ОЧЕРК И ПУБЛИЦИСТИКА


Владимир НИКИФОРОВ

СВОЙ ХЛЕБ
Из «Дневника счастливого неудачника»

Предлагаемый читательскому вниманию материал завершает цикл, начавшийся публикацией в нашем журнале очерков В. Никифорова «До и после «Поселка» (2000, №1) и «Последний пароход» (2001, №1).


Свой хлеб... Нет ли в этих словах всего того, что зовется судьбой, планидой, фортуной,
жизнью, в конце концов? Одному хлеб дается от рождения, другому — сословной принадлежностью, третьему — удачей, четвертому — талантом, пятому — неразборчивостью в выборе средств… И нет ли в стремлении есть свой хлеб влечения к подлинной свободе?
Потрясения конца 80-х — начала 90-х годов ХХ века опять поставили русского человека перед выбором — как оказалось, довольно скудным: налево пойдешь — совесть потеряешь, направо — деньги, прямо — голову, отняв при этом гарантии экономического минимума, а, главное, чувство того, что ты в этой яме под названием жизнь не один, все — там.

1

Деда моего призвали на службу еще в начале столыпинских реформ. А тут первая мировая война, революция. Домой, в небогатое село на Волге, дед вернулся без малого через десять лет. Никто его тут не ждал, кроме иссохшей от труда и забот жены, да двух голодных мальчишек, Семена и Васи. Лучшие земли были поделены, командные посты заняты, да дед и не склонен был митинговать да заседать. Ему надо было работать, пахать, сеять и убирать хлеб, пасти скотину. Но семян не было, лошади не было, земли не было. И отправилась семья деда вместе с другими переселенцами в Сибирь, на вольные хлеба.
Но и тут, на широких просторах Причулымья, свой хлеб, богатый хлеб, был только в мечтах и снах. И пошли Семен и Вася, когда чуть подросли, батрачить у хозяев, оказавшихся в нужное время в нужном месте, да еще с большой ложкой.
А тут подоспел черед моему отцу Семену идти в Красную Армию. Служил он на Дальнем Востоке военным топографом, обошел с теодолитом и планшетом берега Зеи и Буреи. Это была не муштра, а воинский труд, понятный и полезный: кто-нибудь теми картами и сегодня пользуется, и хлеб был своим, честно выхоженным, выстраданным в борьбе с гнусом, морозом, слякотью, половодьем, которое не как у нас, весной, а, наоборот, осенью.
В свою сибирскую деревню отец уже не вернулся. С 1934 года и до самой пенсии он работал в Енисейском пароходстве. Кроме скромной зарплаты, речники получали доплату за коллективное питание (колпит), по скромным опять же нормам, но на каждом самоходном судне было трехразовое питание, ассортимент и качество которого зависели во многом от двух главных в этом деле людей — артельщика и повара. Ах, какие борщи, ухи, пироги да пышки довелось мне отведать в моих речных командировках! В сугубо мужском коллективе пожилые поварихи выполняли еще и роль строгой, но заботливой матери для самых отчаянных ребят, в 14-15 лет оторвавшихся от дома и семьи.
Но беда, если в поварихах девчонка. Мало того, что всех перессорит, еще и толка большого от нее не будет. Помню, пришли на морском буксире, обогнув остров Сахалин с севера, в бухту Набиль, откуда должны были буксировать плавучий понтон-буй в порт Владивосток. Продукты на исходе. Артельщик идет с письмом капитана в сельсовет, в буровое управление — и мы с мясом, загрузили его в холодильники, стоим, ждем у моря погоды. От нечего делать по вечерам в спокойной бухте ловим прямо с борта корабля селедку, красноперку, корюшку, пахнущую свежим огурцом. Я на берегу набрал грибов, принес поварихе — молодой девчонке с испуганными глазами. Стоим день, другой, третий — море штормит, к бую не подойти, — а в меню одно мясо. А где рыба, ведро которой мы каждый вечер оставляем у дверей камбуза? Где мои грибы, набранные под сахалинским стланником? Разгадка пришла ночью. Мне не спалось, я вышел из каюты на палубу и увидел, как призрак в белом метнулся к ведру с рыбой и опрокинул его содержимое за борт. Туда же, видимо, были отправлены и мои грибы. Ведь рыбу и грибы надо чистить, а с мясом никаких хлопот — порубил кусками и на сковородку.
Многие речники убеждены, что повариха — это полкоманды. Можно уйти в рейс без механика, без штурмана, без моториста, но без поварихи — ни за что.
На несамоходных судах — баржах, которыми отец командовал больше тридцати лет, — другое. Здесь обычно плавали семьями и питались по-семейному. Но и здесь принадлежность к богатой организации спасала, даже в самые тяжелые военные и послевоенные годы речники были с хлебом. По всему Енисею на якорях у берега стояли плавлавки, потом появились самоходные плавмагазины, куда доступ был только с заборной книжкой: «По ордерам, по ордерам, по заборным книжкам, здесь и там, здесь и там, галстуки-манишки...»
Правда, галстуков там не было. Введенная Сталиным форма предусматривала тугие, застегнутые наглухо, до подбородка, кители. Зато! Тушенка, сгущенка в трехлитровых жестяных банках, мука, хлеб, крупы — гречка, сечка, пшенка, рис, перловка, манка; масло — сливочное, соленое, чтобы не портилось, и топленое — желтое; густое, комбижир, макароны, сахар кусковой, соленая горбуша в бочках, приправы разные, а из одежды-обужды тельняшки, фуражки с «капустой», кирзовые сапоги... С навигационного склада отец получал стеганые ватники («фуфайки»), плащи-дождевики, рабочие ботинки с железными заклепками, хлопчатобумажную робу, верхонки, а еще полосатые матрацы, ватные подушки, суконные одеяла, керосиновые лампы и фонари «Летучая мышь», радиоприемник «Родина» и батареи к нему — в общем, все то, что помогало создать на барже свой мир, свой дом, для нас казавшийся уютным, теплым, родным.
Получал отец как шкипер самой большой баржи сносную по тем временам зарплату в 664 рубля, да мать как матрос 336 рублей. Еще колпит, прогрессивка — если план выполнен. Полагалась на барже команда из четырех человек. Отец всегда переживал: хоть вдвоем и тяжело, зато за недостающих членов команды идет доплата, а пришлют кого нерадивого, так больше намучаешься. Семья Медянкиных вырвалась из колхоза, сам вроде бы серьезный мужик, поручил ему отец съездить в выплатной пункт за зарплатой, а тот только на третий день явился: без денег, без документов, босиком... Намучился отец и вызвал младшую сестру из деревни, стала она матроской работать. Вскоре прислали помощником шкипера разбитного парня, выпускника ремесленного училища. Через год они поженились и затеяли плавать отдельно, на барже-трехсотке. Но тут уже мы, ребятишки, подросли и стали работать фактически как члены команды. Я и на вахте стоял, и на руле, и якоря помогал брать, баржу конопатить: мы с отцом спускались в лодку, мать с палубы потихоньку вела ее вдоль борта, держа в руках фалинь, я вставлял конопатку (это вроде широкого долота) в стык между брусьями обшивки, а отец бил по конопатке кувалдой, взмахивая мерно, ритмично. Еще мы с отцом «батрака» ставили — водяную мельницу, для откачки воды из трюмов... В 1959 году я уже был оформлен официально, в штат. Исполнилось мне 16, а на флот берут с 18-ти. Повел меня отец в завком за разрешением. Чтобы я выглядел посолиднее, заставил надеть драповое пальто, хотя на улице стояла теплынь. До сих пор храню выписку из приказа, где говорится, что я зачислен матросом несамоходного судна «Чарыш» с оплатой по штатной карточке.
В школу я уже не вернулся. Пока стояли в Красноярске, сдал экзамены в машиностроительный техникум. Хотел в речное училище, да с моими глазами туда нечего было соваться. А отцу подросли другие помощники — младшие мои братья, и работали они, сменяя друг друга, до выхода отца на пенсию, на старом лихтере немецкой постройки аж 1895 года. Младший, Юрий, потом на теплоходах плавал по Енисею и Ангаре. Средний брат после армии поступил в институт, но долго, с сожалением и грустью, вспоминал реку, мечтал, как отец, принять баржу, работать в свое удовольствие. Но это уж так, ностальгия.

2

Скудно, порой впроголодь, жило большинство студентов Красноярского машиностроительного техникума. У кого родители в селе, те хоть картошку да сало видели, а великан Сашка Ставер перед стипендией передвигался, держась за стенку.
В нашей семье сразу два студента образовалось, двоим приходилось высылать деньги на питание и на квартиру: мне общежития не дали, сестра училась в технологическом институте и снимала угол в Покровской слободе.
О, Покровка!.. Тебе впору петь оду. Словно птенцы, выпавшие из теплого гнезда, бестолково тыкались вчерашние выпускники сельских и поселковых школ о казенные здания и вокзалы, пока не находили приют на твоих кривых и грязных улицах. Шумящий внизу под тобой, рокочущий, словно море, большой город выбрасывал на твои зловонные берега все новые и новые жертвы, и всем находилось место в твоем одноэтажном чреве, пропахшем клопами. Сколько сотенных, полусотенных, четвертных перекочевало в твои кованые сундуки из простеньких кошельков, туго свернутых платочков, «нутряных» карманов, надежно сколотых булавкой, — хватило бы не на один студенческий городок.
Помню, как впервые пришел к сестре на ее квартиру. Ступил за калитку, стараясь не попасть в грязь и в то же время увернуться от собаки на цепи. И пока я так пробирался, в окнах домика появлялись все новые женские лица, а когда добрался до крыльца, там ждала, выглядывая в приоткрытую дверь, женщина с суровым усатым
лицом:
— Кого надо?
Я объяснил, женщина чуть помедлила и открыла тяжелую низкую дверь. Сестру я нашел в темном закутке за печью. Она сидела на узкой, плоской кровати, и когда я присел рядом — оказалось, это доски, прикрытые тонким матрацем.
В отличие от сестры, я жил у родни. У тети Паны была комната в четырнадцать квадратных метров с печкой-голландкой и две дочери, Галя и Люся. Нужен я им был, конечно, как прошлогодний снег. Но — котенка и того жалко на улицу выбросить. Так и жил я, вызывая одновременно жалость и раздражение. Тетка была женщина мудрой и практичной. Она заставляла меня как можно чаще мыть голову, чтобы не залоснилась высокая спинка дивана, на котором я сидел обычно вечерами. Еще она советовала зимой ходить пешком через Енисей — чтобы сэкономить два рубля на автобусе. Посоветовала всерьез, без тени шутки, и я так же серьезно возразил, что если буду ходить пешком по льду, то очень быстро протру подошвы и выйдет дороже.
Галя училась в строительном техникуме, была красивой, бойкой, за ней ухаживали парни, часто приходили подруги. Ко мне она относилась слегка снисходительно, но тепло, по-родственному. А моя одногодка Люся трудолюбиво старалась не замечать меня. Она была медлительной, рыхлой, но разительно преображалась в присутствии своего одноклассника и соседа по коммунальной квартире, чистенького аккуратно причесанного Вадика; если она была при этом в школьной форме, то крылья фартука начинали трепетать.
На выходные у тетки собиралась красноярская родня, в основном мои двоюродные сестры по материнской линии: веселая толстушка Валя, серьезные Маруся и Лида, черноглазая десятиклассница Фая... Маруся выглядела старше своих двадцати восьми лет, тетя Пана до слез переживала, что она все никак не выйдет замуж, хотя и не уродина, работящая, комнату получила в большом кирпичном доме на Каменном квартале, рядом со своим химкомбинатом, прямо над трамвайной остановкой. Тетю Пану последнее обстоятельство больше всего и угнетало: прямо над трамвайной остановкой живет, а женихов нет. Ну, и Маруся бывала у тети Паны реже других сестер, и я ее понимал.
В декабре Лида вышла замуж и уехала на Кубань. Маруся осталась одна, и тетя Пана тут же устроила меня на диван в большой Марусиной комнате, перегороженной занавесками на спаленку и горницу. Маруся была непохожей на остальную родню, неразговорчивой, даже угрюмой; может быть, сказывалась тяжелая и вредная работа на химическом комбинате, который день и ночь изрыгал из своих высоких и толстых железных труб рыжий дым и едкую вонь на все Правобережье. Встретила меня Маруся более чем сдержанно, но я не придал этому большого значения.
Иногда к Марусе приезжали родственники. Но однажды гостем оказался чужой человек, намного старше Маруси, лет сорока, с темным конопатым лицом и черными, гладко зачесанными назад волосами. Мне всегда нравились мужчины с зачесанными назад волосами. Они внушали уважение. Я знал, что это люди солидные, уверенные в себе, как знакомый отца, капитан новенького теплохода сормовской постройки, который все прозвали «петушком» за красные полоски на трубе и резкий, словно крик петуха поутру, звук его гудка, дядя Ганя Дергунов, как Николай Николаевич, муж еще одной моей тети. Звали нашего гостя Константином Ивановичем, он служил в армии майором, попал под хрущевское сокращение вооруженных сил и теперь работал завхозом в одном учреждении. Все это я, конечно, узнал не сразу, а в тот вечер Константин Иванович разговаривал со мной, как со взрослым, про диалектику: «Диалектика — это от греческого слова спорить. Все в мире диалектично, все спорит друг с другом. Если хочешь властвовать над людьми — изучай диалектику!» У меня никогда в мыслях не было властвовать над людьми, но слова эти я запомнил на всю жизнь.
В феврале майор-завхоз переехал к Марусе. Я понимал, что я тут лишний, но напрямую никто мне об этом не сказал. Очередь моя на общежитие была одной из последних, в профкоме знали, что у меня в городе полно родни, а они, мол, должны заботиться в первую очередь о тех, кому некуда даже пойти переночевать. Я старался как можно меньше времени проводить у Маруси, на весь вечер уходил смотреть телевизор в красный уголок, тогда телевизоры в квартирах были редкостью, зато почти в каждом многоэтажном доме был в подвальчике красный уголок, куда по вечерам собирались и взрослые, и ребятишки. На воскресенье я уезжал к сестре в Покровку; к тете Пане, к ее нравоучениям и ехидным, как мне казалось, взглядам Люси меня не тянуло, тем более что Галя заканчивала техникум, ей нужны были условия для работы — так объяснила мне тетя
Пана, выпроваживая к Марусе. Но я-то знал, что у Гали в голове был не ее строительный техникум и будущая работа, а курсант речного училища, я не раз встречал их под ручку идущими по главной улице города, проспекту Мира. Галя улыбалась мне ласково и снисходительно, курсант, стройный и статный, в хорошо подогнанной форме, в общем-то, довольно благожелательно, как будущего бедного родственника, оглядывал меня с ног до головы, от суконных ботинок до шапки с тряпичным верхом.
А потом разразилась катастрофа. Сначала я случайно, из кухни услышал, как Константин Иванович грубо кричит на Марусю. И вдруг меня обдало жаром: это же из-за меня! Только тут я понял, в каком идиотском положении оказался из-за своей тупости, непонимания того, что я мешаю молодоженам, что я должен был давно уйти от Маруси. Но разве объяснишь им, разве они поймут, что дело тут не в моей противности, эгоизме, бессовестности, а в том,
что я с детства привык, чтобы все жили вместе, в куче, и взрослые, и дети, даже несколько семей, вон как жили мы когда-то: мать с отцом, нас ребятишек шестеро, да отцова сестра с мужем, да еще ее подруга Даша, широкая, как баржа, противно пахнущая пудрой «Кармен» и хранившая под подушкой затрепанную книжку «Чем опасен и вреден аборт», — и все в одной комнате, зимой служившей нам еще и кухней, потому что из какой-то своеобразной экономии — не думаю, что дров, их было достаточно, — на зиму кухню превращали в холодильник, не топили в ней печь...
Рядом с Марусиным пятиэтажным кирпичным домом на проспекте имени газеты «Красноярский рабочий», на берегу Енисея, в то время еще сохранилась деревенька Ладейки. Когда деревеньки не стало, я узнал, что именно на ее улицах художник Суриков наблюдал взятие снежного городка и про это нарисовал картину. Вьюжным сумрачным днем я обошел эти самые Ладейки, улицу над покрытым льдом Енисеем, стучась в низенькие ворота, спрашивая шедших навстречу женщин в стеганках и тулупчиках, но никто не сдавал угла студентам и не знал, кто бы мог решиться на это. На другой день после занятий я обошел частные дома неподалеку от техникума, на улицах академика Павлова и героя Гастелло, но результат был тот же.
Маруся была дома после ночной смены, она налила мне тарелку супа и поставила на наш стол в кухне, накрытый клеенкой. Я присел к столу боком, потому что это был стол-тумбочка, ноги нельзя было убрать под стол, и тут Маруся и выложила мне все, что я, в общем-то, знал и заслужил... Она говорила стоя у стола, без всякого выражения, как обычно говорила, а я все ниже наклонялся над тарелкой и слезы капали прямо в суп все чаще и чаще. Вдруг я почувствовал на своем плече сухую и горячую ладонь. Маруся молча вложила мне в руки полотенце и вышла из кухни. Через неделю тетка нашла мне квартиру у дальних-дальних родственников на Базаихе, рядом с лесоперевалочным комбинатом, тем самым, где не раз выгружалась пиломатериалами наша баржа.
В сентябре мне дали общежитие, мы стали жить коммуной, складываясь по пятнадцать рублей, варили по очереди суп с макаронами и уху из кильки; на пятерых у нас был один приличный пиджак — Толика, но жили весело, и даже городские парни, Кузя и Клюй, все время после занятий обычно проводили у нас. Но как два года назад меня тянуло куда-то, звало, выталкивало из поселка, так сейчас звало и тянуло обратно. Особенно невмоготу стало весной, когда в Красноярск пришли пароходы из моего Подтесова.
К занятиям я охладел, экзамены сдал кое-как и однажды в июле прибежал рано утром на причал лесоперевалки и спрыгнул на палубу порожней баржи, которая была уже на буксире у парохода-колесника. Тогда понтонный мост разводили только в пять утра, я знал это и поспел точно ко времени отправления порожних барж с лесоперевалки. С кормы бежал шкипер, крича: «Куда? Кто такой?» — «Да я такого-то сын!» Я помог ему отчалиться, пароход сразу и резко пошел на оборот, и вот уже проплывают мимо набережная с речным вокзалом, еще новеньким, вонзающемся в рассветное небо граненой иглой своего шпиля, Злобинский порт с городьбой кранов, серенькие домики Ладеек на фоне пятиэтажной кирпичной стены новых домов, черные трубы Марусиного комбината. Мне было радостно и грустно, я еще не знал, вернусь ли сюда...
Поздним вечером я шел по поселку, и мокрый гравий после теплого дождя скрипел под ногами.
Уже через месяц я получил огромные деньги: 45 рублей Это была моя ученическая «стипендия».
На всю жизнь запомнился первый рабочий день.
Моим учителем оказался Валентин Мезенин — статный мужик из бывших флотских, в тонкой линялой спецовке, расстегнутой на мощной груди, с красным мясистым лицом. Мы взяли по кувалде и вышли из цеха.
— Вот наш объект, — показал он на металлический лихтер, стоявший на городках высоко над землей. — Мы из него самоходку делаем. — И повернулся ко мне. — А ну-ка, скажи, где тут гельмпортовы трубы?
Я улыбнулся.
— В гельмпортовой трубе находится баллер, на котором крепится перо руля.
— Ишь ты! Ученый!
Он слегка шепелявил, получилось «ущеный».
В эти самые трубы нам пришлось вставлять втулки. Под кормой на деревянных козлах я развел огонь в железном лотке вокруг выступающего из корпуса конца трубы. Пламя гудело, тяга в трубе была хорошей. Я все подкладывал в лоток древесного угля и к обеду был весь в саже и мокрый от пота. Мы сбросили жаровню с горящими углями вниз, тут же молодой пожарник, с утра томившийся возле нас, вскинул брандспойт и сильной струей загасил угли. С палубы по трубе спустили строп, мы с Валентином пропустили конец стропа через втулку и в петлю вставили толстый стальной прут. Кран гуднул, строп медленно пополз в трубу, мы придерживали втулку, и она ровно, как по маслу, вошла в горячую трубу. После обеда загнали вторую втулку, но не так легко, как первую. Она не пошла дальше половины, тут-то нам и пригодились кувалды. Втулка была выбита, пришлось снова разогревать трубу.
Лицо у меня горело, рубаху можно было выжимать. Снова застропили втулку, и она опять остановилась на середине, но потом дрогнула и — пошла, родимая, пошла! Мезенин соскочил на землю, ликуя, белозубо хохоча, и, крикнув пожарнику: «Давай, черт, поливай!», сбросил с себя рубаху. Пожарник, ни секунды не медля, направил на него мощную струю, чуть не сбив с ног, и тот завертелся, гогоча, растирая руками незагорелую, покрытую рыжим волосом грудь, а пожарник, улыбаясь восторженно и глупо, повел брандспойтом в сторону и вверх, и приятный, освежающий дождь пролился на меня...
Кончилось ученичество, я стал работать самостоятельно, и тут оказалось, что работа — это одно, а заработок — другое. Я не отказывался ни от какой работы, другие ее выбирали; у меня не было особых отношений ни с кладовщиком, ни с нормировщиком, ни с мастером. Первая моя зарплата слесаря оказалась чуть-чуть выше ученической. И так было едва ли не все полтора года, что работал дома. И лишь к концу я понял всю эту «систему».
Все в нашем цехе были связаны то родством, то кумовством, то рыбалкой, то выпивкой. Мастер не мог не вывести «среднюю» старым заслуженным рабочим. Приходилось выписывать наряды авансом на предстоящую работу. Потом она доставалась таким, как я. Если я промолчу (что обычно случалось), то и получу копейки.
— Ты этого дела так не оставляй, ущеный, — говорил Валентин Мезенин. — Дави, наступай на горло. Будешь тихим — без штанов останешься.
Сам он к тому времени перешел в ОГМ, на твердый оклад.
Отголоски этой системы, в основе которой — обман, обирательство слабого и беззащитного — я потом встречал и на заводе «Сибтяжмаш», где работал еще полтора года.
Наш цех был самым худым на заводе, текучка — страшная. Парни, проработавшие год, уже считались ветеранами и сами учили вновь пришедших заворачивать стальные листы в огромные обечайки — части цементных печей.
Я научился «прихватывать», резать электродуговым резаком, шлифовать и прочим тяжелым премудростям.
На скромную жизнь хватало. У меня имелась крыша над головой в заводском общежитии, рядом — город, центр большого края (мы свое Злобино городом не считали, поехать в город означало выбраться на левую сторону Енисея, в центр, где парк, театр, книжные магазины). Поначалу у меня были хорошие соседи по комнате, простые рабочие ребята, все трое учились в вечерней школе и меня подбивали. Потом меня переселили на первый этаж, в темную от огромных, никогда не постригавшихся тополей комнату, где жили два брата, один помладше, мой ровесник, другой постарше — ражий детина, бывший лагерный конвоир с жирным загривком и тяжелым кабаньим запахом, играющий под бывалого урку, по-блатному присюсюкивающий при разговоре и кривящий губы. Меня поначалу заинтересовали его рассказы-сценки про зеков: как они первый раз входят в камеру, как проходят «проверку», как надо держать верх, «чтобы задницу не превратили в капусту»... Эти рассказы повторялись бесконечно, с одними и теми же выражениями «шконка» (нары), «шмон» (обыск), «коцы» (обувь), «пидорка» (головной убор), «фраер» (гражданский), «липень» (пиджак) и надоели до тошноты.
Я стал буквально задыхаться от его кабаньего запаха, но тут наступила весна, и я старался как можно меньше бывать в общежитии. А вскоре сдали новый пятиэтажный корпус, с комнатами на двоих со всеми удобствами, и меня перевели туда. Обитал я в комнате пока один, но уже понимал, что надо менять свою жизнь, вырываться из среды, где на меня смотрели как на случайно залетевшее неопознанное существо.
9 мая 1964 года (тогда это был рабочий день) я вошел в кабинет директора вечерней школы № 4, что напротив ДК «Сибтяжмаша». Полная, миловидная женщина приготовилась меня слушать. Я объяснил, что в свое время закончил восемь классов и два курса техникума, прошел практически всю программу десятилетки, нельзя ли сдать экзамены экстерном.
Директриса с сожалением развела руками:
— Прием документов закончен! Где ж вы раньше были? Теперь только через год.
Я повернулся, чтобы уйти, решив, что год я потерплю, подготовлюсь получше.
— А вы где работаете? — неожиданно спросила директриса.
Я назвал свой цех.
— Да-а? — сказал она. — А у нас из вашего цеха ни одного ученика нет. Вы — первый. — Она потянулась за листом бумаги. — Пожалуй, я возьму вас. Пишите заявление.
Я попал в новую среду, словно рыба в долгожданную воду. Здесь говорили, смеялись, спорили, обижались совсем не так, как в цехе. Это был мир сладкой свободы, стремления к тому чистому и высокому, что вовсе не оценивается пятеркой или тройкой. Была одна пара, состоящая в любовной связи, и они не скрывали этого, приходя утром с особенным блеском глаз, с темными пятнами на шее. Он был стиляга, но наш, здешний, злобинский, отличали его редкое добродушие, он был, что называется телок. Она же, невысоконькая, с сильными раскосыми ногами, тонкогубая, была, как видно, себе на уме, и вовсе не подходила под мой идеал. Для меня образцом современной девушки все еще оставалась двоюродная сестра Галя.
Кроме аттестата, я получил еще то, о чем мечтал едва ли не больше, чем о любви, — дружбу с человеком, равным мне, понимающим меня. Его звали Коля Егоров. Мой ровесник, он был уже женат, но жена его не помешала нашей короткой дружбе. Мы говорили о книгах, пели Окуджаву; он одобрил фасон моей рубашки с откидным, незастегивающимся воротом и брюк из модного лавсана.
Коля занимался журналистикой и, как и многие мои знакомые, прочил и мне эту карьеру. Но что-то меня останавливало. Я с детства к вопросу о призвании, о будущем, подходил весьма прагматично. В пятом классе мне попала в руки книга о врачах-хирургах. Я ее прочел с упоением и жил только этим: я буду хирургом. Пока не услыхал в постороннем разговоре взрослых, что врачи получают очень мало. Вот и теперь, думал я, потрачу пять-шесть лет, чтобы потом работать на должности литературного сотрудника с окладом сто десять рублей. А если мне не захочется? В школу? Бр-р... Нет уж, лучше я получу не-журналистское образование, обеспечу себе кусок хлеба (свой хлеб!), а если потянет писать — напишу не хуже дипломированных. Ну, а дальше тоже расчеты: а что мне всего интереснее? На заводе я поработал, хватит, ни в политех, ни в цветмет, как мои товарищи Толя, Кузя, Клюй, — ни за что; деревни не знаю, сельхоз — в сторону, с мединститутом все ясно было в детстве. Так что надо ехать в водный институт: реку и корабли я люблю — вот и буду на них да возле них.
Раскаиваюсь ли я в своем слишком прагматическом решении? И да, и нет. Я часто ощущаю недостаток гуманитарного образования, знания классической филологии, философии, языков. И хотя самоуком до многого дошел, печатался в философских сборниках, преподавал социологию, учил английскому языку, напечатал цикл литературоведческих статей и т.д. и т.п. — все же провалы в образовании порой вырастали в жизненные провалы.
А мои техникумовские товарищи так и пошли дальше той же стезей. Кузя в конструкторском отделе набирал все больший вес, оставаясь внешне так же поджарым, смуглым, усатым, похожим не то на грузина, не то на цыгана. Клюй устроился в цех экспортного оборудования, куда стремился каждый заводчанин. Толик рано женился, долго жил со своей Оксаной в комнатушке старого общежития, как раз напротив той комнаты, где брат-конвоир травил меня рассказами и запахами бело-розового тела. Как-то, будучи в Красноярске на практике, я зашел к Толе в гости. Оксана подала нам бефстроганов с картошкой.
— Вкусно?— спросил Толик.
Я кивнул головой.
— И так каждый день!
Он одним из первых подался на гигант автоприцепостроения, сделал карьеру, до главного инженера дошел. Как раз была перестройка, все осмелели, кандидаты в главные инженеры тоже.
— «Виктор Николаевич, хоть убейте — не буду главным инженером!» — рассказывал он мне о своем разговоре с министром. Мы общались в одной из комнат его номенклатурной квартиры, а Оксана и дочка в другой сосредоточенно мерили длинноголяшные импортные сапоги.
Вскоре, встретив меня случайно на вокзале (он провожал высокого гостя), Толик поздоровался со мной сдержанно и настороженно, словно опасаясь какой-нибудь выходки с моей стороны.

3

Через пять лет я попал в речной мир в новом качестве, да и мир этот стал другим. Давно уже не было деревянных барж, а на металлических баржах-площадках ни кают, ни команд, вместо пароходов — теплоходы; не стало кочегаров, масленщиков, машинистов — их заменили мотористы; на флот пришла совмещенка, теперь экипаж корабля был восемь-двенадцать человек, от силы четырнадцать, как на мощных буксирах-толкачах венгерской постройки.
На новых кораблях были чистота, уют, отдельные каюты, красивая посуда, чистые простыни, большие холодильники, все это стало привычным, обыденным. Стало меньше вольницы, а ведь раньше на пароходах и в карты проигрывали, и на ножах дрались, особенно на северах, где работали и вчерашние зеки, и ссыльные, и расконвоированные; редкий рейс обходился без того, чтобы особо отличившихся капитан не высадил прямо на берег, в тайгу, комарам на съедение. Но дело не только в «лагерном» факторе. На старых пароходах еще деревня играла, ведь все — оттуда. В моем родном поселке взрослые, солидные, семейные, определившиеся в жизни мужики по праздникам непременно затевали драку: в белых рубахах, с кольями и штакетинами в руках, шли стенка на стенку, а их простоволосые жены бегали рядом и истошно вопили: «Коля, у нас дети!» А теперь хоть встречались еще бичи, но уже не они определяли характер и дух судовых экипажей. Флотский народ в основном прошел через двухгодичное ПТУ, четырехгодичное речное училище, а то и пятилетку институтскую. Ребята росли быстро, мои ровесники командовали кораблями, сменив предыдущее поколение, перешедшее с капитанского мостика в кабинет в береговой управе порта, завода, пароходства. Капитанская гвардия 70-х — те, кому сегодня по пятьдесят-шестьдесят, — уникальный кадровый ресурс флота. Они пришли на флот на самом гребне технической революции и по сути должны были стать творцами революции экономической. Ни одно поколение капитанов — ни до, ни после — не было так близко к решению этой задачи. Еще в 60-х главной задачей капитанов было довести караван, не сесть на мель, не потерять груз, сохранить в экипаже порядок и дисциплину. Но вот пришли новое поколение и его время, еще не совсем отдала концы косыгинская реформа, о новых методах хозяйствования много писалось и говорилось, зимой по четвергам в затонах проводилась экономическая учеба, капитаны выступали, писали рефераты, и волей-неволей, в курилке, в караванке, за кухонным столом звучала одна и та же фраза: «Настоящий хозяин так бы не сделал...»
Действительно, настоящий хозяин не стал бы выталкивать ранней весной весь флот из затонов, гнать всю эту армаду сначала на притоки, а потом, за кромкой льда, в северные порты, не готовые к их приему. Простои были огромные: придет самоходка в Дудинку в июне, а выйдет оттуда уже в августе.
Первыми от слов к делу перешли московские капитаны, возившие пермскую бумагу в Москву. Посчитали шесть капитанов простои своих кораблей в Москве да в Краснокамске и пришли к сверхочевидному выводу: одно судно следует убрать, они потому и простаивают так много, что одно судно лишнее. Так родился почин «пять за шесть».
...Я прилетел в Пермь, а оттуда «Метеором» прибыл в Краснокамск, где находился под погрузкой теплоход группы москвичей «Стерлитамак». Стоял октябрь, здесь уже выпал снег. Листья кленов вмерзли в лед луж. Над причалами трубы ЦБК, нефтяные вышки и жилые девятиэтажки. В цехе, где делают бумагу, крутятся, гремят валы, плывет широкими белыми полосами бумага, обрывается, морщится. Бумагу перематывают, режут, сворачивают в рулоны, упаковывают. Оборудование старое, довоенное. Женщины в спортивном трико до колен и в белых трикотажных кофточках ловко лепят на рулонах этикетки «HAVANA CUBA», потом бумагу спускают на лифте вниз, оттуда вагонами на причал, в трюмы «Стерлитамака».
Вышли в рейс ночью. Я поднялся в рубку в седьмом часу. Проходили село на высоком правом берегу, рыжем от глины и рассветного солнца. И весь этот камский берег таков — темный, высокий, с пятнами красноватой глины, рыжими березами и лиственницами, редким снегом. А левый берег низкий и веселый, в желто-ржавых белоствольных березках. Деревья у самой воды, как у нас на Ангаре. На вахте старпом, которого зовут вовсе не по-морскому дедом. Он в пальто с цигейковым воротником, впалые щеки заросли седой щетиной. Говорит о наболевшем — о встречных перевозках, о гравии, процент которого среди грузов угрожающе растет.
Ниже пристани Оса Кама превращается в водохранилище. Крутые высокие берега теперь далеко. Темнеть начинает рано. В стороне кормы серебрится таз луны. Впереди над берегом небо дымно-розовое, белый рыхлый след самолета на нем долго не исчезает. И плывут, плывут по обеим сторонам фарватера «подводные леса», так и не убранные в свое время, когда строили ГЭС. Механик, он же штурман — толстяк, торчат во рту два передних зуба — показывает на деревья в воде, торчащие, как головешки на пепелище: «Видали, какая бесхозяйственность? Да и на флоте возьмите... Любят у нас замазывать глаза. Лишь бы не думать. Был бы еще флот,
они бы еще пять теплоходов поставили на линии. А зачем, когда пяти вполне хватает?»
К подобному выводу — что работу шести теплоходов легче и лучше делать впятером — пришли экипажи енисейских судов-рефрижераторов. Но здесь изучили чужой метод и сделали по-своему.
— У нас, как в футболе, — говорит Надымов, капитан «Рефрижератора-907». — Остался на последнем месте — выходи из группы. На замену — то судно из шести, что по отдельному плану работало.
Вот ведь, думаю, какой парадокс: везде боятся, что нормы срежут, а эти установили себе сами более жесткие нормы.
Мы разговариваем с Надымовым где-то на полпути между Красноярском и Дудинкой, вечерней порой, удивительно тихой и светлой. Над гладкими текучими волнами, расходящимися от нашего корабля, с криками носятся чайки.
— Самое главное, — продолжает капитан, — среди экипажей стало больше взаимопомощи и дружбы. Восемьдесят человек — как один коллектив.
— Легче стало работать, Владимир Борисович?
Надымов задумался.
— Забот, пожалуй, прибавилось. Но вот что скажу я вам: спокойнее стало работать. Знаешь, что ты не один, с тобой вся группа.
Пришлось мне в те годы изучать и опыт новосибирских портовиков по созданию комплексных бригад. Особенно близкий мне, потому что после вуза я был распределен как раз в Новосибирский порт.
...В моем распоряжении восемьсот метров «стенки», 14 кранов, четыре причала. Тарно-штучный мне особенных хлопот не доставляет. Шустро крутятся портальный кран «Ганц», бригадир Илья Кладов на автопогрузчике то и дело подвозит поддоны. Он никого не подгоняет, просто сам работает споро, с азартом, и всю бригаду заряжает. На лесном причале главное — обеспечить выгрузку барж порожними вагонами. Если их нет, приходится пакеты с пиломатериалами выгружать на берег, делать двойную работу. На угольном крановщик Козлов и вагоны успевает разгружать, и подъезжающие самосвалы затоваривать, надо только в конце смены давать ему людей на зачистку вагонов. Больше всего голова болит о причале разных грузов. Здесь и контейнеры, и металлоконструкции, и плиты железобетонные, и трубы, и домики, и все-все-все. Хорошо, когда на причале бригада Буйновского. Высокий, рыжий, веселый, он читает наряд в моем кабинетике, кивает головой:
— Бу-сделано, начальник!
Перед приходом бригадира Хомякова я заранее напрягаюсь. Редко он бывает доволен тем, что написано в задании. Он мне тех заводских мужиков напоминает, что глоткой да припиской план делали.
— А почему не трубы? — хмурит он густые брови.
— Баржа еще не готова, Сергей Яковлевич.
— А домики?
Глазастый! Высмотрел, что на подъездных путях стоят платформы с деталями домов, которые, как и трубы, легко и быстро перегружаются.
— Пути заставлены, Сергей Яковлевич.
— Так надо перестановку делать!
— Я поговорю с дежурным по станции, — кротко говорю я и поднимаюсь за столом. — А пока выполняйте то, что написано в задании, Сергей Яковлевич!
Эта дележка работ на выгодные и невыгодные, известная мне с заводских лет, в Новосибирском порту кончилась с организацией укрупненной комплексной бригады, которую возглавил Илья Кладов. Он теперь сам стал решать, куда и сколько послать рабочих.
Я этот почин долгое время считал новым и прогрессивным, а потом прочитал об этом у Солженицына. Оказалось, что коллективную ответственность успешно применяли в сталинских лагерях... Кстати, самые добросовестные работники у меня в порту были — условно освобожденные и расконвоированные.
Четверть века назад на Оби появились так называемые большегрузные составы с грузом в 24 и 28 тысяч тонн. Сейчас, в пору мелких по глубине и объемам перевозок навигаций, такое трудно вообразить, а тогда это была проверка реальных возможностей всей транспортной системы бассейна.
...Я на борту теплохода ОТ-2032, где капитаном В.С. Манаков. Ночь. В рубке тишина. Валентин Семенович спокоен и сосредоточен. Тяжелый состав длиной 300 и шириной 70 метров выходит из одного поворота, тут же входит в другой, тяжело, медленно, но неуклонно описывая необходимую, единственно приемлемую в этих условиях траекторию. Всю ночь жужжит локатор, на экране зеленый абрис берегов, пятнышки буев; наш состав, очерчиваемый зеленым лучом, и здесь выглядит внушительно. Красиво проходим Амбарцевский перекат, потом были Сарафановский, Касогасовский, Езенгинский перекаты, Саровский яр. Иной раз корма оказывалась у самого берега, слышно было, как кусты тальника царапают корпус.
И вот Каргасок. Пройдено пятьсот километров по самым сложным участкам Оби. Спадает напряжение, в рубке уже можно пошутить и посмеяться, чем воспользовался фотокорреспондент Васин, в пятый раз рассказывая один и тот же анекдот с «припевом» «сворачивай на...», над которым первый начинает хохотать и корчиться в судорогах. Валентин Семенович сосредоточенно выводит в вахтенном журнале последние строчки отчета о рейсе, выпрямляется и громогласно командует, словно на плацу, указывая Васину рукой на протянутые по полу рубки кабеля осветительной аппаратуры: «Сворачивай на...!» Теперь от смеха корчатся все.
Что скажешь теперь об этих починах, экспериментах, рекордах? Красиво работали, много работали, хорошо работали. Многих капитанов тянуло потом к их повторению, так, очевидно, тянет к наркотику. Некоторые, наоборот, считают ту пору зряшной, потерянной: другие на даче копаются, на зиму заготовки делают, а мы все лето в железе да в работе.
Всякое единство условно. И то содружество капитанов распалось, не могло не распасться. Кто-то укрепился в командовании, кто-то в наставниках, есть и на пенсию вышедшие, и в сторожах прирабатывающие, редко кто вышел в очередную навигацию, а уж того ритма, той скорости жизни не испытать никому.
И думаешь: неужели это не нужно сегодня, все отметено как показное, фальшивое, дутое, вредное, позорное, чему не место в новой свободной России, устремленной в будущее?
Да, господи боже мой! В делах тех капитанов свободы было больше, чем во всей сегодняшней раскованности молодых, будущего больше, чем в самых выверенных, созданных по западным формам бизнес-планам.
Эти капитаны знали экономику лучше многих сегодняшних теоретиков, заменивших «затраты» на «издержки», «доходы» на «объем продаж», «прибыль» на «коммерческий эффект», бубнящих про дисконт, маржу, лизинг. Да вы попробуйте провести рейс на Тунгуску, попробуйте сработаться с северным клиентом, который здесь и царь, и бог, и воинский начальник! Я уж не говорю о тех, кто покрутился на загранперевозках, знает коносаменты и шипчандеров.
Нам не надо вашего прошлого! — заявляет в запале молодежь. Жаль себя, раз у нас такие дети, и жаль их, потому что без прошлого у них не будет будущего.
...Река — это как жизнь, как ее течение. Город без реки — это как одно беспросветное настоящее без прошлого и будущего. Как ни тяжела бывает жизнь, а на реке, при реке — всегда легче. Река — это причал, пароход, который приходит не за тобой и никого к тебе не привезет, но все равно — «как хороши пристани и вокзалы!» — написала Ариадна (Аля) Эфрон Б.Л. Пастернаку из Туруханской ссылки весной 1950 года. И потом, через два месяца, с девчоночьей непосредственностью оскудевшей от впечатлений души: «Архангельским гласом гудок парохода — первый гудок первого парохода. Значит пришел «Иосиф Сталин», теплоход, чьим капитаном — наш депутат, о встрече с которым (конечно, не личной, а на улице, в толпе встречающих. —
В.Н.) я тебе писала».
Депутатом Верховного Совета СССР был капитан, известный всему Енисею, легендарный даже, особенно для нас, мальчишек, не видевших его — ну так только, издалека, на мостике, — но сочное, русское сочетание Иван Гурьянович Лобастов знавших не хуже названий самых больших кораблей.
Конечно, был Лобастов и проверенным, и доверенным, и в биографии, видимо, ни пятнышка, а то не был бы назначен на самый-самый важный участок — командовать пассажирским лайнером с именем вождя, а в 1954 году еще и награжден орденом Ленина. Но дело в том, что на флоте никто о Лобастове плохого слова не сказал. И с удивлением вспоминаю, что ни о ком из капитанов я плохого не слышал, даже от отца, человека болезненно чуткого к несправедливости, подлости, двуличию. «Время было такое, — возразят иные, — только скажи — сразу заберут!» И забирали: нескольких начальников пароходства и чинов пониже, начальника Игарских мастерских; с флота брали тоже, и довольно часто — за подмочку груза, за посадку на мель, а в войну и за меньшие провинности в соответствии с указом от 9 мая 1943 года, по которому весь речной транспорт переходил на режим военного положения.
Говорят, во время войны от некоторых болезней излечивались. Так и этот указ имел эту сторону: военная дисциплина вылечила флотских от некоторых гражданских болезней. Что ж, надо было — и зеков возили, и конвою помогали, и выявленных в экипаже воров и поножовщиков высаживали в глухой тайге, но не замечены (не замешаны?) были в доносительстве, стукачестве...
И еще спасало от «болезней» дело. Большое, мужское, опасное, настоящее. От того и не скурвились, а если и были жестокими, то ведь и себя не щадили. Любой командир — деспот. Что говорить о капитанах — мой отец в Ермаково на холодный и темный берег высадил Медянкиных.
И враг был один: север, и перед ним палач и жертва — едины.
Я пишу это не только с наивной детской верой в своих кумиров, но и с горьким и страшным осознанием того, что нельзя делить нас на героев и негодяев, на жертв и палачей. Ведь если последних поменять местами — будет то же самое. Что, впрочем, и бывало.
А пристанью Туруханск в то время командовал Дмитрий Александрович Корольский, участник войны, потомственный речник, сын Героя Советского Союза. Его-то я лично знал по Красноярскому порту, где он был заместителем начальника по кадрам и меня, студента-четверокурсника, направил шкипером рейда на грузовой участок Базаиха.
Роль пристаней и портов со временем только возрастала. Сюда приезжали после техникумов и институтов самые грамотные в районе специалисты, способные и работу МТС наладить, и идеологическую учебу вести. У многих ответственных работников биография начиналась на далекой пристани. Есть в речном деле такая особенность — если знаешь его, то все можешь. Потому что нет в нем той ограниченности, которая проявляется в других слишком узких специалистах. Чем глубже человек уходит в свою профессию, тем труднее ему понимать другие проблемы, решать общие вопросы.
К тому же транспорт — это всегда в гуще, в центре, это узел, в который все ниточки — производственные, экономические, политические, житейские — завязываются. Транспорт — это сама жизнь.
Лучше всего это на примере Енисея да Оби с Иртышом видно. Там — Норильский комбинат, где никель и медь, здесь Сургут, Уренгой, Надым, Ямбург, нефть газ, то на чем строится сегодняшнее наше благополучие, ненадежное, хрупкое и хлипкое, словно бы уворованное у детей. Каждая труба, каждый кирпич, каждый гвоздь — все по воде. Но вот появились на севере новые хозяева, почему не досталось ничего этим мужикам, енисейским да обским капитанам? Неужто они бы хуже распорядились своим, неужто дали бы разбазарить, распродать, заржаветь, прийти в негодность, бросить северное население вымирать? Может потому и отстранили их, что не дали бы.
Правда, и новые хозяева не могут обойтись без транспортников, без их понимания из глубины, без налаженных технологий. И вот у нового губернатора Таймыра в первых замах сидит бывший генеральный директор Дудинского морского порта. Можно и примеры повыше привести. Губернаторы Тулеев и Ишаев — сами в прошлом транспортники.
Транспорт — это всегда политика. Это понимал Совнарком, принимавший в девятнадцатом-двадцатом годах постановления по речному транспорту каждую неделю. Это понимал Сталин. Не случайно наш министр Шашков просидел в своем кресле рекордный срок — с 1938 по 1958 годы — двадцать лет, и каких! И непросто просидел, а сохранил отрасль. И Сталин не только его не тронул, но, как говорят, ценил и прислушивался к его советам и предложениям. Вот и нынешний министр транспорта доволен: уже дважды в течение нескольких месяцев удостоился приема у президента. По нынешнему это стоит еженедельных постановлений по транспорту.

4

«В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот достигает ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым кручам».
Первая статья у меня вышла тридцать три года назад; за это время я понял, что если и есть в науке сияющие вершины, то вовсе не там, где полагают многие. Мне эти сияющие вершины впервые приоткрылись летом 73-го. Я второй год работал над диссертацией по эффективности использования мощных толкачей. Разные были условия на сибирских реках — на моем родном Енисее с его стремительным течением, крутыми перекатами и каменистыми порогами, на плавной Оби, на извилистом Иртыше, — но везде их не хватало для полноценной нагрузки толкачей. На Енисее спокон веков применяли расчалку: встанет караван перед порожистым участком на якоря и начинает буксир по одной-две баржи сплавлять через порог. На тиховодных, с мягким песчаным руслом и берегами Оби и Иртыше можно было использовать американский опыт толкания больших составов: юление туда-сюда, подобно тому, как автомашина заезжает в гараж в ограниченном пространстве двора. В этих юлениях и оказалось самое интересное с точки зрения теории: столько здесь было разнообразных рабочих режимов: разбег, подтормаживание, поворот на месте, дрейф, движение лагом, столько возникало интересных задач! Время — летнее, жена — в отпуске, ребенок — на ней, и я с восьми утра до десяти вечера корпел за своим рабочим столом, и даже когда друзья позвали на дачу, я взял бумаги с собой, а, главное, в голове крутились составы и режимы, формулы, интегралы и котангенсы... «Вова! — кричала жена. — Горшок!» Я усаживал ребенка на горшок и тут же возвращался к столу под соснами, на котором были разложены мои бумаги. Озирая участки дачи, я прикидывал, где бы здесь поставить лотки, чтобы пустить воду и провести эксперимент. Но до таких экспериментов дело не дошло, были другие — мысленные и графические. Я чертил участки судового хода и составы, рассчитывал снос, дрейф, навал... Каждое решение я старался довести до красивой математической формулы, некоторыми из них я очень гордился, например, выражением для расчета времени оборота состава на течении. Но разделить мой восторг было практически некому. Мой основной оппонент, профессор Павленко, прочитав вывод формулы, сказал не то с гордостью, не то с грустью: «Кто это, кроме нас с тобой, оценит? — Подумал и произнес. — Пожалуй, только Гордеев». У Олега Ивановича была защищена диссертация по управляемости речных судов.
Владимир Георгиевич Павленко на нашем сером небосклоне был настоящей звездой, быть может, несколько случайной.
Он создал глубокую науку на самой мелкой воде, там, где ее и быть-то не должно, по мнению многих. Ходят капитаны и ходят, вниз — по стрежню, вверх — у берега, по тиховоду. А он на этом построил теорию, навертел интегралов и дифференциалов (тут я его во как понимаю!). Эксперты через губу: да какая здесь наука? Как пишет один из его первых учеников, Андрей Полунин: «Две сравнительно тоненьких книжки «Основы теории речного судовождения» два года смущали тех, от кого зависело решить вопрос о докторской степени. В этих книжках все было ново и создано от начала до конца самим. Так не бывает! Ни предшественников, ни истории вопроса...»
К тому же в Сибири не было научной школы речной гидродинамики. Это так говорится — школа. На самом деле это мафия, спайка, сцепка заинтересованных, повязанных, «своих». Павленко был не совсем чужим в Москве, в Горьком, в Ленинграде, в Одессе, его все же пропустили, утвердили доктором, промурыжив два года. Зато отыгрались на Андрее Полунине. У того была тема докторской диссертации — присоединенные массы. Вопрос теоретически чрезвычайно интересный, здесь вся гидродинамика представлена, во всех ее проявлениях. Но практический выход — на уровне ошибки инженерных расчетов: сопротивление присоединенных масс составляет около трех процентов от совокупного. Хоть ты его совсем искорени — не почувствуют этого ни на корабле, ни в порту, ни в кабинете министра. И Павленко не смог Андрея отстоять, слишком сильно ополчилась на него ленинградская школа во главе с корифеем Басиным. Оттуда к Павленко убегали — напечататься, защититься, пройти в доценты, вот и припомнили ленинградские евреи сибирскому хохлу.
У нас не принято печатно (непечатно можно!) говорить о национальностях, сразу обвинят в расизме, шовинизме, антисемитизме, но как не сказать о том, что нет ничего хуже русских! Зависть, недоброжелательство, мелкая и крупная месть... Откуда это в просвещенной научной среде? Конечно же, пережитки капитализма! Того самого, в котором были и Лев Толстой, и Чехов, и Короленко, и лейтенант Шмидт, а у нас — один честный и смелый человек, да и тот — Солженицын.
Я и сам лишь к старости (да, вот она) пришел к пониманию того, что в жизни хватит радости на всех, что успеху другого надо радоваться, только для этого надо переступить барьер,
не делить мир на чужих и на своих.
Павленко был один из трех самых интересных и замечательных людей, благословивших мое вхождение в науку (если таковое состоялось). Первым следовало бы назвать В.А. Лесюкова.
Моя первая встреча с этим человеком, во многом определившим мое будущее, состоялась весной 1965 года. Я звоню в квартиру, куда впервые меня, первокурсника водного, пригласила его старшая дочь, студентка музыкального училища. На звонок открывает дверь молодой (ему исполнилось всего лишь 44!) довольно плотного телосложения мужчина с открытым приветливым лицом, в ослепительно белой рубашке, с галстуком в руке; я не сразу понимаю, что это и есть Валентин Антонович Лесюков, завкафедрой теории корабля, доцент и кандидат, гроза моих знакомых старшекурсников с судомеханического и эксплуатационного факультетов.
Потом мы уже встречались в полуофициальной обстановке: шел набор в экспедицию на Енисей для проведения натурных наблюдений, я, как и многие первокурсники, написал заявление и довольно лицемерно ждал решения Лесюкова, хотя прекрасно знал, что просьбе своей Таточки он никогда не откажет.
Сдав досрочно экзамены, я догнал на Енисее плот и корабль, на котором Валентин Антонович вводил в курс дела другого участника экспедиции, студента-судоводителя Александра Денисова (вечная память обоим). Лесюков планировал дойти с нами до Игарки, но на другой день после моего прибытия его скрутила болезнь (я только здесь узнал, что этот моложавый и крепкий на вид мужчина давно и практически неизлечимо болен). Мы отвезли его в районе старинного села Ярцева на встречный пассажирский теплоход. Сильно штормило, наша шлюпка с трудом пришвартовалась к кораблю, Валентин Антонович в последний момент перед высадкой порылся в сумке и сунул мне в руки свой НЗ — пачку магазинных сухарей. Я воспринял это как благодарность за заботу о нем и каждый раз, проходя по Енисею мимо Ярцево, вспоминаю тот штормовой день, открывший мне этого чуткого и доброго человека с непростой судьбой — жестокой и счастливой.
На четвертом курсе Лесюков привлек меня к обработке графиков и таблиц. Была у него мечта: представить результаты испытаний движителей (гребных винтов) в виде формул, чтобы можно было запускать машину и считать. «Корифеи» теории корабля вроде лаборанта кафедры Дойча снисходительно объясняли мне, студенту, что в этом большой науки нет.
Лесюков методично и кропотливо работал. Зарождалось целое направление, которое он таковым по скромности не считал, но которое вошло в его учебники и в две большие статьи, напечатанные в журнале «Судостроение». Ими он гордился чрезвычайно: «Это как если бы писателя в «Новом мире» напечатали». «Новый мир» Твардовского он читал и чтил; этот журнал был для него окном в большой, настоящий мир.
В базовом учебнике по проектированию судов последняя статья Лесюкова приведена, со ссылкой на автора, целиком. Это говорит о многом.
На этом материале Валентин Антонович мог бы защитить докторскую, только вот по какой специальности? Для ленинградских корабелов он был чужой, да еще коллега Павленко. Идти по эксплуатационной специальности, как многие? Но ведь и там свой устав, свои Басины...
Как-то, вернувшись из Горького, Лесюков рассказывал с горькой, но вовсе не злорадной улыбкой: приехал туда наш соискатель докторского звания и вот на банкете по случаю чьей-то защиты спрашивает у горьковского корифея, на чьем столе его диссертация долгое время пылится, когда же, мол? Тот, похожий на волжского купчину из произведений Островского, с расчесанными на прямой пробор и чуть ли не репейным маслом смазанными редкими волосами, схватил докторанта за пышную еще гриву и пригнул ему голову: «А ты покланяйся! Покланяйся!»
Валентину Антоновичу приходилось, как и всем нам, кланяться. И за меня, неразумного, и за младшую дочь, не сдавшую сессию. Не увидь он этого жеста доктора-купчины, может быть, и стал бы работать над докторской, но слишком откровенно кланяться он бы не смог, во всяком случае, за себя, когда речь шла не о жизни и смерти, а всего-навсего о лишнем дипломе и ученой степени.
К тому же, надо было отрешиться от всего, а он не мог себе этого позволить. Он считал, что в жизни есть много более важного: семья, студенты, друзья, поэзия, природа. Делом его жизни стал учебник по теории корабля, выдержавший четыре издания.
А на моей родной кафедре к тому времени произошла смена власти. К бывшему завкафедрой, моему дипломному руководителю, я сам не пошел, новый, из молодых ленинградских ученых-экономистов, меня не приглашал. Выход был — искать на стороне. Руководил всей наукой о большегрузных составах в отрасли Геннадий Иванович Ваганов, он и диссертацию успел защитить о секционных составах. Все дороги вели в Рим, то есть в Горький. В марте 71-го там состоялась очередная конференция по речному судостроению. Я поехал на нее как автор доклада об опыте использования новых толкачей на Енисее, а Лесюков как председатель НТО бассейна.
Ваганов выступал с большим обстоятельным докладом. В перерыве Валентин Антонович подвел меня к нему и познакомил. Было в облике Геннадия Ивановича что-то исконно русское, даже крестьянское, поднятое до уровня современной культуры. Общаться с ним было чрезвычайно просто и приятно, — если вас связывало общее дело. Через год я стал его аспирантом, через четыре защитился.
Авторитет Ваганов был непререкаем в отрасли. В 1976-м, после смерти ректора Горьковского водного, он был назначен исполнять его обязанности. Я приехал получать диплом, и Геннадий Иванович вручал мне его в ректорском кабинете, куда приходили с поздравлениями. Бодрый, моложавый (ему было всего 48 лет), он был счастлив и не скрывал этого. Да, он честно шел к этому креслу, тащил воз науки, преподавал — кому же, как не ему? Оказалось, не ему. Министр посчитал, или ему подсказали, что лучше посадить ректором своего ставленника, молодого волка, чтобы тот обязан был ему по гроб, а Гена — его, министра, однокашник, кстати, — он ведь министра и слушать не станет, он сам голова. Это мудрое решение едва не стоило Ваганову жизни. Оправившись после болезни, он попросил кафедру и продолжал трудиться. Мы снова работали вместе.
Наши контакты прекратились только в 1994 году — он уже был плох, похож на одуванчик. Встретились, даже посидели за бутылочкой наливки у него дома, в тесной кухоньке. Он с интересом расспрашивал про заграницу, из которой я недавно вернулся, рассказывал о своих сыновьях, получивших хорошее образование, знающих языки и не вылезающих из-за рубежа. К тому времени образовались разные как их сейчас называют общественные академии, в том числе транспортная, и в наших вузах появились первые академики. Я спросил Геннадия Ивановича, избран ли он. «В свое время я не прошел в членкорры настоящей академии. А это так, — махнул он слабой рукой в ответ, — игра...» Действительно, Ваганов единственный из всех речных ученых после В.В. Звонкова, еще при Сталине ставшего членкорром АН СССР, имел реальный шанс сделаться членом настоящей, единственной академии наук. Но... Что такое речной транспорт с точки зрения большой науки?
В том же и беда Павленко. По потенциалу, как считают некоторые, — «это ученый уровня Королева, Курчатова, Лаврентьева. Ему бы ракетный или ядерный проект». Что там корабли и баржи, видны ли они из космоса?
Как многие у нас в Сибири, как и тот же Павленко, я барахтался в одиночку. Меня тянуло в разные стороны. И получился полный раздрай. В кандидатской диссертации у меня было одно направление, и я продолжал его лет десять, правда, исключительно в экспериментально-расчетной части, ничего нового в теории не прибавляя да и не связывая с ним свое научное будущее. В планах лаборатории моей главной темой был передовой опыт. Вещь интересная, засасывающая, но в научном, творческом плане опять же не очевидная. Параллельно с основной работой начальника лаборатории и руководителя научных тем я еще преподавал теорию управления в институте повышения квалификации, отравился социологией, философией, психологией.
В 1989 году представил я представил наконец на кафедру докторскую диссертацию, но был крепко побит. Ваганов нашел мою работу недиссертабельной.
А в конце 95-го я защитился. Но через полтора года меня «зарезали» на экспертном совете в Москве, попутно «завалив» совет, в котором защищался. То есть понес, вопреки всем правовым нормам, не только двойное, но и, как оказалось, пожизненное наказание.

5

Хлеб преподавателя. Легок ли он, сладок ли?
Я стал преподавателем случайно-закономерно. До тридцати лет и не помышлял об этом. И вовсе не потому, что здраво оценивал себя: невыигрышная внешность зануды, слабый голос, нечеткая дикция — в общем, сплошные противопоказания; нет, просто в голову не брал. Каких только не бывает профессий; и я знал, что никогда не буду прокурором, продавцом, кассиром, футболистом, артистом, музыкантом, водителем, химиком, маркшейдером (мать в пятнадцать лет не отпустила на Украину в горный техникум)... Но — аспирантура, кандидатская степень, а дальше предполагалось уже само собой — на кафедру, старшим преподавателем.
В Советском Союзе работа вузовского преподавателя, имеющего ученые степень и звание, была одной из самых высокооплачиваемых. Еще в самом начале 50-х были установлены оклады, по тем временам огромные, но воспринимающиеся с пониманием: ученые! элита! При тех ценах зарплата в три-пять тысяч рублей давала возможность работать только одному члену семьи, держать домработницу, ежегодно отдыхать на курортах, не тужась покупать автомобили, строить дачи. Даже в начале 70-х зарплата доцента с разными доплатами за совместительство и проч. была повыше оклада директора крупного завода (другое дело, что директор имел еще один-два оклада в виде премий). Как-то, будучи на практике в одном из пароходств и расписываясь в ведомости, взглянул в ее начало и остолбенел: оклад начальника пароходства был чуть больше трехсот рублей. А у доцента ставка — 320!
Но так получилось, что на родную кафедру меня долго не брали, я лет пять после защиты отмантулил в научной лаборатории. К тому времени в нашей большой семье я остался главным кормильцем, поэтому надо было искать побочный заработок. Однажды, выйдя из здания управления порта, я пошел по другой стороне улицы и увидел табличку «Институт повышения квалификации. Новосибирский филиал». Здание стояло на территории первой новосибирской ТЭЦ. Раньше, когда я работал в порту, здесь было общежитие.
Недолго думая, я прошел к директору, представился, и тот быстро отвел меня к заведующему кафедрой управления. Я рассказал ему, что работаю в научной лаборатории, имею кандидатскую степень и опыт чтения лекций по управлению на ФПК. И меня тут же окунули в процесс повышения квалификации работников энергетики и электрификации.
Контингент здесь был интересный. Я в основном работал в группах начальников цехов, директоров и главных инженеров небольших предприятий — типа заводов ЖБИ. Специфика их меня не сильно интересовала, ведь я читал им основы теории управления, а она, как считалось и считается, общая для всех — капитанов, начальников цехов, директоров заводов. Вот почему меня не смущала поговорка: кто не умеет, тот учит. Как правило, так и получается, и другого не дано: специализация. Есть исключения. В свое время некоторые директора написали книги и диссертации по управлению, читали лекции, стали профессорами. Это естественно и разумно. Но работающий, специально не готовящийся к лекции руководитель не продержится больше сорока минут. Даже до первого звонка не дотянет. И другие маршруты — из теоретиков в крупные практики — крайне редки. Был в Ленинграде профессор, автор интересной книги про оргпроектирование. Его назначили руководить мебельным объединением. Продержался он там — если сопоставить с лекцией — до первого звонка.
Мне в ответ приведут сколь угодно примеров, когда большой ученый одновременно крупный организатор и хозяйственник. Это уже упомянутые Королев, Курчатов, Лаврентьев, это украинец Глушков, сибиряк Мешалкин. Да, но это другое управление, я бы назвал его “авторским”, как бывают авторские школы в образовании.
В те годы в руководстве страны еще по инерции от косыгинской реформы (о, если бы вернуть те годы да сделать все, как надо!) осталось убеждение, что стоит научить управлению и все будет в порядке. В стране развернули сеть институтов и факультетов повышения квалификации, каждые три года специалисты и молодые руководители были обязаны отбывать учебную повинность.
Обучение наших групп длилось один месяц. Потом были и полугодовые циклы, со стажировкой, ротацией и т.д., и мне пришлось принимать участие в разработке их планов и программ, но вначале был месяц, в течение которого мне следовало прочитать часов двадцать лекций, провести столько же практических занятий, руководить выпускной работой и организовать ее защиту. Если дело поставить серьезно, то за месяц можно сделать многое. А мы и делали серьезно. Работали мы в паре с Костей Скобеевым, моим ровесником, выпускником экономического факультета, знатоком зарубежной литературы по менеджменту. Мы составляли и обсуждали программы, ходили друг к другу на занятия. А тут еще философы, психологи, социологи со всего города и Академгородка приезжали на наши семинары, где Костя, бия себя в грудь, говорил об организации как об универсальном инструменте, о том, что психология — это только смазка в механизме организации. Мы с ним напечатали в журнале «ЭКО» статью об организационной природе конфликта и кроссворд руководителя, первый и в то время единственный: мы всерьез собирались на кроссвордах учить языку управления.
А первую статью для «ЭКО» я писал один, и называлась она «Как быть руководителю с эмоциями?» Я инстинктивно, на ощупь, подошел к тому, что развивал Костя, опираясь на классиков марксизма и менеджмента: взаимоотношения между людьми на работе, «человеческие» по форме, на самом деле не-человеческие, у них другая природа — организационная. Отношения между руководителем и подчиненным — это отношения между двумя функциями, двумя ролями, двумя инструментами, а не между людьми. Можно включать эмоции в процесс руководства — но только, когда уже других средств управления нет или если они выступают в качестве четко контролируемого средства.
Реакция на мою статью была поначалу несколько неожиданной: на лекциях и семинарах по управлению ко мне подходили солидные люди, большие начальники и всерьез, чуть ли не со страхом, спрашивали: «А что, эмоции действительно нельзя применять в управлении?» Из журнала пришло письмо за подписью академика Аганбегяна:
«Дорогой Владимир Семенович! Наш журнал традиционно опрашивает своих читателей: какие материалы, опубликованные в истекшем году, были лучшими. Из 300 материалов, опубликованных в «ЭКО» в 1980 году, отобрано 18, в том числе Ваш очерк «Как быть руководителю с эмоциями?» в качестве одного из лучших материалов года. От имени редколлегии и редакции журнала поздравляю вас с завоеванием звания Лауреата «ЭКО»!»
Наша с Костей статья двадцатилетней давности прямо так и начиналась: «Наш век — век организаций». Это выражение сейчас можно найти в любом учебнике по управлению. И в далеком Дублине, роясь у стеллажа
«Management» в книгах, я почти в каждой находил фразу «We live in an organizational world» или что-то подобное. Совместная статья вызвала не такой резонанс и ажиотаж, как моя первая, но сам факт ее появления был весьма важен и для нас, авторов, и для наших единомышленников. В обществе, где производство переплелось с чем угодно, только не с четкой производственной задачей, где директор за срыв производственного плана получал выговор, а за срыв воспитательной работы выкладывал партбилет, то есть терял все, — это был малюсенький, да прорыв. Ведь как мыслил средний руководитель? Спрашиваю на защите выпускной работы одного из слушателей, директора завода: «Главная цель вашего предприятия?» Он напыжился, выкатил грудь колесом и заявил: «Воспитание гармонично развитого человека!» И ведь не из последних он был в этой группе! Параллельно с работой закончил аспирантуру, защитил диссертацию. Может, на этом и свихнулся?
Мы в своей среде не раз обсуждали, можно ли научить управлению. Но что такое управление: наука или искусство? Сейчас я говорю, что управление — это культура, технология, но тогда мы к этому только подбирались. Я приводил такой случай из своей недолгой практики начальника смены речного порта.
Матвею Ивановичу, начальнику угольного причала, досталась «горящая» путевка в санаторий. Он наскоро сдал дела старшей приемосдатчице Шурочке и отбыл согласно купленному билету. Шурочка когда-то училась со мной в одной группе, потом отстала, перешла на заочное и работала на причале уже три года. Была она девушкой бойкой, веселой, расторопной, стала правой рукой Матвея Ивановича, поэтому его отъезд у меня никакой тревоги не вызвал. Что там сложного, принять машины да отправить с грузом... Однако уже с утра у меня в кабинете поднялся телефонный трезвон: «Что у вас там происходит на угольном причале?» Бегу туда и вижу: возле угольного штабеля стоят десятки автомашин, шоферы окружили вагончик-конторку, ругаются, кричат, а в конторке за столом Матвея Ивановича сидит Шурочка и плачет навзрыд.
— Он мне... не объяснил... как документы... заполнять.
«Однако я еще нужен, я еще поработаю», — сказал Матвей Иванович, вернувшись из отпуска и узнав о Шурочкином провале.
— Личность руководителя, — говорил я, — особенно крупного, всегда окутана некоторой таинственностью, загадочностью. О нем говорят как о человеке, обладающем особым даром, знающем «секреты». Так вот порой это секреты Матвея Ивановича, который не хотел уходить на пенсию и специально не учил Шурочку, близко не подпускал ее к документам.
И еще одна «ценная» мысль вынесена мной из тех лет: чтобы учить управлению, надо, чтобы оно было!
Как-то нас пригласили в Усть-Каменогорск (теперь это заграница) обучать менеджменту руководителей РУСов (районных узлов связи). Вылетели комплексной бригадой: я как главный лектор и руководитель, психолог, конфликтолог, юрист и организатор общения — была в нашей среде такая роль и ее блестяще исполнял Евгений Николаевич, сотрудник Института биологии. Нас привезли на загородную базу, куда на неделю собрали начальников РУСов всей области. И началось! Многое в наших групповых занятиях было уже отработано, но каждый вечер допоздна приходилось анализировать итоги и готовить новую встречу. В конце второго дня в воздухе запахло грозой. Слушатели после первых часов легкого шока (столы расставлены по кругу, лекторы — не лектор! — в центре, стройные приветливые девушки то и дело подают чай и печенье, можно подойти к окну и покурить в открытую форточку, все записывается на магнитофон, слушателей заставляют не писать, а рисовать) напряглись: а где же то, вожделенное, что можно увести с собой и разрешить этим все свои проблемы? Я понял: нужен новый стресс. И меня «понесло».
— Вот вы говорите: научите нас психологии. А зачем вам психология? — Я поднял над головой стопу их рисунков, анкет, заданий, распечаток магнитофонных записей. — Это ваше зеркало. Что мы в нем видим? — И подробно, с цифрами, показал им структуру и содержание их работы, где были и дежурства на избирательном участке, и сенокос, и партийные собрания, и ремонт кровли. — Вы занимаетесь чем угодно, только не управлением!
Расходились в молчании. В гостинице собрались у меня в номере. Сидели, как на поминках до первой рюмки. Никто из коллег вслух не произнес, но, похоже, каждый думал: «Зря ты так, Семеныч!»
— Ну, — сказал я, наконец. — Давайте готовить завтрашний день.
На базу ехали как на казнь. Поздоровались, расселись.
Поднялся староста.
— ВладимрСеменович, мы весь вечер обсуждали сказанное вами...
Он замолчал, опустив голову. Мы напряглись. Повисла гнетущая тишина.
— Это трудно признать. Но вы правы. Мы действительно не руководители. — Он поднял голову и прямо взглянул на нас. — Помогите нам!
Милые мои мужики! Помните ли вы нас? А я помню и горжусь, что вы были в моей жизни.
Еще я могу гордиться своими маленькими открытиями. Задавая в течение нескольких лет в разных группах одну и ту же работу «Мой объект управления» (ее и начальники РУСов делали), я в конце концов пришел к удивившему меня выводу: ответы мастера, начальника цеха, заместителя директора и даже директора, если их интерпретировать в одном языке (тезаурусе) — это несложная техника, но здесь не место ее описывать — дают одну и ту же картинку: руководители, за редким исключением, не видят людей, все внимание — технике и административным задачам. Тогда я стал анализировать исключения. И что же оказалось? Людей, их проблемы, видят те, кто поработал на выборной партийной или профсоюзной должности, на советской работе. С помощью коллег удалось сформулировать суть «открытия»: линейная карьера по типу мастер — старший мастер — начальник цеха — главный инженер — директор не приводит к смене представлений об объекте! Директор видит производство глазами мастера: те же гайки, болты!
— Что ты мне х... городишь! — кричал при мне по телефону главный инженер Подтесовского завода начальнику цеха. — Болтов у него нет! Да я сейчас приду и найду их! Я в твоем цехе все заначки знаю!
Отсюда важность ротации — временного перемещения в другую сферу. Появляется качественно новое видение объекта. Тот директор, что о «гармонично развитой личности» говорил, наверняка в парткоме сидел. Да, видно, пересидел...
Такая это была работа, ну, а для многих, в том числе и для меня, кафедра была еще и клубом.
Жизнь (не занятия, те шли своим чередом) на кафедре начиналась часу в шестом, как только удавалось вырваться с работы. Пришедший первым ставил чайник, мыл чашки, оставшиеся грязными с вечера. К приходу завкафедрой собиралось до десятка «гостей». Тот не входил, а влетал, неуловимо быстро раздевался — раз, и его потрепанная куртка на вешалке, а он уже в своем углу, одновременно разговаривая со всеми. За руку он никогда и ни с кем не здоровался. Говорил он, обычно, стоя, наклонясь над своим столом. Голос у него был неровный, часто срывался на хрип. Тогда он начинал водить перед собой руками, словно крутил ручку машины. Это ли помогало или что другое, только голос крепчал, тембр восстанавливался. Он никогда не откашливался. Даже когда из горла вырывалось одно сипение. Обычно кто-нибудь, наиболее сенситивный, внушаемый, начинал кашлять за него. Но тот на провокации не поддавался.
Его выступления всегда записывали. Когда со щелчком раскрывалась крышка портативного магнитофона, он мгновенно умолкал и терпеливо ждал, пока перевернут кассету. Продолжал он точно с того места, на котором остановился, как если бы читал по бумажке и палец держал на том месте, где прервался. Но он всегда выступал с «чистыми руками», без конспектов и тезисов.
Попасть в свою среду — подарок судьбы. А уж если в центре ее такая неординарная личность, как Виктор Андреевич Заргаров, — вдвойне. В его обществе ты оказывался в особой атмосфере постоянного, истязающего и изматывающего с непривычки мыслительного процесса. В общении с ним я учился думать — не просто думать, как обычно думается, а сосредоточенно, направленно, последовательно, то есть мыслить, а значит, жить: Ergo sum.
Сам Заргаров мыслил именно так, и то, что он говорил, всегда звучало парадоксально, ново, непривычно.
«У истины нет автора».
«Организация возникла из экономии».
«Социум породил дурацкую норму: один учит другого. При этом ученик не выбирает учителя».
«Для всех — это не значит для каждого».
«Директор — это человек, который заставляет тебя слушать любую чушь и пропускает мимо ушей все, что ты говоришь».
«Когда Прокруст создавал свое ложе, он думал только о себе».
«Любовь — это бегство незрелого человека в экологическую нишу».
«От плохих книг надо уходить, как от плохих жен».
«Если у человека ничего не остается, он идет в преподаватели».
«Вы не человек! Вы — ассистент человека!»
«Чтобы научиться танцевать, надо двигаться!»
На кафедре у Заргарова собрались в ту пору все новосибирские настоящие психологи — то есть с дипломом соответствующего факультета МГУ или ЛГУ.
Виктор Андреевич ввел меня в социологию, и теперь я знаю, как делать карьеру: надо везде бывать, мелькать, не пропускать ничего, оказывать знаки внимания активным уверенным женщинам, играющим первые роли, и не смешаться, чуть выделиться из среды забитых, суетливых мужчин, отодвинутых на вторые, и подающих надежды мальчиков. Женщины в президиуме, мужики на подхвате, и все вспоминают, закатывая глаза: «Как нас принимали в Омске! Ах, как нас принимали в Барнауле!»
Бывал и я на выездных конференциях, семинарах, школах и иных сборищах в Тюмени, Омске, Барнауле, Иркутске, на съезде в Москве.
Последний раз я ездил на такую конференцию в сентябре 84-го. Мы не знали, что нашу жизнь потом назовут застоем, просто было очень противно и совсем не смешно, во всяком случае, когда привезли из Москвы хохму о том, что очередного генсека-смертника зовут
кучером в соответствии с его инициалами.
Для меня тот год был особенным, можно сказать, роковым. Я на него себе смерть запланировал, а остался жить. В конце 70-х работой в двух институтах, командировками, семинарами, научными темами, статьями, которые надо сдать к сроку, романом, рассказами, пьесой, подготовкой первой книги прозы, я загнал себя, и сначала про себя подумал, а потом и вслух выразился, что долго такой темп не выдержу, меня хватит только на пять лет. Я потом о подобном случае у Зощенко прочитал, в его «Повести о разуме»: он так же себе назначил дату смерти, а она не пришла, и человек надломился.
Я практически завязал с литературой и социологией, ушел из института повышения квалификации, перестал ходить на семинары и ездить на конференции, но зачем-то вдруг откликнулся на приглашение и приехал в Читу. Как руководитель секции социального управления я был в числе самых почетных гостей, но зачем мне это было нужно сейчас?
И вот мы в Чите, где ветрено и пасмурно. Было раннее утро, когда добрались до гостиницы и устроились. В соседи мне определили Евгения Николаевича, давнего участника наших семинаров и выездных занятий. В номере было холодно, как в погребе, мы залезли под одеяла, согрелись и уснули. Через пару часов просыпаюсь — мой сосед делает гимнастику, да только очень странно: стоит у окна и долго-долго думает, потом как замашет руками, будто мельница крыльями.
Собрались и пошли на сборище. Отсидели день. Все, как обычно. Те же Герчиков, Кутырев, Турченко. Плюс сивобородый москвич. Я как раз только что закончил очерк «Поселок» и говорил в своем выступлении о проблемах монофункционального поселения, упомянул в качестве примера Сургут, Лесосибирск, Тынду... Москвич громко скаламбурил: «Да, Тында не Чита Новосибирску!»
Потом нас, самых почетных гостей, возили на четырех «Волгах» по городу, завезли на гору, с которой открывался панорамный вид на Читу, и в охотничье хозяйство, где мое внимание привлекли не животные, а их сторож — бритый дед с хитрой змеиной мордой и стойким запахом перегара. Кругом красота — синее небо, черные горы, желтая хвоя лиственниц под ногами, но восторгаться не хотелось, может быть, от того, что утром по радио зачитали очередной указ об очередной награде очередного генсека...
Приехали в свой «погреб», и тут начались чудеса телепатии. Евгений Николаевич считался у нас специалистом по процедурам общения, мозговые атаки проводил, протоколы наших семинаров писал с секундомером в руках, на выездных занятиях готовил помещения: столы передвигал, плакаты развешивал, готовил крепкий чай... Работал он в институте биологии программистом, на вид был скромным, незаметным, с челочкой жиденьких волос, в круглых очочках, и я только одну странность за ним замечал: он от погоды отставал градусов на 15. Все уже в теплых куртках ходят, а он в рубашке с короткими рукавами, люди шубы и «польта» надели, а он бежит в легкой курточке.
Я достал лекарство, выпил, и меня Евгений Николаевич спрашивает:
— Вы зачем таблетки приняли?
— Давление.
— Давно это у вас?
Я пожал плечами:
— Случайно узнал. Пошел справку брать для дома отдыха, а врачиха померила давление и говорит: «У, склеротики-инфарктники! Мрете, как мухи!»
— Так-так, — сказал Евгений Николаевич. — А вы ничего не почувствовали в машине?
Я стал вспоминать. Нас было трое, не считая шофера, один из хозяев-устроителей сидел рядом с водителем. Сначала я устроился в центре заднего сидения, потом меня к окну потянуло. Почему?
— К вам энергетический вампир присосался. Помните, тот седой, что впереди вас сидел?
Я снова пожал плечами. А Евгений Николаевич помолчал и говорит:
— Ну вот, я прервал эту связь. Ее нет. — Приблизил ко мне ладони. — Что чувствуете?
— Ничего.
— Не может быть!
И стал над моей головой пассы делать: туда рукой поведет, сюда, туда-сюда. Мне стало трудно дышать.
— Почувствовали сдавленность?
Я кивнул головой.
Евгений Николаевич, словно прислушавшись к чему-то внутри меня, сказал:
— Вы постоянно о чем-то думаете. Размышляете. Удивительно!
Я в свою очередь тоже удивился:
— А как же может быть иначе?
— Удивительно, что в ауре у вас одно зеленое свечение, без оранжевого.
— А что означает оранжевый цвет? — спросил я, догадываясь, что зеленый ничего хорошего не означает.
— Радость. Умиротворенность.
— Чего нет, того нет.
— О! Это может быть причиной повышенного давления.
Похоже, он прав. Я уже и сам не раз думал, что заболел от безрадостной напряженной жизни.
— Хотите, я вам до завтрашнего дня ауру изменю? Добавлю вам немножко оранжевого?
И действительно, мне стало от его пассов немного лучше и даже теплее. Тут, правда, и другой фактор сыграл свою роль: заходил слесарь в кирзовых сапогах, отвернул в батарее пробку, выпустил воздух, и батарея зажурчала, раскалилась.
На другой день нас возили по заводам. На камвольно-суконном комбинате (КСК) встретил директор — молодой, круглолицый, с перхотью на воротнике. И на машзаводе директором оказался молодой парень, похожий на врача-ассистента. Я потом спросил у Евгения Николаевича про их ауру. Он задумался и начал не про ауру, а про мозг, как он его видит:
— У директора КСК мозг чуть деформирован, чуть примят справа впереди, а у директора машзавода на затылке два темных пятна. Это означает, что у него есть резервы.
Я спросил, не обратил ли он внимания на сторожа охотничьего хозяйства.
— А, да-да. У пьяниц мозг становится голубым.
На машзаводе нас ждал роскошный обед в теплом, уютном банкетном зале заводской столовой. Евгений Николаевич не прикоснулся ни к мясу, ни к красной рыбе, съел салатик из свежей капусты и похлебал супчику. Не знаю, что произошло со мной — то ли новая аура требовала того или это было самовнушение, но я последовал примеру Евгения Николаевича и, скажу честно, во мне появилась какая-то легкость, голова сделалась ясной, нигде ничего не давило, тело стало молодым, гибким.
После обеда нас повели на школьный завод, и на меня пахнуло детством, в нашей школьной мастерской стояли такие же токарно-револьверные станочки, так же пахло горячей эмульсией. Только мастером у нас был не такой благообразный старичок, как здесь, а крикун и матерщинник Володя. Мой сосед-экстрасенс спросил меня на выходе:
— Вы не заметили, в каком благодушном настроении все были в мастерской?
— Потому что после обеда, наверное.
— Не только. От мастера шел могучий поток желтого цвета!
Евгений Николаевич спросил, как я себя чувствую.
— Да так себе.
Почему-то не хотелось распространяться о ясности в голове и о легкости в теле.
— Точно-точно, — сказал он, словно убеждаясь в диагнозе. — Это от того, что у вас душа задавлена. — Показал рукой в районе сердца. — Она как раз где-то здесь. Вы больше через сердце пропускайте. Потренируйте его.
А я вспомнил слова матери, она их моему двоюродному брату сказала про его жену: «А твоя Дуська — зажатая. — И повторила по слогам. — За-жа-та-я!» Я тогда подивился и точности оценки, и самому слову, словно мать учебник психологии прочитала.
Вечером был банкет, но мы с Евгением Николаевичем посидели немножко, для приличия, не притронувшись к спиртному, и ушли. Я в тот вечер к алкоголю страшное отвращение почувствовал, и дело было не только в голубых мозгах алкашей, я еще не к месту и не ко времени рассказ знакомого врача вспомнил, которому пришлось с одного мертвого алкоголика череп снимать: «А оттуда такая вонь, такая вонь!»
В номере Евгений Николаевич провел новый сеанс телепатии. Он нашел маленькое пятнышко на стенке моего желудка (год назад врач у меня обнаружил колит) и что-то в моих коленных суставах (действительно, они у меня иногда побаливали). Он водил руками над моим животом и над коленками, «оздоравливая» меня, а я от нечего делать слушал радио, тарабанившее над нами. И тут по голосу дикторши, читавшей программу передач, определил, что у нее жесточайший насморк, что она, бедная, еле там, у микрофона, держится, но подмениться, уходить на бюллетень, боится: как бы не потерять место, а живет одна, вернее, не одна, а с дочкой, но без мужа, и за эту дикторскую работу держится как за спасательный круг.
— А что, Евгений Николаевич, слабо вам дикторшу от насморка вылечить?
Он приподнял голову, прислушался:
— Насморк, да какой!
И вот он сосредоточился, прикрыл глаза, потом резко дернул головой и уставился взглядом в ту сторону, где, должно быть, находилась радиостанция. Мне стало весело и интересно: «Достанет — не достанет?»
Прошло несколько минут, дикторша просто утопала в своем насморке, из последних сил выгребая к спасительному берегу — двадцати двум ноль-ноль, началу передач из Москвы.
— А! Понятно! — воскликнул Евгений Николаевич.
Наконец, дикторша закончила чтение программы и с преогромным облегчением попрощалась с нами.
— Она же таблеток наглоталась! — объяснил Евгений Николаевич. — А против химии я бессилен.
Мы посмеялись над неудачей, а я вдруг понял, что и меня экстрасенс не «достанет», как и дикторшу, слишком я зажатый, почище Дуси, но уж такой я, таким сам себя слепил, собрал, и нутром чувствую, что нельзя разжаться, стать свободным, смелым, раскованным, я потом не соберу себя, рассыплюсь, растекусь, исчезну, как исчезли из своей и моей жизни самые хорошие и добрые ребята, как исчезает, уходит от меня все дальше мой самый младший брат, что я должен зажаться еще больше и остаться, потому что кто же будет помнить о них и обо мне, о нашей жизни, если не станет меня.
... Последняя наша встреча с Виктором Андреевичем Заргаровым произошла в его новом кабинете декана спецфакультета. Над его столом висел портрет Бурбулиса, на столе на видном месте лежал потрепанный автореферат философской диссертации того на тему «Знание как марксистская категория». Заргаров с обидой рассказывал о тех, кто ушел...
Началась другая жизнь. Никто не пропал, не затерялся, практически все на виду. А что было бы, если бы не разбежались, остались вместе, в одной команде?
Всякое единство условно, к тому же, как учила нас партия, история не знает сослагательного наклонения. Все так и не так. Дело в том, что история повторяется. А, значит, и ошибки тоже.

6

Принят на родную кафедру я был для чтения лекций по математическим методам Про управление речи и не заходило, и я быстро понял, какой подарок — эти самые математические методы: критерий, симплекс, матрица, оптимальный план, рабочий план, все четко, однозначно; лекция читается автоматом, а сам в это время думаешь о чем-нибудь, наблюдаешь, вспоминаешь, как все лето читал чужие письма — Чехова, или думаешь про Достоевского, про разные толкования Раскольникова и его страшного поступка: что же в нем удивительного? самое удивительное в другом — когда
не убивают. (И это время, к сожалению, наступило). В открытую форточку тянет стылой гарью, конус света под фонарем будто густеет.
Зимой выпадали недели, когда занятий было каждый день по 6 — 8 часов. Потом до самой ночи писал отчет по теме и статьи. Иногда вдруг что-то отказывало, и не мог написать ни строчки...
Первая моя «преподавательская» весна. В сквере теплые, плотные волны запахов — то яблони, то сирени. Словно плывешь по ароматическому морю После дождя — просто баня.
В июне жара, летит пух. Голову ломит от духоты. Сижу на просмотре дипломных проектов перед ГЭКом. Дипломницы сплошь беременные. Одна — мы, преподаватели, считали ее немножко странной, она себя иногда неадекватно вела: то ужасно, до слез, до пота краснела, смущалась, то совершенно не к месту оживлялась, — явилась на защиту в легком коричневом балахоне с белыми мелкими цветочками, в сиреневых гольфах и с животом. Ручки худенькие, шейка тоненькая, голос слабенький. Смутно помню ее мужа: балбес балбесом, исключен за неуспеваемость. Что-то она мяла-мяла, мямлила-мямлила. Наш старикан-доцент «деликатно» спросил ее, когда у нее «это» произойдет, потом спросил опять же деликатно не получится ли так, что в семье окажутся два неуча.
— Не получится, — уверенно и просто, как ребенку, ответила она.
Осенью, после первого положенного мне как преподавателю почти двухмесячного отпуска — неприятность: назначили куратором первокурсников. Этого мне только не хватало — детишкам сопли подтирать! Но никакие отговорки не помогли. Стал готовиться к кураторскому часу. Взял в деканате список, отпечатанный на белой плотной бумаге. В группе 28 человек, в самом низу списка значилось, что «М» в группе 11, а «Ж» — 17. Это еще ничего. Бывают группы, где по 5 — 7 мальчишек. Не то, что в мое время.
Вхожу, окидываю взглядом собравшихся. Всего человек пятнадцать. И только один парень. Смотрят на меня, ждут, что я скажу. Представляюсь. Улыбаюсь. Они зашевелились, задвигались, словно выходя из оцепенения. Раскрываю журнал, делаю перекличку, знакомлюсь.
— Где народ?
Юноша оказался старостой, звать Алексеем. Он сосредоточен, подтянут, при галстуке. Объясняет, что шестеро на соревнованиях, трое на тренировках, трое — на дежурстве в общежитии, и только один отсутствует по неизвестной причине — Алтай Серимбетов.
Говорю, что на сегодня ограничимся знакомством, а на следующем занятии надо принять соцобязательства, обсудить положение с посещаемостью, провести политинформацию.
— Кто первым расскажет о том, что творится в мире?
Молчат.
— А можно про всякие курьезные случаи рассказывать? — спросила девушка с кудряшками из среднего ряда. Я уже знаю ее имя — Жанна.
— Конечно!
Загалдели, и все равно никто не изъявил желания. Игру в демократию прекратил староста Леша, объявив, что информацию будут делать (он взглянул на двух девушек, светловолосую и с черной челкой, сидевших за одним столом) Марина Гончарова и Лариса Ермолаева.
Светловолосая Лариса вздохнула, а Марина подняла руку:
— А разве можно без желания? Я в школе пробовала, у меня не получилось.
— Вам предстоит работать с людьми, — сказал я, — уметь общаться в любой аудитории. Участие в политинформации — хорошая школа.
Перехожу к плану:
— С кем бы вы хотели встретиться? Могу привести к вам (перечисляю своих родственников и знакомых) врача, музыканта, юриста, режиссера, социолога, писателя, психолога...
— Психолога! — кричит Жанна.
Я улыбаюсь чуть грустной улыбкой. Престиж психолога и в этой аудитории выше всех.
Заканчиваю, прощаюсь, выхожу. Что-то было не так. Что?
Жалуюсь на другой день замдекана Сергею Васильевичу, преподавателю нашей кафедры:
— Ты знаешь, что в моей группе одни спортсмены?
— Спортивный класс? — смеется он.
— Что же мне с ними делать?
Вопрос, конечно, риторический.
— Я тут подумал: придется организовывать шефство над спортсменами.
— Вот видишь! У тебя уже идет поиск новых форм работы.
— А куда денешься! Спросят-то с куратора!
В «Вечерке» заметка о моих ребятах: один стал чемпионом, двое других набоксировали «серебро». Надо начинать летопись, под названием «Вахтенный журнал группы».
Очередное кураторское было сорвано. Пришли четыре девочки. Обсуждать пропуски не с кем.
Пришлось на следующий день идти в группу во время перерыва. К тому же надо коммунистический субботник организовывать.
— Давайте сделаем его похожим на праздник! Принесем музыку, фотоаппарат. Боевой листок выпустим…
Замстаросты, скромная и тихая девочка Лена, негромко стала спрашивать, кто принесет фотоаппарат. Народ рылся в дипломатах, смотрел в окно. Кудрявый худощавый паренек спросил, как меня звать. Я назвался и поинтересовался в свою очередь: «А вас?» Это и был Алтай. Я спросил, почему он так плохо занимается. В ответ услышал, что
она не приняла чертеж, а потом он болел, а в это время две контрольные провели... В общем, он тут ни при чем.
В субботу первым на крыльце ко мне подошел Алтай. День теплый, солнечный. Народу, как на демонстрации. Группа в полном составе, правда, без старосты. Впервые увидел четверку грузин-боксеров. Через полчаса после начала работы она исчезла по-английски. Девочки собрались на одной из полянок сквера, Я подошел, поинтересовался, что они так горячо обсуждают.
— Сплетничаем, — коротко пояснили мне, и бойкая девчушка в джинсиках кинув на меня смешливый взгляд и затараторила, как по книжке:
— Женщина должна всегда помнить не только о том, чтобы цвет ее чулок гармонировал с остальным одеянием, но и о том, чтобы...
Я отошел к Алтаю, одиноко стоящему поодаль. Он спросил меня, где и как я учился. Я рассказал и даже вспомнил, что на втором курсе, в пору свиданий с будущей женой, скатился на тройки и двойки... Алтай радостно смеялся. Рассказал и он про себя. Приехал из Аральска, отец работал диспетчерам на автобазе, теперь пенсионер. Алтай поступил к нам после армии, признался, что учеба дается трудно.
Алтай — невысокий, худенький, в старой курточке, разношенных ботинках; хоть он и старше всех, но выглядит мальчишкой.
Я отпустил девчонок, и они с радостью рванули из сквера.
— Иди и ты, — сказал я Алтаю.
Мне стало грустно. Не группа, а сброд. Ничего не нужно, ни фотографий на память, ни боевых листков о подвигах на уборке палой листвы....
На очередном кураторском часе приняли мое предложение вести «Вахтенный журнал» и поручили это дело Лене, замстаросты.
Политинформацию не подготовили, пришлось делать самому. Говорил о затертых во льдах Арктики морских кораблях — с таким резюме: те, кто послал корабли, и те, кто сейчас руководит их спасением, — люди вашей специальности.
— Видите, какая ответственность ляжет на вас? А готовитесь ли вы к ней?
Неутешительные «итоги» обсудили быстро: я уже не видел смысла в проработке, накачке. На студента и так давят со всех сторон, и я вдруг понял, что куратор для них единственная защита. И студенты обрадовались, на глазах оттаяли: пронесло. Пользуясь обстановкой, я жизнерадостно предложил выпустить газету к Международному дню студента и провести конференцию «Водный транспорт — вчера, сегодня, завтра». Возражать, не стали, назначили ответственных.
Уф-ф! Осталось только вступить в добровольную народную дружину и назначить ответственных по дисциплинам.
Через несколько дней идет навстречу Алтай в старой своей куртчонке, понурый.
— Владимир Семенович, я решил бросить институт.
— УВЧ испугался?
Так у нас иногда называют учебно-воспитательную комиссию, куда отстающих вызывают.
— Ничего не испугался. Просто уверен, что не осилю.
— Ты в другом должен быть уверен: что сможешь подтянуться, долги ликвидировать.
Молчит. И мне нечего сказать ему. Все преподаватели на нем крест поставили.
— Что делать собираешься?
— На завод пойду.
— Ты уже был там?
Кивает головой:
— Был. Слесарем берут.
Алтай закончил перед армией техническое училище, у него специальность есть, не пропадет. Но все равно: так хочется, чтобы он учился!.. И он, словно понимая мое состояние, восклицает:
— Жалко институт бросать, но не могу, не потяну! Перейду на заочное...
Помолчали.
— Может быть, ты и прав, Алтай. Только я прошу тебя еще раз подумать.
На следующем кураторском занятии снова политинформации не получилось. Лариса слишком буквально поняла мое предложение о курьезных случаях и с самым серьезным видом прочитала заметку — о белых мышах, изгрызших что-то в Египте. В аудитории стоял гомерический хохот. А в мире каких только событий не произошло: взрыв в Ливане, разбойничье нападение США на независимую Гренаду... Пришлось делать политинформацию самому.
Как было решено раньше, отчет ответственных за успеваемость по каждому предмету вел староста; делал он это старательно, но тяжело, плохо, к тому же не все оказались готовыми. Но вот одна девочка, Оля, меня по-хорошему поразила. У нее оказалась вся информация, она вся горела нетерпением отчитать, отругать нерадивых, но те отсутствовали, и она была просто обескуражена:
— А как их ругать, если их нет в классе?
Так и сказала: в классе.
Алтай не ушел. Его вызвали на УВК. Пришлось взять его под защиту, поручиться за него.
Вела УВК студентка третьего курса, серьезная, с хорошим, умным, чуть усталым взглядом. Перед Алтаем разбирали одного третьекурсника. Тот улыбался, шутил и заразил весельем даже председательствующую, что возмутило девочку, сидевшую позади меня.
— Он же ничего не понял! — воскликнула она. — Он же уйдет и ничего не почувствует!
Председательствующая свела брови над своими умными глазами и строгим голосом (но не строго!) произнесла:
— Хотелось бы, Витя, чтобы ты прочувствовал свое поведение.
Витя посмотрел на всех с улыбкой и вышел.
В начале ноября я взглянул в деканате на итоги контрольной недели и у меня подкосились ноги: 0,98 (максимальная оценка 2), хуже всех на курсе! Единственное утешение: Алтай получил твердую единицу. Но он же снова огорчил меня, встретив у дверей аудитории:
— Понимаете, когда я говорил, что уйду из института, я не все сказал. В общем... Я с другом встретился и когда его провожал, то с комендантшей поругался и ушел из общежития.
— Где же ты живешь?
— У меня тут родственники... А сегодня зашел в общежитие, комендантша увидела и кричит: «Тебя разве не выгнали? Я напишу, чтобы к тебе высшую меру применили!»
— Да-а...Выкинул ты номерок, Алтай!
Молчит.
— Ты хоть извинился перед ней?
— Да она ничего слушать не хочет! Высшую меру — и все! Помогите мне, Владимир Семенович!
— Ладно.
Захожу в аудиторию с листком в руках.
— Что это? — спрашиваю.
— Итоги контрольной недели, — отвечают.
— Нет! Это — безобразие! Это — позор на весь факультет! — Автор статьи «Как быть руководителю с эмоциями?» не сдерживал таковых. — Это пятно, которое вы будете смывать все пять лет! Группа не работает, в ней нет ни старосты, ни актива. Каждый живет сам по себе, и все, что мы говорим и решаем, — пустой звук!
— Молчат. Замстаросты Лена опустила голову. Южане-боксеры в одинаковых красно-черных свитерах сидят неподвижно и невозмутимо. Староста улыбается:
— Все так и есть, Владимир Семенович!
— А что ты сам сделал, чтобы выправить положение?
— Пока ничего, — признался Леша.
— И так ответит каждый! Группа не работает. Некому взять на себя бремя лидера, показать пример — хороший пример: боимся, стесняемся, не хотим лишних забот. — И неожиданно сказал: — Все. Кураторский час закончен.
Пожаловался Заргарову при очередной встрече.
— Ваша посылка, что студенческая группа должна стать коллективом, — возразил он философски, — исходно ложная. Коллектив возникает в результате целенаправленной трудовой деятельности. А что может быть целью в вашей деятельности? Пятерки на экзаменах и двойки на контрольных неделях?
В субботу договорились встретиться и заняться подготовкой газеты. Прихожу — ни старосты, ни комсорга, ни культорга с редактором. Сидит с десяток студентов, все смотрят на меня. Принимаю решение быстро, как учил других:
— Будем работать. Берите ручки, пишите.
Взяли, снова смотрят.
— Опишите, — я на мгновение задумался, посмотрел в окно, на захламленный хозяйственный двор, — так вот, опишите самый замечательный день 1983 года.
Недоумение, улыбки, переглядывание.
— Пишите, пишите. Кто напишет, может быть свободным.
А сам думаю: «Да я бы на вашем месте этого куратора!..»
Вышел из аудитории, прогулялся до буфета. Вернулся в аудиторию. Какое-то обсуждение идет. Но листки у всех чистые.
Алтай неожиданно кончил болтать, склонился к листу и написал восемь строк. Я отпустил его.
На стол легли еще два листочка. Сижу, читаю.
«Для меня самыми замечательными днями были: 27 марта, когда вышел приказ МО об увольнении; 7 мая, когда уволили из рядов СА; 20 мая, когда я был зачислен студентом института».
Подписи нет, но, конечно же, это Алтай.
«Если честно, то у меня нет счастливых дней, для меня все дни тянутся однообразно, бывают дни, которые приносят огорчения, а бывают дни, которые приносят радость».
Это написал мальчик, которого я вижу впервые — худенький («мухач» — вспоминаю свое спортивное прошлое), светловолосый мальчик. Что за его словами? Становится грустно и беспокойно...
«Я не знаю, какой у меня самый счастливый день. Потому что все дни приносят радость. Бывают, конечно, дни, когда не везет, но они проходят очень быстро, почти не заметно. И еще я хочу сказать, что счастье нужно делать самому. Так просто оно к тебе никогда не придет».
Это Слава, крепыш-кореец с обаятельной улыбкой. Во время своего посещения общежития я зашел к нему в комнату. Он сидел на кровати и чинил дипломат — оторвалась петелька внутри. Разговорились. Он — сахалинец, из города Шахтерска. Я рассказал ему о своей поездке на северный Сахалин, а он — охотно и просто — о своем поселке, о школе. Спросил, может ли он после института работать в морском порту. Хороший парень. Идеалист провинциального образца. В большом городе жить не сможет. Такие обычно возвращаются в свои поселки и города.
Во вторник провел редколлегию. Собралось несколько заметок, Наташа-культорг оформила заголовок. Конкурирующая фирма (двенадцатая группа) тоже выпустила газету, но на день позже. И почти все заметки, как я выяснил, написал сам куратор.
На следующем кураторском часе физорг Дима Козловский — крупный, сильный, уверенный в себе, компанейский парнишка — сам вызвался рассказать о спортивных событиях. После соревнований и сборов он только-только появился в группе, но держится, как дома.
Короче, идут интересные процессы. Вчера даже сказал Сергею Васильевичу, что самое трудное — позади. Не рано ли?
Как-то в грустную минуту пожаловался дочери-пятикласснице, что студенты у меня неактивные.
— А ты вызови родителей, — посоветовала она.
Теперь надо готовить конференцию, принес на кураторский час книжки из своей библиотеки по истории транспорта, про освоение рек и морей.
— А у вас есть книга про автосцепы? — спросил Алтай.
Я обещал принести — с дарственной надписью самого автора.
Возле деканата вывесили экран соревнования групп. Там моя фамилия и проставлено место, занятое группой, — последнее, пятое. Выставили на всенародный позор... Пора менять старосту.
Уехал в командировку, забылся. Приезжаю — новость: Леша-староста ушел из общежития, на занятиях не появляется. А как-то на кафедру заявился Алтай.
— Как бы мне в общежитии восстановиться, — говорит он. Декан и студсовет — за, а комендантша — ни в какую.
— Еще бы! — Я вспоминаю неприятную беседу с комендантшей. — Ты ей такого наговорил!
Он прячет глаза.
— Ладно. Чем могу — помогу.
Боксеры на новый год подрались на дискотеке, вступились за одного парнишку. Что с ними делать? И ребят жалко, и группу спасать надо.
Сессию моя группа сдала лучше, чем я ожидал: на семьдесят процентов. Куратор параллельной ходит гоголем: у него все сто, они в Ленинград едут.
Знаю, как он эти проценты делал: экзаменаторам руки выкручивал, а четверых студентов еще до сессии отчислил. Но — победителей не судят.
Объявился наконец староста. Он забрал документы. Что-то у него дома стряслось: брат пропал, мать заболела. Жалко Лешу.
На первой после каникул встрече с группой я представил нового старосту, нашу отличницу Олю Скаргу. Она была, смущена, но, как мне показалось, обрадована.
— А почему она?
— Во-первых, — стал объяснять я группе, — Оля самая сильная студентка на сегодня. А во-вторых, у Оли есть требовательность, настойчивость.
— А правда, что Лешу выгоняют? — спросила Юля.
— Что касается отчислений, то мы будем решать это с вами, здесь. Может быть, для группы будет полезным, если она освободится от тех, кто не хочет учиться, кто...
— У нас нет таких, — сказал кто-то тихо.
Я даже удивиться не успел, как разгневанные студенты закричали все сразу:
— Нет таких!
— Сохраним группу!
— Хорошо, — сказал я, и мне действительно было хорошо. — Обратимся к итогам сессии...


Вместо эпилога

Свой хлеб... Это и призвание, и карьера, но это — в первую очередь и в конце концов средства существования, грубо говоря — деньги, заработок, зарплата.
Как мы живем? Как я живу?
Воздаю хвалу господу как недозревший христианин и стучу по дереву как переспелый язычник: у меня есть мой хлеб, свой хлеб. Может быть, я слишком дорого заплатил за это, отказавшись от исконно своего, пройдя мимо него, растеряв его в битве за существование, в которую давно уже и, пожалуй, навечно превратилась жизнь русского человека, и нет ли в моем сегодняшнем относительном благополучии чего-то от судьбы шукшинского героя из «Рассказов при ясной луне», который всех перехитрил? Только жизнь — настоящая жизнь, бурлива, как горная река, и глубока, как тысяча морей, и соваться в нее с заранее слепленными плавсредствами в виде бумажных схем и железных постулатов крайне неразумно, потому что
никто не знает настоящей правды, кроме самой жизни, только ей одной дано установить в твоей судьбе целесообразность и порядок — такой, какой выберет она, где не будет высокого и низкого, будет только твое или не твое.
Я только сейчас начал понимать, какая страшная судьба искусственного рафинированного существования ждала бы нас, притворись в реальность этот «человечества сон золотой», где не надо будет зарабатывать свой хлеб! Я не люблю деньги, я иногда их ненавижу. Но мне нравится работать за деньги! И у Бога я прошу не хлеба насущного, знаю, что на всех манны небесной не хватит — много званых, да мало
избранных, а возможности зарабатывать свой хлеб.
Человек живет не во сне, а в истории. Человек живет не результатом, а процессом. Индивидуальной, личной гармонии можно достичь, только отказавшись от всего, выпав из истории, выпав из процесса. Человек никогда не получает того, что он заслуживает, потому что, получив все, он потеряет себя. Человеку и не надо все, потому что у него есть
все, разлитое в мире, в природе, в истории, во вселенной, которой он должен быть равен, раз он человек. И есть то малое, без чего не будет всего. Я назвал это — свой хлеб.

Сентябрь 2001 г.