Вы здесь

С пожаром в крови

О пользе и вреде революций в литературе
Файл: Иконка пакета 11_vladimir_iarancev.zip (22.26 КБ)
Владимир ЯРАНЦЕВ


С ПОЖАРОМ В КРОВИ
О пользе и вреде революций в литературе
Статья первая


«Прославим, братья, сумерки свободы
Великий сумеречный год!»
(О. Мандельштам)


Часть первая. Своевременная книга. Заметки на полях, с пятью почти лирическими отступлениями.

Вступление. О безвременье

В эпохи безвременья вернуть чувство времени можно только сравнениями, аналогиями. Ищешь родственные души, книги, устремления, чтобы не засосал вакуум бездумия и безнадеги. Отступишь, например, сто лет назад, и среди словесно-мистической неразберихи декадентства, его парфюмерного трагизма встретишь протянутую нам, в будущее, руку А.Блока. Его статья-послание так и называется «Безвременье» (1906 г.). «Мы живем в эпоху распахнувшихся на площадь дверей, отпылавших очагов, потухших окон. Чуть мигают фонари, пустыня и безлюдье; только на нескольких перекрестках, словно вихрь, проносит пьяное веселье, хохот, красные юбки…улыбаются румяные лица с подмалеванными, опрокинутыми глазами, в которых отразился пьяный приплясывающий мертвец — город». Все в этом лирическом пейзаже знакомо и узнаваемо нашему современнику. Включая инфернально-торжественный тон, ноту самосожжения, поэзию и прозу гибели. «Зажженные со всех концов, мы кружимся в воздухе, и только какая-то дьявольская живучесть помогает нам гореть и не сгорать». И эти сжигающие слова — тоже правда и тоже о нас: начавши гореть в огне дозволенных кощунств и скверны, никак не остановимся.
А стоит выйти из города-мертвеца, как попадешь в другое, негородское, безвременье — юродиво-святое, тысячелетнее, пустынно-российское, никаким тютчевским аршином не измеряемое.
Безвременье, межвременье — ужас и боль, миссия и божий дар России, столетие подряд «держащей щит» между Востоком и Западом. И если не истлеем в собственной скверне и не растворимся в своих пространствах, то станем не щитом, а мостом, скрепляющим эти «две расы». Не потому ли огонь, пламя, запечатленный и на иконах, и на советском флаге, знак и цвет жертвы и спасения, становится национальным символом вечной любви и вечной же борьбы? И не тогда ли, когда огонь пылает, а не тлеет и смердит, — в эпохи революций — и наступает чувство времени, подлинное, а не декоративное, разукрашенное в календарях?

1.Огненная книга


Когда в Ново-Николаевске зажглись «Сибирские огни», ознаменовавшие начало нового времени в Сибири, стране, литературе, то не сразу и не все увидели это. Нужны были свои, огненные люди — Робеспьеры и Белинские, чтобы убедить, растолковать, зажечь. Валериан Правдухин — это Максимилиан Робеспьер и Виссарион Белинский новой сибирской критики. Обладая спасительным чувством времени, он сразу, уверенной рукой огнелюба, ставит акценты временные и надвременые: Белинский — Маяковский — Пастернак; Творец — Общество — Искусство. Так, ровно восемьдесят лет назад у В.Правдухина рождается книга, посвященная семидесятипятилетию смерти В.Г.Белинского и названная «Творец-Общество-Искусство». Посвящая эту статью Белинскому и Правдухину, попытаемся понять, чем важна и близка нам, безумно далеко ушедшим от тех лет, эта огненная книга.
Прежде всего, повторим, своим чувством времени в противовес тем, кто этим чувством обладать ни при каких условиях не собирается. И потому В.Правдухин, в духе «неистового Виссариона» и Л.Толстого с первой же страницы ставит «детский» вопрос: «Что такое искусство?» Ответы новониколаевского критика покажутся нам сейчас устаревшими, грешащими идеологией, схемой. Но если отбросить предубеждение, как трудно отрицать эти простые вещи: «Искусство является прежде всего процессом познания», которое «захватывает, организует, воспитывает всего человека», оно общественно необычайно плодотворно» (с.13-14). Ведь если искусство отказывается познавать, то само превращается в объект познания, расшифровки, головоломки: поди-ка познай Петрушевскую, Галковского, Пелевина,
Ерофеева… Никакой западной философии не хватит. Они непознаваемы в принципе, и значит никому не интересны с точки зрения опыта бытия и жития. Впрочем, они и сами готовы согласиться, что они — не искусство, а что-то другое. Это «что-то» и есть нырок в стародавнее безвременье, добровольная схима околочеловеков, вакуум духа.
Еще один вывод «неистового Валериана» в год пятый по Октябрю: «Революция освобождает искусство, искусство способствует революции». И убедительно, не щадя ни врагов, ни друзей, пишет об узости классового подхода к искусству. Каким бы этот класс ни был — вчерашним, буржуазным, или сегодняшним, пролетарским, оно (искусство) всегда одного цвета — серого, удручающе скучное, «аморально-эстетское» или газетно-публицистическое. Как сделать серое искусство красным, как освободиться от классового ярма, как умудриться одновременно думать и чувствовать, познавать и рассказывать, накоплять новое и не растрачивать старое, и при этом оставаться живым, а не кондово-пролетарским? В поисках этого синтеза, лучшего лекарства от всяческого безвременья, В.Правдухин обращается к тому, что явилось сутью эпохи и людей, ею рожденных — герою и героизму. Герой — это тот, кто «претворяет физическую работу в творчество», кто «нащупывает, ищет новое восприятие природы, космоса». Это пролетарий и не-пролетарий одновременно, ибо «пролетарий в идеале, в искусстве — это член грядущего космического общества» (с.30).
Итак, эпоха «требует положительного героя грядущего внеклассового общества», который окончательно сбросит классовые путы, очистит искусство от всякой конъюнктуры. Таких героев не «литературы», а литературы давно ждали В.Правдухин и его оппонент — лефовский критик из Читы Н.Чужак. Для последнего вопроса нет — это Маяковский и еще Б.Пастернак. Между тем В.Правдухин не спешит с выводами. Прежде чем произнести приговор сначала одному, а затем другому, он
размышляет над «подлинным идеализмом» позднего В.Короленко, заблудившемся в «измах» и «ложноклассике» С.Есенине, чуждых подлинной поэзии пролеткультовцах. А когда с уважением пишет «о мечтателях и фантазерах странных» из Петрограда, то лишний раз убеждается, что на пути к «всечеловеческому равенству» он не приемлет «духовной улиточности» А.Белого, «художественного выкомаривания» и «внешнего мастерства» Е.Замятина (с.44-45), что «наш» прогресс в литературе — «земляной, человеческий».
О многом, об очень многом говорит нам высмеянная «перестроечниками» эта прямолинейность. В ней столько же уверенности в своей правоте, сколько и неуверенности, оглядки (не слишком ли «в лоб»?). Но в ней и огонь, стремящийся переплавить в одно Короленко и В.Кириллова, Есенина и Белого, М.Герасимова и Замятина. Где жизнь, в чем и в ком гений и напор революции, когда явятся новые Пушкина и Толстые? Вместо этого деление на группы и классы, петроградских «олимпийцев», Есенина, Маяковского и их подражателей.

Отступление первое. Нынешняя писательская рать почти что повторяет эту пореволюционную схему. Только вот вместо классовых пут у них «кассовые», а роль А.Белого и Е.Замятина вакантна, если не считать иссушенного постмодернизмом А.Битова и исписавшегося антиутописта В.Пелевина. То же самое и в поэзии, которая стесняется быть гениальной, ибо это давно уже немодно.


2.О корифеях

Во времена раннего Маяковского гениальность была в моде, так, что трагикомически преувеличенное «я» заслоняло и подменяло собой весь божий свет… И потому-то гениальность Маяковского, в одночасье объявившего революцию «своей», перекрасившего свой желтый (по цвету знаменитой кофты) футуризм в радикальный красный цвет, вызывает у В.Правдухина справедливые сомнения. В том, что он называет «величайшего поэта современности» (Н.Чужак) «представителем самой типичной буржуазной интеллигенции со всеми ее изломами духа, с безднами и взлетами…, почуявшем не столько революцию, сколько гибель старого» (с.50), есть своя, пусть наивная, правда. «Неистовый Валериан», еще не остывший от революционного пожара и лозунгов пролеткульта (псевдоним «Шанявец» от университета Шанявского в Петербурге — кузницы пролеткультовцев), в то же время зорко разглядел искусственность пафоса Маяковского, сравнив его в чеховским Епиходовым.
Сравнение, что и говорить, нелестное, невежливое, в духе тех лет. Критик употребляет при этом выражения «карикатура», «проходимец», «босяк», «душа раба», «сверхневрастеник и сверхатеист», так что принадлежность их Епиходову и Маяковскому трудно разграничить. Видно, что нелегко В.Правдухину дается такой вердикт, он сочетает огнедышащие слова-ярлыки со столь же щедрой похвалой, резкое неприятие с хладнокровным построчным анализом стихов. «Обезумевший до гениальности Епиходов» (с.51), «историческая клякса, пятно», «звериный ритм…гибнущих зверей» — все это подлинный Маяковский, воспринятый не из школьных учебников, а из горячей революционной лавы тех
лет.
Повторим, В.Правдухину, как и большинству интеллигентов из народа, шагнувших в большую литературу с огромным запасом энтузиазма и творческой свободы, было свойственно острое чувство времени. Не вчерашних Епиходовых и Мефистофелей он хотел видеть в новой литературе, а героев-самородков, умеющих переплавлять жизнь в искусство без отходов и шлаков, без насилия над собой и своим горлом.

Отступление
второе. Маяковские дней сегодняшних окончательно воплотились в Епиходовых. Как герой Чехова, который, начитавшись Ницше, не знал, «жить мне или застрелиться», так и поэты вроде Т.Кибирова с Д. Приговым или Л.Рубинштейна с Л.Лосевым, вкусив Запада, уже не знают, как им писать — реально или виртуально, да и писать ли вообще.

Вс.Иванов — автор повестей о сибирских партизанах, еще один талант, нуждающийся в очистительной критике со словесной картечью пополам. Восхищаясь «Партизанами», их «художественной простотой и внутренней силой» («здоровое, нужное нам произведение»), В.Правдухин сожалеет о нарочитости и искусственности «Цветных ветров» («много изломов, нехудожественных насилий над читателем») и негодует по поводу свежеиспеченных «Голубых песков» («полны искусственных символов»). Вполне возможно, что испортило сибирского самородка увлечение «внешним мастерством… без устремления в глубь жизни», ядовитым цветом расцветшее в столицах. Мягче, чем «литературные евнухи» писателей, вроде Шершеневича и Мариенгофа, «футуристов и т.п.» В.Правдухин назвать не может. Ибо нет в них главного «социальности искусства, его стихийно-оргийной насыщенности» (с.72). Иначе говоря, нет в них страсти — «жадности в усвоении жизни, органичного претворения и воссоздания в присущих ей формах».

Отступление третье. Евнухи сегодняшней литературы освободили себя настолько, что не стесняются своего изъяна — хронического бесплодия — но напротив, выставляют его напоказ, как древние киники. Ибо главное в творчестве, как говорит герой одного современного романа, «не то, что вы создали, а как вы это назвали»; главное не «искусство, а его понимание», талант же вещь не модная, а презираемая. В этом «низведении света на землю» и его последующем затаптывании в грязь больше, чем просто шалости или эпатажа, это новая реальность новых варваров, от которой стынет кровь, холодеет внутри.

Впрочем, новых ли? В последнем разделе книги с характерным названием «В борьбе за новое искусство» «неистовый Валериан» решительно отстаивает самое право на искусство, а значит, социальность, прогресс и прочие старомодные вещи от еще более неистового Н.Чужака. Фанатизм ослепленного революционным пожаром читинского критика разрушителен: «он целит в возрождающиеся «зимние дворцы» буржуазной культуры — журналы «Красная новь», «Сибирские огни», пишущего эти строки (В.Правдухина. — В.Я)». Этот провинциальный ницшеанец похож на «Ивана Грозного, мечущего бисер перед Курбским», называя «Сибирские огни» изданием для «старой деревенско-пошехонской Руси, для залпового на месяц питания деревенских врачей, либеральных помещиков и страховых агентов» (с.94). «Новая литература начинается с Маяковского, с футуризма», остальные — «злостные и пакостнейшие реставраторы старой храмины». Да, собственно, и не литература, а «интеллектуально-материальное производство», по мнению коллеги по нелитературе, конструктивиста А.Гана. Иронически замечая, что вряд ли когда сами футуристы и их теоретики стояли за станком, В.Правдухин чуть ли не на пальцах объясняет им, как далеки они от жизни — главного источника искусства, которая также нуждается в искусстве для самоосознания, роста, развития. На самом деле, дает понять В.Правдухин, чужаки и ганы все ужасно запутали своими квазиреволюционными теориями, следуя которым, оставляют культурно «голой» полуграмотную Россию. «Что же это, восклицает растерянно В.Правдухин, — издевательство или упорство неведения?» (с.111). Скорее, радость школяра, узнавшего, что учитель заболел, и не надо учить уроки — всех этих Толстых, Гоголей, Короленко.

Отступление
четвертое. (См. гл.2 «К вопросу о моли» части второй)

Есть, однако, среди футуристов один поэт, который прилежно читал классику, видел Л.Толстого, друга семьи, и посвятил свою поэтическую книгу Лермонтову. Б.Пастернак — вот тот футурист, творчество которого трудно квалифицировать с какой-либо точки зрения. Слишком сильна индивидуальность, слишком неожидан и свеж его и только его взгляд на мир. Но В.Правдухину, его неистовости, зажженной «Сибирскими огнями», этого мало. В пылу полемики с Н.Чужаком он почти дословно повторяет то, что писал о Маяковском: «мещанин, тепличный аристократ наших социальных особняков», чуждый современной России. Но если Маяковский «изгой буржуазии,…сумел частично оторваться от своего нутра», дать революцию, ее дух и плоть, то Б.Пастернак воспринимает жизнь «мелочно, расщепленно, убого и косноязычно». «Сибирский Белинский», В.Правдухин не может простить соратнику Маяковского его «ячества», ибо «все явления — географические, культурные, он воспринимает одинаково, снизводит до себя, а не восходит к ним» (с.126). Но не для того, чтобы творить, а чтобы в итоге «запутаться в расщелинах мира, в пыли вещей, безделушек, принесенных им из мещански обломовского старого обиталища». Но как будто бы не удовлетворенный этим «обломовским» сравнением, В.Правдухин употребляет еще более сильный, можно сказать, забавный образ ребенка, вставшего на карачки, просунув голову между ног и глазеющего на окружающее. Уставший его глаз ловит только мелочи вроде «ромашки в росе, пролетевшего воробья». Но мир-то, и следовательно, поэзия уже не те: в этой «утомляющей калейдоскопичности, нарочитой неестественности», «юродивости» Пастернака есть какое-то лукавство, поэтическое пораженчество. Ибо в эти огненные годы надо встать лицом к лицу к миру, «далям, распахнутым революцией».

Пусть жизнью связи портятся
Пусть гордость мир вредит,
Но мы умрем со спертостью
Тех розысков в груди, —

таково кредо этого футуриста, В.Правдухиным отвергаемое.
Сейчас мы восхищаемся Пастернаком, виртуозностью его словообразов, для нас он поэт-символ дождя, омывающего мир, протирающего ему глаза для нового зрения и бытия. Но в те времена такая талантливость на общем фоне поэтических упражнений в остранении мира считалась если не заурядной, то просто добротной.
Куда ближе В.Правдухину, его жажде «живой жизни» был С.Есенин, который значительно освобождает его честную критику от пролеткультовской прямизны. Потому что «последний поэт деревни» близок В.Правдухину и биографически (выходец из деревни, он тоже учился в народном университете Шанявского) и творчески, ибо в нем «была заложена глубочайшая жажда наиболее человечнейшего». Он не был ни славянофилом, ни «агитатором-горланом», так как «любил не географическую родину», а «искал в ней внутреннее, природное начало», «положительно национальное», связывающее народ воедино, то, что «сплело народ в тесную родню». И ранняя смерть Есенина — главное свидетельство такой связи, говорящее об отсутствии в нем «поэтической позы, искусничанья». В.Правдухин, мастер на неожиданные сравнения, вспоминает Платона Каратаева, который «умер, подчиняясь судьбе,..прислонившись к березе». Но эпоха революций требует от человека с талантом быть как минимум Пугачевым, который, как в одноименном произведении поэта, «одной рукой заносит…орудие — топор, меч, бомбу, а другой хочет братски обнять весь мир». С.Есенин же хочет остаться «лишь уличным повесой, Улыбающимся встречным лицам». Трагедия Есенина в том, что он «так и не поверил в город», который может «породить новую культуру, которая осчастливит человечество». А перенести туда «деревенскую Русь с ее пантеистическим приятием жизни» было невозможно.

Отступление
пятое. Не так ли уж, кстати, наивно это неверие и эта вера? Поэты города В.Брюсов и Маяковский, А.Вознесенский и А.Парщиков, Т.Кибиров и Д.Пригов — хороши только метафорами, которые съедают у них остатки лирики, и это чавкание доедаемой души явственно звучит в их стихах.

С.Есенина же, чьи последние стихи были «криками отчаяния», съел город, съел, не тронув душу. Вот этой-то есенинской душе и посвящает В.Правдухин заключительные слова своего доклада, прочитанного в Ленинграде в 1926 году в разгар антиесенинской кампании. Поставив Есенина «первым после Пушкина по глубине и своеобразию своего таланта», он далее пишет: «Его стихи зовут нас призывно и нежно, как звала его мать к родному дому, к братству, дружбе, любви, которыми мы обязаны будем после Есенина до краев наполнить наше существование».


Часть вторая. Горелые спички. Заметки о незаконченном собрании

1. Пять лет спустя

О каком уж таком братстве могли мечтать Есенин и В.Правдухин, когда бдительные стражи пролетарской литературы уже подняли шум о «есенинщине», «мужиковствующих», о «реставраторах капитализма», «достоевщине» и «мессианстве», «примирении с белогвардейским прошлым». Последнее словосочетание взято из статьи С.Родова, одного из оголтелой элиты РАППа, который прибыл в Новосибирск из Москвы, конечно, не случайно. После образования «Сибирских огней» — центра сплочения и быстрого роста литературных сил в изголодавшемся по творчеству самобытном крае, Новосибирск стал третьим после столиц литературным городом, «Сибирским Чикаго», привлекавшим своим огромным потенциалом. А вот свой богатейший потенциал профессионального склочника и лит.погромщика С.Родов бросил на почти двухлетнюю борьбу с «Сибирскими огнями». Как и полагается ревнителю «литературы факта», он засел в газете, «Советской Сибири», взяв в союзники ее будущего редактора А.Курса и начал вербовать сторонников. И вербовка,надо сказать, шла неплохо, ибо миражи классовой, очищенной от психологий и бытовизма литературы, легко увлекали за собой, особенно «писательский молодняк».
Был и другой соблазн — войны, сокрушения недобитого врага, который, спустя десять лет после революции еще жил и даже издавал журнал. Вот этой, с позволения сказать, эстетикой погрома, изобретательностью по части «штыковых» фраз и формулировок, опьяняющей легкостью разящего слова, повергающего противника во прах и увлек бывалый С.Родов первобытных в этом отношении сибиряков. Используя тактику раскола, он с А.Оленичем-Гнененко сначала, в 1927, организовал кружок, «юнсекцию» (П.Семынин, С.Марков, И.Шухов и др.) при Сибирском Союзе писателей, а затем Временное Сибирское Бюро ВАПП, которое намеревался возглавить. Казалось, победа была близка: новая литературная революция, планируемая на ноябрь 1927 года, должна была добить Союз во главе с В.Зазубриным и «взорвать академию сибирской словесности», то есть «Сибирские огни». И для этой победы. Как тоже казалось, сделано было все. Весь 1927 год «Советская Сибирь», а точнее одна страничка в ней — «Литература и искусство», которую редактировал все тот же С.Родов, вела методичное наступление на «огнелюбов». А.Панкрушин, Б.Резников, И.Шацкий, — мастодонты помаститее и рецензенты помельче почти каждое воскресенье выстреливали очередную порцию словесного яда.
Так, прямо с первого января начиная А.Панкрушин атакует прозу и поэзию «Сибирских огней» за предыдущий год. В прозе наблюдается сплошной «скат» (т.е.скатывание) в нарочитость, упрощенность, «рассказывание анекдота вместо показа типа». В поэзии все тоже не по-пролетарски, не по-«родовски»: три четтверти стихов «чисто личных и пейзажно вневременной лирики»; грешат в «Сибирских огнях» и гумилевщиной — сплошные гагары, верблюды, тунгусы, а про есенинщину и говорить не надо — общее место в шельмовании журнала во второй половине 20-х годов (И,Мухачев, И.Шухов, П.Васильев). Выход из тупика простой — перестать быть литературой, став газетой, выдавать факты, а не «выдумки», «халтуру».
Сам сановный С.Родов в серии высокомерных статей под стандартной шапкой «Литературные заметки» пенял А.Коптелову, А.Сорокину, И.Мухачеву на провинциальную неумелость, неуклюжесть в выстраивании сюжета («немалые художественные дефекты»), в соблюдении баланса между формой и содержанием («манерничанье»), и, конечно, на общую для всех «поверхностность». Ведь что ему сибирский «молодняк», если, по старой привычке, можно лягнуть именитых москвичей, авторов «толстых» журналов — Л.Леонова, П.Орешина, А.Воронского, добрым словом помянув «т.Троцкого» (№ от 6 февраля). «Враг», не ожидавший такого яростного натиска, тоже, казалось, растерялся, дрогнул, начал оправдываться, лепетать оправдания. Вот и В.Зазубрин, председатель правления Союза и редактор «Сибирских огней» свой яркий доклад о пятилетии прозы «Сибирских огней», заканчивает вроде бы покаянно: «Пролетарской нашу литературу за пять лет назвать нельзя. Она крестьянская и попутническая». «Сибирский писатель, к сожалению, не отметил роль коммуниста в революции и роль коммунистической партии. В литературу нашу коммунист не попал».
А в статье «Литературная пушнина» все того же тревожного 1927 года В.Зазубрин соглашался с «Советской Сибирью» и ее лит.начальниками в намерении «заняться репортажем». И невдомек С.Родову и его поросли, что не слабость и не оправдания это, а протянутая рука компромисса. И наконец, в третьей статье, первоначально прозвучавшей как доклад к десятилетию Октября, В.Зазубрин и вовсе готов принять РАППовский ярлык: ССП — «левопопутническая организация», а «Сибогни» — журнал «крестьянских писателей», еще переходящих на рельсы пролетарской идеологии». Мирный настрой В.Зазубрина и «Сибирских огней» сказался и в согласии на мирное сосуществование «левых попутчиков» и «родовцев», ССП и СибВАПП. Да и доклад этот был не доклад, а разговор, может быть, переговоры с одним человеком. Возмутителем спокойствия — Семеном Абрамовичем Родовым. Вот В.Зазубрин говорит, что «все производственно-сильное сгруппировалось вокруг «Сибирских огней», все наиболее слабое» — вокруг родовского ВАППа — и отмечает ироническую улыбку своего оппонента. Вот он упоминает «строгих критиков» и вновь звучит «строгая фамилия». Зашла речь об эмигрантских отрицателях отечественной литературы и их сибирских единомышленниках, фамилия «Родов» встает во весь рост, то есть с именем и отчеством. Говорит В.Зазубрин о редких моментах единодушия между «Сибирскими огнями» и «Советской Сибирью» и с места слышится возглас его гонителя на букву «Р». Так или иначе, затрагивает ли докладчик тему фракционной борьбы или позицию «Советской Сибири» и А.Курса, назвавшего сибирскую литературу «деревянным велосипедом», кружка молодых крикливых ВАППовцев — везде! — звучит одна и та же р-р-революционная фамилия. В сумме десять раз.
Шел ноябрь 1927 года, решалась судьба Сибирского Союза писателей, «Сибирских огней», члены Сибкрайкома взвешивали «за» и «против» ССП и ВАПП, В.Зазубрина с В.Правдухиным и С.Родова с А.Курсом.


2.К вопросу о моли

Когда в марте 2003 года в другом зале и с другими писательскими фамилиями вновь решали судьбу «Сибирских огней», огнефилы и огнефобы, говорят, вдруг ощутили холодный сквознячок из 1927 года. Как будто ноябрьское собрание СибВАППа так и не закончилось тогда, семьдесят пять с гаком лет назад. Новые старые ВАППовцы вновь чиркали спичками ядовитейших речей, чтобы зажечь фитиль динамита под главным журналом сибирской литературы. Первые такие чадящие «спички» «ВАППовцы» запалили в бумажной прессе — вотчине любителей литературных революций. Общее мнение недоброжелателей журнала выразил, пожалуй, самый из них неистовый: «Сибирские огни» начала ХХ1 века — это «пушнина, траченная молью». Сказал — и воскресил достопамятный 1927 год, когда В.Зазубрин. молодой корифей и родовспомогатель сибирской литературы впервые употребил это густо сибирское слово по отношению к лит.продукции журнала. Напомним, что доклад, статья, фельетон, дружеский шарж на своих коллег по «Огням» (от Вс.Иванова и Л.Сейфуллиной до Н.Изонги и И.Ерошина — цвет нашей литературы) ставили нешуточный вопрос о квалифицированной работе писателя с жизненным материалом, «сырьем» для произведений. В.Зазубрин метко и четко разграничил «литературу» и «литпушнину», то есть «плохо заготовленную литературу», обреченную на складирование и уценку.
Таким образом. современный ревнитель широкой точки зрения на литературу разной пушистости, ворсистости, драповости просто повторил чужое. Но самокритично высказанное мнение: да, хватает у нас еще и такого добра. Но в главном — в стратегии, перспективе, статусе сибирской литературы оба неравновеликих оценщика «пушнины» расходятся. Один, из 1927-го, твердо стоит на том, что «мы будем бороться с теми, кто уценивает нашу литпушнину за то только, что она добыта и выделана в Сибири». Другой, из 2003-го, вроде бы не отказываясь от «пушнины» как таковой, бросает клич настрелять новой, чтоб была первой свежести и пушистости, которая, уж конечно, на складе не залежится. Почему? Да потому, что, наверное, уж и не будет целиком таежной, сибирской, а из каких-нибудь «каменных» джунглей или саванн. Уж от нее-то моль точно будет шарахаться в ужасе — живое ведь существо.
Оставим пока «вкусную» для отряда некоторых насекомых метафору и перейдем к разговору о скуке, которую навевает на иных предубежденных читателей нормальная литература. В 20-е годы такая литература ценителям вроде С.Родова тоже казалась скучной, ненастоящей. И тогда они создали группу и журнал, которые вот так, скромно, и назвали: «Настоящее». В манифесте группы-журнала, опубликованном в «Советской Сибири» в канун Нового, 1928, года, будущие «настоященцы» заявляли с агрессией конквистадоров, покорителей дикарей, закутанных в пушнину: «Мы хотим вскрывать факты, а не регистрировать их», «Мы хотим воздействовать, а не воспевать», «Мы пишем не героев из американских фильмов. А стойких советских людей». Вобщем, смысл один: у вас старое, отсталое, у нас новое, современное, на любой вкус и цвет.
Отгремели манифесты и декларации, утекли по реке времени 1927, 1928, 1929 годы, а «Настоящее осталось в памяти погромным журнальчиком, твердившем как пионерский девиз, одно и то же: «литература факта», «литература факта». Вроде юные-молодые, а занимались исключительно брюзжанием в адрес других молодых, но не драчливых, которые не разменивались на переперченные фельетоны и ворчливые «лит.заметки». Скуке здесь, конечно, не было места — «Кровяная колбаса», «Кирпичом по скворешнику» — «настоящее» творчество «настоящих» писателей. Но моль над ними, к настоящему, без кавычек, времени уже изрядно поработала. Кому сегодня придет в голову читать или публиковать того же А.Курса, которому показался несъедобной «кровяной колбасой» роман В.Зазубрина «Два мира». Да ведь ныне «кровяными колбасами» забиты все прилавки гастрономических, извините, книжных магазинов, с зазубринской в сравнение не идущими. Публиковать А.Курса — значило бы поднимать руку на святое — современную литературу. И потому авторам нынешней, невероятно современной литературы не грех бы перечитать своих коллег из тех горячих времен, чтобы понять, во имя чего им необходимо отрицать нормальную литературу о жизни на земле, а не на небесах.
И вот однажды, 26 апреля 1928 года в «Советской Сибири» журнал с очень земным названием так грозно и вопросили: «Кому светят «Сибирские огни»?» И выяснили, что светят они «чуждым, враждебным пролетариату группировкам». Что от стихов «есенинцев» И.Ерошина, И.Мухачева и близких им В.Непомнящих, П.Драверта «муторно» и «тошно», «разит винным перегаром», «потными нежностями», «обывательской прелью». Куда от этого деваться? — «На чистый воздух пролетарской улицы!». Что В.Зазубрин в своих «Заметках о ремесле» («Сибогни», 1927, №2) «не увидел лица съезда, лица нашей миллионной партии». Что «есенинщина» угнездилась в прозе (А.Дымов), а «писательская свобода» — «вредный и реакционный вздор». Спустя несколько месяцев верный оруженосец С.Родова А.Курс и вовсе открыл карты: «литературу выдумки, кишкозаворотного психологизма, километровых полотен, литературу гармонического и всякого иного невиданного человека» побивают «факты революционных дней». Они «богаче тощей выдумки литературного скворца, напяленной на украденный у классика художественный приемчик». По сему журналы — высокий литературный скворешник», а газеты — «кирпичи», которыми надо по ним с размаху бить.
Какая же логика во всем этом литературном хулиганстве? Ее нет она спряталась под желанием любой ценой уничтожить «академию сибирской словесности», не стесняясь в средствах. Так завещал великий С.Родов.
Ведь как можно утверждать, с одной стороны, что в жизни много современного сибирского материала, извините, «пушнины», пресловутой «сибирятины», лишь изредка разбавленной «хорошей прозой», равняющейся на классику или на столицу. А с другой стороны, кричать, что она, побитая молью, устарела, отпугивая читателя то величиной, то каким-то «неживым реализмом», то антигероями. Как можно говорить, что, с одной стороны, мы дадим граду и миру настоящего положительного героя, а с другой — упрекать других в «скуке», которую якобы несет изображение всего положительного, нормального, что заключено в понятии «герой». Ведь чтобы было нескучно, а с живинкой, лучше «литературу факта» сделать «литературой
фаКа» — и все будет нормально. Вспомним В.Зазубрина, который все в той же «Литературной пушнине» писал: «Реализм — одна из высоких форм искусства. Реализм — не только что, но опять-таки как…У нас часто путают реализм с фотографией». Действительно, настоящий реализм — это всегда правда и естественность, независимо от предмета изображения, та самая «художественность», о которой писал другой «реалист» — В.Правдухин в запальчивой статье «Литературная шивера». В ней причины литературного «мелководья», — а именно так переводится «шивера» с диалекта на нормативный язык — критик объясняет слишком уж прикладным ее характером, который некоторые модные литераторы хотят ей навязать вместо якобы устаревшей художественности. В конце концов все их (В.Шкловского, М.Левидова) теории сводятся к одному одиозному тезису, лозунгу: «Организованное упрощение культуры». При этом упрощение, по мнению В.Правдухина, касается прежде всего содержания, души в произведении, тогда как в форме П.Романов, Ф.Гладков, Б.Лавренев и особенно Л.Леонов достигла высот виртуозности. За это «неистовый Валериан» клеймит их испытанным в ранних статьях словообразом: «евнухи». И сидит такой писатель, « как сонный евнух в преддверии и безмятежно перебирает четки человечески-безразличных узоров». Чтобы как-то выйти из тупика, талантливые писатели «просто халтурят, ища в этом забвения от бесцельности своего дела». Хотя пора бы получше, наконец, узнать свой народ, в котором «так крепка» «центростремительная сила человеческой личности». Такова и наша литература, где «субстанциальность» каждого человека, «эстетическое равноправие всех людей имеет тесную связь с социумом». На что оппонент по фамилии Г.Круссер в статье, помещенной сразу вслед за правдухинской, тут же объявил, вернее обвинил критика в «великодержавной тоске по великой, неделимой русской литературе», ностальгии по прошлому и,разумеется, в мессианизме. Вот куда, оказывается, ведет реализм, вот насколько он страшен и чудовищен. А кто-то еще осмеливается говорить о его нафталинности или беззубости! Ведь покорил же он себе в конце концов Л.Андреева и М.Булгакова, А.Белого и Дж.Джойса, Э.Хемингуэя и Х.Кортасара, и даже В.Курицына с В.Пелевиным, и даже Сартра с Камю, которые «разные» не в пренебрежительном смысле («разные там…»), а в прямом, уважительном.
Реализм — против лжи, которая всегда принимает форму фиглярства или кощунства. Современно же только то, что реально, реалистично, и поэтому современна вся литература, независимо от названия журнала или газеты.
Однако пора посмотреть на календарь, «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» 1927? 1946? Или все-таки 2003?. Тем временем собрание секции СибВАППа, начатое в ноябре 1927 года до сих пор продолжается. Когда же и чем оно закончится?