как довелось встретиться с тобой!.. Тонкие губы его шевельнулись, и вдруг:
Хэндэ хох!
Что? Зачем руки?
Хэндэ хох! еще раз с визгом выкрикнул враг.
Понимаю: живьем хочет взять. В плен?! Мне перехватило дыхание, клещами схватило от обиды горло. Безоружен... Нечем дать ответ!
На
размышления секунды. Смерть или плен? Умирать страшно, но плен... Хочу рвануть на груди гимнастерку, идти прямо на вражий автомат. Удержало меня что-то, не дало сделать эти три страшных шага. Нельзя умирать разведчику. Ведь потом, перешагнув через меня, враг пойдет. Туда, где те, кто меня послал, где ждут меня, моих сведений.
Я начинаю поднимать руки. Не слушаются. Каленым жаром обдает их.
А он осторожно обходит меня, впился прищуренным через мушку
глазом рисковать не хочет...
Форвэртс!
Медленно, очень медленно иду вперед. Каждый шаг может дать что-нибудь. Два шага, три, четыре... Враг сзади, он за спиной. Слышу его дыхание. Семь... восемь... девять шагов... Незаметно осматриваюсь. Впереди
толстая, могучая сосна. Она чуть в стороне. Четырнадцать... пятнадцать шагов... Все ближе к сосне. Ее ствол в толстой коре он в три обхвата. Еще шаг руки задевают за ветки я рывком бросаюсь за сосну. И вот огромный ствол разделяет нас. Враг взбесился, бегает вокруг дерева, посылает в меня короткие очереди. Увертываюсь, сгибаюсь, ни секунды на месте. Не успеваю, никак не успеваю отцепить гранату... В лицо ударяют щепки, обдает гарью, но надежно заслоняет меня собой сосна. Знаю, самая малая ошибка может стоить мне жизни. И задание сорвется.
Враг боится приблизиться к дереву: я наготове, могу броситься сзади, за автомат схватить. А он кружит, гоняется издали. Пули — везде, они рвут сосну, тонко визжат, уходя в сторону. У меня надежда: скоро расстреляет он диск, а перезарядить... нет, не дам я ему перезарядить! Я высовываю кончик пилотки, уголок маскхалата. Пробит! Кончился бы диск... Обожгло коленку, в щеку впилась щепка, и маскхалат мой вьется клочьями.
Но уже в руках у меня тяжелый зубчатый
шар граната. Удалось таки отцепить с ремня. Сейчас захлебншься, сейчас!
Р-рр-ы рр-рр-рры! ревет автомат, и все быстрее разгорается между нами смертельный бой. Я прижимаюсь к дереву, быстро выглядываю и прячусь. Враг стервенеет. Со щеки моей к углу рта стекает струйка крови. Но уже отогнуты усики чеки сейчас... Короткий взмахлетит под ноги врага тяжелый шар раз... два... три...
Р-рр-рах!
На секунду скрылось
все падают сверху сучья, сосновые шишки. Где же он? Выглядываю... Но снова выстрел, сорвало пилотку. Значит, успел отскочить и он... Эх, надо бы задержать гранату!
А теперь у меня только нож
на него вся надежда. Враг замолчал. Целая минута прошла ни звука. Высовываю кусок маскхалата нет, не стреляет. Почему не стреляет? Все патроны? Хитрит?
Слышу, хрустнула ветка... опять... ближе... еще ближе!
Идет к сосне? Зачем? Выглянуть
нельзя близко: скосит. Сжимаю в руке нож, жду. Шаги: туп-туп-туп... Еще ближе... Догадываюсь, изменил тактику: хочет бить наверняка. Шаги, медленные шаги... Со звоном колотится сердце прижимаюсь всем телом к сосне, угадываю, где враг. Недалеко, но с какой стороны появится?..
Присел, изготовился и вижу: у корней, взрыхленных моими ногами,песок. Крупный тяжелый песок. Догадка!.. Нож в левую руку, а в правой у меня полная горсть песку. Выпрямляюсь, жду. Он рядом. Между нами два шага. Еще один шаг.
На-а!
Размахиваюсь и бросаю песок за дерево, туда, где должно быть лицо врага. И сразу вперед. Не промахнулся: он сломался надвое, трет глаза. Не зевай, разведчик! Один удар, и враг на земле. Я в воздухе ловлю его автомат, вмиг прижимаю к плечу. Корчится, мычит, смотрит трусливым зверем.
Пересохло у меня в горле, выговариваю хрипло:
Вставай! Хэндэ хох!
На секунду, на долю секунды я прислоняюсь к сосне. Зеленые круги летят перед глазами. Стискиваю зубы:
Hу, пошел!
Плечи у него вздрагивают, трясутся пальцы поднятых рук. На эсэсовских
погонах песок.
И у меня на мокрой
ладони тоже песок.
Дружеская венгерская земля... Горстка ее помогла мне победить врага в трудный час моей жизни!..


Махорка

Наступал наш дивизион на большое немецкое село. В темноте мы подошли к нему вплотную и расположились цепью в голых виноградниках на гребне пологого холма. Утром все было готово к атаке, мы ждали лишь сигнала. Внизу сквозь утренний туман виднелись улицы, красные крыши домов, переулки, перепаханные глубокими следами танков. Горел зажженный снарядом дом.
Улицы были пусты. Только над длинным шпилем церкви кружились белые голуби.
Виноградники спускались до самого села, а перед ними желтой змеей вились вражеские траншеи. Они были от нас саженях
в 500, и нам было видно, как там у них вспыхивало солнце на штыках.
Сзади ударили наши минометы. Это сигнал к атаке. Застучали пулеметы, над окопами взвилась пыль, и мы пошли. Отстреливались немцы вяло, и как только у нас поднялось «Ура!», стали выпрыгивать из траншей и побежали.
Зеленые пилотки наших замелькали в винограднике, широкой цепью мы двинулись вперед. Вот уже ворвались во дворы передних домов, по переулкам потекли. Немцы бежали вихрем, умчались их полосатые машины, и на шоссе остались ящики с пулеметными лентами, вороха стреляных гильз. Скоро село было очищено, бой стихал, и разлетевшиеся голуби опять закружились над церковью.
Наш эскадрон послали очищать окрестности. Сразу за селом начинались сады. Яблоневые деревья спускались по склону холма к речке. Часть врагов скрылась там. Мы двигались редкой цепью, высматривали, не покажется ли где каска отставшего врага. Мне пришлось обходить какую-то глубокую, длинную канаву, и я ушел вправо, несколько приотстав от других.
Сжимаю пулемет, осторожно шагаю между деревьями, перепрыгиваю через воронки, полные водой. Вдруг впереди что-то мелькнуло. Присматриваюсь: человек! Зеленая шинель, каска,
немец. Клацнул я затвором вдогонку. Замечаю, странно как-то бежит: ссутулился, ноги переставляет тяжело. В общем, как-то нехотя бежит. Отбрасываю сошки, припадаю к земле, а человек повернулся и... совсем остановился. Смотрит на меня и ни с места, прямо грудью стоит. В одной руке держит винтовку, другой взялся за яблоньку, будто обнял ее.
Что такое? От удивления замерла рука на затворе: не дернул я крючок. Уж очень как-то странно стоит человек. Лицо худое, глаза измученные, из-под каски волосы растрепались. И нет на этом лице ни страха, ни крика, а только тоска смертельно уставшего человека. Молчим оба, слышно, как посвистывает ветер в ветках. А он все держится за дерево и смотрит на меня, жутко так смотрит... Ждет.
Досада меня берет: не понимаю человека этого. В плен хочешь, так, поди, знаешь, что с руками делать, пора научиться: война-то к концу идет! А биться хочешь... Но совсем не видно, чтобы хотел он биться... как тот... в венгерском лесу-то...
Смотрю, качнулся, ткнул себя в грудь и вдруг заговорил. Хрипло, сурово так заговорил по-своему, а сам дрожит всем телом. И вдруг, поверите ли, брызнули у него из глаз слезы, потекли по щекам. Что за оказия?! Окаменел я, не приходилось еще видеть такого на войне.
Высокий он, широкоплечий. На вид ему лет сорок. Лицо простого человека, рабочего вроде. И руки на винтовке большие, узловатые. Трудовые
руки это уж факт! Видать сразу... И начинаю я понимать слова его: «Стреляй, дескать, солдат, стреляй скорее!» Н-да, рассуждаю, такой отвоевал уже, раз дело вон до чего дошло. Встаю с земли, жду, что будет дальше. А он будто догадался, что не стану стрелять. Дернулись у него губы, обвис он весь на яблоню и всхлипывает, как ребенок. Глаза словно горем запорошены, красные, запавшие. Кости на скулах выпирают. Нет, совсем тут не нужно пулемета!
Экий ты какой! говорю ему. Зачем смерти просишь?
Взглянул на меня и понял, должно. Заговорил быстро, горячо, а в голосе слезы кипят. Показал в ту сторону, куда уехали ихние, и безнадежно махнул рукой. На пулемет с тоской смотрит. Чувствую сказать хочет: «Все равно, мол, мне. Со своими, с Гитлером гибель. Собака он, обманул. А вы тоже не пощадите! Враги ведь мы. Зачем зря мучиться? Стреляй, солдат!» Глаза у него это говорят.
Что я мог ему ответить? Запутанная, думаю, у тебя жизнь, темная, как ночь. И нет у меня зла на этого человека, хоть и враг он. Ну что ты будешь делать?
Ты вот что, говорю ему, пойдём-ка в плен. Стрелять не буду. Это ты брось. К чему мне уничтожать тебя, когда ты... вон какой?..
А он слушает, по голосу должен понимать, что не угрожаю ему. Но на лбу его не расходятся морщины. Повернулся к селу, показывает
рукой«майн» говорит. Ласково потрогал яблоньку, погладил тоже говорит «майн». Растолковал, вздохнул тяжело, и опять я догадался, душой почувствовал слова его. Село это, дескать, мое, земля-то, вот этот кусок и яблонька тоже мои, и хочу, значит, здесь умереть. Легче ведь на своей-то земле.
Вот, думаю, до какого горя довел людей гад Гитлер! И что-то хорошее чувствую в этом человеке. Большой он, суровый на вид, а душевный. Подхожу к нему, встал рядом.
Умереть, толкую ему, еще успеется. Смерть, она везде ненужная. Брось ты это, чудак человек.
Слушает, головой кивает, а сам все-таки в землю смотрит. Трудно ему поверить мне. Измучена у человека душа, на птицу похожа, перед которой дверь клетки открыли, а она жмется в угол, боится свободы. И захотелось мне, чтобы поверил он, понял. Сажусь я по-солдатски прямо на землю и говорю ему:
Садись! рукой по траве хлопнул. Достаю кисет. Кури!
А он улыбнулся печально, взял бумагу, махорки насыпал, начал свертывать цигарку.
Прикуриваем, и, видно, горячо он хватил зеленого дымку, закашлялся до слез, остановиться не может.
Очень уж мне это интересно показалось, не мог я удержаться и рассмеялся от
всей души. А он взглянул на меня, слезы у него на глазах, и тоже рассмеялся. Сидим мы рядом, смеемся, и яблонька над нами зелеными ветками трепещет, будто за хозяина радуется. И лицо его как-то осветилось от веселья: оттаяло, думаю, твое заледенелое сердце от русской махорки!
Гут? спрашиваю.
Гут! отвечает он.Зэр гут.
Народ наш, рассказываю ему, на бессмысленную злость не способный. Так что ты не бойся плена.
Слушает, потягивает махорку, до ногтей докурил.
— Гут,— повторяет.
Карош!..
Поднялся я, говорю:
Ну, что же, пойдем?
Посмотрел он мне в глаза, глубоко так, будто в самую душу посмотрел, и по-русски повторил:
Пойшли.
Быстро встал, и смотрю, схватил свою винтовку. У меня аж сердце екнуло: «Да неужели он... такой же гад, как тот... в венгерском лесу? Неужели так ловко хитрил, подлюга?
» пронеслось у меня в голове. Руки мои сами в автомат впились, тело напружинилось. «Что же произойдёт сейчас?»
А он подошел к большому камню да так треснул по нему винтовкой, что только щепки брызнули. Улыбнулся и повторил:
Пойшли.
Рядом идем. Смотрю, взял в руки кусок земли, мнет его в больших ладонях, на меня посмотрит, улыбнется. Я толкую ему:
Поработаешь еще на своей земле. И яблони еще свои увидишь. Жить, говорю, надо. Хорошая это штука, жизнь. Гут!
Слушает, согласно кивает головой.
Привел я его в расположение части, сдал начальству. Хорошо попрощались с ним. Подарил я на дорогу ему махорки.
До свидания! сказал я.Смотри, больше не захлебывайся.
Свиданьия ответил он и после долго мне рукой махал... Интересно, жив ли он сейчас, что делает. Как знать, может, доведется увидеться...


Михеич

Вечереть начинало. Лес, что был впереди нас, темнее стал. Нейтральную полосу, разбитое снарядами шоссе, автомашину, что кверху колесами обочь лежала, все синей дымкой затягивало. В траншеях было душно. Пахло сырой глиной. Только нет-нет, да и занесет откуда-то сладость поспевающего винограда. В обороне мы сидели четвертый день, и казаки соскучились по коням (они остались километрах в пяти от передовой), по ночным маршам, в общем, по привычной казачьей жизни на войне. Коротали время, кто как мог. Разговаривали про солдатские дела, кое-кто прилаживал на продранную коленку заплатку. Пулеметчик Коля Горностаев тихонько, совсем про себя, пел:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза...

У Коли лицо мальчишеское, детский румянец еще не побледнел, а глаза голубые-голубые. Задумался. Грустно смотрит вдаль.
А у
автоматчиков все вокруг Моисеенко, развеселого, ладного на язык казака. Сидит он на ящике с патронами, в зубах самокрутка, пилотка на затылке.
Да-а... Вынес я ее, братцы, рассказывает он, из того горящего дома, дал воды: в чувство, значит, стремлюсь привести. Ну, все как следует. Встала, улыбается... Уж до того хороша была девушка! Потом посмотрела на меня и говорит: «— я, говорит, безусловно...»
За лесом негромко стукнуло, в воздухе зашуршало, заскребло, быстро приближаясь, шваркнуло над головой: «Р-ррах! Р-ррах!» Аж в ушах загудело! Посыпалась на спины земля.
Тяжелую бросил, сказал кто-то.
Ну, вот... И говорит, значит, мне, продолжает Моисеенко, а сам аккуратно стряхивает землю с пилотки,выйду, говорит, замуж за тебя, Моисеенко. Как только война кончится!
Слушали его, посмеивались, дымили папиросами. А Коля Горностаев на пулемет облокотился и все грустит:

До тебя мне дойти нелегко,
А до
смерти четыре шага...

Ему подтянули. Тихо так, задумчиво. Многие с закрытыми глазами сидели.
Не сразу заметили даже, как все в темноте потонуло. Изредка над вражескими траншеями вспыхивали ракеты,
тогда снова появлялись впереди лес, и шоссе, и рыжие воронки на нейтральной полосе. В тишине редко хлопали одиночные выстрелы, пересекались огненные нити трассирующих пуль. Вдруг кто-то радостно воскликнул:
Братцы, а ведь, кажись, Михеич приехал!
Позади наших
траншей глубокий лог, весь в густом орешнике. Там обычно останавливался с кухней Михеич, повар наш эскадронный. Сейчас в логу чуть слышно постукивали колеса. Это означало, что Михеич привез ужин.
Я взял Моисеенко и еще четырех казаков, и мы стали спускаться между кустов в лог. Михеич уже ждал: стоял на колесе кухни, помешивал черпаком в котле. Даже сейчас в темноте было видно, что человек он хотя и невысокого роста, но грузный, солидный, как и подобает настоящему повару.
Здорово, Михеич! Как жизнь? весело обратился к нему Моисеенко. Что на ужин?
Что дадут, то и съешь, отрезал Михеич.
Особых разговоров от Михеича не добьешься. Один ли сидел он возле кухни, курил ли с
казаками все больше помалкивал. В длинных его, ниже подбородка, усах седина белела. Из-под бровей, кустистых, песочного цвета, смотрели маленькие, угрюмоватые глаза. Будто он все про себя что-то думал и думал. И держался как-то особняком, в одиночку. Старая привычка, наверное: до войны-то пасечником был. По званию сержант, но все обращались к нему просто: «Михеич». Так уж установилось в эскадроне. Он привык к этому. И к его нелюдимости привыкли.
Моисеенко на неласковый ответ ничуть не обиделся. Он крутился уже около михеичевой лошади. Была она маленькая, крепенькая, веселой буланой масти, а по спине
темный ремень. В эскадроне за маленький рост, за красоту звали ее ласковым девичьим именем: «Феничка».
Как дела, Феня? Вот я тебе что-то принес, говорил Моисеенко.
Феничка повернула голову, взяла с ладони сахар и захрустела, а
Моисеенке радость: смеется.
Надо сказать, что по характеру Феничка была совсем не то, что ее хозяин: нрав у нее был общительный и... как бы объяснить? В
общемсолдатский нрав.
Бывало, в марше обедают казаки возле кухни, Феничка поглядывает на них мокрыми блестящими глазами, словно бы радуется их крепкому аппетиту. Казаки, хоть у каждого свой конь, любили ее и сделать стремились что-нибудь приятное. Тот сахару принесет,
другой кукурузы початок, третий хлеба кусок, хотя и присыпанный махоркой в кармане. Феничка все ела. И подарки эти нехитрые, понимали мы, радовали еще больше, чем Феничку, ее молчаливого хозяина. Ведь ими казаки как бы уважение свое к Михеичу проявляли. Но виду он не показывал, что доволен, такой уж характер.
Как думаешь, Михеич, разговор понимает Феничка? спросил Моисеенко.
Балабон! буркнул Михеич.
Вообще любил он, когда казаки ласкали Феничку или разговор про нее заводили. Гордился своей лошадью. Да и не зря: и резва, как огонь, и вынослива. Он считал, что Феничка
чистых донских кровей. Мелкорослость же ее относил за счет военной жизни. «Конь что ни на естьсамый фронтовой, говаривал он.— И съест немного и спрятать легко».
Наполнил Михеич ведра, отправил казаков и только после этого бросил себе в котелок. За ужином коротенько Михеич обсказывал мне свои дела: получил крупы, масла; интендант обещал свежей картошки; ухналей достал: перековать Феничку
надо задняя левая ненадежна.
А завтрак, должно, привезу затемно, старшина, заключил он.Больно бьет днем-то по дороге. Как бы коня вот не изувечить.
Но все пошло совсем по-другому. Только уехал Михеич, как из-за леса, где был враг, вдруг сразу взревели минометы. Мины без перерыва шипели в воздухе, осколки, комья глины летели на спины. Немного
погодя команда: «Приготовиться! Танки!» Справа в кромешной темноте ревели, грызли землю танки, шли, должно быть, лавиной. Мы приготовились, ждали. Но основной бой шел справа от нас. Там гудела канонада, огненные сполохи вздымались в небо, пулеметы так и захлебывались.
Шум боя по флангу прошел, и уже сзади за нами горела деревня. В какие-то два часа это случилось, и скоро мы узнали, что танки прорвались, зашли в тыл. И еще мы узнали, что на той стороне остались наши кони, обоз с провиантом.
Пришло к нам горе.
Кони-то, кони, братцы, пошел разговор по траншее. Неужто погибли?..
Но это была только малая беда. Бой шел всю ночь, а к утру стало известно, что немцы прорвали нашу оборону и с другой стороны.
В
общем в окружение угодили!
Ну, братцы, готовьсь! Канитель горячая будет! говорит Моисеенко. А сам, смотрим, автомат свой проверяет да начищает.
Готовимся, подкапываем траншею, укрепляем оружие на брустверах.
Пробьемся! Наши выручат.
А Коля Горностаев спрашивает меня:
Должно, каюк нам, товарищ старшина?
Рассердился я:
А ты не ной. Заумирал раньше смерти! Заливай вся воду в кожух!
Вместе с нами попала в окружение еще рота пехотинцев да две батареи артиллеристов. Наш дивизион соединился с ними, и мы круговую оборону заняли. Виден нам был весь клочок земли, который у нас оставался. Слева лесистые холмы шли. Туда успели взобраться артиллеристы и казаки других эскадронов. Справа глубоко в
долине речка. За ночь пехотинцы накопали над ее берегами траншей. В середине виднелись обломки стен, разбитые печки остатки деревни. Пехотинцы берегли наш тыл.
А мы стояли лицом к прежнему фронту. И главный удар направил враг как раз на наш эскадрон. Мы поняли это утром. Еще и не рассвело как
следует начался ураганный артналет. Из-за леса били сразу несколько батарей. Гудело, рвалось кругом. Над головами смерчи крутились. Воздушной волной прижимало к земле, забивало рты горячей пылью.
И так целый день! Ненадолго враги давали нам передышку, совсем ненадолго, потом все снова начиналось. Оружия мы из рук не выпускали и при малейшей возможности рассматривали вражьи траншеи,
не зашевелились ли там фашисты, не выпрыгивают ли, чтобы идти в атаку?
Как жаркий костер, прогорел этот день. Подошла ночь, по дивизиону
команда не спать: ночной атаки ждали. Все устали, но сидели у оружия. Кто-то сказал:
Подзаправиться бы, братцы...
Да-а! Не мешало бы... Где-то наш Михеич?
Живой ли?
Я целый день был в
траншее неделю как заменял убитого командира первого взвода — и не знал, что сталось с Михеичем. Если он погиб, бедняга, то совсем туго нам придется: ведь у казаков оставалось всего по нескольку сухарей. Я с тревогой раздумывал об этом. А когда совсем стемнело, кто-то вдруг как закричит, а сам запыхался, прибежал, видно, откуда-то:
Братцы-ы!.. Братцы! Михеич приехал. Ходил я сейчас за водой,— сам видел.
Врешь?!
Говорю, видел. В логу стоит. При-е-ха-ал!
Будто свежим ветерком потянуло по траншеям от этой новости. Казаки ободрились:
Наш повар не подведет! Это же не кто-нибудь, а Михеич.
Важное
дело еда в жизни солдатской! В логу я действительно обнаружил нашу двухколесную кухню и Михеича возле нее. Заметил и темный бок Фенички. Она жевала траву, а завидела меня весело подняла голову, блеснула в темноте влажным глазом, Михеич копался у топки, стучал чем-то.
Он доложил, что прошлой ночью поехал в обоз за продуктами и едва под танки не попал. Вырвался, Феничка вынесла, прямо из огня выхватила. Вот только топку в кухне осколком повредило.
И как всегда, Михеич неторопливо, но очень споро делал свои дела. Подложит дров в топку, чтобы не остывал суп, подтянет чересседельник, цыгарку свернет, и все больше помалкивает в свои длинные усы. Когда я собрался уходить, он тихо проговорил:
Вот, товарищ старшина, две пачки махорки тут. Раздай нашим казакам.
Пришел, разделил. Эх, и благодарили же солдаты Михеича!.. И — Феничку...
По ночам нельзя было сомкнуть глаз. В темноте подползали враги и забрасывали траншею гранатами. А утром, как по распорядку, всегда в один час начинали над нами кружить штурмовики. Шли волнами. Обливали пулемётным огнем.
Погиб Коля Горностаев. Ночью вылез он из траншеи ноги размять, освежиться и уснул незаметно. Недоглядел я. И тут ударили вдруг
минометы шквал пронесся,и Колька наш так и не успел проснуться!
За три дня немцы несколько раз ходили в
атаку широкой цепью. Мы отбивались. Под ногами хрустели кучи стреляных гильз. Выдержали мы эти три дня. Знали: один шаг назад и смерть, гибель. Но надеялись, выручат, придут наши.
Михеич все время поддерживал нас. Едва темнело, в логу слышалось осторожное постукивание колес, и немного погодя он сам поднимался в траншею и говорил всегда лишь три слова:
Давай за ужином!
Поворачивался и уходил.
За длинные, как год, страшные сутки у нас была эта одна
радость съесть десяток ложек каши. И мы ждали Михеича, верили в него.
Но на четвертую ночь он позвал меня к себе. Я знал, где Михеич остановился: в километре от передовой, в каменном сарае. Когда я пришел, он сидел на опущенной оглобле. Задумался, цыгарка пальцы ему жгла. Вот тогда-то он и сказал мне самые страшные слова:
Ну, старшина, все. Варить нечего.
А сам глядит на меня из-под кустистых бровей, вроде и не мигает. Знал он, конечно, что нечего мне сказать, понимал, трудно у меня на душе. И сам он закаменел как-то весь. Даже в полутьме видел я, как глубоко запали у него на лбу морщины.
Ты, Михеич, казакам об этом особо не говори. Они на тебя сильно надеются.
Что я мог еще посоветовать своему повару? Чем мог помочь ему?
Мм... ты поищи что-нибудь, а? Может, борщ какой сообразишь, ну, из крапивы там или из чего еще?
Я сказал это на всякий случай. Промолчал он. С тяжёлым сердцем пошел я на передовую.
Утром в этот день на нашем участке была танковая атака. Из леса вышло четыре «Тигра» и на большой скорости покатились на нас. На ходу из пушек били, из крупных пулеметов. Перед траншеями разделились в разные стороны и пошли вдоль фронта. Наедут на траншею, развернутся и обрушивают ее, землей заваливают.
Многих похоронили бы так из нас, если бы не выручили артиллеристы. Ударили сзади через наши головы. Дружно ударили, дрогнули танки, повернули назад. Одного успел настигнуть снаряд, в башню угодил. Танк остановился, пошел на бок, так и замер на нейтральной полосе.
В этот день не было нам ни минуты отдыха; минометным огнем сносило брустверы; мы подкапывали траншею, заваленную осколками, гильзами. Глаза резало, виски горели у всех, в голове гуд стоял.
В моем взводе прямым попаданием убило пулеметный расчет. Погиб наводчик Сергей Шишкин. В грудь осколок угадал, и он упал худым лицом на пулемет... Будто все еще смотрел в ту сторону, где был враг.
Весь день над нами кружили штурмовики. Они летели низко, по головам, мы слышали запах сожженного бензина. Но и этот день мы выдержали. Со страхом ждал я ночи, когда должен был приехать Михеич. Ведь знал я, что не приедет он, знал, как тяжело будет казакам после такого дня ожидать другого, ожидать без сна, без отдыха и... без пищи.
Но я ошибся. Как всегда, кто-то первый узнал, что он уже в логу с кухней. Я почти бежал туда. Верил и не верил: радость-то какая, если правда... А ведь правда! И кухня стояла у куста, и Михеич погромыхивал ковшом о железное дно, и Феничка тихим ржанием встречала нас.
Казаки ели молча, с жадностью, слизывая каждую крошку. Галушками кормил нас Михеич.
Поели, стали возвращаться в траншеи. Несли в ведрах остальным. Моисеенко подошел к Феничке, хотел, видно, приласкать ее, но рука у него упала бессильно, и он сказал только:
Спасибо, Михеич!
Какое еще там спасибо?.. Балабон! Иди, иди давай! бормотал Михеич.
Когда все ушли, рассказал он мне, что ходил в деревню и нашел немного муки, в погребе одном откопал.
Он собрался уезжать, как вдруг остановился, спросил:
Казаки говорили тут, будто танку его подбили...
Я рассказал про немецкий танк. Михеич помолчал немного, потом зачем-то слез с кухни и опять стал запрягать Феничку.
Ты куда, Михеич? спросил я.
Он пробормотал что-то, не разобрал я, а тут как раз меня отозвали. А перед утром приехал он снова и привез завтрак
мясной суп. На этот раз Михеич был разговорчивее и, чего с ним никогда не бывало, даже с улыбкой обратился к Моисеенке:
Ну, Моисеенко, спел бы что-нибудь!
И все улыбнулись, понимали: подбодрить хотел Михеич по-своему, как уж умел.
Трофейный суп-то, хитро подмигнул он мне. В немецкой танке тушенка обнаружилась...
Начался пятый день. На рассвете эсэсовцы пошли в атаку. Рослые, в темных френчах, катились они широкой лавой, частыми перебежками. Прятались в воронках, бежали вдоль дороги. Мы уже видели потные лица, говор их слышали. Загорелась, вскипела огнем наша траншея. До гранат дошло, кое-где до штыков...
Потом как-то вдруг все стихло. Когда ветер разнес пыль и дым сизый,
на нейтральной полосе, в воронках, на дороге завиднелись трупы в темных френчах с серебряными нашивками.
И своих многих схоронили мы этой ночью. Позади траншей под кустами орешника выкопали им по последнему окопу!
Землей присыпали, свежим дерном привалили. Спите спокойно, друзья-товарищи!
Ещё утро наступило. Шестой день! Думали мы, что он будет для нас последним. В автоматы поставили последние диски, с пояса сняли последние гранаты. Да что
там гранаты. Последние силы напрягали мы, те последние силы, которые, наверно, только у русского солдата бывают.
Но вот в середине дня закружились над нами самолеты с красными звездами! Прорвались таки наши!! Долго бросали нам боеприпасы
патроны, пулеметные ленты, гранаты. Правильно, это было самое необходимое. Без пищи солдат до самой смерти останется солдатом, а без патронов...
Мы ободрились, ждали. На похудевших лицах, в запавших глазах радость затеплилась.
Михеич приехал в эту ночь раньше, чем всегда. Когда Феничку привязывал, зло ругнулся на нее. Никогда раньше этого с ним не было. Потом долго отвинчивал крышку кухни.
Чаек... уныла сказал кто-то.
Больше никто и слова не проронил. Гремели котелками, вяло втягивали в себя горячую жидкость, потом шли обратно, в траншеи. Михеич тоже молчал, и в темноте его грузная фигура казалась придавленной, беспомощной.
И опять сидели в траншеях, боролись со сном. Ведь сон был для нас все равно, что смерть. Молчали, и губы ссыхались, и не было сил разомкнуть их.
Ночь теперь была страшнее дня. Глаза резало, будто железными опилками запорошены. В голове стучало, во рту горькая слюна.
В эту ночь Михеич не приехал.
Но перед утром пришел от него казак, передал, чтобы шли в сарайчик с ведрами. Там будто бы готов был завтрак. Какой завтрак?! Откуда? Не шутка ли это? Послал я двух
казаков проверить. Через час они вернулись... с полными ведрами супа! Настоящего мясного супа, да каждому еще досталось по куску мяса! Что за чудо! У всех, кто был тогда с нами, этот завтрак останется в памяти, наверно, на всю жизнь.
И обедом накормил нас Михеич, и ужином! И незаметно прибывали силы, и снова смотрели мы вперед, готовые в каждую минуту встретить врага. И еще сутки выстояли, не дрогнули.
А на восьмой день пробились-таки наши! Ночью справа грохнули пушки, вышли верткие тридцатьчетверки и понеслись к лесу, где сидел враг. Загудел, затрещал лес, и сразу вспыхнул, как сухая трава. Далеко отшвырнули врага, и были мы уже плечом к плечу со своими.
Радости
было не расскажешь! Обнимали танкистов, плакали, целовались... А потом уснули мертвым сном первый раз за всю неделю.
К вечеру сменили нас свежие войска. Дивизион готовился к выступлению. Прибежал я в сарай к Михеичу. Ворота распахнуты. Сходу кричу:
Спасибо, друг! Запрягай свою...
Больше ничего я не выговорил:
смотрю Фенички нет, а он сидит, как всегда, на оглобле кухни. Плечи ссутулились, в пальцах тлеет цыгарка. Поднял голову, медленно так поднял, и увидел я: дрогнули у него губы, и на седой ус скатилась горячая скупая солдатская слеза.
Подошел я к Михеичу, обнял его за плечи, подняться помог, и мы пошли рядом, туда, где строился наш эскадрон.
На сарайчик, в котором виднелась кухня, неподвижная, какая-то беспомощная, на ее пустые оглобли он обернулся только один раз.
И по обычаю
своему ничего не сказал.


Моисеенкина беда

Дивизион наш окончил войну в чехословацком местечке.
Шел май, теплынь стояла. В садах белым-бело цвели вишни. Виноградники распустились, и когда дул ветер, по ним шли волны. Как по озеру.
Наши палатки раскинулись по берегу реки. Мы вдоволь отсыпались, мыли коней, писали домой письма,
столько писали, что почтальон Вася Рожков начинал ругаться:
Ты, Степанчук, государство разоряешь. Каждый день по десятку строчишь! На тебя одного почта должна работать?
А ты как думал? смеялся Степанчук. Не заработал я, что ли?
Вечерами сидели казаки у костров, о былом говорили, вспоминали полузабытые мирные песни. После отбоя засыпали не сразу. Каждый думал о своем, но
все о Родине.
В родную сторону тянулись уже по дорогам войска, по небу журавлиными станицами самолеты летели.
В эскадронах начиналась мирная жизнь. И хотя знали, что и нам скоро трогаться, понастроили в лагере барьеров, джигитовали, лихо рубили лозу. Готовились к многодневному пути домой.
И вот тогда-то и стало твориться что-то неладное с Моисеенко. Казак он веселый, на язык ловкий, рассмешить, рассказать какую
историю его дело. А тут что случилось? ходит тихий, молчаливый, смотрит узкими косоватыми своими глазами куда-то в сторону не узнаю казака!
Выберется в свободное время, отойдет от всех, сядет и молчит, о чем-то думает.
Ты что, Моисеенко, какой-то... не такой стал? — спрашиваю.
Я ничего, товарищ гвардии старшина, ей-богу ничего, отвечает он, а у самого губы кривятся.
Может, из дома письмо плохое получил?
Нет, товарищ гвардии старшина. Хорошее письмо... Вот прочитайте, если хотите.
А голос у него даже вздрагивает. Не смотрит на меня парень, ждет, чтобы я поскорее ушел. А раньше, бывало, всегда расскажет про себя и хорошее и плохое. Хотя, случалось, прихвастнуть мог с три короба. Но без цели. Веселья ради.
Захожу однажды ночью на
коновязь знаю: дневалит Моисеенко.
Не видит он меня, но слышу, говорит Великану, коню своему, с такой тоской говорит, что мне и смешно и жутковато стало.
Разве ж ты конь, черная твоя личность? Конского в тебе звание одно да четыре копыта. А по-настоящему на тебе тюки надо возить, как на верблюде, а не казаку доброму ездить.
Помолчал он, должно быть, задумался опять, и
вдруг как закричит:
Пшел, дохлятина!.. Лезешь...
Видно, Великан ткнулся к нему в грудь носом,
приласкаться хотел. Мягкий удар послышался, и после этого дробный топот копыт. Шагнул я к нему:
Ты что это над конем изгаляешься? говорю. Наряд заработать хочешь?
Виноват, товарищ гвардии старшина... тихо ответил, и стоит, плечи опустил.
Ничего не понимаю. Коней любит больше всего:
недаром природный кубанский казак, сызмальства джигитовал. В трудное время бывало пайком делился с конем, половину сахара отдавал. Помню, когда Михеич в окружении Феничку свою зарезал, чтобы нас накормить, узнал об этом Моисеенко сам не свой был. Вспомнят они оба про Феничку и сидят вздыхают. «И как же это ты ее, Михеич... Я бы уж лучше голодовал! Такую красавицу!..» сокрушался Моисеенко. О чужом коне тосковал! А тут такое...
Хочу nopyать казака, строгостью попробовать не могу. Вижу, ничего этим не добьюсь. Жалко, горе какое-то у человека на душе.
Потом стал Моисеенко отпрашиваться каждый день в увольнение. Отпросится на три-четыре часа, пробудет где-то и в срок вернется. Только еще более молчаливый. Сядет возле палатки
и как замрет...
Прикидываю всякое в уме... Что могло случиться с казаком? Может, любовь какая завелась нечаянно? Парень холостой, двадцать три ему только. А в чешских деревнях много хороших девушек: увидел где-нибудь такую, что сразу сердце оккупировала, а
подхода не знает. Вот и...
И решил я проследить... Не с какой-нибудь там целью, а просто о казаке забота. Отпрашивается он раз. Ладно, отпускаю, а сам, немного погодя, тоже, будто по делу, издали вслед иду.
Спустился он к реке, идет по берегу, потом скрылся за поворотом. Я надбавил
шаг не потерять бы. Смотрю, лежит Моисеенко на земле, травинку жует, а сам куда-то смотрит внимательно. И я туда же. На лугу кони ходят. Хотя и далеко, но разглядел я, что кони-то не наши, чешские. Опять ничего не понимаю. Что за дела здесь у Моисеенки?
Вижу, около коней парень какой-то сидит, стережет, наверно. Недалеко деревня, на улицах люди, девичьи платки видно.
Лежит Моисеенко, не шелохнется, сжует одну травинку, оторвет другую... и так все время.
Подхожу к нему.
Ну, отдыхаешь?
Лаской, значит, стараюсь с ним.
Он вздрогнул, удивился, но ничего, вида не подает.
Отдыхаю, товарищ гвардии старшина! Ага... Воздух здесь... чистый.
Да, места богатые. И народ хороший... Девушки, скажем. Есть такие, что и во сне не увидишь. Не приметил ли какую?
Может разговорится, думаю.
Что вы, товарищ гвардии старшина! Зачем мне здесь примечать? Из дому пишут, что в нашей станице все до одной девки новые шьют: меня встречать!
Засмеялся он, но невесело как-то. Поговорили мы, поговорили шли вместе в эскадрон. Так и не смог я тогда разгадать моисеенкину беду.
Прошло после этого четыре дня, прихожу я на утреннюю чистку, вижу в эскадроне случилось что-то необычное. В стороне от коновязи собрался весь первый взвод. Разговоры, смех. Но только завидели меня, бросились к коням и заработали щетками. А у привязанного к отдельному столбу коня остался Моисеенко. Смотрю на него и опять не узнаю. Другой человек! Летает щеткой по конскому
крупу глазами не уследишь, насвистывает. Чем его Великан вдруг так завлек? Подхожу ближе и еще больше диву даюсь. Стоит какой-то другой конь и невиданной, прямо сказать, красоты! Высокий, огненной масти, стройный, что тебе лось. Глаз не оторвешь.
Здравия желаю, товарищ гвардии старшина! вытянулся Моисеенко.
Сегодня он так и ел меня глазами. А глаза-то у него, говорил уже я, узкие, чуть косят, калмыцкие глаза. Вижу опять прежнего Моисеенко, какой он всегда был, весёлый, задорный.
Здравствуй, Моисеенко. Что это за конь у тебя? спрашиваю.
А что? Хорош, товарищ гвардии старшина? Верно?
Неплохой, говорю сдержанно, а сам глаз не могу отвести.— Свежий конек. Да где ты взял-то его?
Моисеенко слепил щетку-скребницу, нежно погладил тоня по атласной шерсти.
Вы сперва на ноги взгляните, товарищ гвардии старшина. Не ноги струны!
Ноги действительно были хороши: прямые, тонкие, в бабке рукой обхватишь. И
вдобавок в белых чулках.
А шея, товарищ гвардии старшина?! Шея-то! Лебедь!
Я не удержался и потрепал по крутой шее коня. Он только фыркнул.
Сердится! смеялся Моисеенко.Ей-богу, сердится. Потому — не хозяин вы!
И все у него сегодня ликовало: и хитрые, развеселые глаза, и редкие зубы, и две его «Славы» на широкой груди. Прежний Моисеенко!..
А меня уже знает, говорил он, любовно оглядывая коня. — Вот смотрите!
Он отошел шага на два и крикнул:

Алмаз, ко мне!
Конь повернул гибкую шею, повел на Моисеенко искристым глазом. Казак прямо светился от радости.
М-да, хорош!сказал я. Но рассказывай, где добыл?
А вы, может, пробежитесь, товарищ гвардии старшина? не отвечая, сказал вдруг Моисеенко. Сейчас седло накину.
Некогда мне гарцевать. Другие дела есть. Так что...
Да вы только испробуйте! Не пожалеете. Что на рыси, что на галопе волна морская.
Вижу, гнет какую-то тайную политику казак. Суетится, глазами по сторонам шмыгает.
Вот что, Моисеенко, ты мне зубы не заговаривай, отвечай: откуда конь?
Он положил седло обратно, хотел сказать что-то.
А в это время дневальный подал команду «Сми-рр-но!». Казаки выбежали на линейку, выстроились,
на коновязь пришел капитан, командир нашего эскадрона. Поздоровался с казаками, приказал продолжать чистку. И тут сразу заметил нас с Моисеенко, на коня взглянул. Подходит:
Это еще откуда взялся такой? спрашивает, а сам прямо впился взглядом в коня. Большой он, высокий, наш капитан, тоже из природных кубанских казаков. Горячий до невозможности! Говорю с опаской:
Вот я тоже спрашиваю, товарищ гвардии капитан... как раз...
Командир обошел коня со всех сторон, погладил его по золотой шерсти. А конь покосился на него черным, злым глазом, ногой в белом чулке по земле ударил.
Так откуда,спрашивает опять капитан,конь-то?
Товарищ гвардии капитан. Это я...— начал Моисеенко и осекся.
Ну? прикрикнул капитан.
Это я... на Великана своего... товарищ гвардии капитан... у чехов выменял.
Капитан даже задышал быстро, окинул с ног до головы Моисеенко:
Выменял?! На Великана? Интере-есная история!
Вспомнил, должно быть, капитан, что любил приврать казак. Однажды показывает фотографию красивейшей девушки с голыми руками. Показывает и говорит: невеста. Удивляемся, откуда у
Моисеенко похожая на принцессу невеста. Рассказывает, и все получается как надо. Спас, мол, девушку от смерти, из горящего дома вынес. Она полюбила его и пообещала, что замуж выйдет. Как только война кончится. Звали же девушку, по словам Моисеенки, русским именем Маруся. Мы наполовину верили, потом один казак, по-венгерски он хорошо знал, прочитал какие-то строчки на обороте, и пошел хохот. Оказалось, знаменитая артистка из Будапешта. Да еще в гриме!
М-да, говорит командир эскадрона. И придачу, наверное, взял за... Великана своего.
Никак нет, товарищ гвардии капитан! отвечает Моисеенко, а сам дрожит весь.
Ага! Значит, баш на баш? Хвалю. Работа чистая!
Капитан шагнул к Моисеенко, строго на него смотрит, а голос у него хриплый, простудил связки в войну ещё, так и осталось.
А знаешь ли ты, цыган-меняла, что Великан твой и полкопыта этого коня не стоит? Кого обморочить собрался?!
Моисеенко стоит, руки по швам, пальцы вздрагивают.
Выменял же, товарищ гвардии капитан. Ей-богу, выменял.
Хватит! гаркнул капитан. Ишь, басни рассказывает... Говори правду! У кого коня увел?
Моисеенко совсем замолчал, стоит, глотает что-то, проглотить не может.
Молчишь? Старшина! На гауптвахту этого... типа! В трибунал сообщу!
— Есть на гауптвахту!
отвечаю и вижу: опустил Моисеенко голову, ремень начал расстегивать.
Тогда попросил я командира немного в сторону отойти, говорю ему:
Проверить бы надо, товарищ гвардии капитан. Может, и на самом деле все... по-хорошему было?
Без проверки все ясно. Украл! Судить надо мародера! А тут дело и политическое: мы освобождение братьям-чехам принесли, а он...
С судом дело не опоздает. Но говорится: семь раз отмерь, один отрежь... Сказал я, а сам боюсь: ох и влетит мне сейчас, пока все разберется.
Задумался капитан.
Ну вот что: пусть седлают коней, поедем в ту деревню, откуда конь.
И вот едем мы все трое. Моисеенко сзади, на Алмазе своем. Я несколько раз оглядывался. Идет конь хорошо,
идет играет телом своим точеным, копытами камни так и сечет. Капитан оглянется назад и зубы даже стиснет. Молчком доехали до деревни.
Остановились возле самого большого дома. Там, сказали нам, живет староста.
Позвали его. Вышел пожилой, очень широкий в плечах чех, с трубкой в руках. Я начал обсказывать ему наше дело. Сразу все понял: оказалось, был он в четырнадцатом году в плену в России и знает по-русски. Выслушал, послал ребятишек своих куда-то. Побежали они в разные стороны, кричат у домов, созывают должно быть жителей.
Зачем? спрашиваем у чеха.
О, это так обьязательно, товарич капитан.
Удивляемся, но, делать нечего, ждём.
Через некоторое время стали собираться около дома люди. Были тут и пожилые в широких шляпах, и молодые парни в фуражках с длинными козырьками. Кое-кто держит в руках тяпки, лопаты, видно, прямо с работы пришли. Подойдут, поздороваются, спросят, как живем. Толкуем с ними, как умеем. Расспрашиваем про урожай, про коней, про разные дела крестьянские. Народ
чехи крепкий, широкий в кости. И приветливый народ.
A потом пошло такое, что мы сами ушам своим не верили. Поднялся староста, объяснил чехам, по какому делу мы приехали. Они закивали головами, смотрят на нас, улыбаются.
Потом говорит староста:
Я сам объясню, как было дело, товарич капитан. По порядку все буду говорьить. Чех помолчал, потом повернулся к Моисеенко, трубкой на него показал.Казак Моисеенок хороший казак. Пришел он один раз в наша деревня, а старик Гашек крышу починяет. Гашек это вон тот старик.
Из толпы вышел маленький старичок с веселыми детскими глазами и повторил:
Гашек, товарич капитан. Гашек.
Казак Моисеенок говорит ему: давай помогу, руки работать хотят. А у Гашек нет сынов: с войны не вернулись. Моисеенок взял топор и сделал Гашеку новая крыша. Нам всем понравился казак Моисеенок.
Моисеенко смущенно переминается с ноги на ногу, в землю смотрит.
Потом увидел Моисеенок конь Марека. Марек — вон гот парень. Староста показал на высокого, очень серьезного молодого чеха, который стоял в стороне. Увидел Моисеенок конь и каждый день приходит и смотрит. Лежит на земле, где кони ходят, и как мертвый. Тогда говорит мне старик Гашек: «Моисеенок любит конь Марека». А я и сам-то вижу. Стало нам жалко казак. Один раз приезжает Моисеенок на своем конь и говорит: «Давай менять!» Принес еще часы, еще деньги, еще одежа хороший черкеска, и свой конь отдаёт, а этот длинный Марек не хочет! А почему не хочет? А потому, что Марек — глупый парень.При этих словах Марек серьезно кивнул головой. Он, глупый, не понимал никакого дела. У казака конь тоже добрый, сильный конь много везет, и плуг и борона, а у Марек конь английский скакун. На нем надо ездить всадник, а не на поле работать. А Марек падает с него, как мешок. Парень подумал, должно, что-то свое, сделал шаг вперед, зачем-то снял фуражку и опять согласно кивнул головой. Как поедет, так и упадет. Тогда мы все в нашей деревня говорим Марек: Сменяй! И еще каждый дал по пьятдесят крон на придачу за конь. Марек согласился. Вот... все чехи видели, как он согласился. Мы просим, чтобы вы не ругал казак Моисеенок.
Староста повернулся к чехам, и они зашумели, заговорили все разом:
Правда, товарич капитан, правда!
Командир эскадрона улыбнулся, помолчал недолго. Трудновато, должно, было ему сразу принять решение.
Тогда староста сказал что-то по-чешски Мареку. Парень вышел из толпы, помялся и с трудом выговорил:
Правда, товарич капитан. Сменьял.
Потом он быстро взглянул на Моисеенко, вдруг побежал куда-то, быстро побежал.
Это он домой зачем-то, пояснил староста.
Глядим, обратно бежит и в руках что-то. Прибежал, запыхался, к Моисеенко подходит.
Уздетчка... на конь,сказал он; покраснел и скрылся за другими в толпе.
Мы с капитаном так и ахнули. Такую узду видели впервые: тонкая, с золочёным набором, с блестящими трензелями, горит вся, огнем переливается.
Чехи обступили Марека, смеются. Должно быть, и они не ожидали от скуповатого парня такого дела.
Капитан повернулся к Моисеенко.
Ну что ж... твое счастье. Береги коня! Пока не демобилизовался за тобой закрепляем.
Моисеенко вытянулся:
Есть, товарищ капитан, за мной!
Быстро подошел к Мареку, горячо пожал ему руку. Парень улыбается, покраснел от волнения. А чехи смотрят на них, в ладоши хлопают, радуются.
Да еще и капитану руку жмут: за то, значит, что уважил он Моисеенко.


Родные ветры

...Скорой рысью едут эскадроны. Длинной подвижной колонной растянулись по шоссе. На асфальт, будто стальной град, сыплется цокот подков. В такт походной рыси подпрыгивают красноверхие кубанки, воздух чертят дула карабинов. Шоссе бежит между полей, пестрых, маленьких, как лоскутья, вдоль саженных рядами сосновых лесов, сворачивает в селенья. Черепичные чешские села, затонувшие в садах, оживают, встречая нас. На улицы высыпают все, и старые и малые, машут шляпами, платками и ласково кричат:
Наздар!.. Наздар!.. Наздар!..
Поскрипывают подушки седел, засмеется кто-нибудь, тягучая команда прозвучит вдоль эскадронов, и опять все потонет в перезвоне подков. Справа и слева вдоль
шоссе кудрявые черешни. Они убегают назад. Они тоже машут вслед нам ветками в белом цвету и тоже как будто шепчут, шелестят:
Наздар!.. Наздар!.. Наздар!..
Хороша земля чешская. Глаз не оторвешь от белых деревушек, от виноградных зелёных долин,— залюбуешься каменными городами, такими красивыми, все равно что в сказке. Но бегут и бегут кони, неутомимо спешат вперед, все в одну сторону, туда, где поднимается утром солнце. Шоссе то вьется белой лентой по высокой горе, то по звонкому
мосту пересечет речку, то спрячется в тоннель и тоже стремится вместе с нами на восток.
В последний раз напоили коней из чешской реки, в
последний раз услышали «Наздар!» от чешских пограничников, и кони побежали по земле другого народа по польской земле.
Потянулись прохладные дубовые леса, поля, залитые алым маковым цветом, крошечные польские хутора с журавлями-колодцами во дворах.
В деревнях подносили нам воду в медных кружках и провожали звонкими криками:
День добры! День добры!.. День добры!..
Восход солнца встречали мы в пути. Утром оно смотрело нам прямо в глаза, дышало в лица пахучим теплом. Оно следило за нами целый день. А вечером обливало золотым закатным светом просоленные в поту гимнастерки, запыленные конские крупы, брички, жерла замолкнувших пушек. Вечером тени скакали впереди нас, словно торопились добежать раньше казаков до родной стороны.
Златоглавый Краков проехали, переплыли Вислу, миновали Тарнов. Надолго в памяти остались десятки польских деревень, где ночевали, где поили нас молоком, кормили чудесной ветчиной. У иного из казаков остался на память цветок, подаренный девушкой, у иного в сердце хранится доброе слово, сказанное польским другом... Без устали разматывается серая лента шоссе.
В одном городке опять с
Моисеенко история. Как только въехали по улицам весенней рекой забурлил народ. Шли вслед за нами хорошо одетые, весёлые люди, смеялись, шутили, бросали казакам цветы. И случилось, что весь наш эскадрон заметил девушку, полячку, до того красивую, что... и слов-то не найдешь! Смотрим все, любуемся, а больше всех Моисеенко волнуется. Лицо сияет, в глазах огоньки. Догадываюсь, многое отдал бы он за то, чтобы эскадрон хоть на десяток минут остановился. Но с каждым шагом отстает девушка, смотрит вслед голубыми, как подснежники, глазами и уже издали машет рукой. Моисеенко, как уж изогнулся на своем Алмазе, оглядывается. И вдруг чудо: взмахнул руками и только сапогом чиркнул в воздухе: упал, думаю, разбился! Придерживаем коней, народ сбегается, и девушка спешит: помочь хочет, а Моисеенке того и надо птицей взлетел опять в седло, и успел таки! такой поцелуй прозвучал на улице, какого здесь, должно быть, никогда не слышали.
Думаю, обидится девушка. Нет, смеется, машет Моисеенке. А кругом хохот, в ладоши
хлопают радуются все. Ну и хитер же, ну и пройдоха этот Моисеенко нарочно все подделал!
Балабон! проворчал Михеич, ехавший с нами на носом коне. Засинели вдали старые Карпаты с белыми барашками облаков на вершинах, а в деревнях встречали нас гуцулы в расшитых рубашках:
Динь гарный!.. Динь гарный!.. Динь гарный!..
Сыплется и сыплется на шоссе стальной цокот подков, мелькают километровые столбы, и мы, хоть и знаем, что далеко еще, невольно приподнимаемся на стременах: скорее увидеть, как покажется родная земля.
Утрами ветер всегда дул с той стороны. Тогда смолкали разговоры, на лицах улыбки неясные бродили. А
ветер такой ласковый, мягкий, и пахло так, что душе становилось тревожно, будто от поднебесного журавлиного крика.
— А знаете, чем пахнет, товарищ гвардии старшина?
сказал однажды Моисеенко и весело сощурил свои узкие глаза.Кубанским печеным хлебом!
Хлибом? От-то сказал казак! вмешался усатый Савчук.Цэ ж пидсолнухами пахнэ. На Виннице вин вже расцветаэ!
Грузин Белиашвили, ехавший с нами в одной тройке, повел бровью:
Смэшно, очэнь смэшно! сказал он. Носы у вас заложило. Виноградом пахнэт, вином кавказским свэжим...
Заспорили, каждый стоял на своем. А я слушал их, и мне казалось, что все они ошибаются, что пахнет просто весной,
молодой, русской!
А ветер, должно быть, тоже слушал нас и трепал рыжеватый кубанский вихор Моисеенко, и желтый, как спелое жито, украинский чуб Савчука, и ворох кудрявых, как виноградный куст, волос Белиашвили.
Однажды мы узнали, что до Перемышля остался лишь один переход. А Перемышль
ведь это граница! День стоял жаркий, припекало даже вечером, парило. Мы искупали коней, побрились, начистили сапоги, сбрую: ведь завтра... завтра дома!!! И спалось нам в эту ночь беспокойно — вскакивали: не рассветает ли? Нет... Ох, как долго!
А утро пришло сумрачное, холодное. По небу ползли низкие тучи, и все тонуло в серой завесе частого дождя. Спины лошадей блестели, на
земле лужи. А мы-то думали, что утро будет светлое, лучистое...
В этот день свернули с шоссе и пошли по проселку. Кони плескались в лужах, парили спинами. Все примолкли, задумались. Смотрели в ту сторону, где горизонт мешался с ватой облаков, что-то ждали оттуда.
И шли вперед почти всю дорогу
пешком жалели коней. Под вечер узнали, что до границы осталось лишь тридцать километров, и куда усталость, молчаливость делись: послышались шутки, смех, говор. И черт с ним, с дождем, пусть себе льет, пусть не остаётся на казацком теле ни одной сухой нитки! До этого ли сейчас?
В первом взводе затянули старинную казачью песню:
Ой, да вспомним, братцы, мы кубанцы...
Пели дружно, истово, дышали песней. Привычные кони шли медленно, плавно взмахивали головами.
А во втором
во втором всегда что-нибудь выкинут горластый Никифоров выделывал пронзительным голосом «Калинку».

Вы-ставала я ранешенько,
умывалась я белешенько...

И весь взвод ухал, гикал, высвистывал в такт лихой песне.
Товарищ гвардии старшина, спрашивает Моисеенко, неужели сегодня дома будем?
Должно, будем, отвечал я, и в груди замирало, как в детстве, когда проснешься утром и радуешься, сам не зная отчего.
Уже начинало темнеть, когда по колонне послышалась команда: «Смир-рр-но!» Нас обгонял командир дивизиона. Пожилой, грузный майор шибко ехал на рыжем донце. Поравнявшись с первым взводом, он придержал коня и совсем как-то по-штатски спросил:
Устали, казаки?
Нет, товарищ гвардии майор! дружно гаркнул первый взвод.
Ну, молодцы. Сейчас деревня будет. Ночевка там.
Он помедлил немного, оглядел мокрые лица, стряхнул воду с плаща. Вдруг Моисеенко вытянулся на стременах, козырнул:
Товарищ гвардии майор, разрешите обратиться!
Обращайтесь! повернулся к нему майор.
Вот все казаки... мы просим... без ночевки, до дому, бы сегодня…
Майор с любопытством взглянул на Моисеенко, потом перевел взгляд на другие лица. Помолчал. И легко, должно быть, старый солдат прочитал на наших лицах одно желание.
Домой? Ну, что ж, посмотрим, сказал он, трогая коня, и улыбнулся, закрываясь капюшоном.
Доехали до следующей деревни, отдохнули немного, и снова команда:
По ко-о-ням!
Значит, дальше! Ехали с разговорами, невольно поторапливали коней, и они, словно чувствовали, надбавляли рыси. Ночью проехали несколько деревушек, минули Перемышль. За Перемышлем начало светать. Дождь перестал, посвежело: с востока дул крепкий, прохладный ветер. Он разрывал тучи, сгребал их с неба и полоскал наши
лица упругой свежестью... И вдруг...
И вдруг недалеко от дороги увидели мы высокий столб!
Белые и черные полосы струились кверху, к стальному листу, на котором четко виднелись гордые русские буквы:
СССР.
Граница! крикнул кто-то удивленно. Братцы... Граница же!
Граница! заплескалось, забилось по колонне. Нарастал, гудел шум и, наконец, вылился в могучем, долгом, из самой души, крике:
Ура! У-р-а-а!! Ура-а-а-ааа!!!
Спрыгивали с коней, отплясывали, кувыркались. А у самой пограничной черты стоит наш советский солдат с зелеными погонами. Высокий, строгий, лицо не дрогнет, стоит, не шелохнувшись.
Ружье на караул. И мы все смолкли. Колонна вытянулась рядами — голова в голову. И поют-заливаются о дорогу подковы.
Стереги, братишка! сказал кто-то. Как надо стереги тут!
Чтоб ни один гад не пролез сызнова до земли нашей!
Пограничник молча слушает казаков, и заметно теплеют его молодые голубые глаза. Бросился бы он сейчас к нам: «Ребята!»
обнял первого попавшегося, расцеловал, обязательно земляка нашел бы, привет попросил бы передать кому-то... Нельзя: на посту стоит. И где?!
...И вот уже бегут кони по нашей земле. И солнце опять купается в безбрежной лазури неба. И горят росинки на траве. И ласточки чертят воздух. И поля размахнулись во все стороны, широченные, пока глаз хватает. А вон и село. Наше, колхозное! С просторными улицами. Кое-где вместо домов чернеют только печки, но там и сям уже новые стены и крыши. А вон и люди на полях! Что они делают? Всматриваемся, угадываем: воронку запахивают!
Блестят на солнце лемеха плугов, и падают в жерло воронки черные, благодатные пласты русской земли, навсегда стирая следы войны.
Люди завидели нас, бегут, смеются, кричат, как родным:
Добро пожаловать, дорогие хозяева!
Женщины,
девушки их большинство всматриваются в наши лица, должно быть, хотят узнать своих. Потом долго машут вслед руками.
...Остановились на отдых. Напоили коней, надели торбы с овсом. И тут же повалились на влажную после дождя родную землю. Упали и уснули, раскинувши руки, как бы желая обнять ее, бесценную и в горе, и в радости.
И веяли над нами родные весенние ветры, и казалось нам, что мы дети и качает нас в люльке заботливая рука матери...

Белые кони

Ранило нашего санинструктора Василия Терентьича. Всем горько было: очень уважали его казаки. Человек он спокойный, огромной силы, и дело свое до тонкости знал. Руки у него большие, но умел наложить повязку так, что боли не почувствуешь.
А сам был вроде заговоренный: не брала его ни пуля, ни осколок. Василий Терентьич шутил даже, что военные
медики святые, и помирать им в бою не положено.
Нашлась, значит, и на него пуля: прошла через грудь, однако сердце не задела. Когда казаки несли его с передовой, он, уронив руки на носилки, молчал, удивляясь своей беспомощности. Потом тихо спросил:
Кто же в эскадроне за меня останется? Ребят жалко...
Мы и сами думали: кто? С ним и в бою надежнее было.
Ну, да что делать?.. Отвезли мы Терентьича в санбат, сказали, ждать будем.
Вскоре после этого наш дивизион отправили на отдых. Мы остановились километрах в двадцати от передовой. Весь день мне пришлось хлопотать по разным делам, а под вечер связной доложил, что меня ждут. Подхожу, вижу: казачок молоденький.
Чего тебе, хлопчик? спрашиваю.
Я не хлопчик, отвечает.
Ух, ты! Голос-то девичий! Вот так ошибка! В самом деле: из-под шапки видны девичьи светлые волосы, шинель подогнана по-особому аккуратно. Я растерялся.
М-м... Так что же вам, красавица?
Она строго посмотрела на меня снизу вверх, чуть покраснела.
Я не красавица. Я санинструктор новый. Меня командир послал, чтобы... ну, коня дали, седло...
Эта девчонка вместо Василия Терентьича?! Совсем молоденькая, лет девятнадцати, взгляд ясный, светлый, по-детски доверчивый. Мне даже не по себе стало, когда я вспомнил нашего прежнего санинструктора, большого, сутуловатого, с узловатыми руками. Никак нельзя было поставить их рядом.
Смотрел я на нее и думал про себя: «Что-то ты знаешь, девушка, о войне? Какой она тебе покажется, когда увидишь все своими доверчивыми глазами?»
Значит, коня и седло вам? спрашиваю. А может, лучше на бричке ездить, в обозе?
Нет, нет, что вы, старшина! Обоз отстать может.
Это, конечно, резонно. Василий Терентьич в седле ездил: мало ли что может в марше случиться?
А вам приходилось на коня садиться?
Научусь...
Ну, хорошо. Пойдемте.
Мы пошли к эскадронной коновязи. Шагая рядом, она нерешительно взглядывала на меня, видно, стесняясь о чем-то спросить. Потом сказала:
Если есть у вас конь белой масти, дайте его мне, пожалуйста. Ладно?
Белый конь! Я тоже мечтал о белом коне, когда был мальчишкой, когда читал книги про войну. Часто, очень часто стоял он передо мной, белый и горделивый, как лебедь, гордый и быстрый, с тонкой шеей, точеными копытами.
И видел я себя скачущим с клинком в руке сквозь огонь и дым...
Белых коней нет в нашем эскадроне. На них ездят только музыканты, и то в мирное время, на парадах там и так далее. Есть у меня меринок монгольской породы. Добрый меринок, выносливый.
А хорошая это порода, монгольская?
Неплохая порода. На войне против нее, пожалуй, и арабский скакун не выстоит.
Пришли мы на коновязь. Подвел я ее к рыженькому коньку, который, надо сказать, внешность имел довольно звероватую: лохматый, большеглазый, широкогрудый.
Вот этого коня и берите, товарищ доктор.
Она посмотрела на него, несмело шагнула, но меринок вдруг дернул лохматой своей головой и... новый казак, взвизгнув, спрятался за моей спиной.
Он кусается?! Да?
Раньше вроде не замечалось за ним такого. Да вы подходите, не бойтесь.
Держась за мой рукав, девушка со страхом смотрела на коня, потом тихо сказала:
Знаете, старшина, лучше я на бричке буду ездить. Ладно?
Вот это, пожалуй, и верней, А с конем все-таки надо подружиться. Придется, может, и верхом ездить. Он, хоть и не белый, хоть и не арабский скакун, а в трудную минуту не подведет.
Честно говоря, знакомство с новым «доктором» не очень-то обрадовало меня. Что же получается? Не
эскадрон детсад какой-то! Что мы будем с ней делать, когда она услышит, к примеру, как мины рвутся, или увидит трупы? Забавлять игрушками?
Я рассказал обо всем командиру, он махнул рукой:
Придется казака своего назначать... в помощники к ней.
А в няньки кого?
Не знаю, засмеялся капитан. Нет в эскадроне такой должности по штату. Разве ты возьмешься?
Опыта, товарищ капитан, у меня в таком деле не имеется.
Пошутили мы меж собой, но, думалось, шутки-то шутками, а горя с этой девицей хлебнешь.
Неприятности начались на другой день. Без всякой команды она проверила гимнастерки в первом взводе, нашла что-то подозрительное и настояла на бане с прожаркой. И ведь целый день около бани торчала! Командовала операцией. Казакам, конечно, удовольствие, что об них новая заботница нашлась. Наперебой ей всякие слова говорят, хороводом около нее ходят. А больше всех сержант Носков, из четвертого взвода. Со своим отделением добровольно помощь оказывает: дрова рубит, воду таскает. Между прочим, величает уже по-свойски Риточкой и дает разные советы:
Вам, Риточка, раз казаком стали, клинок надо, говорит ей.Он правда, длинноват, но его можно подогнать к вашему росту.
Как подогнать?
Отпилить малость: и легче будет, и короче. Потом она устроила проверку индивидуальных пакетов, заставила запастись ими всех, даже командира. Тот похвалил ее:
Порядок на своем фронте наводит. По-женски. Для начала, пожалуй, неплохо.
Между делом она спросила меня:
Вы, товарищ старшина, ходили в атаку с клинками?
С клинками? удивился я. На белых конях? Нет, в эту войну не случалось. Раньше, при Чапаеве и Буденном, казаки хаживали. А еще в кино, конечно.
А как же мы будем?..
В атаки ходить? Пешком больше. На своих двоих. Иногда на животе придется. Это по-пластунски называется.
Она задумалась, потом молча ушла. Должно быть, не поверила мне, потому что немного погодя слышал я, как сержант Носков с жаром расписывал ей наши кавалерийские атаки:
Скомандует генерал: «Шашки наголо!» Весь корпус поднимет клинки, солнце померкнет. «Марш!» и покатилась лавина. Знаменосец впереди на белом коне, бурки, как черные крылья. Несешься, земля гудит, а головы так и летят под ноги. Я зарубил один раз... это… девяносто три человека. И вас, Риточка, научим рубить, так что идите к старшине и требуйте клинок.
А даст он?
А как же! Раз вам по уставу положен клинок, никакой старшина не запретит.
Клинка она у меня почему-то не попросила.
Отдых у нас кончился, и мы пошли в марш. Двигались очень быстро, а утром второго дня скакали уже вдоль передовой. Шоссе обстреливалось, дивизион свернул в поле, но мины то и дело рвались вдоль колонны.
Вдруг эскадронная колонна изогнулась: объезжали казака, упавшего с лошади. Я хлестнул коня и, поравнявшись, увидел на земле Полозова. Возле него копошилась уже наша Рита. Обняв казака, она бинтовала ему грудь, пеленая, как ребенка. Я остановил бричку, помог положить раненого.
Мы ехали дальше рядом. Рита поддерживала голову казака, что-то говорила ему. Я не слышал ее слов, видел только шевелящиеся губы. А мины все летели в колонну и рвались то впереди, то сзади, то совсем рядом. Брички неслись по полю, прыгали по ухабам, и, когда, нарастая, близился звук новой мины, Рита крепко зажмуривала глаза и втягивала голову в плечи. Ну что же, тогда и старшина Арбузов склонялся к седлу, торопил лошадь: «Не выдай, родная!» Не верю я таким храбрецам, что, распахнув грудь, стоят в полный рост, когда смерть железными когтями скребет землю и воздух. Всем на войне страшно.
И понял я: не придется забавлять Риту игрушками. Подумал об этом с радостью и удивлением.
В этот день дивизион прямо с марша пошел в атаку. Шли под густым обстрелом. Бежали и падали в воронки, поднимались и снова бежали. Сколько длилась атака, минуты или часы, не знаю, но когда ворвались во вражьи траншеи, пот стекал по запыленным лицам казаков черными ручьями.
Мы накидали бруствер с другой стороны траншеи, огляделись. День был светлый, звонкий, и далекая осенняя роща казалась синей.
Мы смотрели на эту рощу.
Веяло от нее даже сейчас покоем и миром.
Я вспомнил о Рите: среди казаков ее не было.
Хлопцы, никто не видел девчонку?
Она в логу, за дорогой. Командира третьего взвода контузило. Из казаков кого-то ранило.
Над нами, сверкая на солнце, пролетели бомбардировщики, и где-то за рощей заухали взрывы, поднялся в небо столб красного дыма.
Рита пришла под вечер и, спустившись в траншею, слабым голосом спросила:
Раненые есть?
Она ходила от отделения к отделению и спрашивала:
Есть раненые?
Лицо у нее было грязное, усталое, в полосках высохшего пота. Мне она сказала, что казаков и лейтенанта отправила в санбат.
Бинтов взяла, устало докладывала она. А йоду не дали.
Не дали? сказал я. Ничего, достанем!
Когда я доложил обо всем капитану, он покачал головой:
Пойми этот народ, женщин! Дома, должно быть, таракана боялась, а здесь...
А здесь была война. И здесь все были солдатами.
Рита сидела на пулеметных банках в отделении Носкова, набивала вместе с казаками пулеметные ленты. Потом она уснула, прислонившись к траншее. Через нее осторожно перешагивали, чтобы не разбудить. Я послал казака за попоной, чтобы прикрыть девушку. Она не проснулась. Сквозь пыль на ее лице проступал молодой румянец, темной черточкой чернели ресницы и тоненькие брови. Рита была красива.
Прошло недели две. Бои сменялись маршами,
марши новыми боями. Далеко осталось село, где Рита пришла в эскадрон. Обтрепались полы ее шинели, потемнели сержантские погоны. Когда мы занимали оборону, она копала себе окопчик немного позади наших и сидела там под обстрелами и бомбежкой, под дождем и снегом. Надев на плечи сумку, шла вместе с нами в атаку, бежала и падала в воронки. И на коротких передышках спала в какой-нибудь избе, свернувшись калачиком среди казаков.
Первое время, приглядываясь к Рите, я опасался за нее. Очень уж казалась она доверчивой. И ненапрасные были опасения. Как-то заметил я у Носкова под глазом здоровенный синяк.
Отчего это у тебя? спросил я.
Конь головой мотнул, задел по глазу.
Смотри, герой. Если мне кто пожалуется, другой фонарь сам поставлю. Вот, видишь?
И для воспитания показал ему свой кулак. Носков засмеялся:
Ты не заботься об этом, старшина: у нее самой рука, как свинчатка. Съездила, еле на ногах устоял.
То-то же. Другим охотникам расскажи. Поблагодарят.
В эскадроне привыкли к Рите, и для казаков стало обычным делом помочь ей вырыть окоп, поднести в пешем переходе тяжелую сумку, доглядеть за лохматым меринком, на котором она все же научилась ездить.
Носков угомонился. Ехали мы как-то в марше в одной тройке с Ритой, он спросил ее:
Ты, должно, о принце заморском мечтаешь?
Ara, — сонно ответила она.
Нет их, принцев-то. Они в книгах только бывают.
Рита молчала: уронив голову на грудь, она дремала, покачиваясь на ходу. Почему не вздремнуть в трудном марше, когда кони идут шагом? Я сам научил ее этому. Вздохнув, Носков взял повод ее меринка.
Командир сказал мне:
Новикову береги. Пусть особо в пекло не лезет. В бою ее место за эскадроном. Потом добавил: Ты знаешь, девчонка-то из студентов, а на фронт добровольно пошла. По желанию.
Добровольно? Девушки идут добровольно на войну...
...Эскадрон занимал позицию вдоль болота. В эту ночь из немецкого тыла должны были выходить наши разведчики. Мы получили пароль и приказ ждать до утра. За траншеей приготовили блиндаж, натопили там, чтобы люди могли отогреться и отдохнуть, пока из штаба придет за ними машина.
Мы не смыкали глаз всю ночь. Слышался перезвон первых весенних ручьев, шорохи. В темноте смутно белели сугробы. Стояла тишина. Иногда кому-нибудь, чудились шаги, и по цепи проносился шепот: «Идут!» Но это бормотали ручьи, оседал подтаявший снег.
Начало светать, вдалеке тихонько закуковала кукушка. Это и был пароль.
Мы опять долго вглядывались в болото, и все-таки разведчики показались неожиданно.
Кто идет?
Свои.
Трое: один высокий, двое
поменьше устало шагали по траншее.
Здравствуйте, хлопцы, сказал кто-то из них.
Здравствуйте.
Мы с Ритой завели их в блиндаж, зажгли свет. На разведчиках, все было мокрое, лица заросли бородами, на сапогах зеленела засохшая болотная тина.
Они сняли плащ-палатки и, сидя на патронных ящиках, разувались. Высокий оказался лейтенантом, два его
спутника солдаты.
Раненые есть? спросила Рита.
Егорова перевяжите, не оглянувшись, сказал лейтенант.
У Егорова, приземистого широкоскулого казака, из свежей ссадины на колене текла кровь. Перевязав его, Рита повернулась к офицеру:
Давайте, я и вас осмотрю.
Но он уже спал, уронив голову на столик. Рита положила его на шинель. На руке лейтенанта была разорвана кожа, кровь засохла и потемнела. Рита промыла рану, забинтовала ее, а он глубоко и ровно дышал в каменном сне смертельно уставшего человека.
Заросшее лицо его было худое, глаза ввалились от бессонницы, даже кости лба выступали острыми углами. Не одну ночь, видно, шагал офицер со своими солдатами среди вражьих войск, не один день прятался в лесах и болотах.
Рита смотрела на обветренное до темноты лицо, пересеченное на лбу морщинами усталости. Даже во сне брови лейтенанта напряженно сдвигались, будто он, все еще прячась, приглядывался к чему-то. Рита намочила полотенце и осторожно вытерла его лицо. Оно было молодое, строгое, с орлиным носом и тонкими губами. Раскинув руки, он лежал на шинели, стройный и сильный.
Тихо ступая по земляному полу, Рита собрала одежду разведчиков и развесила ее над печкой. Потом села за стол и вытащила фитиль коптилки. Огонек разгорелся, трепетный свет пролился на лица спящих, сверкнул в волосах Риты. Повернув голову, она, не мигая, смотрела на пол, где у ее ног лежала голова лейтенанта.
Я пойду, сказал я, поднимаясь.
Она вздрогнула, не расслышав.
Я подбросил дров в печку и вышел. Уже рассветало. Золотые облака плыли по небу, звенели ручьи. Утро было тихое, светлое, зачарованное, как лицо Риты.
Часа через три разведчиков увезли в штаб корпуса.
На фронте было затишье, и мы стояли на прежней позиции. Отдыхали, постирали обмундирование.
Пришла весна, согревалась, дышала теплом подсыхавшая земля. Над бровками окопов проклюнулась тоненькая розовая щетинка травы, кто-то нашел первый весенний цветок.
Рита собрала букет подснежников и поставила в гильзе из-под снаряда на столике блиндажа. Как будто стало светлее от их чистой белизны и нежного робкого запаха. Казались они здесь необычными боязливыми гостями.
Потом Рита надела чистое обмундирование, вымыла волосы. Когда она появлялась в траншее, все тихонько ахали. Будто чернее стали ее тоненькие брови, а глаза, как распогодившееся после грозы весеннее небо, глубокое, ясное.
Я составлял документы на провиант, разложив бумаги на столике блиндажа. Рита подошла ко мне, остановилась за спиной:
Старшина, я помогу вам, а?
Ну что же, помоги. Разбери эти бумаги.
Она села за столик, долго молчала.
Что ты сегодня такая?..
Какая?
Будто потеряла что...
Она вся заалелась.
Я... я хотела спросить вас, Андрей Степанович... Вы не знаете... полевую почту разведэскадрона?
А зачем тебе, Рита?
Она не ответила.
Подожди меня. Проверь эти бумаги. Да смотри, не напутай тут что.
Я разыскал Васю Рожкова, спросил у него адрес, узнал фамилию лейтенанта, который выходил на позиции нашего эскадрона. Сообщив вес Рите, я тихонько сказал ей:
Напиши ему.
Она закрыла лицо руками:
Нет, нет, старшина. Я боюсь.
Целый день она не находила себе места. Выбегала из блиндажа, стояла, подставив ветру лицо. Или начинала прибирать в блиндаже. Бегала в лесок, приносила охапки цветов. И все-таки так и не решилась послать письмо.
Однажды я собирался в корпусное интендантство по своим делам, подозвал Риту.
Поедем со мной. Может, какие медикаменты получишь.
Она обрадовалась:
Какой вы хороший, старшина!
По дороге смеялась, беззаботно болтала со мной, но вдруг, побледнев, говорила:
Нет, нет, я не поеду. Боюсь.
Ну, возвращайся, отвечал я. Кто тебя неволит?
Она замолкала ненадолго, потом снова начинала без причины смеяться, тормошить меня:
Да погоняйте же вы! Надоело ехать.
Закончив дела, мы зашли в разведэскадрон и спросили лейтенанта Рогова.
Опоздали к нему, сказали нам. Вчера ушел на задание.
Ну, что ж, Рита, домой поедем. Не посчастливилось тебе.
Что вы, старшина. Очень, очень посчастливилось. Правда, Андрей Степанович? Ну что бы я стала говорить ему? Что?
И опять смеялась, отняла у меня вожжи, лихо гнала коней. Я сказал:
А может, Рита, он совсем не такой, как ты думаешь о нем?
Она тихо ответила:
Нет, старшина, он... такой.
Месяц спустя, лейтенант Рогов сам появился в нашем эскадроне. Нас отвели с передовой и объявили, что будут набирать охотников в разведку боем. Поведет казаков лейтенант Рогов.
Построились повзводно, капитан представил лейтенанта. Он стоял рядом с командиром, высокий, ловкий, в новенькой форме. Был он молод, по лицо казалось суровым, немного угрюмым даже. Темные впавшие глаза, широкие брови, плечи сильного, закаленного человека. Да, лейтенант был добрым воином.
Среди охотников была и Рита. Она стояла в конце строя, и мне чудилось, что я вижу, как от страха у нее трясутся колени.
Лейтенант ходил по строю, коротко спрашивал казаков:
Окапываться в пять минут умеешь? Бегаешь хорошо? Соловьем свистнешь? А ну-ка!
И вдруг увидел Риту, подошел к ней. Она смутилась.
Очень хорошо! Девчонка нужна. Давно на фронте?
Полгода, чуть слышно ответила Рита.
Маловато.
Он еще раз внимательно взглянул на нее. Нет, не узнал, конечно. Где ему было узнать ее, если пришлось видеть лишь несколько секунд, когда самого валила с ног смертельная усталость. Бедная Рита!
Капитан, обратился он к командиру, как девчонка-то? Крепкая? Обстрелянная?
Новикова хороший казак, отличный санинструктор. Но вы, лейтенант, оставьте ее. Тяжело ей будет.
Знаю, но и нам без нее не обойтись. Все ведь может случиться.
А Рита горячо смотрела в строгие глаза лейтенанта и, не дыша, слушала, как командиры решают ее судьбу.
Согласился капитан. От радости Рита не смогла выговорить ни слова.
Ночью перед уходом разведчиков мы зашли с Ритой в блиндаж командира. Там над раскрытой картой сидел Рогов, в последний раз сверяя маршрут отряда. Рита заколебалась перед дверью, потом решительно шагнула и села па пулеметные банки. Широко раскрытыми глазами она взглянула на лейтенанта. Я поразился: не было в них ни страха, ни смущения. Лейтенант поднял голову.
А, санинструктор! Готова?
Готова, одними губами выговорила Рита.
Обулась хорошо? Ноги не натрешь?
Он стал говорить ей, как ходить, чтобы меньше устать, как маскироваться и при случае бросить гранату. Рита, все так же смело глядя на него, слушала и вдруг сказала:
Я люблю вас.
Рогов остановился на полуслове, на секунду растерялся.
На сухощавое, бронзовое лицо его падал розовый свет коптилки. Он встал, подошел к Рите. Видно, все же вспомнил ту ночь.
Это ты перевязала меня тогда?
Я.
Она стояла перед Роговым и смотрела ему в глаза. Я впервые видел таким ее лицо, строгое, спокойное, небывало красивое.
А я вспоминал твое лицо, но думал, во сне все видел.
Больше они ничего не сказали друг другу. Подошли казаки, капитан позвал Рогова. Лейтенант помог надеть Рите сумку, и они вышли из блиндажа.
Через час разведчики уходили. На прощанье Рита шепнула мне:
Старшина, если письма будут, возьмите их, а потом отдадите, когда вернусь.
Она побежала вслед за уходящими разведчиками, но вдруг вернулась, обняла меня и поцеловала в губы. Дохнуло на меня запахом подснежников, нежным и робким.
Недолго я слышал шорох ее шагов, потом маленькая фигурка растаяла в пахучей темноте весенней ночи.
Что делала бы она сейчас дома, если бы не было войны? Гуляла бы по залитым светом улицам? Спала бы в чистой белой постели и видела чудесные девичьи сны? Или слушала бы музыку: девушки так любят музыку!
Я вглядывался в темноту, но ничего не видел. Мне казалось, что я слышу шаги Риты, но это, наверное, шуршали прошлогодние листья, из-под которых пробивалась молодая трава.
Сколько прощаний пришлось мне пережить на войне! И всегда в эти секунды больно сжимается сердце, хочется остановить уходящего, но военная судьба ведет каждого своей дорогой...
...Дней через десять разведчики вернулись. Не все.
Пришлось им выдержать тяжелый бой, пробиваться из окружения.
У лейтенанта Рогова забинтованная рука висела на перевязи, он стоял перед строем эскадрона с темным лицом. Глухо и хрипло звучал его голос, когда Рогов стал перечислять имена погибших:
Василий Нароков. Федор Логинов. Григорий Козлов...
А Рита, Рита!
Разведчик Маргарита Новикова тоже погибла смертью героя.
И снял фуражку.
Вслед за ним эскадрон, как один человек, снял выцветшие на солнце пилотки.
Прощай, Рита!
Лейтенант Рогов поправил на плече покрывшийся ржавчиной автомат, надел фуражку и пошел к дороге. Возле блиндажа, где стояли еще
Ритины цветы, он остановился ненадолго, будто хотел войти, потом, шатаясь, зашагал дальше.
Я разыскал вещи Риты, сколотил ящичек, собираясь отправки домой. Развернув какую-то книжку, я увидел заложенную между листами большую фотографию. На ней был изображен эскадрон кавалеристов на белых конях. Кони враз ступали тонкими ногами, изогнув лебединые шеи.
Белые кони, белые кони! Где вы, белые кони?..


Человек в плащ-палатке

На отдых мы остановились в тот день недалеко от шоссе. Коням надели торбы, а сами расположились возле Михеичевой кухни обедать. Целые сутки лил дождь, лужи кругом. Едим мы горячую кашу, а дождь, как бесплатная приправа, падает в котелки.
Вдруг заметил кто-то: идет по дороге человек в плащ-палатке. Увидел эскадрон, свернул к нам и прямиком направился к Михеичу.
Не покормите ли, говорит, и меня заодним, папаша?
По внешности пожилой, лет пятидесяти, и, хоть под плащ-палаткой, видно: грузный, солидный телом. Лицо же в крупных рябинах. Но доброе, веселое.
А ты какого полка? спросил Михеич.
Я, папаша, не из полка.
Интендант, что ли?
Нет, не интендант.
А кто же ты?
Видите ли, папаша, я из газеты. Писатель я.
Писатель? удивился Михеич и задумался, накладывать кашу человеку с такой профессией или нет.
Потом решил, должно, проверить и спрашивает:
А ты Соловьева Семена Филипповича знаешь?
Нет. А кто он такой?
Он тоже писатель. Про пчел книги составляет.
Нет, не знаю Соловьева.
Тогда обожди. Своих накормлю, потом подойдешь.
Писатель послушно отошел и стал ждать. Рябоватое лицо его лоснилось от дождя. Мне нравился его взгляд, такой добродушный, будто человек этот знал про все что-то веселое, любопытное. Покуривая, он смотрел, как казаки орудовали ложками. Мы тоже не спускали с него глаз.
Вы стихи или книги сочиняете? спросил его Лезгинцев.
Больше книги, улыбнулся наш гость.
А про путешественников не вы случайно писали?
Был такой грех, писал.
Так я и знал! Лезгинцев встал, подошел к писателю. Ваша фамилия, кажись, на букву «З» начинается?
Правильно. Земцев Иван Федорович.
Точно, братцы! Вот здорово! Читал вашу книгу, и личносгь на фотографии сходится. Михеич, не сомневайся, накорми человека.
Теперь, видно, и повар не имел ничего против. Иван Федорович отогнул полу плащ-палатки, отцепил от ремня пехотный котелок, подал Михеичу.
А вы садитесь, заговорили кругом. Располагайтесь, как дома. Мебели только у нас не имеется.
Почему не имеется? Нестеров, волоки-ка седло.
Писателя окружили, дымили цигарками, смотрели, как он ест. На подбородке, на ресницах висели у него капли дождя. Удивились мы, как быстро наш гость очистил котелок, облизал ложку, потом ловко сунул ее за голенище.
Быстренько же вы! с восхищением сказал кто-то.
Уписал-то? спросил Иван Федорович. Люблю кашустрасть! Когда он улыбался, голубые глаза его делались молодыми, совсем ребячьими. Повар у вас молодец. Спасибо, папаша!
На здоровье! отозвался Михеич, тоже с интересом поглядывая на пришельца.
Закурили. Цигарку писатель свернул, не просыпав ни одной крошки.
Значит, про солдатскую жизнь составлять будете? спросил кто-то из казаков.
Хочу попробовать.
Трудно, должно, книги сочинять?
А как же! вмешался другой. Мысленная работа!
Мысленная! Тут главное, чтобы знатоком всякого дела быть. Ежели, скажем, про казаков пишешь, значит, надо тебе лошадиным потом пропитаться да нараскоряку походить.
Ты вон наскрозь лошадью пропах, и ноги ухватом, а что-то не писатель.
Казаки заспорили. Иван Федорович слушал их, смеялся, и каждая рябинка его лица тоже весело посмеивалась.
Далеко ли путь держите? спросили Ивана Федоровича.
Иду в штаб за назначением. Думал в Девятую пехотную попасть: дружок у меня там был. Да вот получил вчера сообщение: погиб он. Теперь-то все равно, в какую часть.
А вы оставайтесь у нас, раз все равно. Служба у нас казачья, благородная.
Зачем вам в пехоту идти? Оставайтесь,заговорили кругом.В казаки не всякого возьмут. Мы почет вам оказываем.
А что? Возьму и останусь. Только дело-то для меня найдется у вас?
Найдется! Выбирайте любое.
Можно при кухне. Михеич вашим начальством будет и в каше не обидит.
В коноводы лучше. Здесь конского, казачьего духу больше.
Надо дело всурьез обсудить, сказал Михеич. Может, у тебя, Федорыч, звание какое есть?
Звание есть. Как же! На третьей войне участвую.
На третьей? Вот это да! Вы, должно, сержант?
Нет, я офицер, ребята. А по званию полковник.
Да ну! ахнули мы.Не врешь, Иван Федорович?
Нет, не вру. Проверьте.
Он отвернул плащ-палатку,
и мы увидели широкие погоны с двумя просветами.
Вы, должно, пошутили над нами, товарищ полковник? смутились все.
Нет, почему же? Подумаю и попрошу назначение к вам. В гражданскую я ведь тоже в кавалерии воевал.
Нет, не шутил Иван Федорович. День спустя, уже в марше, вызвал меня командир и говорит:
Старшина, определить надо в эскадрон товарища полковника. Коня, амуницию обеспечь. На пищевое довольствие поставь.
Очень хорошо, говорю я. Все будет сделано. Конь запасной есть и седло найдется.
Тут главный разговор не об седле, сказал капитан.Иван Федорович от газеты у нас будет как корреспондент, но настаивает, чтобы ему дело в эскадроне дали обычное, казачье.
Даром-то меня и Михеич кормить не будет, пошутил Иван Федорович.
Не приходилось мне за свою службу командовать полковниками. Потому не знал я, что сказать.
А писание ваше, ведь это и есть дело, говорю.Напишите книгу про нас, вот и кашу Михеичеву отработаете. Лицо у Ивана Федоровича посуровело, взглянул на меня сердито:
По-вашему, значит, так: вы воевать, а я наблюдать? Что-то некрасиво получается. Вот что, Сергей Степанович, повернулся он к командиру. Ставьте меня рядовым в любой взвод, и на этом разговор окончим.
Рядовым не справиться вам, Иван Федорович. Не выдержать.
Смутился он от моих слов. Может, вспомнил про годы свои; тень какая-то мелькнула по его лицу. Заметил это капитан и говорит уже тоном приказа:
Полковник Земцев, вы передаетесь в распоряжение старшины. Все его приказания выполняются вами беспрекословно. За ослушание буду взыскивать, как с других офицеров эскадрона. Ясно?
Иван Федорович встал, повторил приказ, потом сказал:
Разрешите обратиться с просьбой?
Слушаю вас.
Прошу позволить мне участвовать в одном из боев эскадрона. Это необходимо.
Иван Федорович сказал эти слова таким тоном, что было видно: не отступится он от своего. Капитан только рукой махнул:
Дело ваше, товарищ полковник.
Так я получил в помощники полковника. Получил, а что радости? Как, к примеру, отдавать ему распоряжения? «Товарищ полковник, разрешите приказать вам обеспечить кухню водой». Так что ли? Но он, должно быть, догадался об этих моих мыслях, говорит:
Вы старшина, зовите меня просто Иваном Федоровичем и вообще обращайтесь как с рядовым. Очень, прошу.
Спасибо, Иван Федорович, ответил я. А об работе пойдет такая речь. Я назначу вас главным над коноводами. Обязанности вы, конечно, знаете. Пока эскадрон в бою, вы с отделением казаков должны обиходить коней: напоить, накормить и сберечь в сохранности. Отвечаете за людей, за коней и за снаряжение по всему уставу.
Ну, что же, коноводом так коноводом, раз есть на то воля старшины! засмеялся Иван Федорович. Когда приступать?
И стал он как бы моим заместителем по тылу. Когда эскадрон спешивался, чтобы идти на передовую, он принимал лошадей, уводил их в какую-нибудь балочку, искусно маскировал.
Было однажды так. Вернулись мы с передовой, стали разбирать коней, кто-то из казаков удивленно говорит:
Братцы, кто-то мою Лысуху перековал. На передке новые подковы!
А у меня на седле саквы заменены, сказал другой. Вот фокус!
Иван Федорович помалкивал: латал он в это время шинель, тихонько насвистывая. Да, не забыл, наверное, свою службу в Буденновской армии.
Жил он больше среди нас, рядовых. Расспрашивает:
Ну, рассказывайте, братцы, что было на передовой?
И жадно слушает: вопьется своими цепкими маленькими глазами: все ему выложи до подробности.
Скоро он стал такой же, как и мы. Голенища сапог покривились от путлищ, полковничьи брюки заблестели сзади, как полированные, а от гимнастерки, от рук и даже от погон пахло кислым лошадиным потом.
И почту он ждал так же, как и мы.
Рожков, а мне ничего нет? спрашивал, когда Вася появлялся в эскадроне со своей сумкой.
От кого ждете, товарищ полковник?
От сынишки.
«Сынишка» был у Ивана Федоровича капитаном и служил на подводной лодке. Любил он его очень.
Нет еще, Иван Федорович. Должно, в плаванье ушел, подождать придется.
Казаки считали Ивана Федоровича за отца родного. Шли к нему потолковать обо всяком деле.
Получил один казак письмо из дому, в нем сообщалось о грозном солдатском несчастье: ушла жена, бросила детей. Казак, как потерянный, одиноко сидел целый день под деревом, будто ничего не видя и не слыша.
Иван Федорович сел рядом, нет, не утешал, сказал только:
Ты плачь, если можешь.
Не могу, Иван Федорович.
Тогда от людей не уходи.
Казак, видно, почувствовал теплоту этих простых слов, уткнулся в колени Ивана Федоровича и, видно, все-таки заплакал молчаливыми мужскими слезами.
Мы рассказывали Ивану Федоровичу то, что, может быть, другу закадычному не сумели бы рассказать. Слышал я его разговор с казаком Никитиным.
Тот подошел к Ивану Федоровичу и говорит:
Помоги, Иван Федорович, письмо составить.
Ты вроде грамотный?
Грамотный, да письмо особое надо.
Особое? Ну, рассказывай, что случилось.
Случиться-то ничего не случилось. Дело тут такое... Дома, на Кубани, девушка есть...
Так, значит, ей письмо?
Ей, Иван Федорович! просиял Никитин.
Не буду писать, сказал Иван Федорович. Почему я должен составлять письмо незнакомой девушке? Не знаю ее, не видел, да, может, она и не понравилась бы мне.
Понравилась бы, говорит Никитин. Она хорошая, красивая.
Красивая? Н-да... Глаза какие?
Глаза, Иван Федорович, черные. Я на нее глядеть подолгу боялся.
Любит тебя?
Не знаю. Я и видел-то ее, считай, что издали: раз в клубе да на работе. А подходить не решался.
Песни поет?
Поет. Слышал... Когда дома был, я сам не знал, что вот так... думать о ней буду. А сейчас не идет из головы. Как получается-то!
Хорошо получается. Молодец ты, Никитин.
Почему молодец?
Потому любишь хорошо.
Помолчали. Никитин сказал:
Так напишешь, Иван Федорович?
Нет, и не проси. Пиши сам.
Не суметь мне.
Сумеешь. Бери бумагу и пиши. Начало-то у тебя есть?
Есть: «Здравствуйте, Ирина Васильевна!»
Вот и прекрасно! А дальше, как мне рассказывал. Получится.
...Сам Иван Федорович писал больше ночами. Была у него ручка потайная, с фонариком. Сидит он, склонившись над блокнотом, а светленькая звездочка быстро бегает по бумаге, будто что-то выискивает в темноте.
И когда ты спишь, Иван Федорович? спросил я его.
Некогда спать, дорогой мой старшина. Да и бессонница. И улыбнулся своей мягкой улыбкой.
И в самом деле, за три месяца я толком не видел, чтобы он спал: то с конями возится, то разговаривает с кем-нибудь, то думает над своими блокнотами. Трудовой был человек.
Однажды во фронтовой газете мы прочитали статью про нашего командира. Интересная была статья. А потом про меня написал, как про старшину эскадрона. Просто все было написано, душевно. Был случай такой. Служил в нашем эскадроне казачок один. Нельзя назвать его трусом, но и впереди его, бывало, не увидишь. Иван Федорович написал про него, как про человека, который может быть храбрым, геройским. И что же ты думаешь? Переменился казак! Гордость в человеке поднялась. Достоинство.
Понимаешь, старшина, сказал мне как-то Иван Федорович.За свою долгую жизнь много я работал, кажется, дня не помню, что прошел бы даром, но все время думается, настоящее дело мое еще впереди где-то. Боюсь: не хватит одной жизни. Хотелось бы... ну три, что ли!
Все есть в обозе у старшины: от ухналей до генеральских погон, от боеприпасов до роскошных казачьих бурок, но даже у меня не было запасных жизней человеческих. И если бы только можно было их достать, я подарил бы Ивану Федоровичу десять долгих жизней...
Мы готовились к бою за большое село. Я с утра уезжал в интендантство: получал боеприпасы для эскадрона. А когда вернулся, меня разыскал Иван Федорович. Был он веселый, оживленный.
Ну, благослови, Андрей Степанович. Иду с ребятами. Хотелось мне отговорить его, но видел: не будет толку.
Счастливо, Иван Федорович. Береги себя!
Смотрел я в молодые голубые глаза его, удивлялся: что толкает пожилого человека на опасное суровое дело? Предстоял тяжелый бой, атака ранним утром, и этого не мог не знать Иван Федорович.
Старшина, у меня поручение к тебе, сказал он. Вот пакет. В нем мои блокноты, фронтовые записи. Если... что случится, отправь это в Москву, товарищам. Тут и адрес написан.
Был он хорошо побритый, подтянутый, даже воротничок новый подшит. Как на праздник собрался.
А это письмо сынишке.
Понятно, Иван Федорович.
...Через три дня мне пришлось отправлять оба письма. Много раз мне рассказывали казаки, как погиб Иван Федорович. Когда поднялись в атаку, он бежал первым в цепи. Нет, не отстал от молодых, сильных. Как ураган, ворвался в траншею, могучими руками поднимал на штыке врагов, бил прикладом: гнулись, трескались вражьи
каски умел воевать старый солдат.
А потом зашатался и упал, как подкошенный. Нет, не пуля, не осколок. Не выдержало усталое в тяжелой боевой жизни сердце воина. Разорвалось, облившись горячей кровью.
Мы хоронили Ивана Федоровича всем дивизионом. Плотной колонной в молчании стояли эскадроны. Мы опускали тяжелый гроб с телом нашего отца, нашего друга. Сухо прозвучали залпы, застучала земля о крышку гроба.
Закончился жизненный путь солдата...
Слышал я, что в селе том поставили памятник Ивану Федоровичу. Будто бы изображен он, как всегда, в плащ-палатке, с автоматом на груди и с блокнотом в руках.
Вечно рассказывай людям, холодный камень, о добром могучем человеке русском!

Федька Шалопут

Гора с горой не сходится, а человек с человеком... Можно ли было подумать, что, идя по улице прифронтового городка, я вдруг услышу:
Андрюшка?! Он! Ей-богу, Андрюшка Бастрык топает.
Услышать за много тысяч километров от дома свое имя, да еще мальчишеское
прозвище кого такое не заставит удивленно и радостно оглянуться?! От колонны танков на меня бежал невысокий плотный танкист с погонами младшего лейтенанта. Лицо до боли знакомое: из-под шлема лезут густые рыжие вихры, на носу конопушки по ногтю, а глаза раскосые, хмельные, бешеные какие-то. Ах, черт, да ведь это же Федька Чесноков, земляк мой, по прозвищу Шалопут!
Здравствуй, Андрей!
Это... это ты, Федюшка?
С минуту мы не можем выговорить больше ни слова. Я смотрю в глаза Федьки, на его конопушки, и мне видятся улицы с журавлями колодцев, знакомая до последней колдобины дорога за поскотиной, милая речка Окуневка, в которой дни напролет купались в те годы, когда не стыдно было лежать на песке в трусиках, а то и просто так. До слез родными казались мне сейчас эти Федькины конопушки, его светлые глаза, видавшие те же березки, что видел я, те же росные луга и золотые хлебные поля, что вскормили нас обоих.
Мы стискиваем друг друга, колемся о жесткую щетину, смеемся.
Откуда ты взялся тут?
А ты?
Мы снова обнимаемся, ошалелые от радости.
Господи, из-за чего только мы не дрались с Федькой в былые времена! Из-за того, что один запустил змей выше другого или присвоил рыболовный, стоимостью в полкопейки, крючок, дрались из-за проигрыша в бабки, из-за того, что кто-то плюнул поперек дороги другому или подумал не так, как следовало думать. А когда подросли, предметом наших раздоров стали девчонки, которые даже не знали, что из-за них мы ходим с расквашенными носами.
Помнится, до седьмого класса Федька чаще колачивал меня, чем я его, он в то время был ловчее. На улице, где мы жили, наши драки были все равно, что кино. На даровое зрелище собиралась вся улица, а мелюзга-ребятишки бегали вокруг и кричали:
Гля, гля! Андрюшка с Федькой опять бьются.
Посмотреть на «бой» часто приходил и мой отец. Он никогда не вмешивался, даже если я летел с ног, а Федька, в знак победы, наступал мне на грудь. Когда поднимался, отец больно таскал меня за ухо и говорил:
Эх, тюхляй-мухляй. Не умеешь не ввязывайся.
Одолевать Федьку я стал уже лет в шестнадцать. Как-то зимой перед девчонками он назвал меня «бастрыком» (такое мое прозвище было за добрый рост), и я так стукнул его, что он кубарем покатился на дорогу под ноги завизжавших зрительниц. Подоспевший на «бой» мой отец едва поставил Федьку на ноги. Мне же батя дал здоровенную затрещину:
С умом надо бить, лыцарь длиннорукий! Человека суродуешь. Тогда что? И добавил еще одну оплеуху.
Но Федька после этого и не подумал утихомириться, недаром повисло на нем прозвище Шалопут. Надо сказать, было оно для Федьки очень даже подходящее. То он промчится верхом на злющем быке-производителе, то прыгнет со страшного обрыва в реку, то стащит у вздремнувшего сторожа ружье. Ничего на свете не боялся, и бешеные глаза его, и даже рыжие, как тараканы, конопушки так и стреляли по сторонам, будто каждую секунду не терпелось ему сорваться, побежать куда-нибудь, сломя голову, выкинуть что-нибудь шальное. И сейчас они были такие же, эти глаза его,
чуть раскосые, хмельные, но какими родными казались они мне здесь, так далеко от родного села.
Письма давно получал из дому?
Не особо давно.
Что пишут?
Моего батю председателем выбрали. А твоего бригадиром. Воюют старики! Ничего вроде живут.
Мы помолчали, вспомнив отцов своих, семьи. Каково-то им там сейчас? Взглянуть бы одним хоть глазком на всех, пройтись улицей, где дорого все до последней травинки и деревца.
А ты как живешь, Федя?
Хорошо, вроде. Танком командую.
Ото! И орденов много?
Есть. А у тебя?
И у меня есть.
Покажи.
Но мы не успели расстегнуть шинели: над танками пронесся крик:
По машинам!
Федька закрутился, схватил меня за руку:
До свиданья, Андрей. Может, еще увидимся. Вон моя машина. Двенадцатый номер.
И он побежал к зарычавшей, вмиг окутавшейся синими клубами дыма колонне танков.
Так мне и не удалось путем поговорить с земляком своим. Я помахал ему, он на ходу повернулся и скоро исчез между машинами.
У меня будто кусочек от сердца оторвался: увидимся ли еще?

...Вдоль нейтральной полосы тянулась насыпь железной дороги, а за
ней оборона немцев. Мы должны были выбить их из дотов. В атаке, сказали нам, будут участвовать танки.
Когда мы пошли, за нами загрохотали тридцатьчетверки и, обгоняя нас, понеслись к насыпи. Прячась за стальными спинами машин, мы бежали вперед.
Передний танк взобрался на полотно, сверкнул гусеницами над рельсами, а когда мы поднялись на насыпь, он в тучах пыли утюжил траншеи, обрушивал их, потом, повернув в лесок, давил кусты, деревья, разваливал доты. По примятой траве мы бежали за танком, а грозная машина мчалась дальше, обливая огнем бросившихся врассыпную врагов.
За десять-пятнадцать минут от обороны немцев остались лишь разваленные доты, засыпанные траншеи, весь перепутанный лесок, будто здесь бушевал ураган.
Танки ушли дальше, и на одном из них, что шел с нашим эскадроном, я заметил
цифру 12. Что-то напомнила мне эта цифра. Федька? Вроде на его машине стоял этот номер!
К вечеру мы сдали занятую позицию соседнему полку, ехали дальше. В колонне только и разговору было, что о прошлом бое.
Добрые вояки танкисты. Орлы!
Братва крепкая, ничего не скажешь.
Особо этот, что с нашим эскадроном шел. Прямо, как молонья.
Я заметил: номер у него 12.
Неужели это был-таки Федька? Я не сказал ребятам, что командир танка, наверное, мой земляк. Могли подумать: прихвастнуть захотел старшина. Кто-кто, а Козловский не пропустил бы случай позубоскалить:
А Чапаев, старшина, случаем, не твой земляк? Может, Буденный тебе дядя?
Да, это был все-таки он: неделю спустя в корпусной газете сообщалось, что в бою за железную дорогу отличился экипаж танка лейтенанта Ф. Чеснокова. Про Федьку писали газеты! Ну, что ж, рад за тебя, отважный односельчанин мой! Где громыхаешь ты сейчас на своем танке?

...Замполит лейтенант Седов однажды беседовал с казаками о делах эскадронных, о боях, что были и что ждут нас впереди. Мы любили эти разговоры.
Обычно начинал он так:
Был, ребята, со мной интересный случай в жизни...
И рассказывал какую-нибудь историю, но так, что она обязательно кого-нибудь касалась. До войны Седов работал на заводе, прожил на свете немало, и историй было у него в запасе на всякий предмет разговора.
Рассказывал замполит как-то про дружка своего, который очень любил выпить и дошел до того, что аварию на заводе сделал, сам попал и беду и товарищам пришлось из-за него немало горя хватить. Рассказывает, а сам поглядывает на казачка одного, который, как-то напившись, начал гарцевать на коне и чуть не влетел в минное поле. Казачок слушал, вспотел весь, потом не вытерпел, говорит:
Товарищ лейтенант, да я же... Разве я кого хотел подвести? Ну, с дуру нахлебался и... в рот больше не возьму.
Я вроде про тебя и не заводил речь, будто не поняв, удивился замполит, а что в рот больше не возьмешь, это хорошие слова.
На этот раз толковали о героях.
А дело было после случая с Козловским, когда он болтался нарочно поверх окопов: дразнил минометчиков вражьих, и они, обозлясь, начали садить по эскадрону мину за миной. Замполит так подвел разговор, что выходило
не героизм это, а преступление, пустое озорство, за которое надо строго наказывать.
Вот как настоящие герои воюют, сказал он. Прочитал я в газете про одно дело: у меня даже дух захватило. Такие молодцы ребята!
Газет, надо сказать, замполит не читал вовсе. Он разворачивал их на коленях, поглядывал на страницы, объяснял все своими словами.
Ну вот, слушайте, начал он. Пошли наши танки в наступление, но позиция немцев была сильно укреплена: замаскированные надолбы, минированная полоса. Пришлось танкистам отойти, чтобы, значит, в другом месте атаковать. Одна машина все-таки подорвалась и оказалась под перекрестным огнем. Что делать? Танкистам можно было попытаться по одному уйти под прикрытием своих, но они приняли бои. Бьют из пулеметов по траншеям, а пушкой вступили в дуэль с вражьей батареей. Целятся, не торопясь, и бьют, чтобы только без промаха, в самую точку, значит. Батарею подавили, начали громить блиндажи, дрались, пока не израсходовали снаряды, а к вечеру выбрались из машины, уползли к своим.
А там, в газете, написано, кто командовал танком? спросили мы.
Замполит похрустел газетой.
Написано. Командир лейтенант Федор Чесноков. И еще говорится, что весь экипаж представлен к награде, а командир к званию Героя Советского Союза.
Да, за такое дело не жалко награды.
То-то же, не жалко. А все дело в том, что лейтенант Чесноковнастоящий командир, спокойный, трезвый, дисциплинированный. Такой воин не вылезет из окопа, чтобы своим задом дразнить немцев, себя и товарищей под лишнюю опасность подставлять. Он хоть и молодой, а дурости не сделает, потому что на войне фокусы разные преступление. Вот какой лейтенант Чесноков.
Я ушам своим не верил: очень удивляли меня слова замполита. Знал бы он, что у лейтенанта Чеснокова есть прозвище Федька Шалопут! Стал бы говорить про него такие слова?

Я попал в госпиталь с пулевым ранением в ногу. Очнулся в небольшой палате, где стояло четыре койки. На двух лежали тяжелораненые, густо обмотанные бинтами, а на третьей сидел молодой паренек с рукой в гипсе. Он тихонько мурлыкал себе под нос, будто укачивал тяжелую руку. Глаза у него были живые серые, а стриженая голова кругла, как кочан. Мне понравилось лицо соседа, бесхитростное такое, доброе. Видно, скучая, он то и дело вскакивал, ходил по комнате в кособоких тапочках.
Заметив, что я проснулся, сосед мой обрадовано заулыбался:
Ну что, браток, жив?
Видно, очень хотелось поговорить пареньку, и он засыпал меня вопросами:
Тебя здорово задело? В ногу? Ну, это пара пустяков. Вылечат, не горюй, братуха. Врачи здесь, знаешь, такие волшебники: по кускам соберут, сошьют, и топай на все четыре стороны.
Он сел ко мне на койку, смотрел на меня своими ясными глазами, беззаботно болтал:
А ты знаешь, солдат, на какой койке находишься? На ней до тебя Герой Советского Союза лежал. Чуешь?
Что за Герой?
О, мировой парень!
Он добродушно расхохотался, поддерживая свою руку. Мне тоже было приятно, что попался такой разговорчивый сосед: все скорее время пройдет.
Привели его, он упал, как камень, на койку и трое суток проспал, не пошевельнулся. Нянька его с ложечки кормила, а он и глаз не открыл, похрапывает себе. Мы думали: умирает, ранение какое-то в голову. А когда все же очнулся, вскочил, оглядывается дико кругом, потом спрашивает: «Это что еще за шарашкина контора?» Мы разъясняем, что это госпиталь, а не шарашкина контора, а он прыснул и полез под койку. «Что ищешь-то?» пытаем. «Сапоги, одежду». Не очухался, значит, по-настоящему. Кое-как втолковали, что идти некуда, одежу все равно не дадут, а если по надобности, для этого тапочки и халат имеются. «Халат? говорит и хохочет. Тапочки? Да я что, балерина? Кто тут парадом командует?». Как раз пришел врач наш, майор. Осмотрел его: «А ну, лейтенант, в постель сейчас же». Строгий мужчина наш майор. «Вылечитесь сам выпишу». «Товарищ майор, просит Герой, я своими средствами долечусь. Отпустите». «Какие это средства у вас?» «Мы солидолом всякую рану лечим. Чуть чего смажешь, в два счета затянет».«Тоже мне хирурги солидоловые! смеется майор. Лежите уж, и чтобы разговоров о выписке не слышал: рана как следует не затянулась».
Загрустил Герой и еще два дня проспал, потом поднялся, надел халат, и после этого весь госпиталь потерял покой. Возле него всегда компания, шум, хохот; он же мертвого рассмешит. Рассказывать
начнет животы все надрывают, всякие фокусы выкидывает, один чище другого. Такой шалопут был этот Герой. Страсть.
— А фамилия лейтенанта как? — спросил я. Мне давно уже не терпелось задать этот вопрос.
— Чесноков.
— Федор?
— Да! Ты знаешь его?
Я объяснил. Солдат вскочил, вижу — смутился.
— Ты того... Не обидься, что я дружка твоего шалопутом назвал. Это так, к слову пришлось. Вообще-то он добрый парень, серьезный. А смешил всех, я понимаю так, чтобы, значит, ребятам полегче свои раны переносить было. Он — душевный человек. Вон тот солдат у окна, — зашептал, наклонившись ко мне, парень, — он без обеих ног. Так Герой за ним все время вроде няньки ухаживал. И судно ему подаст и потолкует путем, и все такое. Еще был случай. Лежал тут интендантик один. Как-то раскричался на сестру, костылем хотел кинуть. Лейтенант вырвал костыль и говорит: «А ну, заткнись, вояка постельный! Не смей женщину обижать, а то я тебя скоро образую». Бузотер, понимаешь, сразу присмирел и до конца помалкивал.
— А давно Федька из госпиталя вышел? — спросил я.
— Так вчера же! Все провожали, даже майор, на что занятой человек, подошел к нему и говорит: «Доброго пути, лейтенант, у тебя,— говорит, — душа весенняя, солнечная». Жаль, солдат, не пришлось тебе свидеться с дружком.
Да, очень жаль. Хотелось посмотреть, каким стал Федька Шалопут. Получалось по рассказам, другой он, непохожий на того, что я знал раньше. Как-то переделала его война?..
А переделала она его нельзя сказать, чтобы очень заметно. Я встретил его полгода спустя по дороге к Будапешту. Мы шли рядом с колонной танков, обгоняя их, и вдруг на броне одной тридцатьчетверки я увидел пламенную голову и Федькины знаменитые конопушки.
— Эй, Андрюха! — закричал он. — Арбузов! Землячина, крой сюда!
Я свернул к танкам, поехал рядом, не сводя глаз с Федьки. Он немного раздался в плечах, возмужал, и глаза стали чуть, пожалуй, поспокойнее, потверже, но конопушки и рыжая шевелюра горели по-прежнему.
— Лезь ко мне на броню.
Очень мне хотелось поговорить с земляком, и я, отпросившись у командира, догнал Федькин танк.
— Ты вот что, бросай свое млекопитающее, мельтешишь под гусеницами, задавлю нечаянно.
— Какое млекопитающее? — говорю. — Куда я ее дену?
— Тьфу ты, помеха еще! Эй, Мишка! — крикнул он. — Вылезай!
Из люка показался шлем в толстых резиновых колбасах, потом широкое лицо Мишки.
— Подержи-ка эту козу безрогую, а мы поговорим с земляком.
Мишка подозрительно осмотрел лошадь, потом спросил:
— А она не улягнет? Опасаюсь чтой-то, товарищ старший лейтенант.
— Тоже мне вояки! — обиделся я. — Забрались в свои кастрюли и боитесь всего на свете. Садись, не улягнет.
Мишка нахмурился, но промолчал, потом, дрыгая ногами, влез в седло.
И вот мы сидим с Федькой рядом, примостившись на броне, рассказываем, кто где побывал, в каких боях участвовал.
— А ты знаешь, мы недавно с пароходом немецким бились.
— С пароходом? — удивляюсь я.
— Ну да. Прорвались к Дунаю, смотрим, улепетывает на всех парах транспорт ихний. Мы и давай его щекотать прямой наводкой. Утопили.
Я смеюсь: очень уж сомнительным кажется мне бой танка с пароходом.
Федька сердится, по-деревенски шмыгает носом, наскакивает на меня:
— Ты, чертов Бастрык, должно, не веришь? Спроси у всех. Эй, Мишка!
Но Мишка не откликается, сидя ни живой ни мертвый в моем седле. Федька машет на него рукой — ненадежный собеседник — и кричит во внутрь танка:
— Витя, расскажи, как мы немецкую лоханку потопили.
Из темноты люка несется такой грохот, что я, конечно, ничего не слышу.
— Ну, что я говорил? Вру? Хочешь, по старой памяти испорчу тебе физиономию? Ух, Бастрычина неотесанная! Только сейчас, пожалуй, не справиться мне. Всем экипажем если. Вон какой слонище стал! А кулак-то! Сожми-ка! Ого! Кувалда! Витя! Нам кувалда требуется? Нет? Нашел уже? Орел!
Мы с минуту молча разглядываем друг друга. Он тоже рад видеть меня.
— Ну, что же, ради встречи надо опрокинуть по маленькой. Не возражаешь? Но по одной, от силы по две. Я с этим делом особо не связываюсь. Не люблю. Эй, Витя! — кричит он опять в темноту машины. — Дай-ка нам что-нибудь для встречи с земляком.
Тотчас из люка появляется фляжка, два алюминиевых стаканчика, два апельсина и огромная, на полпуда, банка свиной тушонки.
Мы выпиваем, обсуждаем новости из села. Разговаривая, Федька прыгает по броне, и я все время боюсь, как бы он не свалился под гусеницы.
— А ты, значит, старшина? Тряпичник? — хохочет Федька. — Кобылятник? Ох, и вонючий же ты! А ты не провоняешь мне машину и все боевое снаряжение?
Я хватаю Федьку за ногу, тихонько стискиваю ее, и он так начинает визжать, что из люка появляется угрюмая физиономия Витьки с парабеллумом на боевом взводе. Я немедленно отпускаю командирскую ногу, он перестает кричать, физиономия скрывается, и наша беседа мирно течет дальше.
— Ты вот что, дай-ка мне пары три сапог. Износились у ребят. Взамен — рому канистру. Сами запаслись? Ящик винограду? Не надо? Соловья с клеткой? Ну, даром уступи. У тебя всего, поди, накрадено, на целую дивизию хватит. Вы же, старшины, знаешь, какой народ! Вас всех, как сказал Суворов...
Я опять стискиваю Федькину ногу, он кричит, и снова из люка появляются физиономия и парабеллум на боевом взводе.
Мы смеемся и едем дальше.
Мне нравится наше баловство. Будит оно дорогие мечты о тех годах, которые всегда вспоминаешь с замиранием сердца, о родном селе, о мирной жизни с беззаботным смехом и полузабытыми радостями спокойных дней и ночей.
— Что, Федюшка, будешь делать, когда все это кончится? — спрашиваю я, кивая на дорогу.
Федька задумывается, глядя куда-то поверх цокающих по шоссе коней, мимо людей, одетых в солдатские шинели, вздернутых к небу стволов пушек. Лицо у него неуловимо меняется.
— Надумал я пойти учиться.
— Куда? Дальше по офицерской части?
— Нет, Андрей. Другое меня завлекло — машины. Хочу я овладеть машинами, которые строят. Насмотрелся за эти годы, как война рушит все, губит, и вот засело в сердце желание: хорошо, красиво и умно строить, чтобы просторно было всем, радостно. А ты?
Да, много, значит, думал земляк мой, сидя в грохочущем танке в огне и дыму сражений. Я понимал его солдатскую душу, в которой живет горячее всех желаний одно желание — никогда не знать войны.
— А мне домой охота, — сказал я. — Посмотреть, как люди землю пашут. Я ведь деревенскую работу люблю. Может, комбайнером стану или на трактор пойду. Эх, сейчас бы пройтись по лугу с доброй косой! Что бы не отдал за это!
Так мы и мечтали вслух, и в грохоте военной дороги слышалось нам пение весеннего жаворонка и виделось чистое васильковое мирное небо над родным селом.