Вы здесь

Закрытое настежь окно

Юрий КАЗАРИН




ЗАКРЫТОЕ НАСТЕЖЬ ОКНО




* * *
Прошла гроза, хорошая гроза,
стремительно, как в радости — страданье,
переливая страшные глаза
из мирозданья в мирозданье.
Могучая таинственная связь
моей земли, эфира и озона — как будто пашня в небо поднялась,
и облака — как призрак чернозема.
И в небесах увидишь мужика,
склонившегося над хрустальным плугом.
Сейчас он перепашет облака
и поперек, и вдоль, и полукругом.
И станет тесно между двух зеркал:
в одном — душа, в другом — душа и тело.
В одном я к жизни новой привыкал,
в другом она цвела и зеленела.
Гроза идет, хорошая гроза,
и за руку сквозь свет ведет рябину,
переливая синие глаза
из глины в глину.


* * *
Все перед снегом пахнет солью.
Сидим, чужие, у огня:
вот небо с головною болью,
из неба пущенной в меня.

Вот, насосавшись смерти, пчелы
почти рассыпались, как свет,
как переходные глаголы,
переходящие в предмет.

Запахло снегом и Гомером,
и деревенским Данте. Да,
и осенью, где водомером
не исцарапана вода.


* * *
Шмели еще не знают, что мертвы:
немые, раскатались, как наперстки,
и березняк, что пьяница в известке,
глотнувший черно-белой синевы.

И жизни всей — как в пачке сигарет,
последняя, единственная штука.
И спичек нет.
И музыка во мне звучит без звука.

Из времени я часто отлучаюсь,
но скоро оставаться научусь,
когда я окончательно отчаюсь
и навсегда с пространством разлучусь.


* * *
Чертополоху-чуду
хочется только взгляда.
Бог обитает всюду,
не выходя из сада,
в общем-то, из любого,
лишь бы была рябина,
чтобы большое слово
губы твои любило,
чтобы в стихотворенье
высветилась слеза:
это, конечно, время
щиплет тебе глаза.


* * *
         Памяти Г. А. Печорина

Если ночью, то через Тамань.
Музыка, глухая и слепая,
к слуху золотому прилипая,
вылепила губы и гортань.

Грозные и тайные труды —
воздух что-то в воздухе нашарит,
раскачает колокол воды —
и вода сама в себя ударит.

Это гул неведомой судьбы,
голос крови нежен и неистов —
так белеют пенные горбы
и луной помазанные лбы
честных, как вода, контрабандистов.


* * *
Умоюсь слезами рябины,
разглажу ее глубину:
ты вышла, живая, из глины —
я скоро в нее загляну.

И дело не в смерти, не в муке,
а в том, что понятно уже:
ветвями потянутся руки
вдогонку бессмертной душе.


* * *
Крошка птичка, крошка хлеба,
пальчик пепла в бороде.
Водомер царапнет небо,
отраженное в воде.
И, большое, содрогнется,
разольется серебро —
из высокого колодца
богом полное ведро…

Расплескалось, отгремело,
и осокой рвет виски,
и целует водомера
в невесомые коньки.


* * *
На расстоянье вытянутой — здесь —
руки, разлуки, памяти я весь
почти исчез. Так в дальнем разговоре
не слышно слов, но что-то шепчет море.
Как хорошо, что жизнь всего одна.
Большой реке в наклонном русле тесно:
отняв себя от глиняного дна,
она встает, как вечный дождь, отвесно
и льется вверх в мерцающую тьму
навстречу возвращенью своему.


* * *
Если отнять у воды стекло,
золото, соль, свинец —
станет в глазницах моих светло
и тепло, наконец.

Только бы глина не липла… Вдруг
где-то взойдет смычок:
или отмычка — и этот звук
небо сожмет в зрачок.


* * *
Я поспешал, и звезды шли со мной,
и травы шли, и шорох ледяной
крошил мой слух в мерцающее млеко.
Сегодня Бог вернется в человека.
А дома дверь и губы на замок,
на половицах лунные борозды.
И я всю ночь листаю потолок —
читаю звезды.
Когда бы ты не умереть смогла
и на меня иззябшего взглянула…

И чья-то тень по комнате прошла
и, как душа, сползла со спинки стула.


* * *
Перевернулся земной окоем.
Око безвидное лжет и снежится.
Небом на небе под небом живем,
в небо сквозь землю ложимся.

Кто повторяет чудесную чушь,
кисточку тянет, целуя, и дышит…
Путая в ветках незримую тушь,
бабочка бабочку пишет.

Холст вдохновенный не выдохнуть, но
кровью натянутый хлопает воздух,
словно закрытое настежь окно
в инее, пальцах и в звездах.


* * *
Пришла на память непогода.
Стою, как воздух, у огня.
Плыву и думаю: свобода,
на волю выпусти меня,
как этот дождик вдоль оградок
в сугробах из папье-маше —
последний, может быть, осадок
у смерти мартовской в душе.

И ты последний снег почуешь
и что-то скажешь впопыхах,
когда в стихах моих ночуешь:
чужая. Ты. В моих стихах.


* * *
Летишь и видишь сквозь крыло
косой распах озерной пашни,
где, как слеза, растет стекло,
креня колодезные башни.

Лопатой сладкого леща,
его веслом — какая лопасть, —
как плащаница, трепеща,
хрустальная двоится пропасть,
сквозит и ширится, пока
сама в себе не отразится,
как налетающая птица
в озябшем оке рыбака.


* * *
Перышко чье-то прилипло к порогу —
это с большого крыла.
Сад облетевший упал на дорогу,
все, что осталось, — метла.

Будет сподручно и ветру, и Богу
осень смахнуть со стола…

Время ворует себя понемногу —
так, чтобы вечность была.


* * *
Когда с фонариком рыбачишь,
ты как светило что-то значишь
и пирамиду глубины
ведешь вершиной от волны.
В ней рыбы долгие летают,
сухое золото глотают,
текущее из фонаря
в глухие норы октября.
Твердишь: Державин, Данте, Дратва,
а на мостках сидит ондатра
и, задержав глубокий вдох,
молчит и спрашивает: Бог?
А ты фонариком посветишь
куда-то вверх — и не ответишь.
Вздохнешь — и ангельскую дрожь
в разбитом сердце унесешь.


* * *
Еще до слова, до начала,
светясь без плоти и огня,
я слышал смерть — она молчала
и проходила сквозь меня.

И ослепительные ночи,
и утомительные дни
казались вечности короче,
но были вечностью они.

Вселенной головокруженье
пытаешься остановить,
чтобы молчать после рожденья
и после смерти говорить.