Рассказ
Файл: Иконка пакета 03_kuksinskii_u.zip (55.62 КБ)

Свет. Снова свет заполняет собой все пространство кругом: стены, пол, потолок, мою собственную бедную голову. Глазам больно, и я их закрываю, однако свет пробивается и под опущенные веки, от него не скрыться. Вокруг полная тишина, но из-за света я ощущаю внутри головы низкое гудение, будто растревоженный шершень пытается выбраться на свободу.

Свет гаснет, пытка прекращается. У меня есть несколько часов передышки. Все это время я сижу на полу своей камеры, которую врачи и санитары по недоразумению называют палатой. Стены обшиты стегаными ватными матами некогда белого цвета, а теперь за долгие годы они стали серо-желтыми. От моих предшественников на стенах остались пятна — почти все черного или серого цвета, так что непонятно, кровь ли это или что-то другое.

Раз в неделю меня на час удаляют из палаты, это время я коротаю под присмотром санитаров во внутреннем дворике, где вместо крыши над головой решетка. Несмотря на совершенное мною и то, что я считаюсь опасным, смирительную рубашку на меня не надевают, и я просто смотрю в небо, любуюсь облаками или, если идет дождь, подставляю лицо падающим каплям. Если повезет, я могу увидеть пролетающую птицу. Море недалеко, и чаще всего это чайки.

Когда меня возвращают в камеру, ее стены еще влажны после уборки и обработки дезинфицирующей жидкостью. Она не может удалить пятна, только распространяет после себя тошнотворный хлорный запах, не выветривающийся несколько дней.

Очень редко меня навещает Гектор.

Я здесь уже много лет, но ни разу не видел других пациентов. По ночам я часто их слышу — вой, крики, глухие удары о стены, иногда топот санитаров в коридоре и звуки борьбы. Я веду себя тихо, и на моих руках следов уколов почти не видно. Лишь после провалов в памяти могу очнуться замотанным в смирительную рубашку и с головной болью от действия аминазина. Провалы случаются крайне редко, так что я тут наименее проблемный пациент. Мне уже не вводят инсулин, все реже используют электрошок, только таблетки все так же разноцветны и многочисленны.

Обычно я лежу на койке, смотрю в потолок, на два часа в день включают радио: образовательные программы и классическая музыка, никаких спортивных или развлекательных передач. На новостные выпуски я натыкался считаное число раз: бдительный персонал отключает динамик по окончании разрешенной к прослушиванию передачи. Бумага и карандаши не положены, трижды в неделю меня водят в маленькую комнатку, которую называют учебным классом. Конечно, там никто ничему не учит, просто стоит стол, на котором есть альбомы для рисования, цветные карандаши, доски для лепки и пластилин. В учебном классе нет окон, и я под тусклым светом единственной лампы вожу карандашом по бумаге под наблюдением дежурного врача, который следит за мной через специальное окошко в стене.

Чаще всего я выбираю простой карандаш, самый нетронутый из всех. Другие предпочитают карандаши поярче — красный, оранжевый. Черный тоже пользуется спросом — это я вижу по оставшейся длине. С каждым сеансом они становятся короче, пока в один прекрасный день персонал не заменяет сточившиеся до длины окурка карандаши на новые. Мой же простой расходуется куда меньше, и мне кажется, что, кроме меня, им никто не рисует. Судя по всему, пациенты очень сильно давят на грифель, и, несмотря на то что бумага в альбомах плотная, на нижних листах остаются борозды, которые мешают мне вести карандаш плавно, мои линии прерываются, путаются, грифель цепляется за эти невозможные противотанковые рвы. Тогда я аккуратными, легкими движениями наклоненного карандаша заштриховываю бумагу. На листе проявляется рисунок моего несчастного предшественника. Я вижу оскаленные зубы, грубые изображения половых органов, мужских и женских, ножи, топоры, крылатых и когтистых монстров, пятна крови. Эти гравюры — единственный способ общения с товарищами по несчастью.

После сеанса рисунки изымаются и изучаются лечащим врачом. Я всегда рисую угловатые абстрактные фигуры, избегаю округлых форм, а круги меня вообще пугают. Бывает, я просто закрашиваю плоскость альбомного листа, но это происходит редко. Зачастую времени на зарисовывание всей поверхности не хватает, и меня уводят, не давая закончить работу. Тогда в следующий раз начинаю заново, даже если хочется нарисовать что-то другое. Я твердо уверен, что эта работа должна быть завершена.

Мне приносят еду — чаще всего овощи, тушеные или вареные, все блюда одинаковы на вкус, картофельное пюре неотличимо от тушеной капусты или фасоли. Иногда это макароны или кукурузная каша, еще реже — рыба, совсем редко — мясо. Повара я не видел ни разу, все санитары — крупные, здоровые парни. И еще врачи.

За время моего нахождения здесь их сменилось очень много — десять или около того. Хорошо помню самого первого, пожилого бородатого господина, больше похожего на богатого оптового торговца, чем на психиатра. Я помню, как он сидел за столом, откинувшись на спинку стула и заложив большие пальцы за проймы жилета. Его речь с отчетливым северным акцентом лилась размеренно и вальяжно, меня он вовсе не слушал, любуясь модуляциями собственного голоса, как университетский профессор за чтением лекции, только аудитория его по прихоти судьбы состояла из единственного человека — убийцы, страдающего диссоциативным расстройством личности. Приятно познакомиться, это я.

Врач рьяно принялся за лечение, испробовав множество способов, от медикаментов до физиотерапии и электрошока, терзая мое тело и мой измученный разум. Это не принесло ожидаемых результатов, и он охладел к моему интересному случаю, вспоминая обо мне лишь в периоды застоя в работе. Лично я не понимал, каких именно результатов он хотел добиться, ведь приступы мои, редкие и на воле, в замкнутых стенах палаты и немногочисленных кабинетов сошли на нет.

Спустя примерно полгода (в этом узилище мне непросто следить за временем, отчасти из-за воздействия препаратов, превращающих бесконечный ток секунд и минут в замороженный глицерин, а также из-за отсутствия газет, телевизора и календаря) первый врач исчез, его заменили на другого, помоложе и поживее, питавшего склонность к запонкам с крупными камнями и галстукам-боло. Также он отдавал предпочтение медикаментозным методам лечения перед всеми прочими, поэтому время нашего общения прошло в полудурмане. Меня даже не привязывали к креслу, только по просьбе врача укрывали плечи и грудь большой крахмальной салфеткой, как в парикмахерской, ведь в таком состоянии я не контролировал слюноотделение и забывал глотать, а иногда и моргать.

В течение следующих лет моего здесь пребывания прошла целая череда лечащих врачей, среди которых была даже одна женщина — еще одно веяние новых времен, текущих за стенами больницы. В пору моей юности представить женщину-медика кем-то, кроме медсестры или санитарки, было невозможно. Впрочем, терапия ни одного из врачей не оказала сильного влияния ни на состояние, ни на условия моего содержания, лишь история болезни становилась толще, поскольку каждый новый эскулап считал своим долгом отринуть выводы предшественника и переписать анамнез, предполагаемый диагноз и методы лечения.

Шаги в коридоре. Дверь открывается, в проеме я вижу стену и зарешеченный светильник на потолке. Два санитара вкатывают кресло-каталку, поднимают меня с пола и усаживают на холодное сиденье. Я смиренно откидываю голову и позволяю им пристегнуть меня широкими ремнями: руки к подлокотникам, ноги к стойкам подножки и еще один ремень поперек груди. Все происходит в полном молчании, все действия отработаны до автоматизма. Пока меня везут по пустынному коридору, я тихонько шевелю кистями рук и перебираю пальцами, словно играю на рояле. Очень давно, в детстве, я учился играть на гитаре и фортепиано и делал явные успехи.

Меня везут в санитарный блок, где совершаются необходимые гигиенические процедуры, включая бритье. Мою голову жестко фиксируют специальным зажимом, глаза прикрывают салфеткой, и невидимый человек, чей запах изо рта не перебивается мылом и лосьоном, не очень аккуратно бреет меня безопасной бритвой.

Затем путь лежит в кабинет врача на терапию. Сейчас меня лечит какой-то сморщенный гном, который, судя по его виду, начал практику еще во времена Тридцатилетней войны. Колеса каталки чуть поскрипывают, открывается дверь — и тут ожидает сюрприз. Вместо бородатого гнома за столом сидит кто-то молодой, длинноволосый и усатый. Меня вкатывают в кабинет, и я обнаруживаю, что многое здесь изменилось. Дипломов на стене стало заметно меньше, и развешаны они по-другому. Импрессионистскую мазню заменила еще более ужасная картина из комбинации разноцветных фигур, похожих на пятна Роршаха. На месте рамки с нечеткой фотографией на столе стоит статуэтка какого-то крылатого животного сантиметров тридцати в высоту, вытесанная из черного матового камня. Современность, ничего не поделаешь.

Тип за столом встает и приветливо улыбается. На нем клетчатый пиджак с узкими рукавами и персикового цвета рубашка, белый халат перекинут через спинку вращающегося кресла. Он взволнован, теребит ремешок часов на правой руке. Перед ним лежит толстая папка с бумагами, больше ничего нет. Санитар подкатывает меня к столу и, повинуясь жесту хозяина кабинета, уходит, тихо закрыв за собой дверь.

Тип садится, продолжая улыбаться, довольно естественно на мой взгляд. Обычно такие улыбки не предвещают ничего хорошего, только затуманенное сознание и боль. Я смотрю в окно и вижу кусок хмурого неба со смутными силуэтами зданий вдали.

Хозяин кабинета объявляет, что он мой новый лечащий врач, и называет типично еврейскую фамилию. Оказывается, у него уже ученая степень. Мне все это не интересно. Доктор умолкает, и в кабинете на мгновение повисает тишина.

Ну что ж, — говорит он. — Начнем, пожалуй.

Он открывает папку, его взгляд бегает по строчкам документов. Я уверен, что врач их уже просматривал, потому что он называет мое имя слишком быстро.

Это вы?

Я медленно киваю. Давно не слышал своего имени. В его исполнении оно звучит мелодично, будто волна набегает на речные камешки.

Да, это я.

Он опять утыкается в папку, переворачивает несколько листов, и я думаю: неужели их хватает, чтобы вместить всю мою жизнь? Он поднимает взгляд и внимательно смотрит мне в глаза. Боковым зрением я вижу, что за окном начинается дождь. Я шевелю кистями рук и чувствую, что под ремнями они затекли.

А кто такой... — он делает паузу и сверяется с записями: — Сарториус?

Я молчу. Это трудно, даже невозможно объяснить, но если он прочел все документы в папке, то знает ответ на этот вопрос. Вернее, это не ответ, а лишь точка зрения медицины на мою ситуацию. И все же он хочет, чтобы я сам озвучил то, что написано в бумагах у него под носом. Я опять медленно шевелю затекшими руками, раздумывая над ответом. Он смотрит на меня, и в его взгляде я читаю фальшивое, как предвыборные обещания, сочувствие. Мне некуда деваться, я должен сказать, если хочу избежать электрошока или уколов инсулина.

Это тоже я. — Язык слушается плохо, я откашливаюсь, чтобы голос звучал увереннее. — Точнее, другая половина меня, темная, плохая половина. Когда эта половина, Сарториус, берет верх, он делает плохие вещи, а я ничего не помню. Убийца.

Под конец мой голос звучит очень тихо, и доктор переспрашивает:

Простите, что вы сказали?

Я не хочу с ним ссориться и четко и громко повторяю последнее слово. В моем мозгу сразу же возникает картина — острые, угловатые кристаллы, от одного вида которых становится жутко. Это у меня с самого детства: любое слово в моем сознании обладает особой, собственной формой. Для некоторых людей слова окрашены в разные цвета или соотносятся с нотами или запахами, такое бывает, я читал, у поэтов или композиторов. Однако для меня любое слово превращается в фигуру, обретает форму, расплывчатую или достаточно ясную. Это происходит само собой и не доставляет никаких неудобств, за исключением того, что значение слова и фигура, возникающая в моем воображении, не совпадают. Например, «квадрат». Я закрываю глаза и вижу нечто овальное, медленно вращающееся вокруг вертикальной оси. Открываю глаза — наваждение проходит. Врач пристально смотрит на меня, терпение его не иссякло.

Убийца, — повторяю я негромко, но тщательно артикулируя.

Он опять шелестит папкой, ищет там то ли ответ, то ли новый вопрос. Я гляжу в окно и замечаю, что дождь превратился в настоящий ливень. Капли барабанят по отливу, в этом можно уловить определенную мелодию.

Доктор поднимает голову от бумаг:

И вы абсолютно ничего не помните?

Я мотаю головой, потому что мышцы шеи тоже затекли.

Абсолютно, — говорю я.

Все наречия в моем сознании превращаются в фигурки, похожие на маленьких птиц. У «абсолютно», например, длинный волнистый хвост. Тяжело быть душевнобольным убийцей, страдающим раздвоением личности, но я говорю чистую правду: когда Сарториус берет верх, я абсолютно ничего не помню.

Сколько вы у нас находитесь? — спрашивает психиатр, хотя на титульном листе папки фиолетовыми чернилами написана дата моего поступления.

Восемь лет.

Цифра восемь для меня совершенно не похожа на свое начертание — это просто безобидный комок сахарной ваты, запутавшийся в телеграфных проводах.

Восемь лет... Я так понимаю, терапия моих коллег не имела большого успеха?

Вам виднее.

Насколько позволяют пристегнутые руки, пожимаю плечами. Я за эти годы не заметил никаких изменений в своем состоянии.

Врач собирает все бумаги и укладывает обратно в папку:

Я попробую с вами другой метод лечения. Судя по записям, он еще не применялся в вашем случае. Это относительно новый метод. Гипнотерапия.

Он выжидательно смотрит на меня, но это название мне ничего не говорит. И фигура у слова такая же неопределенная, расплывчатая, как узор на замерзшем стекле. Мне все равно, как он будет меня лечить. Я никогда отсюда не выйду, даже если терапия даст положительные результаты. Единственное, чего хочу, — чтобы эта процедура была как можно менее болезненной.

Врач явно ждет от меня какой-то реакции. Странно: других мое мнение не интересовало. Я неуверенно киваю и вижу, как его губы слегка изгибаются в подобии улыбки, а глаза довольно прищуриваются.

Ну и отлично! — говорит он, хлопая по папке рукой так, что завязки на ней подпрыгивают. — Предлагаю начать завтра же.

Я опять киваю, за моей спиной отворяется дверь, и невидимый санитар увозит меня прочь из кабинета.

Больше меня не беспокоят, позволяют в одиночестве провести время в игровой комнате до обеда, а перед ужином дают две розовые таблетки. Всю ночь я сплю как младенец.

Наутро гигиенические процедуры повторяются и я предстаю перед врачом чистеньким и пахнущим хвойным лосьоном. Никогда не любил этот запах.

На этот раз доктор в белом халате, на груди приколота табличка с его именем, но мне отсюда не разглядеть. Психиатр сосредоточен, не улыбается и выглядит старше, чем вчера, усы придают солидность его худощавому лицу. Он отпускает санитара, подкатывает кресло к столу боком и откидывает спинку назад — я оказываюсь в полулежачем положении. На столе стоит портативный магнитофон и еще какая-то смутно знакомая мне штуковина, названия которой я не помню.

Вам достаточно удобно? — спрашивает он.

Другие врачи редко интересовались моим положением и самочувствием. Не кроется ли за этой мнимой внимательностью какой-то иезуитский трюк? С психиатрами нужно держать ухо востро.

Вас уже гипнотизировали когда-нибудь? — Врач пытается по моему лицу понять, солгу я или нет.

Я отрицательно мотаю головой. Пока ситуация не ясна, лучше поменьше открывать рот.

Тогда приступим, — говорит он.

Он берет непонятную штуку и ставит ее на край стола, так что она оказывается у меня перед глазами. Я вспоминаю, как она называется — метроном. Смутные детские картинки выплывают из глубин подсознания, подобно дирижаблям. Я вспоминаю ощущение теплого гитарного грифа, запах деки, дребезжание струн в моих неумелых руках, этюд Каркасси на пюпитре, голос за плечом принадлежит учителю, имя его стерлось из памяти — нечто французское, Жиль или Гийом, и щелканье метронома, за неумолимым темпом которого я пытаюсь успеть своими негнущимися пальцами.

Пока я витаю в облаках прошлого, доктор отодвигает каменную статуэтку и трогает метроном — тот начинает стучать, глухо и ненавязчиво.

Закройте глаза, расслабьтесь, — голос врача тих, каждое слово сопровождается ударом, — слушайте метроном.

Примерно минута проходит в молчании. Я начинаю засыпать, звуки метронома окружают меня, теперь они совсем не похожи на простой стук, я различаю полутона и нюансы. Пытаясь вслушаться в них, замечаю, что доктор что-то говорит. Я слышу слова, но не разбираю смысла, он ускользает, заглушаемый стуком. Наконец я различаю:

...шесть, пять, четыре...

 

Прекрасный солнечный день. Я в предвкушении праздника. Сегодня отец берет нас с Гектором на ярмарку. Мне недавно исполнилось десять, Гектор двумя годами младше. Мягкое, как у сытого льва, урчание «Дюзенберга», кленовая аллея, ведущая от нашего дома на сельскую дорогу, на крыльце машущая рукой мама. Брат улыбается, лицо отца серьезно, хотя я вижу, что его глаза тоже смеются.

Дорога идет мимо засаженных могаром полей, небольших рощ, холмов, среди которых мелькают фермы с грибами водонапорных башен. В этих краях телеграфные столбы еще старые, двухопорные, пропитанные креозотом. Когда мы проезжаем нависающий над дорогой мост, по нему проносится поезд с разноцветными вагонами, везущий праздных туристов к пляжам. Отсюда до моря миль двадцать, но на развилке отец сворачивает не налево, к шезлонгам и купальщикам, а направо, к густеющим лесам, придорожным кафе и к четырехполосному шоссе.

Ярмарка начинается внезапно. Гектор первым, даром что самый маленький, замечает разбросанные на огромном пространстве шатры, и его радостный рев заглушает шум двигателя. Отец радостно хохочет, и я начинаю смеяться вместе с ними. Я вижу купол цирка-шапито, фургоны на колесах в отдалении, множество припаркованных автомобилей у обочины, толпы людей, мужчин, женщин и детей, на этом большом поле, яркие флаги у главного входа на ярмарку и возвышающееся над всем этим великолепием чертово колесо. Вчера отец рассказывал нам с братом, что когда кабинка с пассажирами поднимается на самый верх, то на западе можно увидеть море.

Отец находит место для стоянки, и мы с Гектором выпрыгиваем из салона, не дожидаясь, пока двигатель замолчит. Со всех ног бежим к кассе, пыль поднимается столбом из-под наших подошв. Кругом галдеж, музыка и смех. Мы занимаем место в хвосте очереди и смотрим, как солнце сверкает на ободьях колеса обозрения. Подходит отец, он недовольно ворчит себе в усы, однако мы с братом понимаем, что это только для проформы.

Я стою спокойно, а Гектор скачет на месте и задирает голову, следя за оборотами кабинок, так что его матросская шапочка с помпоном падает мне под ноги. Поднимаю ее, отряхиваю от пыли и нахлобучиваю ему на голову, но он даже этого не замечает. Очередь перед нами состоит в основном из детей с родителями, ведь ребенка до двенадцати лет в одиночку в кабинку не посадят. Отец ненадолго отлучается и возвращается с двумя огромными розовыми клубками сахарной ваты. Я стараюсь есть аккуратно, а у брата розовые клочья торчат по обеим сторонам рта.

Колесо совершает круг за кругом, очередь понемногу продвигается, и когда между нами и железной калиточкой кассира остается несколько человек, происходит что-то необычное. Я слышу громкий треск, колесо дергается и замирает. Гектор смотрит наверх, и я замечаю, что помпон на его шапочке держится на единственной ниточке. «Не забыть сказать маме», — думаю я. Раздается металлический скрежет, и колесо медленно оседает. Треугольные стойки, на которых закреплена его ось, медленно изгибаются, рвутся тросы, их освобожденные концы разлетаются в разные стороны. В толпе слышатся вопли. Люди передо мной сперва расступаются, затем бегут, их становится все больше. Чужие тела заслоняют Гектора, за спиной я слышу крик отца, зовущего меня по имени, но не могу сделать ни шагу. Людской водоворот подхватывает, я чувствую острые локти, колени и спины. Странно, что я не падаю, подчиняясь этой неодолимой силе. Люди заканчиваются, и я остаюсь один на огромной площади, залитой солнцем.

До меня доносятся крики, однако я не понимаю, что это кричат мне, и зачарованно наблюдаю, как огромное стальное колесо, ничем больше не закрепленное, освобождается наконец от развалившихся стоек и его нижний край аккуратно касается земли. Нижняя кабинка сплющивается, из следующей кабинки выпадают два человека и тоже скрываются за краем стального круга. На площадке небольшой уклон, я стою в нижней его части, поэтому колесо начинает катиться прямо на меня. Я вижу, какие глубокие борозды оставляют ободья колеса на земле, эти следы похожи на железную дорогу — две параллельные прямые, через каждые несколько метров соединенные короткими отрезками, следами от поперечных перекладин, к которым крепятся кабинки; слышу, как трещат, разваливаясь под тяжестью металла, кабинки, слышу крики уцелевших пассажиров колеса. Сам я стою и не могу шевельнуться, ноги мои приросли к земле. Колесо делает еще половину оборота, и целых кабинок на нем не остается. Теперь оно нависает надо мной, хорошо видно облупившуюся зеленую краску, которой оно выкрашено, шестигранные головки болтов, скрепляющих поперечные перекладины с наружным краем. Я закрываю глаза, не хочу ничего видеть. Слышен скрип металла и шорох земли, на закрытые веки падает тень, я сжимаю кулаки. Лицо обдает потоком воздуха, я чувствую справа и слева мощное движение чего-то массивного, мой мочевой пузырь расслабляется, влага сбегает по внутренней стороне бедра, и больше ничего не происходит. Я еще жив. Шум постепенно удаляется.

Через несколько секунд открываю глаза. Я стою прямо посередине следа укатившегося колеса. В полутора метрах перед носками моих ботинок отпечаток поперечины, у него очень четкие края. Оборачиваюсь назад: колесо удаляется от меня, с треском ломая деревянные павильоны и фургоны, распугивая лошадей, попадающихся на пути. Оно оставляет ровный след, и, переводя взгляд опять к своим ногам, я вижу след от еще одной перекладины в паре метров от пяток. Я понимаю, что мне несказанно повезло: колесо прокатилось надо мной, не зацепив. В голове шумит, все громче и громче, я теряю сознание, и мое тело валится в желтую пыль.

Открываю глаза. Светлая больничная палата. Скомканные тревогой лица папы и мамы. Во рту пересохло, я пытаюсь выговорить какие-то слова, только ничего не выходит. Мама гладит меня по голове, отец громко зовет врача. Появляется человек в белом халате, похрустывающем от крахмала. Он склоняется надо мной. В его рыжей бороде застряли крошки хлеба.

Он открывает рот и начинает считать:

Девять, восемь, семь, шесть...

С каждым словом его голос становится громче. На цифре три мне хочется заткнуть уши, но я не могу пошевелиться.

 

...два, один! — орет доктор прямо в ухо.

Я открываю глаза. Спина затекла, руки по-прежнему привязаны к подлокотникам кресла. Раздается щелчок — это психиатр выключает магнитофон. Моя одежда взмокла от пота, кулаки конвульсивно сжаты. Врач внимательно смотрит на меня, он сидит за столом, авторучка в его руке замерла над блокнотом. Я понимаю, что это его голос слышал во сне. Метроном продолжает щелкать.

Как вы себя чувствуете?

Я хочу ответить, однако в горле сухо. Просто киваю головой. Врач встает из-за стола, у него в руках заварочный чайник. Холодный фарфор касается моих губ, и восхитительно вкусная вода орошает мое горло. Я жадно пью, пока влага не иссякает. Доктор отходит от меня, останавливает метроном и садится на место.

Так как вы себя чувствуете? — вновь спрашивает он.

Хорошо.

Голова не болит? Шум в ушах? Тошнота?

Отрицательно мотаю головой. Я утолил жажду и чувствую себя уже лучше.

Спина затекла.

Это ничего, это нормально, — говорит врач. — Значит, гипноз вы переносите хорошо. Это прекрасно. Для первого раза отличные результаты. Вы помните что-нибудь из нашего сеанса?

Помню. Воспоминания детства о том дне, с которого все началось, никогда по-настоящему не оставляли меня. Я смотрю на носки своих больничных туфель, и мне кажется, что на них желтая пыль.

Я рассказываю все, что помню. Психиатр молча кивает, делая пометки в блокноте. День за окном клонится к закату, свет изменился, и тени в кабинете удлинились.

Так это и было первое появление Сарториуса?

 

Да, именно тогда он появился в первый раз. Отец нашел мое бессознательное тело посреди чудовищной колеи, оставленной колесом обозрения, посреди хаоса, криков, крови и завывания сирен. По счастливой случайности колесо не докатилось до цирка-шапито, где в тот момент давала представление знаменитая труппа Гаэтано, но полицейские и пожарные обнаружили на месте происшествия двадцать девять трупов, большую часть которых опознать было нелегко.

Никто не обратил внимания на мужчину с безмолвным ребенком на руках и еще одним орущим и залитым слезами, цепляющимся за край пиджака. Отец уложил меня на заднее сиденье, усадив Гектора рядом. Он несся по шоссе с той скоростью, которую позволял развить форсированный мотор «Дюзенберга». До ближайшей больницы было двадцать пять миль, и вся дорога заняла не больше двадцати минут. Отец ворвался в приемный покой не разбирая очереди и почти швырнул бездыханное тело на стол перед опешившим дежурным врачом, потому что смотровая кушетка была занята пытающейся запахнуть расстегнутую блузку пожилой пациенткой.

Доктора не обнаружили на моем теле никаких повреждений. Пульс, давление, температура — все было в норме. Отцу с трудом удалось убедить врачей оставить меня в больнице хотя бы до того момента, пока я не приду в себя. Но очнулся я совсем не тем человеком, который потерял сознание в парке развлечений три часа назад.

К тому времени в больницу приехала мама. Позже она рассказывала, что поняла, что со мной не все в порядке, лишь только я открыл глаза.

Человек, вселившийся в мое тело, поднял веки, обвел взглядом комнату и увидел двух незнакомых ему людей, мужчину и женщину, которые сидели у его постели, взявшись за руки. Рядом в кресле спал, свернувшись калачиком, какой-то маленький мальчик.

Кто вы? Где я? — спросило мое тело.

Поначалу родители испугались не сильно, ведь их ребенок очнулся. Странности его поведения они отнесли на счет перенесенного шока. Впрочем, когда он начал вырываться из их объятий, кричать и пытаться сбежать, позвали психиатра.

Весьма любопытный феномен, — сказал тот после беседы с мальчиком, который говорил басом и называл себя Сарториусом.

Мать тихонько плакала рядом, отец сжимал кулаки. Тело зафиксировали ремнями, шприц с желтоватой жидкостью в руке врача казался смертельно опасным, как гремучая змея. Я провалялся в беспамятстве пять часов и, когда вновь открыл глаза, стал прежним собою. Мне опять повезло: Сарториус исчез, оставив после себя лишь следы удерживавших мое тело ремней.

Это еще повторится? — спросил отец.

Врач пожал плечами и поправил очки:

Будем надеяться, что нет.

 

Надежды, как это часто бывает, оказалось недостаточно.

Все это было со мной много лет назад, в каком-то другом, счастливом и защищенном мире. Сейчас я просто сижу в кресле-каталке, рассказывая свою историю врачу и незаметно пытаясь размять руки.

На сегодня хватит, — говорит доктор. — Вам нужно отдохнуть.

Он нажимает под столом невидимую кнопку, и санитар увозит меня. От него разит табаком самого дешевого и крепкого сорта. Когда уже в палате он освобождает меня от пут, я вижу его сосредоточенное лицо и руки, покрытые татуировками: синий парусник, русалка с обнаженной грудью среди водорослей. Видимо, бывший моряк, решивший переквалифицироваться в санитары. Освободив меня, он уходит, клацает замок, и я остаюсь один на один с воспоминаниями. Остаток дня провожу лежа на койке и глядя в потолок.

На следующее утро я вновь въезжаю в кабинет психиатра на своей колеснице, возница которой по странной прихоти расположился сзади. Тем же барским жестом врач отпускает моего колесничего, сам подкатывает кресло к столу и располагает под нужным углом.

Начнем, пожалуй, — говорит он.

Сегодня он не спрашивает, удобно ли мне и хорошо ли я себя чувствую, он подтянут и деловит, озабоченно шуршит бумагами, морщит брови и шевелит усами. Доктор заводит метроном, его щелчки эхом отдаются в стенах кабинета.

Закройте глаза.

Я выполняю команду, как хорошо дрессированная собачонка. Теперь щелканье звучит у меня в голове. Я думаю о слове «метроном». На внутренней поверхности век сразу возникает картинка, как на экране телевизора: маленькая серебряная башенка с флажком на крыше, хлопающим на ветру. Пока я разглядываю ее с разных сторон, врач начинает обратный отсчет, и башня улетает куда-то в темноту.

...четыре, три, два...

 

Родители перевели меня в специальный санаторий, в котором я провел две недели в компании докторов, медсестер, немногочисленных пациентов и зверской скуки. Врачи не находили никаких аномалий в моем состоянии, я был абсолютно здоров. Сарториус не возвращался. Меня выписали, папа и мама приехали за мной с самого утра, ветерок с легким запахом хвои трепал мои волосы. Главный врач вышел попрощаться к главному входу. Окладистая борода и внушительный нос не могли скрыть его растерянности. Все произошедшее со мной представлялось ему трагической случайностью.

Наконец руки пожаты, и я возлежу на заднем сиденье рядом с младшим братом, глядя на мелькающие за стеклом разнообразные облака. Машина выбирается на прибрежное шоссе, с одной стороны море с одиноким дымящим пароходом, с другой — низкая гряда холмов с пятью или шестью ветряными мельницами на гребне. Я неотрывно гляжу на мельницы, в величавом вращении их крыльев есть что-то притягательное. Я смотрю и смотрю и, когда авто проезжает совсем близко от них, теряю сознание.

Гектор начинает плакать, отец останавливает машину и выносит мое тело из салона. Мама поддерживает голову, пока меня укладывают на траву у подножия холма. Мельницы продолжают вращаться, издавая равномерное поскрипывание. Беспамятство длится недолго, не больше двух минут, и Сарториус возвращается. Думаю, отец был готов к подобному развитию событий, иначе он не успел бы схватить резко рванувшееся на свободу тело. Пока мама и брат заливаются слезами, отец скручивает руки моими же помочами, в то время как рот Сарториуса исторгает ужаснейшие ругательства. Семья фермеров, мирно едущая по дороге на запряженной мохнатой лошадкой телеге, останавливается и остолбенело пялится на нас четырьмя парами глаз.

Отец бросает меня орущего в машину и, едва дождавшись, когда мама и брат заберутся следом, на максимальной скорости мчится обратно в санаторий. Там, на еще не убранной за мной кровати, делают укол успокоительного. И через четыре часа я вновь просыпаюсь самим собой.

Теперь над моими приступами уже несколько дней морщат лбы четыре бородатых врача, двух из которых можно смело причислить к светилам медицинской науки. Путем подробнейшего опроса на предмет того, что могло стать толчком к превращению невинного ребенка в чудовище Сарториуса, взаимосвязь между этим процессом и моей сосредоточенностью на вращении крыльев мельницы находится очень скоро.

Проведем эксперимент, — говорит врач с самой длинной бородой, беря с подоконника старый вентилятор. — Смотри внимательно.

Щелкает тумблер, лопасти вентилятора сливаются в сияющий круг. Он затягивает меня подобно водовороту, шея помимо воли вытягивается, и я тянусь лицом навстречу потоку воздуха.

Провал. Я открываю глаза, голова жутко болит. За окном сумерки, хотя недавно светило солнце. У моей постели родители, брат и врач с самой длинной бородой. Оказывается, в результате эксперимента с вентилятором Сарториус явился спустя полторы минуты после моего беспамятства. Было ли это следствием перенесенного в парке аттракционов потрясения или причинно-следственные связи сознательного с бессознательным были еще более глубинны, врачам выяснить не удалось.

Я провел в санатории больше трех месяцев. Попытки излечить меня от этого странного недуга оказались безуспешны, зато экспериментально были установлены границы безопасного наблюдения вращающихся круглых предметов. В целом если смотреть вскользь, то наблюдать за любым вращением — будь то колеса автомобиля, лопасти вертолета на экране телевизора или хулахуп в руках инструктора лечебной гимнастики — было вполне безопасно. Но стоило сосредоточить взгляд на вращающемся объекте более-менее осмысленно — в мой безопасный мир врывался Сарториус и разрушал его до основания. Справиться с ним можно было лишь одним способом — уколом транквилизатора. Сарториус уходил, я возвращался.

О школе больше не могло быть и речи. Я почти безвылазно, не считая прогулок в саду, нахожусь дома. Учителя сами приходят ко мне, весь круг общения ограничивается ими да родственниками и слугами. Однако даже это не уберегало меня от неприятных инцидентов. Так, зайдя раз за какой-то надобностью на кухню, я случайно взглянул на новомодный электрический миксер, которым кухарка взбивала белки для десерта. Мало того что, потеряв сознание, я разбил голову — не замедливший явиться Сарториус до смерти напугал бедную повариху, так что она на следующий день попросила расчет. С тех пор отец стал держать шприц с успокоительным в ящике письменного стола.

Со временем количество этих случаев уменьшается, но, чем реже появлялся Сарториус, тем агрессивнее становилось его поведение. Однажды, заметив некстати выкатившийся из шкафа мяч, я исчез на несколько часов. Меня искали по всему городу с помощью полиции и волонтеров, пока брат не обнаружил меня, окровавленного, мирно спящим в укромном уголке сада рядом с растерзанным трупом пса нашего садовника. Видимо, утомившись за своей кровавой работой, Сарториус уснул, и во сне мое сознание одолело. Стоит ли повторять, что я не помнил абсолютно ничего из произошедшего, и почему Сарториус выбрал в жертву собаку, которая недолюбливала Гектора, а меня просто обожала, совершенно непонятно.

Я мог бы припомнить несколько подобных эпизодов, касающихся кошек, голубей и еще одной собаки, впрочем, все они были достаточно однообразны, пока злоба Сарториуса не выплеснулась на человека. В течение двух лет от его проделок удавалось оберегать обитателей дома, но однажды молодая горничная, служившая недавно, была сброшена Сарториусом в пролет лестницы. Я не зафиксировал в памяти, как именно он появился тогда, помню лишь, что очнулся на полу, удерживаемый отцом и дворецким, к ногам которого жался испуганный Гектор, а снизу доносились стоны несчастной девушки.

В этот раз Сарториус явился всего на несколько секунд. Девушка выжила, отделавшись переломами, отец, чтобы замять дело, выплатил ей огромную компенсацию, и в газеты ничего не попало.

Психиатр, осматривая меня, покачал головой:

Он становится опаснее.

Рыдающая мама, на скулах отца играют желваки, как будто он силится раскусить что-то очень твердое. Я оказываюсь в специализированной лечебнице, где на окнах одного из корпусов стальные решетки. К счастью, меня будут держать в другом здании, из окон которого открывается чудесный вид на морской берег. И там...

Щелчок магнитофонного переключателя выводит из забытья. Доктор сидит за столом и что-то пишет. Сегодня он не ведет обратного отсчета, доверяя разбудить меня звукозаписывающему устройству.

Очень, очень хорошо, — говорит врач и встает из-за стола.

Приблизившись, ободряюще хлопает по руке. Он в хорошем настроении, улыбается, пальцы измазаны в чернилах. Когда меня увозят из кабинета, он едва сдерживается, чтобы не помахать на прощание.

В камере одолевают воспоминания, разбереженные сеансом гипнотерапии. Условия в той лечебнице ничем не напоминали теперешние. Там была одноместная палата, удобная постель, картины на стенах, большое окно; я мог беспрепятственно выходить когда мне вздумается, гулять в парке или по берегу моря. Ненавязчивый персонал, вежливые врачи, сама обстановка — все напоминало больше семейный пансион, чем психиатрическую лечебницу. В моем корпусе не держали буйных пациентов, только смирных и безопасных, поэтому в коридорах и палатах почти всегда было тихо, как в церкви. У больных иногда случались приступы, но хорошо обученные санитары с извиняющимися улыбками на дрессированных лицах мигом усмиряли беднягу и тот исчезал в недрах лечебного корпуса. Спустя три-четыре дня, редко неделю, он вновь появлялся в палате, пряча взгляд и избегая разговоров. Методы лечения были самые гуманные, никакой лоботомии или маляриятерапии. Без электрошока, конечно, никуда, однако тут его применяли достаточно щадяще. Мне самому довелось испытать его несколько раз за время приступов, которых, к сожалению, не удалось избежать даже в этой клинике. Впрочем, их было немного, купировались они быстро и проходили без последствий для меня или персонала.

Забыл упомянуть: разрешались встречи с родственниками. Раз в неделю навещала мама, часто с Гектором, отец бывал реже: бизнес его расширялся и требовал все больше внимания. Иногда они приезжали все вместе, и мы могли часами гулять по пляжу или, с позволения главного врача взяв у смотрителя лодку, ходить вдоль берега на веслах. Тогда казалось, что все как прежде: вот сейчас лодка ткнется носом в сырой песок; отец, с раскрасневшимся от ветра и солнца лицом, подаст маме руку; она, придерживая рукой шляпку, будет долго высматривать место посуше, чтобы поставить ногу в изящном полуботинке; устав ждать, папа обхватит ее за талию и достанет из лодки, а мама будет другой рукой придерживать юбку, стараясь сохранить вид, достойный настоящей леди. Потом отец по очереди выхватит из качающейся на мелководье лодки меня и Гектора, мы будем смеяться и вместе поедем домой, и все будет хорошо.

Но так не будет. Плачущая мама еще долго оборачивается и машет рукой за задним стеклом автомобиля («Дюзенберг» уже давно сменился длинным «Паккардом»), а я остаюсь в одиночестве своей палаты.

Так проходит много лет. Где-то далеко отбушевала война, победный конец которой в действующей армии встретил возмужавший Гектор. Помню его счастливого, улыбающегося, с несколькими медалями, невпопад бренчащими при каждом движении, постаревшую маму и поседевшего отца, который стал носить большие очки и отпустил седую бородку, делавшую его похожим на профессора. Сам я старался пореже смотреть в зеркало: ускользающая от меня жизнь оставляла отпечатки и на моем лице, и я сам себе казался ужасно старым.

Помню свадьбу Гектора, на которую меня отпустили под присмотром врача и лишь на один вечер. К счастью, ничего страшного не произошло, а к косым взглядам гостей я быстро привык.

Следующий повод для отлучки из лечебницы был печален: похороны родителей. На крутом повороте приморского шоссе отец не справился с управлением и машина сорвалась с десятиметрового обрыва. Они возвращались из ресторана, где отмечали годовщину свадьбы.

В этот раз, во избежание возможных последствий эмоционального расстройства, больница выделила двух врачей, в одинаковых дешевых костюмах почти неотличимых друг от друга. Шел дождь, ручейки грязной земли стекали в открытые могилы, раскрытые зонты, как шляпки опят, теснились между ними. Я тоже держал зонт, стараясь смотреть вниз и не сосредоточиваться на обилии окружностей, нависающих рядом. Шлепанье капель по натянутой ткани и бормотание священника убаюкивали меня. Я хотел заплакать, но не мог, зато Гектор не сдерживал слез. Его жена, несмотря на пасмурный день, была в темных очках, их четырехлетний сын морщился, когда дождевые капли попадали ему в лицо.

Смерть не пугала меня, в этом слове не было ничего страшного, угловатого, зазубренного или тревожного, наоборот, что-то тягучее, как горячий гудрон, мягкое, нежно-лиловое. Из забытья меня вывел шум гидравлических механизмов, одновременно опускающих гробы. «Прощайте, — думал я. — Прощайте». Еще несколько минут комья земли стучали по деревянным крышкам, пока все присутствующие причудливой змейкой протекали между могил. Брат был совсем убит, рыдая на плече жены. Сейчас он не был похож на уверенного в себе бизнесмена: я видел маленького мальчика в матросской шапочке, плачущего и напуганного. Я не стал выражать ему свое сочувствие, дал усадить себя в машину, где меня незамедлительно прямо через штанину предательски укололи успокоительным.

 

В воспоминаниях проходит остаток дня, ночью снятся тревожные, бесследно скользящие сны. Наутро мытье и бритье занимают больше времени, поскольку мне помогает новичок. Он старается держаться от меня подальше, чтобы я не перегрыз ему горло. Даже кресло он толкает максимально вытянутыми руками, так что я боюсь, что его локти и плечи выскочат из суставов.

Психиатр, как всегда, радушен. То ли он прекрасный актер, то ли действительно рад меня видеть, то ли в его жизни произошло что-то хорошее. Он любовно поглаживает крылатую фигурку на столе. Болтовня о моем самочувствии сегодня длительнее, чем обычно. Стараюсь отвечать развернуто и вежливо. Он щупает пульс, осматривает язык и заглядывает под веки, потом стучит по коленям резиновым молоточком. Удовлетворенно хмыкает: судя по всему, я здоров как бык. Он подтаскивает меня поудобнее и включает магнитофон. Солнце бьет в глаза, я прошу опустить шторы. Он извиняется, выполняет мою просьбу и запускает метроном.

Я закрываю глаза без команды и стараюсь расслабиться. Те воспоминания, которые интересуют врача, не из самых приятных. Он говорит о кино, воспроизводимом в обратную сторону, от конца к началу. Голос его постепенно заполняет все вокруг, я пытаюсь открыть глаза, но не могу. Метроном щелкает, как бич циркового укротителя. Неужели он хочет укротить и меня?

 

Опять куда-то везут на машине. По обеим сторонам сидят врачи, сопровождавшие меня на похоронах. Они в тех же костюмах и рубашках. Мы едем на открытие родительского завещания, мое присутствие специально оговорено душеприказчиком.

Присутствуют только восемь человек, врачи находятся в соседней комнате. Душеприказчика я не слушаю, не люблю непонятные слова. «Коммориенты», «модус», «кредиторы» — это вызывает в моем мозгу ощущение тревоги и беспокойства. Так бывает почти всегда, когда слышу незнакомые слова, которых сегодня слишком много. Поэтому сижу с закрытыми глазами, погруженный в собственные мысли, незаметный, как предмет мебели. Я не был дома уже почти двадцать лет. Здесь изменилась обстановка, однако запах остался прежним. Я ощущаю легкие духи мамы и трубочный табак отца, запах кожаных кресел и книг в библиотеке.

Легкий шепот проносится среди немногочисленных слушателей. Оказывается, всем бизнесом отца будет управлять не Гектор, а заместитель отца, исполнительный директор. Брат сидит передо мной, я вижу, как побелели его пальцы, впившиеся в подлокотники вольтеровского кресла. Это длится очень долго, у завещания множество пунктов, и в конце я почти засыпаю. Монотонный голос юриста убаюкивает, как колыбельная. Кто-то трогает за руку. Это Гектор тормошит меня. Все-таки я уснул.

Перерыв, — объявляет Гектор.

Я поднимаюсь, подхожу к столу и беру графин. Воды на самом дне, стакана нет, я иду в гостиную. Вокруг приглушенный свет, все люди куда-то исчезли. Шаги за моей спиной, тихие голоса. Двое мужчин курят у камина. Взяв стакан с журнального столика, иду в столовую. В соседней комнате брат разговаривает по телефону. Потом наступает темнота.

Вспышка. Я открываю глаза. Почему-то задыхаюсь, будто проплыл километр. Меня держат какие-то люди, с трудом я узнаю больничных сопровождающих. Их лица искажены страхом и злобой, у одного щека испачкана красной краской. Чувствую на руках что-то липкое, хочу посмотреть, но меня держат крепко. Вижу Гектора, он не смотрит, прячет глаза. Он ведет за собой трех человек в полицейской форме. Меня поднимают, я успеваю взглянуть на свои руки, прежде чем их заводят за спину и защелкивают на запястьях холодные металлические браслеты. Руки мои тоже испачканы красным, вся рубашка спереди алая. Меня выводят из дома, впереди идет один из полицейских, неся какой-то предмет, завернутый в салфетку. Я ничего не понимаю.

На улице стемнело, подъездная дорожка освещена фарами и мигалками полицейских машин. Рядом стоит карета «скорой помощи», задние двери распахнуты, два человека в белых халатах пытаются загрузить туда каталку, на которой лежит что-то длинное, накрытое простыней. Голова совсем не хочет думать. Я покорно даю усадить себя в автомобиль, больно бьюсь головой о верхний край двери. Все тело болит, во рту неприятный привкус. Машина трогается с места. Сквозь решетки на окнах виден родительский дом. Перед входом группа людей смотрит мне вслед. Я тоже гляжу на них, пока дом не скрывается за поворотом.

Подвеска ни к черту, нас жутко трясет на любой неровности. Плечи болят, руки неудобно вывернуты. Водитель разгоняется, а потом резко тормозит. Меня бросает вперед, я ударяюсь лицом о стальную перегородку. Еще одна вспышка боли, из носа капает кровь. Люди на передних сиденьях хохочут. Я слышу их, несмотря на то что маленькое зарешеченное окошечко в перегородке закрыто дверцей. Через заднее стекло вижу, что везут не в больницу. Машина резко сворачивает, и я ударяюсь теперь о стенку. Впереди опять хохот.

Эй, полегче! — ору я.

Дверца в окошке открывается, сквозь решетку виден кусок усатого лица.

Заткнись, убийца, — говорит лицо.

Окошко закрывается. Кое-как я усаживаюсь — так, чтобы снова не упасть. Убийца, сказал он. Сказал мне. Получается, убийца — это я. Значит, я кого-то убил. Значит...

 

Опять щелкает магнитофон. Психиатр смотрит на меня. Теперь его лицо серьезно, он ничего не пишет. Я чувствую, что по моему лицу текут слезы.

Вы совершенно ничего не помните о том вечере? — спрашивает психиатр.

Я хочу ответить, но ком в горле мешает. Мотаю головой. Врач дает мне напиться. Я глубоко дышу. Он открывает окно, впуская в комнату шум деревьев.

Совсем ничего, — говорю я. — Мне очень жаль.

Врач обращает задумчивый взор в потолок, потом перебирает записи. Под шелест страниц за моей спиной открывается дверь.

Увозить? — голос санитара.

Доктор еще некоторое время что-то читает в папке. Затем поднимает голову и говорит:

Да-да, увозите.

Три дня меня не беспокоят. Остается лишь гадать, что это — новый элемент лечения или доктор, как и все, кто лечил меня раньше, убедился в безнадежности моего случая? Эти дни я провел в полном бездействии, развлекаемый только приемами пищи и утренними гигиеническими процедурами. Когда на четвертый день санитар после умывания свернул не в сторону камеры, а в лечебный корпус, я был удивлен. Значит, еще не все потеряно, значит, остаются какие-то неиспользованные резервы.

Доктор встречает меня широкой улыбкой. На нем новый элегантный костюм, из нагрудного кармана торчит кончик платка, длинные волосы аккуратно причесаны. Санитар неловко поворачивает коляску, и я больно стукаюсь коленом об угол стола. Доктор прогоняет санитара и сам располагает кресло так, как надо ему. С высоты своего роста он смотрит на меня, и хочется поднять руки, чтобы защититься от этого взгляда.

Ваш случай заставил меня поломать голову, — говорит доктор.

Он садится за стол, поправляет метроном. Статуэтка сегодня развернута в мою сторону, оказывается, это не животное. У фигурки оскаленное и перекошенное злобой, но человеческое лицо в головном уборе из перьев.

Барьер в вашем сознании непробиваем для моих методов, — продолжает он. — Хотя вчера вечером возникла одна интересная мыслишка, проблеск, игра ума, которую мы сейчас проверим.

Я ничего не понимаю, и, видимо, ему ясно это по моему взгляду.

Сегодня я хочу подвергнуть гипнозу другого свидетеля, — говорит врач с легкой улыбкой. — Смотрите, что у меня есть.

Он достает из верхнего ящика что-то маленькое, круглое, сплюснутое и ставит на стол. Я видел такой предмет раньше, очень давно, только не помню, как он называется. Он лежит, покачиваясь, на боку, я открываю рот, чтобы назвать его, но не издаю ни звука. Я забыл. Психиатр улыбается.

Ну же, ну, вспомнили?

Я закрываю глаза. Предмет обретает новую форму, изгибается, как змея, и его короткое, как укол, имя выплывает из глубин памяти.

Юла! Юла! — торжествующе кричу я.

Правильно, — говорит врач, — с помощью этой юлы мы допросим еще одного свидетеля.

Я верчу головой, однако в комнате, кроме нас двоих, никого нет.

Не оглядывайтесь, не надо, — опять улыбается доктор. — С помощью этой штуки я хочу допросить Сарториуса.

Мной овладевает недоумение. Мысли испарились, для меня теперь существует лишь матовая столешница и маленькая игрушка на ней. Доктор протягивает руку, берет юлу и несколько раз нажимает на торчащий сверху шпенек. Легкое шуршание — и юла становится вертикально, полоски на ее боках сливаются в сплошные кольца, от которых не отвести взгляда. И все-таки я отвожу глаза.

Доктор обходит кресло и сжимает мою голову руками, направляя на юлу.

Смотри, смотри, — говорит он.

И я смотрю.

 

Я теряю сознание. Доктор бережно отпускает голову, она безвольно заваливается на плечо. Врач щупает пульс. Юла вращается все медленнее, запинается и наконец опрокидывается. Некоторое время она катается по столу, потом замирает. Врач смотрит на часы. Пациент дышит глубоко, ровно. Психиатр включает магнитофон.

Больной резко приходит в себя. Врач делает пометку и с интересом наблюдает. Человек в кресле затравленно озирается по сторонам, дергает руками и ногами, словно не чувствует, что они привязаны к креслу. Он совсем не похож на того пациента, который потерял сознание три минуты назад. Начиная от линии роста волос до подбородка у него другое лицо. Врач отмечает этот факт в блокноте и продолжает наблюдать.

Пациент грязно ругается.

Где я? Где я, мать твою? — кричит он.

Вы в больнице, — отвечает доктор. — Назовите свое имя.

Больной молчит, только тяжело дышит.

Развяжи меня.

Назовите свое имя, — повторяет доктор.

Пациент рывком пробует освободить руки, но делает себе больно. Он опять ругается и откидывается на спинку каталки.

Зачем меня связали? — спрашивает он.

Врач что-то чертит на листе бумаги.

Ты ведь Сарториус?

Больной замирает и исподлобья смотрит на психиатра. Губы его шевелятся, если приглядеться, можно разобрать ругательства.

Ты не помнишь, что произошло? — спрашивает доктор.

Пациент молча пытается освободиться от ремней, кряхтит от напряжения. Врач останавливает метроном, прячет его в ящик стола.

Совсем ничего не помнишь?

Взгляд больного полон злобы. Да, такой может убить, думает психиатр. Он замечает, что пленки на бобине осталось не очень много, нужно поторапливаться.

Ты убил человека, — говорит доктор. — Ножом для бумаги. Нанес двенадцать ударов. Вспомнил?

Человек в кресле-каталке продолжает смотреть с ненавистью, хотя теперь его глаза слегка прищурены, словно врач сидит за пятьдесят метров. Зрачки бегают, будто ищут какой-то выход.

Да, именно двенадцать ударов. Половина смертельных. Залил кровью всю комнату. Неужели забыл?

Врешь! Я никого не убивал! — кричит пациент.

У него низкий, срывающийся на хрип голос. С губ слетает слюна, в остервенении он сжимает кулаки, ногти впиваются в ладони.

Отпечатки пальцев на ноже принадлежат тебе, — не соглашается доктор. — С такими уликами не поспоришь.

Он был мертвый! Когда я пришел, он уже умер!

Больной раскачивает кресло, впрочем, не настолько сильно, чтобы оно упало. Стены кабинета хорошо поглощают звук, тем не менее дверь тихонько приоткрывается, в щели возникает голова санитара с вопросительной миной на лице. Врач яростно машет, голова исчезает.

Так, значит, он уже был мертв?

Да! Да!

Голос пациента переходит в хрип, голова задрана к потолку, под полузакрытыми веками видны края белков. Он продолжает раскачивать кресло, на руках под ремнями проступают кровоподтеки.

Он был весь в крови, весь, абсолютно, а нож был у меня в руке, но я не убивал его. Я не помню, как попал в эту комнату. Открыл глаза — и все в крови: пол, стены, моя одежда... Но я никого не убивал, никогда никого не убивал!

Пациент прикусил губу, и тонкая красная струйка сочится по подбородку.

Там был кто-то еще, за спиной, я хотел обернуться, и тут ворвались люди, схватили, повалили меня, ударили, а потом я опять ничего не помню. Я не убийца, не убийца!

Он невероятным усилием выгибает грудь, ремни трещат, кажется, руки сейчас выскочат из суставов. Членораздельные слова заканчиваются, человек просто хрипит, брызгая смешанной с кровью слюной. Еще одна конвульсия, кресло опрокидывается назад, однако, даже ударившись затылком об пол, больной продолжает содрогаться и хрипеть.

Врач открывает ящик стола, достает шприц с бурой жидкостью и бросается к пациенту. Делать укол неудобно, приходится встать на колени. На расстегивание манжеты времени нет, поэтому доктор с размаху всаживает шприц в основание запрокинутой шеи. Через несколько секунд больной успокаивается и обмякает.

Кожа с запястий содрана до крови, пижамная куртка спереди испачкана. Врач с усилием поднимает кресло и ставит его на колеса. Голова пациента свешивается на грудь, на затылке видна огромная шишка. Доктор выключает магнитофон и нажимает кнопку под столешницей. Появляется санитар.

В изолятор на сутки.

Еще некоторое время сидит за столом, задумчиво чертит на листе бумаги, поглаживает статуэтку и смотрит в окно. Погодя поднимает трубку телефона, жужжит номеронабиратель. Разговор не занимает много времени. Потом доктор перематывает бобину к началу записи и еще раз прослушивает.

 

На следующий день в кабинет входит Гектор. Ему неуютно, хотя он бывал в больнице много раз, он не знает, куда деть трость и шляпу, наконец усаживается в кресло и закидывает ногу на ногу. В молчании проходит несколько минут. Доктор увлеченно пишет, не глядя на посетителя. Тот берет со стола статуэтку, крутит ее в руках.

Занятная штучка, — говорит он. — Такая тяжелая.

Доктор поднимает взгляд, недовольно морщит губы:

Ей больше пятисот лет. Мой брат, археолог, привез ее из Мексики.

Гектор рассматривает фигурку с разных сторон. Видит оскаленные зубы и острые когти.

Какое злое лицо. Это какой-то демон?

Врач смеется:

Это ацтекская богиня врачевания Иштлильтон, в переводе означает «черное личико». В некотором роде моя коллега.

Гектор ставит фигурку на место.

Так зачем вы просили меня приехать? С моим братом что-то случилось?

Психиатр откладывает бумагу, проводит рукой по волосам, поправляет галстук.

Нет, с ним все в относительном порядке. Хочу поделиться с вами результатами терапии.

Психиатр щелкает переключателем на магнитофоне, звучит голос. Это запись вчерашнего сеанса. Гектор внимательно слушает, хмурится, смотрит на доктора. Тот невозмутимо продолжает писать, время от времени переворачивая листы блокнота. Голос на пленке меняется, Сарториус кричит, маломощные динамики дребезжат. Врач видит на лице гостя неподдельный ужас, смешанный с крайним изумлением. Ближе к концу записи он вскакивает с места и делает несколько нервных шагов по комнате, обхватив голову руками. Психиатр спокойно наблюдает.

Запись кончается, слышно пустое шипение пленки, и доктор выключает магнитофон. Гектор стоит спиной к нему, уперев руки в стену, плечи его дрожат. Врач достает из тумбы стола графин с водой и залапанный стакан. Булькает вода, доктор пододвигает стакан поближе.

Выпейте, — говорит он. — Теплая, к сожалению.

Гектор поворачивается, на щеках его блестят слезы. Он долго пьет, дыхание сбивается, вода течет по подбородку. Он отставляет стакан.

Это правда? — спрашивает он. — Это все правда?

Вы же сами слышали.

Значит, он никого не убивал?

Доктор задумчиво смотрит на статуэтку, передвигает ее немного вбок.

Не знаю, — произносит он спустя некоторое время. — Не думаю. В любом случае это повод инициировать новое расследование, созвать заседание новой экспертной врачебной комиссии. Я напишу письмо в комитет здравоохранения и управление полиции. Полностью вашего брата, конечно, не освободят, но есть неплохие шансы перевести его в учреждение санаторного типа. При наличии грамотного адвоката, естественно.

Конечно-конечно, — быстро кивает головой Гектор.

Доктор недовольно морщится, он не любит, когда перебивают.

Я надеюсь, — говорит психиатр. — Будет необходима поддержка в комитете. Вашего покойного отца, я думаю, там еще помнят по благотворительности. Да и вы не последний человек в попечительском совете. И еще потребуется куча денег.

Гектор молча кивает. Потом спрашивает:

Если мой брат не убивал, то кто убийца?

Доктор пожимает плечами:

Это меня интересует мало. Пусть полиция разбирается. Ищет, кому выгодно.

Гектор садится за стол, кладет ногу на ногу. Он уже взял себя в руки, как настоящий бизнесмен, увидел цель, к которой нужно двигаться.

Слишком много тех, кому выгодно, — рассуждает он. — Наши конкуренты, бывшие партнеры отца. Даже я. Вы помните, наверное, какие нелепые слухи муссировались в желтых газетах после гибели родителей — намеренно испорченные тормоза и все прочее.

Доктор разводит руками:

Меня это не интересует. Мое дело — заботиться о здоровье и безопасности пациента.

Как быстро вы сможете его отсюда перевести?

Подбор членов врачебной комиссии, еще несколько сеансов гипноза с участием независимых экспертов, заседание комиссии, заключение, рекомендации... В лучшем случае полгода. При условии вашей заинтересованности, конечно. И финансовой поддержки.

Конечно, я очень заинтересован, это же мой единственный брат. Только... — Гектор опускает глаза и что-то невнятно бормочет, теребит браслет своих часов. — А не могли бы вы провести сеанс терапии прямо сейчас? — Голос его подрагивает, как у человека, который старается не заикаться. — При мне.

Вы боитесь, что я пытаюсь вас обмануть? — Врач повышает голос и привстает со стула. — Но зачем?

Гектор продолжает смотреть в пол, тема ему неприятна.

Нет, — говорит он, — я вам доверяю. Просто я никогда не верил, что брат мог кого-нибудь убить. Теперь появился шанс вытащить его отсюда. Я ждал этого долгие годы и не хочу обмануться.

В чем обмануться?

Я ждал слишком долго не для того, чтобы стать жертвой розыгрыша или чужой злонамеренности. Я доверяю вам, тем не менее прошу позволить мне увидеть и услышать все самому.

Доктор молчит, смотрит на фигурку на столе, словно спрашивает у нее совета. Богиня скалит зубы, каменные перья топорщатся у нее на затылке. Видимо, она подсказывает, что каждый психиатр — это в первую очередь исследователь и экспериментатор.

Ладно, — наконец соглашается врач, — давайте попробуем. Это не совсем в правилах нашего учреждения, впрочем, не думаю, что это опасно. Может, ваше присутствие поможет раскрыть какие-то новые факты.

Полчаса проходят в суете. Доктор звонит по телефону, отдает распоряжения. Гость тихонько сидит и наблюдает. В комнату ввозят брата, он под воздействием лекарств, однако узнает Гектора и улыбается, слабо шепчет что-то приветственное. У него изможденный вид, нижняя губа распухла. За его спиной безмолвный санитар таращится в стену, ожидая дальнейших указаний.

Как вы себя чувствуете? — спрашивает психиатр.

Ничего, голова болит, — тихо говорит пациент.

Гектор, взглядом испросив разрешения у врача, подходит к брату и, припав на одно колено, как рыцарь перед сюзереном, обнимает его. От брата пахнет лекарствами и дешевым отбеливателем. Его руки не привязаны к креслу, правая свободно свисает.

Я вытащу тебя отсюда, — шепчет Гектор на ухо.

Брат слабыми и плохо скоординированными, как у маленького ребенка, руками пытается обнять Гектора, но получается просто погладить его по плечу. По лицу Гектора текут слезы.

Санитар выходит, повинуясь жесту врача.

Я включаю запись, — раздается голос.

Что-то шуршит, стучат ящики стола.

Хватит, хватит, — нетерпеливо говорит врач, — отпускайте его.

Гектор слушается, рука брата опускается и касается пола. Глаза ничего не выражают. Щелкает переключатель, шелестит магнитофонная лента.

Подкатите его поближе.

Гектор обходит кресло, берется за скользкие рукоятки и двигает его к столу. Сверху ему видна большая шишка на голове у брата. Доктор ремнями пристегивает его руки к подлокотникам, потом шею и торс, проверяет крепления и силу натяжения, от усердия по-детски высовывает язык.

А теперь отойдите в сторону и не мешайте.

Гектор становится сбоку и видит, как доктор выставляет на середину маленькую, ярко раскрашенную юлу. Несколько энергичных движений — и волчок с тихим гудением плывет над поверхностью стола.

Смотри внимательно, — говорит врач.

Гектору тяжело отвести взгляд от слившихся воедино полос на боках волчка, краем глаза он все же замечает, как брат откидывает голову, закатывает глаза и начинает трястись. Рот его полуоткрыт, хриплое дыхание срывается с губ. Доктор полностью поглощен процессом, он склоняется над креслом, ничего не замечая вокруг. Гость берет со стола статуэтку. За длинными волосами на затылке доктора, как яйцо журавля в траве, прячется беззащитная лысина. Гектор медленно заносит руку для удара, однако в последний момент останавливается.

Он видит, что брат пришел в себя. Вернее, это уже Сарториус в теле брата.

Опять ты, — произносит Сарториус. — Я тебя знаю.

Гектор ставит статуэтку обратно и прячет руки за спину. Ему неуютно под этим тяжелым взглядом исподлобья. Доктор выпрямляется и тоже внимательно смотрит на него, поправляя очки. Стекла блестят, и выражения глаз не разобрать. Гектор неуверенно кивает. Сарториус растягивает рот в гримасе, он то ли улыбается, то ли готов плюнуть от отвращения.

Ты был там, — говорит Сарториус. — В той комнате.

Гектор пожимает плечами, отходя подальше.

Ты первый меня схватил! — кричит Сарториус, делая тщетную попытку встать. — Но ты был там и раньше. Я помню твой запах! Этот одеколон не спутаешь!

Да ты сумасшедший.

Доктор обеспокоенно трогает магнитофон, ленты на бобине все меньше.

«Легат»! Вот как называется одеколон! — Кресло раскачивается и подпрыгивает под извивающимся Сарториусом. — Я и отсюда слышу его запах! И та комната вся им провоняла!

«Квестор», — шепчет Гектор тихо, чтобы не услышал врач.

Он ничего не может с собой поделать, бизнес приучил к точным формулировкам.

Сарториус видит его шевельнувшиеся губы и скалится:

Да, вся комната пахла тобой! Я тебя почуял!

Он дергается все сильнее и сильнее, вены вздуваются на шее и лбу, с искусанных губ слетает пена. Доктор достает из верхнего ящика шприц с бурой жидкостью.

Ты был там до меня! Это ты его убил! Убийца! Убийца! — орет Сарториус, а потом начинает хрипеть, закатывая глаза, его шея изгибается под неестественным углом.

Сделайте же что-нибудь, доктор, — тихо говорит Гектор.

Подержите голову, — командует врач. — Крепче, еще крепче!

Он с усилием делает укол в одну из набухших на шее Сарториуса вен. Гектор изо всех сил сжимает мокрую от пота голову, жалея, что его руки не обладают мощью гидравлического пресса. Он чувствует, как Сарториус уходит, и вот уже баюкает голову своего брата, перебирает волосы и потом очень аккуратно опускает ее ему на грудь. Он знает, что прошло слишком много времени, что поступки его необратимы, но, глядя на мирно спящего брата, понимает: это все, что осталось от его прошлой жизни.

Доктор выглядит озадаченным. Он выключил магнитофон и сидит за столом, делая бессмысленные пометки в блокноте.

Признаться, не такого результата я ожидал. — Он явно смущен. — Видимо, ваш вид пробудил у него некие глубинные чувства, которые... — Он проводит рукой в воздухе, подбирая слова, хотя даже лучший в мире дипломат не нашел бы правильных слов.

Ничего, — говорит Гектор, — он же болен. Спасибо, что дали мне возможность поучаствовать в вашем эксперименте и увидеть все собственными глазами.

Но с этими результатами... полиция... — бормочет врач.

Когда дело касается медицины, он царь и бог, ступая же на земли уголовного права — теряется.

Наоборот, я теперь уверен, что брат невиновен. — Гектор особо нажимает на последнее слово. — Еще несколько сеансов терапии — и вам, я думаю, удастся установить полную картину. Продолжайте, я надеюсь только на вас. И моему брату тоже надеяться больше не на кого. Простите, мне нужно идти.

Он энергично пожимает руку доктору и выходит из кабинета. Врач задумчиво смотрит ему вслед. Пациент спокойно спит в своем кресле. Санитар увозит его.

Гектор покидает здание быстрым шагом. Ему надо позвонить, однако он не хочет пользоваться телефонами-автоматами в вестибюле больницы. Перейдя через улицу, он заходит в телефонную кабину у ворот пустынного парка и закрывает дверь. Сквозь мутное стекло видно, как он роется в кармане, роняя монеты, яростно срывает трубку и набирает номер. Отвечают почти мгновенно. Губы Гектора быстро шевелятся. Он уже принял решение и хочет скорее его высказать, чтобы слова освободили его из плена собственных мыслей. Слышны только отдельные слова: «пожар», «мне плевать, сколько стоит», «сегодня же», «на твое усмотрение».

Он вешает трубку не прощаясь и выходит из кабинки. Снаружи тот же пасмурный день. Гектор не узнает ни улицу, ни район. Он трясет головой, чтобы вернуть ощущение реальности, понять, как он здесь оказался.

На центральной аллее парка играют два маленьких мальчика, на вид погодки. На скамейке поблизости сидит пожилая женщина, кутаясь в старомодное драповое пальто. Искусственные цветы на ее шляпке колышутся в такт движениям головы, поверх очков с толстыми линзами она любовно наблюдает за играющими детьми. Гектору нужно спешить, сейчас каждая минута на счету, но он не двигается с места и с ужасом замечает, как младший мальчик, смеясь, гонит старшего прямо на него. Старший притворяется, что напуган, а сам не может сдержать радостной улыбки.

Гектор пересиливает себя и делает шаг в сторону. Старший мальчик неловко поворачивается, чтобы не задеть мужчину, и сбивается с шага, шаркая ногой по опавшим листьям. Младший же делает прыжок, ловит его за хлястик пальто и торжествующе кричит:

Поймал! Поймал! Бабушка, я поймал!

Мальчики, громко дыша и хватая друг друга за рукава, начинают бороться, красные и желтые листья разлетаются из-под ног.

Гектор смотрит на них, и к горлу подкатывает комок. Он разворачивается и быстро уходит, оставляя парк и играющих детей за спиной, стараясь ни о чем не думать и ничего не чувствовать.