Вы здесь

Тоска по единице

Олег КЛИШИН
Олег Клишин

Тоска по единице

…и стану просто одной звездой
И. Бродский
Две звезды неожиданно сблизились
А. Кутилов
В живой природе различий всегда больше чем сходства. Одушевлённость только усугубляет это правило. Внешнее — форма, размеры, цвет и пр. — становится второстепенным. Куда важнее содержание: привычки, интересы, характер (определяющий судьбу), бесконечная сложность внутреннего мироустройства. Встречать по одёжке, может быть, и необходимо, но плохо, когда и провожать приходится по тому же признаку, так как внутренняя удручающая пустота-простота, нулевое содержание не оставляет никаких других вариантов. Когда с лёгким сердцем произносишь «до свидания», надеясь на «прощай». «Мы находимся на разных ступенях эволюции, мы, грубо говоря, разные особи». Или ещё резче: «Не все люди — люди. Потому что, если он человек, то я нет»*. Наверно, Иосиф Бродский имел основания для таких жёстких выводов. Жизненный опыт, подкреплённый обострённым восприятием художника, многократно усиленный созданием собственной поэтической реальности, даёт право… «Как только человек создаёт собственный мир, он становится инородным телом, в которое метят все законы: тяготения, сжатия, отторжения, уничтожения», — словно расшифровка поэтической строки другого Иосифа (Осипа), имевшего не меньшие основания написать: «Видно даром не проходит / Шевеленье этих губ». Пожалуй, в этих словах заключено основное печальное сходство нескольких поколений русских поэтов, начиная с Пушкина, Лермонтова. Нет смысла приводить мартиролог, состоящий из великих и знаменитых. А сколько имён менее известных с не менее трагическими судьбами кануло в Лету почти без следа. «Почти» — счастливая зацепка, спасительная соломинка.
Поэт живёт стихами и в стихах. Когда читатель открывает книгу и погружается в текст, он начинает слышать голос — единственный, неповторимый — интонацию, присущую только данному поэту. Но случается знакомство вне книги, то есть через слуховое восприятие. Способ, с одной стороны, идеальный: стихотворение должно прозвучать, с другой — во многом рискованный, субъективный: нельзя вернуться, помедлить, уточнить. Смысл зачастую ускользает. Но, быть может, именно этот способ лучше всего удостоверяет подлинность сказанного, на вербальном уровне с помощью звуковых колебаний подтверждает наличие в стихах той трудноопределимой субстанции, которую принято именовать «поэтическим веществом». «Есть речи: значенье темно иль ничтожно./ Но им без волненья внимать невозможно». Внимать — значит слушать.
Примерно четверть века тому назад в исполнении любимого актёра, Сергея Юрского, впервые услышал стихи Бродского. Насколько помнится, не было никакого анонса насчёт поэзии (теперь ясно: этим можно только отпугнуть публику) — просто творческая встреча в местном ДК «Химик» могла бы произойти и в клубе «Картонажник». Честно говоря, шёл посмотреть на «живого» Остапа Бендера. В зале и без пугающего анонса было всего несколько десятков человек. Немного стыдно сейчас за нашу лень и нелюбопытство, в угоду которым частенько диван и телевизор заменяют встречу с настоящим искусством. Великолепные монологи, сцены из спектаклей, рассказы Зощенко. И стихи. Запомнил — Бродский. В ту пору никакого особого интереса к поэзии не испытывал, равно как и потребности выходить за рамки школьной программы в этой области. Но запомнил. Почему? Ни о каком смысле не могло быть и речи. Разве уловишь на слух! Но остался звук, голос, остались монотонные ритмы забирающей ввысь — «возвышаю свой голос» — интонации, гипнотизирующие звуковые волны, на уровне подсознания и физиологических ощущений убеждающие в необходимости и важности услышанного. Это не было, как сейчас понимаю, актёрской декламацией с её навязчивым желанием выделить фразу, выдержать смысловую паузу, с театральностью, убивающей стих. Что-то близкое к авторскому чтению, рассчитанному на «провиденциального собеседника», на «разговор с небожителем», чувствовалось в этом исполнении. Через много лет, слушая записи самого поэта, его доводящие до физической дрожи грассирующие рулады, убедился в точности первоначального восприятия.
Ещё одна встреча, ещё одно знакомство «с голоса» запомнилось. В декабре 1988 года в областной библиотеке Пушкина состоялась презентация книги Аркадия Кутилова «Скелет звезды». Увы, встреча в «лучших» традициях посмертного признания: воспоминания тех, кто знал, добрые слова (сотую бы часть услышать при жизни) с нотами пафоса и скорби, без сомнения искренними, и, конечно, стихи. Одно стихотворение прозвучало в исполнении автора. Чудом сохранившаяся магнитофонная запись удивительно точно озвучила фотопортрет на сцене — изображение и голос совпали.
…Стакан должен быть. В мужской, винной тяжестью набрякшей руке — с характерным полуохватом кисть чуть подана вперёд — должна быть гранёная форма, которую необходимо заполнить. Чем? — Запоздалым участием? Сочувствием? Горючей жидкостью? Худой, нечёсаный, бомжеватого вида человек в мятом костюмчике, напоминающем больничную пижаму, на фоне металлических гаражей, покрашенных серебрянкой, словно только что поднялся с пыльной полынной постели, словно что-то хочет сказать всем нам. И действительно сказал. Сказал похмельно-прокуренным, хрипящим, беспощадно режущим наши непривычные перепонки голосом:
Меня убили. Мозг втоптали в грязь.
И вот я стал обыкновенный «жмурик».
Моя душа, паскудно матерясь,
сидит на мне, сидит, и, падла, курит.
Действительно: «А поэзия — это грубо». На самом деле прозвучало другое стихотворение — «Пацифистское», до которого ещё дойдём. Но вполне могло быть и это разящее четверостишие. Именно оно, благодаря совпадению звука и смысла, соединилось в сознании с изображением на фотографии.
Бродский, Кутилов… Немного странно видеть рядом, в одном ряду. Так непохожи.
«Я лиричен и прям, как доска»
                                    (А.К.)
и:
быть может, и в мои страницы,
как в их таблички,
кириллицею не побрезгав
и без ущерба
для зренья, главная из резвых
взглянет — Евтерпа.
                                             (И.Б.)
Глядела, и порой пристально, если вспомнить: «Я обнял эти плечи и взглянул…», «Так долго вместе прожили, что вновь…» и ещё множество лирических шедевров. Другое дело, что «прыжок в неодушевлённость» с годами становился всё более затяжным, а уж прямотой, прямолинейностью стихи Бродского никогда не отличались (см. выше произвольный пример). Но сейчас не об этом, а о том, что «проще различье найти, чем сходство», о том, что у каждого из поэтов свой мир, свой голос, своя судьба, своя звезда…
Моя звезда работает исправно,
моя родная личная звезда…
Она зажглась сравнительно недавно,
зажглась внезапно… Думал —
                                    навсегда…
                                    (А.К.)
В последних словах предчувствие, тревожная пауза. Поэту невозможно отмахнуться от подобных неясных ощущений. Его отличие от нормальных людей заключается, в том числе, и в способности улавливать и фиксировать эти ощущения. И никакие внешние причины, условия не заставят отказаться от этой добровольно-принудительной, но счастливой — что бы там ни происходило — «каторги». Даже если предчувствия перерастают в трагическую уверенность:
От рожденья до смерти, от креста
                                    до звезды
от звезды до креста и обратно,
до последнего вздоха, до последней
                                             черты —
ждут капканы тебя кровожадно.

Даже если конец пути предвосхищён жутковатой картинкой из будущего:
Там рука, там нога, и висит
                           на кустах голова…
Сквозь ажурный скелет
прорастает трава, голубая
                                    трава-мурава…
«От рожденья до смерти» — 45 лет. Всего лишь. «От креста до звезды», до «Скелета звезды» ещё плюс 13. Вечностью можно определить этот срок, если считать решающим тот факт, что при жизни у поэта не вышло ни одной книги. Но с другой стороны — счастливая чёртова дюжина. Наконец-то: посмертная награда! Убийственная точность названия («скелет» — всё, что осталось) отражает некую суть на пересечении биографии и стихотворных строк, которую можно представить в виде оптического/поэтического прицела, выхватывающего из серой монотонности жизненного потока ярчайшие образы и краски:
Заря, заря, вершина декабря…
в лесах забыт, один у стога стыну.
Встаёт в тиши холодная заря,
Мороз, как бык, вылизывает спину.
Или в виде зловещего скрещения костей под черепом, как символа реальной судьбы поэта. Или… в виде могильного креста. Увы, даже этот скорбный атрибут, должный обозначать место последнего приюта, в данном случае отсутствует. Могила Адия (Аркадий — псевдоним) Кутилова до сей поры неизвестна. В последние годы лицо без определённого места жительства — бомж. И уйдя, по горькой закономерности он остался верен себе. Труп нашли летом 1985 года в одном из парков Омска, захоронили по-казённому разряду, как невостребованный — «Без слёз, без речей, без салюта-огня», как и было предсказано. Может быть, какой-то столбик с номером? Может быть, ещё отыщется? Пока же с грустью приходится констатировать (в который раз!) точность авторских предчувствий:
Я в жизни — волк на псарне
разлаян и рассвистан…
А вон под кедром парни
Готовят яму-пристань.
Если не кедр, то хотя бы сосна, берёзка у изголовья… Но, к счастью, была и осталась другая пристань — «провинциальная». «Провинциальная пристань» — первая книга поэта, вышедшая в 1990 году в Омском книжном издательстве. Хочется верить, что когда-нибудь сбудутся и строки из стихотворения, давшего название книге, когда-нибудь и нас, как эту долгожданную пристань, обрадует пароход, который:
Мыкнёт гудком ей издали,
Дымище взовьёт кольцом.
И в грудь зарыдавшей пристани
Уткнётся моим лицом.
«Таланты ходят стайками». С остроумным замечанием Ю. Олеши можно и поспорить: стайка недалеко от стаи, от стада. Таланту всегда неуютно в подобных образованиях. Даже при внешнем желании он внутренне не может слиться с бодрой или, наоборот, с инертной, но всегда одинаково безликой массой. Известные строки Пастернака, демонстрирующие искреннее желание «труда со всеми сообща / и заодно с правопорядком», тут же пресекаются органичным, инстинктивным неприятием этого порыва: «И тот же тотчас же тупик / при встрече с умственною ленью…». И совсем не важно чью «лень» в данном случае имеет в виду автор. Кутилов даже и не пытается изображать желание быть «сообща и заодно». А с правопорядком у него вообще были сложные отношения. Не пытается «замаскироваться» в толпе, хотя волей-неволей (случалось и такое — из биографии факт не выкинешь) ему и приходилось находиться «внутри». Отсюда и соответствующий беспощадно разоблачающий взгляд:
Жуёт, сопит и топчется,
сморкается в кулак.
Толпа — ещё не общество,
Хоть над толпою флаг.
Примечательно, что толпа представлена как единый организм. С помощью глаголов наглядно показана примитивность её устройства. Людей нет, есть масса — бесформенная, безликая. Хотя не так уж просты законы, по которым толпа существует. Известен, но до конца не объяснён, так называемый «эффект толпы», когда интеллектуальный и культурный потенциал, условно говоря «академиков», полностью блокируется, а толпа в своих действиях опускается до уровня самой деградированной особи в виде особо горластого люмпена. «По отдельности мы лучше чем вместе» (А. Кушнер). А когда всё же находится «академик», не поддавшийся массовому гипнозу, психозу, пытающийся высказать собственное мнение, отличное от общего, то «агрессивно-послушное большинство» (перестроечный термин) приходит в ярость: шипит, топает, хлопает или кричит: «Распни его!». К сожалению, только угрозами дело не ограничивается.
Флаг — непременный атрибут. Флаг среди сборища нолей представляет единственную значимую величину — единицу, с помощью которой толпа имеет шанс самоопределиться, стать реальной силой. Для нуля единственный способ показать себя — раздуться. А чтобы не спутали с другими «дутыми», желательно выступать под лозунгами, девизами, под различного цвета знамёнами. Цивилизованный, так сказать, способ проявления стадного инстинкта. Внутренняя безликость ищет внешнюю зацепку. Так на киль идущего корабля налипает плотный ракушечный панцирь.
Своеобразный протест против самодовольства системы — выходка Кутилова в застойные годы на улицы областного центра с портретом генсека, вставленным в сиденье для унитаза. Персонифицированный образ абсолютного нуля, все усилия страны, общества, личности сводящего в определённое место. Слова поэта — его поступки. И наоборот.
Пьяная эпоха
совесть позабыла,
мнит себя в граните,
в треске кумача.
монумент с секирой,
монумент с кобылой,
монумент в шинели
с чёртова плеча.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы средь этих глыбин
просто человека
ищем днём с огнём.
Общеизвестна страсть безликости к рукотворным памятникам. Внутренняя пустота стремится воплотиться в многотонных кусках железа и камня. А остальным удобней митинговать, толпиться возле. Что изменилось с тех пор? Чуть меньше стало гранита, кумач местами вылинял до коричневого, заметно прибавилось голубых и синих тонов. А то вдруг ярко-оранжевые проплешины начинают пожирать все естественные для данной местности цвета. Или медвежья берлога объявляется единственно достойным местом для человеческого общежития. А сам человек? Ау-у! «Но он — единица. А единица — ноль, / и боль единицы для нас не боль…» (И.Б. «Театральное»). Хотя только единицы, — и так было всегда, — пытаются вступить в перекличку, сквозь любые расстояния, годы, даже за пределом земного существования вести разговор друг с другом.
«Человек брошен в жизнь загадкой для самого себя, каждый день его приближает к уничтожению — страшного и обидного в этом много! На этом одном можно с ума сойти. […] Рассматривайте себя как единицу — и Вы придёте в отчаяние», — в одном из писем Толстому писал Некрасов. Нельзя не заметить, что в этих словах заключается отправная точка всей поэзии Бродского, весь пафос её неутомимого противостояния неизбежному, все её бескомпромиссные попытки пробиться сквозь «небытия броню». «На самом деле, я всю жизнь относился к себе — и это главное — прежде всего как к некой метафизической единице» (И.Б.) Софья Андреевна вспоминала восхищённый отзыв Фета после прочтения «Войны и Мира»: «Кто такую вещь написал, тот не просто человек, а единица или громадина». «Вечная душевная единица», — так обозначил подобное состояние Аполлон Григорьев: «Сам идеал остаётся всегда один и тот же, всегда составляет единицу, норму души человеческой». Не к этой ли недостижимой идеальной норме и надо стремиться всю жизнь, чтобы хоть как-то оправдать своё существование в качестве существа мыслящего и чувствующего, чтобы отстоять право называться человеком?
«К человеку нельзя относиться как к массе, человек не терпит обобщения» (И.Б.), — ключевая мысль, выраженная прозаической фразой и неустанно подтверждаемая стихами и самой жизнью автора. Неповторимость личности — вот ответ на поиски «просто человека», гарантия заинтересованного диалога таких непохожих поэтов, объединённых «принципом индивидуальной ответственности» за свои слова-поступки.
Для меня деревья дороже леса.
У меня нет общего интереса.   
И:
В довершенье всего досаждаю личным
взглядом на роль человека в жизни.
(«Речь о пролитом молоке» И.Б.)

Досаждали и тот и другой, сами того не желая, самим фактом своего существования, своей непохожестью, своими из ряда вон выходящими словами — поступками. Отсюда столько общего в биографических вехах. Система под одну машинку старалась обрить все выдающиеся головы. Отсюда: «Я входил вместо дикого зверя в клетку». Или:
Колючей проволоки лира
маячит позади сортира.
Болото всасывает склон.
И часовой на фоне неба
вполне напоминает Феба.
Куда забрёл ты, Аполлон!
                                    (И.Б.)
У Кутилова читаем:
Тюрьма на улице Искусства
сбивает мысли на лету.
Колючей проволоки сгусток
застрял у времени во рту.
Здесь не просто совпадение темы, размера, ритма, почти дословное, — первой и третьей строки соответственно, — здесь совпадение ощущений, испытанных на собственной шкуре. Ограниченность внутрикамерного пространства или площадки прогулочного дворика диктует количество шагов, которые необходимы для восполнения дефицита движения. Туда — обратно, от стены до стены в заданном размере, пока не утолишь мышечный голод. Кто не наблюдал в зверинце медведя, тигра — «дикого зверя», поневоле использующих ту же монотонную методу. Несмотря на риторическое восклицание: «Куда забрёл ты, Аполлон!», — появление покровителя искусств здесь вполне уместно. Муза с дудочкой, в античном одеянии среди подобных декораций («позади сортира») выглядела бы нелепо и беспомощно. Элементарное чувство уважения не позволяет автору — мужчине общаться с женщиной в такой обстановке. Да и фактически присутствие слабого пола здесь не допускается режимными требованиями. Другое дело — Аполлон, ему при случае и ватник и шинель по плечу.
Две равновеликие традиции в истории русской литературы представлены в виде предметов казённого гардероба: военный мундир и тюремная роба. Достаточно только наметить именами первого ряда: Баратынский, Лермонтов, Фет, Толстой… И Достоевский, Мандельштам, Заболоцкий, Шаламов, Солженицын… Некоторым выпало совместить обе эти традиции. Например, Н. Гумилёв, добровольцем ушедший на фронт, когда началась первая мировая война, впоследствии с гордостью указывал в документах своё воинское звание: прапорщик. О «служивом» периоде в жизни наших классиков замечательные стихи петербургского поэта Алексея Пурина:
И Батюшков в боях участвовал.
                                             И Блок
В болотах Пинских гнил. И время
                                    было круче.
Армейский лексикон, сухой
                                    суконный слог
Уставов и присяг поэтов русских
                                             мучил.
И Фет — и Фет! — в полку
                           лейб-гвардии служил.
А Баратынский был почти твоим
                                             соседом
На финской наготе сырых
                                    гранитных жил.
Не жалуйся, дружок, идя за ними
                                             следом.
В силу жизненных обстоятельств и личного опыта у наших героев своё отношение к армии. Бродский: «Что до военных, тюрьмы избавили меня от призыва, так что мой роман с армией остановился на платонической стадии. На мой взгляд, тюрьма гораздо лучше армии». И далее в том же автобиографическом эссе «Меньше единицы» читаем нечто совершенно противоположное хрестоматийному «Поэтом можешь ты не быть…», а именно: «Армия окончательно делает из тебя гражданина; без неё у тебя ещё был шанс, пусть ничтожный, остаться человеческим существом. Если мне есть чем гордиться в прошлом, то тем, что я стал заключённым, а не солдатом». Приговор серьёзный. Но оспаривать не будем, учитывая, что субъективность взгляда иногда лишь результат отсутствия выбора, недоступности иной точки зрения. Кульминацией «романа с мундиром», его «платонической стадии», а также логическим звеном в цепи, составляющей «личный взгляд на роль человека в жизни», безусловно, является «Письмо генералу З».
Генерал! Я не думаю, что ряды
ваши покинув, я их ослаблю.
В этом не будет большой беды.
Я не солист, но я чужд ансамблю.
Вынув мундштук из свой дуды,
жгу свой мундир и ломаю саблю.
Дезертирство это тоже своеобразное бегство из общей массы или опять выход из ряда вон. Кому как нравится. В любом случае несомненно постоянное ощущение себя «инородным телом». И здесь отнюдь не пацифистские убеждения — «есть что-то дамское в пацифистах» — заставляют «жечь мундир и ломать саблю», и даже не страх смерти — «Генерал! Вы знаете, я не трус / Выньте досье, наведите справки / К пуле я безразличен» — а всё тот же врождённый ужас перед безликостью существования, перед «наваждением толп, множественного числа».
Пусть торжество икры
над рыбой ещё не грех,
но ангелы не комары,
и их не хватит на всех.
Ещё одно подтверждение резкой фразы, приведённой вначале. Нет ангела, значит, нет души, нет человека. И недаром генерал обозначен литерой «З». «З» — зеро, нуль, пустота. «Генерал! Вас нету, и речь моя, / обращена, как обычно, ныне / в ту пустоту…».
         Чином пониже адресат стихотворного послания Кутилова. «Полкойнику N» — не менее красноречивое название. «N» — это «З» под иным углом зрения. А «полкойник» — до предела лаконичный и ясный указатель на возможные последствия принадлежности к военной профессии, не исключающей печальной возможности ещё до геройской гибели в бою, ещё до физической смерти превратиться в живой труп, внешне (если не брать во внимание мундир) ничем не отличающийся от окружающих людей. Со свойственной автору прямотой в первой же строчке обозначены позиции: «Здравствуй, враг! Тебе и мне не спится / в тишине под боком у жены». Не должно смущать пожелание здравствовать врагу. Как и «Генерал З», «Полкойник N» олицетворяет онтологическое зло, приближающее неумолимое «жерло вечности». Домашний антураж — «под боком у жены» — лишь подчёркивает его вездесущий характер. Тем оно опасней. Тем меньше шансов на победу. Но у поэта не остаётся иного выбора. Ему во что бы то ни стало необходимо выполнить «поручение». Это его обязанность и потребность. Поэтому:
Поэзия не поза и не роль.
Коль жизнь под солнцем — вечное
                                    сраженье, —
Стихи — моя реакция на боль,
Моя самозащита и отмщенье!
Поэтому, несмотря на неравные силы, сражение продолжается, пока жив поэт, пока слышен его голос:
В оркестре бьётся скрипка пленная,
Как рыбка яркая во льду…
Такая музыка военная!
Такая Музыка военная,
такая музыка Военная,
что зубы
         хрустнули
                           во рту!
                                    («Армия» А.К.)

Думается, что особое отношение к армии у Кутилова во многом определено личным опытом прохождения срочной службы. Расширяя и без того не малый перечень суррогатных жидкостей, представленный Вен. Ерофеевым в известной поэме «Москва — Петушки», шестеро солдат употребили в качестве веселящего напитка низкозамерзающую жидкость антифриз. В живых остался один Кутилов. Звучащая фамилия спасла или крепкие родословные корни, берущие начало в сибирском селе Бражниково? Гадать не будем, оценим лишь семантическое единство фамилии и названия родного села. «Что в имени тебе моём?» Одним словом — судьба. И насколько буквально порой слова одного поэта — «… и не пил только сухую воду» — применимы к биографии другого. Не в бровь… как говорится.
Кстати, возможно и прав Ю. Олеша в своём парадоксальном утверждении, если пространственные координаты, определяемые «стайкой», перевести во временные и учесть, что вышеприведённая строка Бродского взята из стихотворения, датированного 24 мая 1980 года, которое можно считать юбилейным, так как написано в день сорокалетия. У Кутилова день рождения приходится на 30 мая 1940 года. Ровесники с разницей меньше недели. Любопытно, что оба будущих поэта практически в подростковом возрасте расстались с общеобразовательной системой, едва дотянув до неполного среднего. Не трудно представить ситуацию, когда такому отъявленному учительница в бессильном бешенстве ставит в журнал не банальную двойку за не выученный урок, а сладострастно, вылезая за пределы нужной клеточки, выводит жирную единицу, тем самым подчёркивая непримиримые разногласия данного ученика и данной школы, и на ранней стадии обнаруживая экзистенциальную несовместимость Личности и Системы. Поверишь тут в астрологию, когда под одними и теми же звёздами наблюдаешь такие сближения.
Из таковых, возвращаясь к стихам, нельзя не отметить два стихотворения, которые, учитывая вышеприведённые параллели, можно объединить общим названием «Письма к маршалу». Никакой абстракции в данном случае. Адресат конкретен — победоносец Георгий Жуков.
Вот маршал Жуков
Грустит в окне
И чудо внучку
Ласкает нежно…
Ты скольких, Жуков,
Спалил в огне?
Спалил нещадно
И так небрежно…
Сейчас ты взглядом
грызёшь листву
и давишь розы,
и душишь маки…
и сад смердеет,
как труп во рву,
приобретённый
в ночной атаке.     
                  («Пацифистское» А.К.)

Пацифистский пафос поэта не совпадает с общепринятым мнением: победителей не судят. Поэт предъявляет счёт, не взирая на заслуги и звания, предъявляет бескомпромиссно, по максимуму. Память о цене побед не даёт покоя. Вот оно! — «к человеку нельзя относиться, как к массе», а тем более, как к пушечному мясу. Тот, кому «стихов виноградное мясо освежило случайно язык», кто слышит пение муз, тот не переносит пороховой гари, грохота артиллерийской канонады.
Бродский более сдержан в интонации. Скорбно-торжественная речь, как и подобает на траурной церемонии. Вот только её содержание явно не соответствует традиционному в подобных случаях. Мерные строки словно сопровождают похоронную процессию:
Вижу колонны замерших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.
«На смерть Жукова» — своеобразный реквием великому полководцу, признание его заслуг, искреннее сочувствие — «кончивший дни свои глухо, в опале» — и скорбь. Но далее тем же чеканным ритмом выбита оборотная сторона ордена Победы:
Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж горевал?
Вспомнил ли их, умирающий
                                    в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
области с ними? «Я воевал».
Даже не сближение, а совпадение. Два выстрела в одну десятку. Вплоть до идентичности словаря: «внуки — внучка», «убранный труп» и «приобретённый». В свете глагола «спалил» по иному воспринимается эпитет «пламенный». Весьма примечательно, что встреча победителя с теми, кто до победы не дожил, по мнению автора, должна состояться в «адской области». Не хочется соглашаться. Насколько известно, зрительских мест там не предусмотрено (знаменитый вертикально-круговой экскурсионный маршрут не в счёт). Если же существует последний суд, в том числе и для победителей, то непременно одесную от Всевышнего судьи должна сидеть простая русская крестьянка Анастасия Ларионова, мать семерых сыновей, ни один (!!! — какие тут слова возможны?) из которых не вернулся с войны. Что мы можем… могли ответить ей? Памятник поставили в родном селе, где она ждала, жила надеждой и, не дождавшись, одна-одинёшенька ушла раньше времени на поиски своих детей, ставших когда-то солдатами, защитившими Родину. Нет, не про них, не про них «адская область».
Ещё об одной традиции. Невольный переход с одной на другую — что поделать! — тоже своего рода традиция. Общность некоторых государственных институтов, их обезличивающая суть, проступающая во внешних атрибутах, бросается в глаза: «Эти гвозди, обращённые остриями кверху, и забор, и самый флигель имеют тот самый особый унылый, окаянный вид, какой у нас бывает только у больничных и тюремных построек» (А.П. Чехов «Палата №6»),
Молодой доктор как бы само собой, почти добровольно оказывается на больничной койке среди своих пациентов. Абсурдность «нормального» существования, внушающая ужас и отвращение, приводит, в конце концов, в сумасшедшую палату. Наглядное действие тех же законов — «отторжения, уничтожения», — несколько позже (век миновал — крепки традиции!) в той же стране заставляющее уже реальных людей покидать родину или приводящее к более трагическому исходу. А декорации…
«Когда я работал на заводе, я видел за оградой больницу. Когда я резал и зашивал трупы в больнице, я видел прогулку заключённых на дворе «Крестов»… Кроме того, завод и тюрьма были построены примерно в одно время и внешне неразличимы: одно вполне сходило за крыло другого»(И.Б. «Меньше единицы»). И, как следствие внешней одинаковости: «…все эти места, должности, заключённые, рабочие, охранники, врачи слились друг с другом, и мне уже не понять, вспоминаю ли я заключённого, расхаживающего по утюгообразному двору «Крестов», или это я сам расхаживаю».
Тот же незаметный равнодушный переход от одной безликой функции, не требующей («Пока не требует поэта…») ни малейшего раскрытия индивидуальной человеческой, творческой сути, — к другой.
Любому лицу с «необщим выраженьем» грозит опасность разбить лоб о железобетонную формулу первобытно-стадных времён: незаменимых у нас нет. Здесь корень противоречия между «Я» и «МЫ». Множество специальностей, профессий, мест работы говорит о малой, гораздо меньше единицы, их значимости. Ещё одна любопытная иллюстрация ко всему сказанному, ещё одно документальное доказательство — «Вкладыш к моей трудовой книжке» А. Кутилова. Надо знать, что вкладыш заводился, когда в самой книжке уже не оставалось места для записей.
Я был художник фирмы
                           «Тети — мети».
Я под Смоленском пас чужих коров.
Я был корреспондентом в райгазете
и свёл в могилу двух редакторов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бродягой был и укрывался небом.
Банкротом был — не смог себя убить.
Я был, был, был… И кем я только
                                             не был!
Самим собой?… А как им надо
                                             быть?…
Каждый сам решает. На свой страх и риск. Шансы равны — у всех одна попытка. «Есть только две вещи: твоя жизнь и твоя поэзия. Из этих двух приходится выбирать. Что-то одно делаешь серьёзно, а в другом только делаешь вид, что работаешь серьёзно. Нельзя с успехом выступать одновременно в двух шоу. В одном из них приходится халтурить. Я предпочитаю халтурить в жизни», — ещё один красноречивый комментарий Бродского, применимый не только к стихам Кутилова.
         Однако вернёмся в палату… Парадокс в том, что каземат с жёлтыми стенами, куда власть определяла чересчур «непонятливых», иной раз превращался для последних в защитную крепость, едва ли не в дом родной. И поэт, чтобы укрыться хотя бы на время от болезненных воздействий враждебной среды по примеру чеховского доктора, приходит к варианту: «…Или просто в дурдоме схохотать и срыдать, / снять весёленький номер и беду переждать?» (А.К.). Что было, то было — факт из жизни, как и слово из стихотворения, не выкинешь. И удивительное дело, порой воспоминания о пребывании в столь специфическом месте, — даже судя по названию: «С грустью и нежностью», — несут явно ностальгическую ноту («Что пройдёт, то будет мило»?). Элегическое звучание приобретают строки:
Так в феврале мы, рты раскрыв,
таращились в окно на звёздных Рыб,
сдвигая лысоватые затылки,
в том месте, где мокрота на полу.
Где рыбу подают порой к столу,
но к рыбе не дают ножа и вилки.
                                             (А.К.)
Чем не «обитель дальняя трудов и чистых нег»? Интонация, вложенное чувство возвышают, превращают в поэзию самые низкие истины. Именно за такие труды объявляют тунеядцем, а затем дают Нобелевскую премию, делают из человека лицо без определённого места жительства, а позже (увы, слишком поздно) дают добро в виде некоторой суммы на посмертное издание книги. Наверняка, в той же самой «обители», если брать во внимание специализацию, грустилось и другому автору:
Скелет звезды? Паучьи ножки?
Корона древнего вождя?
Да нет, я пальцем на окошке
рисую атомы дождя.
Я знаю всё! Ничуть не меньше.
Я свой в космических краях.
На Марсе — явно нету женщин.
А наше солнце в лишаях.
Рисую знаки зодиака…
(И вдруг подумаю о том,
куда
         бежит
         вон та
                  собака —
с таким торжественным хвостом?!)
                                             (И.Б.)
«Я свой в космических краях», — примечательное признание, продолженное не менее откровенным, прямым: «И грешным делом, я хочу / стихом за звёзды зацепиться, / чтоб хлопнуть вечность по плечу». Ровно через тридцать лет после созерцания Созвездия Рыб другой звездочёт, сознавая неизбежное, напишет:
Меня упрекали во всём, окромя
                                             погоды,
и сам я грозил себе часто суровой
                                             мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой.
Я буду мерцать в проводах лейтенантом неба…
                                             (И.Б.)
Один просвет, две звезды… «Здесь, на земле» сблизиться не довелось. Жили в одной стране, но на разных полюсах. Затем и впрямь на противоположных полушариях. Зато теперь — впереди млечный путь, мерцающая вечность, и нет никаких препятствий для встречи, для неспешного разговора.