Вы здесь

Человек, которого не было

Рассказ
Файл: Иконка пакета 03_timofeev_chknb.zip (50.36 КБ)
Тимофей ТИМОФЕЕВ
Тимофей ТИМОФЕЕВ


ЧЕЛОВЕК, КОТОРОГО НЕ БЫЛО


Вот так живешь себе, живешь…
А потом выясняется, что тебя нет…
Да и не было никогда…
(Словоохотливый собутыльник)

Пунктуация — есть своеобразная и неотменимая особенность стилистической структуры…
(Нетрезвый филолог)


— Он не был мне другом. — Первое, что он сказал, шевеля жесткой щеточкой усов под расчерченным сеточкой красных прожилок носом. Впрочем, нет… Первым, разумеется, было «Разрешите?…», после которого я поднял глаза от изрезанной ножом столешницы и посмотрел сначала на пузатую, рубчатую, как рубашка гранаты, кружку под шапкой пивной пены, затем на руки, эту кружку держащие, затем на задрипанный, обвисший его пиджачок с затертыми до блеска лацканами. Он и сам был подобен своему пиджачку, такой же затертый и замызганный, весь покрытый пыльным коричневым загаром, чудом сохранившимся с лета, с лысым как колено теменем и седовато-пегой заушной растительностью, с перемотанной изолентой дужкой очков. Ядовито-зеленый свитер отвисал воротом, выставляя напоказ обтянутые гусиной кожей ключицы. Я сделал приглашающий жест — и он оседлал табурет, осторожно, словно святыню, водрузив перед собой кружку. Если честно, я уже тогда понял, что меня ожидает — неожиданно появившийся сосед по столику являл собою хрестоматийный пример «пивного рассказчика» — застенчивая и вместе с тем общительная полуулыбка, налет интеллигентности на круглых стеклах очков (по моим наблюдениям интеллигентные киношные профессора, например, постоянно, одним и тем же жестом, протирают очки, кто-то белоснежным платочком, а кто-то, увы, такова жизнь, немытыми руками; и если пальцы только что крошили вяленую рыбу, налет интеллигентности получается весьма заметным…), обязательное «разрешите» перед началом совместного пития, и, конечно, похмельные, синюшные, трепещущие губы, которые он торопливо погрузил в неумолимо опадающую пену — боже мой… да все об этом говорило. Я сразу почувствовал к нему нечто вроде симпатии. Кто-то может не соглашаться, но «пивные рассказчики» в основной своей массе — милые и интересные люди, если, конечно, сразу отмежевать от этого термина небритых сорокалетних дедов, которые с утробным поросячьим хлюпаньем всосав в себя всю кружку, безоговорочно и сразу, вращая мутными, как бутылочное стекло глазами, начинают сипло вещать, что Раиска… с-с-стерва, курва кудлатая, за подкладкой нашла, стерва, прикинь, браток, калымные-кровь-пот, заначил, а она… а я сварщикклассный (варианты: а я слесарь-шестой-разряд; а я крановщикссалянавас-сверху), а я мужик… я слово сказал — всё!… а она отняла… у-у-у-с-с-сука!!!… а я мужик… а она сука… и всё… У них обычно серые чугунные лбы и твердокаменные морды, нерушимые, как бетонный надолб. Они никогда не говорят «разрешите», а просто плюхаются рядом и начинают хрипеть, задыхаясь папиросным дымом. Я их терпеть не могу. Другое дело настоящие «пивные рассказчики». Как вот этот, например. Я люблю их слушать. И люблю их поить, раз это необходимо. В конце концов, мы же платим за книги, и еще как платим, и ищем их по толкучкам, и еще в очередях стоим. За все надо платить. Так уж заведено… И я, прикинув количество денег в кармане (получалось что-то около ста тридцати рублей), отодвинул в сторону блокнот и стал смотреть на него через стол.

* * *
Иногда со мной это бывает… Что-то щелкает в темени, острый, очетливо-металлический щелчок и мир вдруг останавливается… Всего на мгновение… Делается серым и плоским… Как карандашный набросок… Не фотография даже — дагерротип начала столетия. Это так странно… Узкое, как бойница, окно вдоль всей стены и серый клубящийся свет, перетекающий через засиженный мухами подоконник. Окно почти вровень с тротуаром — за ним застыли друг против друга две пары ног от щиколотки до бедра. Мужские и женские. Женские ноги, истончаясь книзу, исчезают в широком кожаном раструбе сапог, во что обут мужчина не видно, наверняка в лаковые штиблеты, сволочь. Около женского колена замер, переворачиваясь в падении, сигаретный окурок. Дальше за ними — шишковатый ствол дерева, параллелепипед бетонного блока, одним ребром утонувший в газоне, еще дальше — пушистый, мокрый, кружащийся, ранний осенний снег, перекрученное белье на веревках в глубине двора и желтая травяная щетина вдоль забора. Вдоль забора набросано одноразовых стаканчиков — гурт, смятая оторопь полиэтилена. И над всем этим, и сквозь все это — тончайшие, острейшие иглы солнечного света, проткнувшие насквозь затянутое облаками, невидимое отсюда небо…
Со мной это бывает. Это не опасно, нет. И врачи то же самое говорят — годен к строевой. Просто странно иногда бывает посмотреть на мир вот так. Словно другими глазами. Словно другой мир. Плоский, штрихованный, но от того еще более четкий, лишенный глянцевого лоска, расплывчатости полутонов, пронзительный, резкий и честный. Неистово честный. Словно пелена с глаз. Всего мгновение — тут же лезет сквозь него настойчивый цветовой шум, вскипает движением и — всё… Отмякают жестяные веки. Колышется желтое пиво в кружке, зализывая искрящееся граненое стекло… Жаль. Я люблю рисовать карандашом. Хотя и не умею. И я люблю графити — эти надписи и рисунки на стенах. Они мне напоминают… Ну да ладно…

* * *
— Он не был мне другом, — сказал он, шевеля жесткой щеточкой усов под расчерченным сеточкой красных прожилок носом.
— Кто? — Сделал я свой ход, показывая, что разговор интересен.
— О! — Сказал он, оттаивая лицом. — Это достаточно долгая история…
— Я никуда не тороплюсь, — подбодрил я. — Мой поезд только вечером. Я коротаю время.
Он протирал очки, сместив их на кончик носа. Заскорузлые пальцы со скрипом полировали стекло.
— Вы курите? — Я распечатал пачку, почиркал зажигалкой, потряс её бесполезно, потянулся было за огоньком к соседнему столику, но там сидел мрачный брезентовый тип с подбородком из вспененного бетона и я передумал.
— Благодарю. — Он растер в пальцах сигаретную гильзу и, обеими руками поднеся ее к носу, с чувством пошевелил ноздрями. — Я не курю. — Сообщил он. — Легкие… Но мне нравится запах дорогих сигарет. — Он снова понюхал. — Хороший табак, черт… Хотя вы знаете, сами табачные листья так не пахнут. Их запах довольно едкий, как бы сказать… продирающий, что ли… Но при сушке к ним добавляют ароматические вещества. Да.
— Так что случилось с вашим другом? — напомнил я. — Который другом не был.
— Да, — он странно улыбнулся. — Другом он действительно не был. Хотя я знал его с детства. Мы росли в одном дворе. Был такой старый двор — как колодец. Четыре стены — одна их них глухая, задник промтоварного магазина, неширокая эстакада, метра три, не больше, и штабель ящиков, а в них полно стружки. Был еще маленький тупичок, заваленный битым кирпичом. Сейчас этого двора нет. Это ВАЖНО.
— Снесли?
— Снесли, — кивнул он. — Там долго был пустырь, росли огромные лопухи. Потом его точечно застроили.
— А друг?
— Другом он не был… — он помолчал. — Слушайте, давайте для простоты называть его просто ОН. Большими буквами. Вот так. — Он придвинул мой блокнот, неловко ухватил карандаш и вдруг неожиданно быстрыми и точными штрихами изобразил человечка — вместо головы буква «О» с куцей мальчишечьей челкой, буква «Н», одетая в рубашку и шорты, руки и ноги чуть разведены в стороны, отчего буква Н приобрела готическое начертание и стала смахивать на букву Х, на ногах плетеные сандалии с торчащими наружу большими пальцами.
— Давайте, — несколько удивленно согласился я.

— …Просто у него, наверное, вообще не было друзей. Приятели были… Да. Всё же это был маленький двор. Еще там были тополя. Высокие. Толстенные сучья доставали до каких-то там этажей. Птичьи кормушки наполнялись прямо из окон. И был еще один тополь — он рос на отшибе — то есть отдельно… от всех. Прямо сквозь асфальт — взломанные пласты пучились вокруг ствола, как вулканический кратер. Солнце, просвечивая через его крону, слоилось на узкие ленты и, когда ветром качало ветки, оно вспышками било по окнам. Под ним лежала тень, рваная, не спасающая от зноя, а только раздражающая глаза. А зимой тот же ветер ронял вниз пласты снега — прямо за шиворот. Чуть зазевался — и раз… холодный колючий снег за воротник. А летом тополь с остервенением швырял горсти колючего пуха, и всегда прицельно, в нос, по глазам. Пух был жгучий, как стекловата. Конечно, этот тополь не любили. Он был — назло всем… А ЕМУ тополь нравился. Тем, что он отдельно от всех. Невозможно было влезть на этот тополь — широченный, необхватный ствол и ветки высоко над землей, — но ОН влез. Однажды ночью висела в колодце-дворе шершавая фиолетовая темнота, лежал на асфальте перекошенный, рассеченный крест на крест тенью рамы, желтый электрический квадрат. И ОН пересек его, неслышно ступая, подошел к тополю, постоял рядом и полез наверх, цепляясь за какие-то наросты коры, невидимые в темноте, но ощущаемые ладонями, эти же наросты не давали соскользнуть ногам в неудобных сандалетах с гладкой подошвой. И об эти же наросты он разодрал брюки и посбивал колени, что было замечено позже, уже на земле, а тогда… тогда казалось, открыт секрет лазания по деревьям, нужно лишь закрыть глаза и довериться самому дереву, довериться наростам на его коре. ОН посмотрел вниз и даже не испугался, хотя световой квадрат на асфальте сжался до размеров школьной тетрадки — над головой уже маячили сучья, ОН протянул к ним руки и они повлекли его наверх, подвели под пятки опору, надежную и твердую, и ОН просто зашагал с ветки на ветку, слегка придерживаясь за шероховатую колонну ствола. Словно винтовая лестница в башне старого замка. Скрипели деревянные ступени. Дрожала зеленая чешуя драпировок. Должно быть, томилась принцесса в круглой зале наверху. Черный лохматый дракон в небе судорожно разводил челюсти. Стронциевое лунное свечение исходило из пустой глазницы его. В десять лет ОН был полон этим: мушкетеры, принцессы, зубчатые стены замков, отблески быстрых клинков… У НЕГО был даже настоящий рыцарский медальон — на шнурке на шее. Собственно, это был сувенирный перламутровый портсигар, найденный под крыльцом хозмага, но кому до этого дело… В провонявшее табачной пылью нутро втиснуто единственное ЕГО фото — ОН с широким фанерным мечом и в дядь- Сережином военном берете. Помятое. Всё, как положено… Наверху не оказалось круглой залы, там заканчивался ствол и уходили во тьму змеящиеся пятнистые жерди. Ветер шевелил струпья древесной коры. В близкой кроне клубились мохнатые звезды и истонченный дрожащий свет их падал мимо НЕГО на плоские крыши, на бескрайний лоснящийся шифер. Он посмотрел вниз. Было жутко высоко. Желтый квадрат лежал на прежнем месте, но сделался совсем крошечным — со спичечный коробок. И тогда ОН понял, что больше никогда сюда не залезет. Просто не сможет. Голова кружилась. Тополь раскачивался под ним, дерево натужно скрипело. Уходили из-под ног скользкие сучья. Болью сводило в панике стиснутые пальцы. Как же он залез сюда?! Так высоко. Никто ему не поверит… Он сдернул медальон с шеи и, путаясь в темноте с узлами, привязал его к суку над головой. Это было первым настоящим ЕГО чувством — странной смесью страха, восхищения и гордости. С таким чувством водружали флаги на Эверест — ОН был здесь первым. И что бы ни случилось далее — первым был ОН!
ОН не запомнил, как спустился вниз. ОН запомнил сбитые до сукровицы ладони и саднящие колени. И еще — смех. Едкий и клокочущий — как химический пар. ЕМУ не верили. ОН заламывал голову, силясь разглядеть что-то в высокой кроне. На НЕГО показывали пальцами. Девчонки насмешливо отворачивались, выдувая меж редких зубов карамельные пузыри. А когда он, побледнев лицом, ринулся на приступ, ЕГО просто оттащили за ухо. Длинный, нескладный, как циркуль, дядя Костя, топорщась полосатым галстуком, прошелестел что-то о сломанной шее и запретил строго-настрого…
Вечером поднялся сильный ветер. Дрожали стекла и пролетали мимо них смятые листья, пыльный дорожный мусор и сигаретные пачки. Мочалились на ветру голые щетинистые ветки. Словно струны звенели и хлопали бельевые веревки. Вдоль ящичных штабелей пузатыми смерчиками раздувалась стружка. Отдельно Стоящий Тополь, под особо сильным порывом ветра, взмахнул развесистой кроной и вломился сучьями в черные пунктиры проводов. В мутном вечернем небе оглушительно хлопнуло, плеснуло белым сварочным огнем — и длинным ручьем просыпались на асфальт клочья окалины. Во всех квартирах, схлопнувшись в красную волосяную искорку, пропал свет. На мгновение стало тихо, даже ветер замер, оборвав щемящую высокую ноту. Потом искрануло на изоляторах возле промтоварного, вспыхнула было стружка в одном из ящиков, но налетевший ветер рванул её наружу и растер по асфальту быстро тускнеющими угольками. Тем не менее, к завтрашнему утру тополь лежал на боку, словно поверженный колосс, заломив кверху рваный, изгрызенный бензопилой комель. Мертвыми плетьми стелились по асфальту ветви. Это было ЕГО второе БОЛЬШОЕ ЧУВСТВО — ОН плакал. Тополь лежал, словно умерший друг, и, не совершая над ним панихиды, хмурые люди в спецовках пилили его на чурбаки. Медальона ОН, конечно же, не нашел. И единственной своей фотографии тоже. Это ВАЖНО.

— А почему фотография была единственной? — спросил я.
— Ну, — он пожал плечами. — Снимки, разумеется, были… В младенчестве, конечно, и самом раннем детстве тоже. Первый родительский восторг. Кто-то из соседей, имеющий камеру. Смеющиеся лица, плачущие лица, первые шаги, первые прогулки… Наверное, был даже альбом… Но был утерян. Что-то бытовое — засунули куда-нибудь, выбросили вместе с ненужными бумагами, мало ли… А потом родительский восторг постепенно иссяк — тоже жизнь, тоже ничего странного — растет пацан и растет… Появлялись какие-то снимки и позже, но благополучно терялись, портились — альбома-то нет. Да и надо ли… ОН рос узколицым и остроухим, не получался на снимках и фотографироваться не любил.
— Все равно не может быть, — сказал я. — А школа. У меня куча школьных фотографий.
— И где они теперь? — вопросил он.
— Ну… лежат где-то… — я помедлил, припоминая, и подумал вдруг, что действительно, давно не попадались. Засунул куда-то… Мешали ведь. Секретер невозможно было открыть — рассыпающийся ворох. И еще эти, крупноформатные, на которых всем классом вместе с учителями, неудобные, вечно подминались края. Вот и прибрал куда-то. — Не помню. Но есть — точно.
— Ладно, — он усмехнулся.

— Всё гораздо проще. У НЕГО появился Собственный аппарат — простенькая «Смена» в футляре на тонком ремешке. Камеру оставил тот самый сосед, сотрудник местной заводской газеты, по совместительству — фотооператор. Он переехал кудато за Урал — повышение, а старенькая «Смена» — аппарат не престижный. Неожиданно для себя ОН ушел в это с головой — зашторенная комната, кюветы, кисловатый запах растворов. Неясные образы, сами собой проявляющиеся на мокром картоне и над всем этим красный заколдованный свет. Алхимия. Качались по углам красно-черные тени. В таинственные и прекрасные лица одноклассниц, улыбающиеся ЕМУ со дна кюветы, можно было влюбиться. В живые их прототипы — нет. ОН был романтик. Фотография подняла его рейтинг, тут тоже как в жизни: кто-то имеет яркую внешность, кто-то гитару, а к ней музыкальный слух, у него была «Смена». Теперь ОН всегда был ЗА камерой. ОН снимал школьные вечера, открытые уроки и вообще — всё. ОН составлял композиции, небрежно бросая дылдастым старшеклассникам: «кучнее» и они послушно сближались. ОН говорил: «внимание, снимаю» и все замирали. ОН не участвовал в самодеятельности — ЕГО перемещения на школьных праздниках ограничивались теперь длиной провода фотовспышки. На фотокружке их было двое — ОН и седоватый преподаватель, который открывал кабинет, а потом — в девять вечера — запирал. К НЕМУ привыкли и перестали замечать. ОН никогда не появлялся на своих снимках. Впереди маячила юность, кто-то кого-то приглашал на танец — ОН снимал. Открывая альбом, ОН научился говорить МЫ: это мы с ребятами на Катуни… это мы в колхозе на практике… это мы у Жеки Полесова дома… это мы всем классом в Ленинграде, вот Аврора, только её Полесов загородил… Наверное, он мог бы стать профессионалом. Не стал… Охладел. Как-то внезапно и сразу. Без воспоминаний и сожалений. Ничего особенного, конечно, ну было увлечение, ну прошло… только целый кусок жизни вдруг оказался словно вырезан ножницами. Кстати, ножницы это хороший образ. Потом они мелькали в ЕГО жизни все чаще и чаще, но тогда ОН, естественно, ничего не замечал…

Мы помолчали оба…
— Еще по пиву, — сказал я наконец.
Он снова что-то рисовал в блокноте, наклонившись вперед и часто дергая носом. По-моему, его мучил насморк. Очки ловили тусклый сорокаваттный отблеск.
— Занятный он был человек. — Я ни черта не мог разглядеть, что он там рисует, а заглядывать через руку не хотелось.
— Да. — Он часто закивал, отчего очки сползли еще ниже, и обнажилась переносица, затертая до беловатых шрамов. — Конечно, ОН был занятен. Как объект для исследования. Внешне его занятность никак не проявлялась. Внешне он был сер и ровен, как тротуарная плитка. Малозаметен.
— Дальше, — попросил я.
— Дальше?…

Дальше ОН закончил школу. Все эти всплески и клочья восторженно-радостной пены поднялись и опали, никого, собственно, не задев. На выпускном вечере присутствовал заезжий фотограф, ОН расплатился за групповой снимок пятью рублями и ужаснулся, увидев себя, длинного, нескладного, притиснутого к композиции сбоку на каком-то крошечном, явно из кабинета начальных классов, стульчике; с неловко сдвинутыми коленками и совершенно идиотской рожей. Он взял ножницы, разрезал фотографию по вертикали и отметил, с непонятной, не осознанной еще полугрустью-полутоской, что без НЕГО стало лучше.

— Стоп, — сказал я. — Но на других снимках-то ОН должен был сохраниться…
— Теоретически — да… Но, видно, и остальные решили так же — без НЕГО лучше.
— Ну, ни хрена себе, — сказал я.
— Дальше был институт. Совершенно незапоминаемое название, я даже не пытался. Какой-нибудь НИ… чего-то там…
— НИМАТНИМЕД, — подхватил я.
— Да-да-да. НИВБРОВАвГЛАС, НИТЕХНИЭТиХ.
Он поперхнулся пивом и долго выразительно кашлял, закрываясь рукавом. Коекак отплевавшись, перевернул блокнот и подвинул ко мне. Я отставил кружку. В блокноте снова красовалось одетое «ОН», на этот раз в кимоно и с хайратником на стриженом лбу. Кончики пояса свешивались ниже колен.
— Что это? — спросил я.
— О! — сказал он, приподнимая кружку на уровень глаз и, как в магический кристалл, вглядываясь в рифленый бок её. — Это… Это новый всплеск, новый вкус и, если хотите, новый смысл.
— Карате? — спросил я.
Он пожал плечами.
— Боюсь, я не слишком в этом разбираюсь… Как называется, когда делают вот так? — левой рукой он захватил мне куртку возле локтя, а раскрытую правую ладонь приблизил к вороту, словно собираясь выполнить «оучи».
— Дзюдо?…
— Наверное. Что-то ударно-бросательное. Вообще ЕМУ это было свойственно — увлекаться.

— Увлекался он так, что все прочее отходило, не на второй план даже, а вообще куда-то за кадр. Маячившие впереди миражи заслоняли всё. ОН просто не умел — вполсилы. ОН вскакивал в половине пятого — утренняя пробежка, сонные ряды деревьев, отпотевшие росой поребрики. Непроснувшиеся водители трамваев осоловело смотрели вслед. Здесь была своя алхимия, свой язык посвященных — принцип тэнкен, тегатана — рука-меч, хейкори-ката. Выталкивая диафрагмой гортанное «ки», ОН вскидывал руки от бедра — и корчился в захватах спрессованный движениями воздух. Горчичниками между лопаток проступал пот. От затоптанных матов пахло пылью и паутиной. Промежуток между утренней и вечерней тренировками заполняло вялотекущее ожидание. Шелестящий голос лектора расслаивал надвое кафедральную тишину аудитории — на первых рядах скрежетали авторучки и сухо щелкали стремительные страницы, там, сдвигая в едином порыве шишковатые затылки, сидели Умные; а на галерке, под самым потолком поточки, Веселые скрывали за покашливанием хлопки пивных пробок. ЕМУ не были интересны ни те, ни другие. ОН держался посередине — обезьяна из японской сказки, не знающая к кому примкнуть. Сентябрьское солнце вплавлялось в стекла. Дрожали на полу горячие тени. Нестерпимым блеском сияли цинковые крыши общежитий. Синее марево обволакивало шпили антенн. Сеял водяную пыль фонтан перед центральным входом, в перекрестье его струй мелко, как в лихорадке, колотилась радуга. В ЕГО голове была поездка в Свердловск на соревнования. Заявление, заверенное деканом, уже похрустывало в кармане. На нем значилось два раза «отказать» и один раз «не возражаю». Поезд уходил в пятницу. А ОНА смотрела на НЕГО через два ряда пустых кресел, смотрела на стриженный упрямый ЕГО затылок и ждала, когда ОН очнется.

— Она? — переспросил я. — Значит, была еще и ОНА?
— Конечно. — Он невозмутимо отодвинул пустую кружку и придвинул полную. — Знаете, я уверен, что у каждого человека есть ОНА. За каждым из нас всегда наблюдает кто-то через два ряда пустых кресел. Оглянитесь.
Я хмыкнул и посмотрел через плечо. Там были пустые столики, крошки пополам с окурками, рыбья чешуя. У дальней стены в неподвижном ожидании пребывала престарелая матрона с такими густыми фиолетовыми фарами вместо глаз, что мне сделалось жутко. Поймав мой взгляд она заулыбалась, выставив на показ неожиданно ровные, крупные зубы.
— Бутылочку допьете, не выбрасывайте, — попросила она.
Я повернулся и пристально посмотрел на затертую его переносицу. Он хихикал и втягивал пиво одновременно. Выцветшие брови смешно подергивались. «Врезать бы тебе», — с сожалением подумал я. Он снова поперхнулся, переведя смех в утробное хрюканье, и долго откашливался, прикрывая лицо рукавом.
— Извините, — сказал он, — это шутка.
— Я понял, — кивнул я. — Так что там ОНА?
— ОНА… — повторил он, и воспаленные глазки за стеклами его очков закатились куда-то внутрь. — ОНА была его новым смыслом. ЕГО счастьем и ЕГО проклятием. Потом. Вы не одолжите мне десять рублей?
— Пожалуйста, — сказал я. — Вы очень интересно рассказываете.
Он ушел и сразу же вернулся. В тарелке желтели сухие кальмаровые стружки.
— Лакомство, — сказал он. — Осьминоги. Так ОН их называл. На японский манер. Цумори коге. Представляете, что за каша была в голове у парня.

— ЕЙ там попросту не находилось места. ОНА догоняла его в проходе после лекции — подожди! — и неловко прикасаясь к руке, что-то спрашивала. ОН отвечал, терпеливо улыбаясь, но глядя сквозь. А ОНА боялась моргнуть, ЕЙ казалось, стоит на мгновение закрыть глаза и ОНА ЕГО потеряет. Трудно сказать, чем ОН ЕЕ привлекал. Может тем, что был отдельно от всех, и не похожий на всех, страдающий от одиночества и одиночеством своим гордящийся, одновременно угрюмый и насмешливый, скучный, как утро понедельника, и вместе с тем странный, словно знающий что-то, какую-то страшную древнюю тайну и скрывающий ее от людей. Это будоражило. Иногда ЕЙ приходило в голову, что если бы ОН смог ЕЕ полюбить, ОНА стала бы для НЕГО всем. Стала бы ЕГО жизнью. Так оно, в сущности, и было. От таких мыслей становилось страшно. ОНА ни для кого еще не была ВСЕМ. ОНА не думала, что так бывает. Ни где-то там, в книгах, а здесь, сейчас, с НЕЙ. Такая любовь. ОНА бегала за НИМ, как собачонка. Боялась спугнуть… Нельзя, ни в коем случае нельзя было показать, что ОНА чувствует. Потому что тогда — все пропало. ОН настолько любит свое одиночество, если узнает, как ОНА на НЕГО смотрит, ЕГО просто не станет. ОН оставит вместо себя чужого, холодного, с презрительным каменным подбородком, а сам истает в воздухе. Никогда нельзя говорить парню о ТАКИХ чувствах. Получался замкнутый круг… Господи, как всё сложно. ОНА до хруста стискивала пальцы. И стояла под окнами, да-да, представьте, это у НЕГО-то… Третий этаж, западная сторона. Двор. ОН жил один, разменявшись с матерью — та наконец-то встретила человека и переехала к нему. В другой город. Отчим — добрый веселый мужик — звал двоих. ОН не захотел. Окна горели желтым, свет растекался по ночному асфальту, делая его похожим на черное глянцевое стекло, и в этом стекле отражалась маленькая перевернутая ОНА. Смешно и глупо. Идиотка. Над ЕГО окнами звезды были другими, острыми и яркими. Если бы ОН только знал… Если бы…
… Но откуда же ОН мог знать?!… Откуда?!!.. ОНА была необыкновенная, умела скрывать… Ничего не отражалось на лице, помните, тротуарная плитка… Что там под ней… Нет, разумеется, ОН ЕЕ замечал. В молодом возрасте трудно не интересоваться девушками. ОНА всегда присутствовала в его мыслях, гдето с краю, эдаким ярким радостным маячком. ОНА даже снилась ЕМУ — несколько раз. Но первым делом самолеты… то есть тренировки. ОН просто не представлял, насколько это серьезно. А когда настало время очнуться…

— Так ОН очнулся-таки?…
— Конечно. Но вот что странно… ОН знал, как называются сушеные осьминоги, но ничего не слышал о дзене. А вот если бы ОН слышал о дзене… Кстати, вы что-нибудь слышали о дзене…
— Э-э… карма?… — неуверенно предложил я.
— Нет-нет, — он отмахнулся, как от назойливой мухи. — Не то… Слушайте, применимо к боевому искусству, общий смысл вот в чем: любое будо не есть собственно цель, а есть лишь способ достижения цели. А сама цель — приведение себя в соответствие с жизнью. Точка опоры, если хотите… Вам все еще интересно?
— Да, еще по пиву, — согласился я.
— ОН был не прав! — голос уже соловел. — Не прав! Он все время жил чем-то, вместо того, чтобы просто ЖИТЬ.
— По-моему, это прекрасно, — осторожно возразил я.
— Прекрасно, — он легко согласился. — Но и опасно.
— Чем?
— Однажды может обнаружиться, что тебя нет…
Я помолчал, осмысливая.
— То есть как — нет?
Он взмахнул руками, словно разгоняя клубы дыма.
— А что говорит по этому поводу закон сохранения вещества? — вкрадчиво поинтересовался я.
Он улыбнулся. Криво, хитровато, по-лисьи.
— Вы ведь уже поняли, куда я клоню? — спросил он.
— Так ОН очнулся? — я решил пока затаиться.
— Не совсем… ЕГО разбудили.

— Так в деревнях будят закоренелых маленьких лентяев — ведро холодной воды на голову, — он выпустил кружку и повел по лицу расслабленной пятерней, сверху вниз. — Зря я на НЕГО наседаю, зря. Дзен, цель, средства… зря. Кто в те времена во всем этом разбирался?… Никто… Листья сакуры облетели… и ковром неподвижным… устилают холодную землю… Организаторы турнира были похожи на сытых пятнистых пауков. Суча лапками над вздувшимся бугристым брюшком они копошились в центре зала, опутывая его клейкими нитями канатов. Над отгороженном ими квадрате клубился бестеневой прожекторный свет и повисали под потолком сочные шлепки ударов, брызгала высеченная из бровей кровь и с костяным стуком сшибались каленые предплечья. Гомон и сизый сигаретный дым источали передние ряды. Звонко расщелкивались новенькие пачки купюр и шелестящие денежные ручейки утекали наверх, где скрежетал мел по черному грифелю и крепыш в букмекерских нарукавниках проставлял большие кривоватые цифры напротив имени бойца. За каждый бой платили отдельно. ОН насмерть отшиб левую руку, так что крошилось битое стекло в суставе. Пот застилал глаза. Звучала гулкая медь — ОН отдыхал, привалившись спиной к канатам. Ни черта не видно было в этом раздирающем свете. ОН даже не удивился, когда бинтованный чугунный кулак, выскользнув из прожекторного зноя, ударил ЕГО в лицо, в складку между носом и нижней губой. Пустеющий звон рассыпался в голове и томительная слабость наползла в колени, они подогнулись, но упрямый характер, сталью тренькнувший вдруг в позвоночнике не позволил упасть. И тогда ступня, разогнавшись по широкой дуге, врезалась в голову сбоку, не встретив никакой преграды на своем пути. Это был конец. ОН лежал на полу и расколотый прожектор светил откуда-то снизу, продавливая мутнеющие глазные яблоки. Врач, оттянув книзу слезящееся веко, сказал: «Всё! Завязывай…» Врач был сух и косноязычен, постоянно поминал «етит… мать», закатанные рукава халата обнажали жилистые тренированные предплечья. «Серьезно говорю, етит… мать, завязывай. Тебе полезно еще — сумей оценить…» Через десять дней ЕМУ сняли швы с височного отдела, через две недели повязку с левого глаза. Гипсовая муфта на локте продержалась еще месяц, и весь этот месяц он пил. Сыпучими барханчиками собиралась пыль вдоль плинтусов его длинной, похожей на вагон комнаты. Вороха одежды погребли под собой потерянные стулья. ОН просто снимал с себя грязное и швырял в угол. Щербатый оскал батареи напоминал ухмылку и из-за нее, издевательской и похабной, ОН страшился подойти к окну… А под окном ждала ОНА. Лихо закручено?
— Лихо, — согласился я.
— И еще… Весь этот месяц ОН спрашивал себя: «зачем?». «Зачем мне все это?»… Первые попытки анализа — смешно… Зачем он поехал в этот Свердловск… Зачем он вообще полез в это очертя голову… Тысячи людей занимаются спортом, не переступая разумной грани… Тысячи людей носят хакама — причисляя себя к посвященным… Почему ОН не может, как они… Откуда это неистовое упорство… Маячило ли чемпионство впереди — нет, даже речи не велось… ОН прекрасно понимал, что выше клубного уровня подняться не сможет, всегда знал… Входные данные ничтожны, не хватает килограммов, не хватает сантиметров, потенциала, таланта наконец… Тогда зачем же…Что побуждало, толкало — что?… Кому хотел доказать?… Себе?… Значимость собственную, избранность свою говеную… Дескать, смотрите, какой я весь — в белых одеждах… Доказал?… Привык ощущать себя за чертой, а на деле просто приподнял голову над лужей и тотчас надменно принялся посматривать вниз — что-то там пузырится… И тут, бац, по черепу — не поднимай голову, если шея не отросла, и… добро пожаловать обратно, в грязь… Не хочется назад, а?… У-у-у-у, не хочется… От омерзения к самому себе тошнило. Источая фиолетовый дым, корчилась в пепельнице фотография — ОН, смеющийся, с необыкновенно счастливой рожей, вздымающий на руках огромный блестящий кубок. Не ЕГО — командный. Единственное фото — полароид, какой-то приятель щелкнул. Все ради этого?… Годы, усилия, небывалый сердечный жар — все ради этого, а?… Загибало углы тонкое спиртовое пламя. Впервые ОН осознал пустоту под ногами. Бездну, ширящуюся за спиной. Стучали, осыпаясь, мелкие камушки. Сворачиваясь, скрипел жестяной пепел. Теперь — все… ОН клялся ему, как языческому богу. — Всё!!!… Хватит. Надо начинать жить — с нуля. На прошлом — крест. Оставим Японию японцам, а Будо тем, у кого жилы не рвутся… Кесарю кесарево, а слесарю слесарево… Жить, наверное, очень интересно… Господи, до чего же легче сказать… Время текло сквозь пальцы, как песок. Все валилось из рук. За окном чиркали клювами воробьи, колготясь в тополиных зарослях. Осенние облака накрывали город. Будущее представлялось столь же туманным, как и прошлое. Новая жизнь всё никак не могла начаться. Ладони соскальзывали. Не находилось опоры — ЕМУ требовалось что-то, оправдывающее существование. Просто жить — неимоверно скучно. Серо. В чем смысл?… ЕГО знакомая — психолог — досадливо пожимала плечами и советовала не искать золота там, где его нет. Учителя, твердея взглядом, отсылали к первоисточникам… Остальные снисходительно хлопали по плечу и объясняли, дружелюбно проникаясь, смысл, конечно же есть: все очень просто — живи, как я… ОН пробовал — накатывала сосущая смертная тоска, тугой ком распирал бумажное горло. Заканчивались семестры, гулко хлопали сквозные двери. ОН уезжал проветрить голову, садился в первый подвернувшийся поезд, мелькали за окнами, провисая, черные пунктиры проводов, вороны на фарфоре изоляторов раскрывали крылья, не взлетая. ОН чуть было не заблудился, позабыв расположение родного города — настолько похожими оказались все эти станции, полустанки, вокзалы, переплетения железнодорожных стрелок и гремящая толкотня вагонов. ОН научился определять стороны света по лицам попутчиков и по особой атмосфере, царящей в тамбурах — чем ближе на Юг, тем похабнее и откровеннее взгляды, ближе на Запад — чопорнее, на Север — пьянее, с Востока поезда шли битком набитые товаром и маленькими, но чрезвычайно крикливыми людьми, картон коробок и лица — одного цвета. Грохочущие на стыках колеса вдребезги разбивали сон, ОН шел в тамбур — курить и завязывать разговоры. Денег пока хватало. Проводницы, расчувствовавшись, предлагали переспать, проводники, прослезившись — выпить еще… ОН изучал жизнь, ту самую о которой так много слышал, как исследователь, по крупицам собирая и сортируя факты. Не увлекаясь… — больше ОН не позволял себе увлекаться. ОН ночевал на щебеночных отвалах, ел промороженный хлеб и выслушивал романтически-неземные истории землистого цвета аборигенов. ОН сходил с поезда посреди ночи и — имея с собой! — стучался на ночлег. Пускали всегда. ОН снова выпадал из общего течения — странного паренька вспоминали недолго. ЕМУ казалось — ОН заболевает. Рваная вата облаков, клочья ваты из рваных фуфаек, ватная слабость после утреннего озноба, пузатые, распираемые изнутри бока цистерн, перемазанные мазутно-креазотной жутью — смешиваясь, это не заполняло пустоту, а лишь усугубляло ее. Среди внутренностей скользкой холодной ледышкой бултыхалось: «неужели это навсегда?». Навсегда. Мертвели ладони. Молодость. Максимализм. Глупо, правда… Кто ищет смысл, тот обычно его не находит. Мы-то с вами знаем… Из нависших облаков высевался на землю частый холодный дождь. Судьба дает человеку три радости — Друзей, Работу, Любовь… Сказано, словно в прошлом тысячелетии — немыслимая щедрость… ЕМУ хватило бы и одной. Наверное…
— И?…
— Это случилось…
— Само собой?…
— Что вы… Само собой ничего не случается. Просто однажды, в один из тоскливых вечеров, ОНА подошла сзади, неслышно ступая, и прижалась щекой к затылку…

— И?…
— И — всё! — он расслабленно откинулся на спинку стула. — На этом следовало бы закончить.
— Это что, счастливый конец, что ли?… «Сначала было херово, но пришла Любовь и всё исправила»?…
Он кивнул.
— Лажа, — сказал я. — Стоило огород городить.
— Не знаю, не знаю… — он снова принялся обнюхивать сигарету. — А мне нравятся счастливые концы.
— Где счастливые концы, там и дети и отцы, — недовольно отрезал я. — А еще венцы, гонцы и бубенцы… Давайте дальше, не томите… Я вам еще пива налью. Хотите?…
— Хочу, — грустно сказал он.
Я посмотрел в окно. Снегопад усилился и кружило, застилая панораму дворов, суматошное, мохнатое, белое… Липли снежинки к горячему стеклу. Это была осень. Величественное сошествие осени. Вплывала в сознание блекнущая тишина. Роняло торжественное небо шевелящиеся хлопья. За соседним столиком сдавленно матерились.
— Не холодно в пиджачке-то?… — зачем-то спросил я.
— Очень теплый свитер… — он распахнул полы, демонстрируя продавленную, изрядно побитую молью грудь.
И, сразу, без паузы и громко:
— Любовь…
С соседнего столика оглянулись.

— Любовь всегда приходит внезапно. Так принято считать. В этом отношении ЕГО случай был уникальным — ОН уловил момент самого начала. Неожиданная мысль, что ОН может быть нужен кому-то, оглушила. ОН не поверил. Еще цепок был юношеский цинизм — весь мир бардак, все бабы… ну так далее… Никогда не любят просто так… Всегда любят за что-то… «Оля любит Мишу — он мясник с базара»… «Юля любит Гришу — у него гитара»… ОН задумывался, примеривая это на себя… За что его можно было бы полюбить… Получалось: не за что. ОН десятками уминал окурки в пепельнице. Сигаретный дым въедался в потолок. Чего это она? Красивая девчонка, столько парней вокруг, а ОН кто? ОН мысленно ставил обоих рядом. Не получалось, сложенная было картинка рассыпалась и половинки ее, словно нарезки из разных фотографий не подходили друг к другу. Хоть тресни… ОН ожидал подвоха. Что-то темное должно было выйти и помешать. Разлучить и навсегда — встать между… ОН сидел у окна, остывал чай, оседая коричневой мутью на дне стакана, забытая сигарета дотлевала в пальцах. Горячий лоб пламенел. ОН понимал уже, что попался. Прикрывал глаза, неторопливо вспоминая — глаза, волосы, походка. Как ЕЕ зовут? К своему ужасу ОН не был уверен, что помнил правильно. ОН оглядывался назад, перематывая киноленту событий, и всюду, всюду обнаруживал ЕЕ. Да что же это… Теперь ОН чувствовал ЕЕ взгляд через два ряда пустых кресел — так, что кожа съеживалась на затылке. Выходит, ОНА всегда была рядом… Выходит… Внутри что-то оттаивало, волна смутной еще, нарождающейся нежности затопляла грудь. Дергался туда-сюда несглатываемый, острый, как птичий клюв, кадык. Наверное, так нельзя… но по-другому ОН не умел. Всё и сразу. Жидкий огонь струился в венах. Жизнь снова обретала смысл. ОН вскакивал и метался по комнате, от окна к двери и обратно. От скрежета половиц ворочались внизу потревоженные соседи. «Надо быть честным, — думал ОН. — Подойти к НЕЙ и сказать… «Кажется, я тебя люблю»… Кажется… Я не уверен, я могу путать с любовью нечто временное и недолгое… Влечение, например… Я не могу распознать такие нюансы — что я за человек… Всё, что было раньше, казалось — навсегда, казалось — ничего нет важнее, а потом сошло, как снег… я не умер. То же самое может случиться с нами. Но сейчас… мне кажется… Это будет жестоко… Но честность всегда жестока. А жалость всегда лжива. Нужно сказать — бесхитростно и прямо. Глядя в глаза. Если ОНА поймет — это будет выходом, если повернется и молча уйдет — излечением для обоих.
А потом ОНИ сделают вот что: сфотографируются в автомате на углу сквера. Он круглосуточный. И это будет началом. Первой вешкой. ОНИ посмотрят на снимок и решат, что делать дальше…
ОН снова совершал извечную свою ошибку.
… Снова начинал с нуля.
… И снова делал ставку на одно-единственное… ВА-БАНК.
Никогда не храните все яйца в одной мошонке, молодой человек.
ОН замер, утонув в подушке лицом. Снилось — горел восход и плавился жидкий воздух в узкой полоске раскаленного горизонта, кипел, брызгая каплями жара во все стороны, а потом, не удержавшись, стекал с горячего неба в ледяную воду утренней согры и охлаждался со скворчанием олова, исходя клубами белесого тумана. Ветер подхватывал его и уносил прочь, с натугой прогоняя сквозь частое сито тальниковых зарослей.
Вот как это было — горел восход...
... Горел восход и чадили белым дымом ошметья зари в березовых подлесках и полыхали с пороховым гудением высоченные вершины сосен, неосторожно коснувшись огнеопасно-смолистыми ветвями горящего неба. Небо тоже горело — жутко, во всю ширь. Стремительно истаивали, перекрученные огнем ватные клочья облаков. И отражалось в ЕЕ глазах литое пламя...
Вот как это было — огонь в небе и литое пламя в глазах...
Возможно ли забыть такое насовсем? Как тебя зовут, спросил ОН и не расслышал ответа. Не имеет значения. Ничто не имеет значения, пока кружится литое пламя в глазах... Так мотыльки летят на огонь...
... Волшебная... Налетел ветер и разметал волосы — коротким пламенем в зенит.
... Налетел ветер и твердый воздух потек мимо, не проникая в легкие, но обдирая, как рашпилем, лицо. Не больно... Только чуточку страшно...
... Налетел ветер и… Литое пламя — в небо... Литое небо в глазах... Глаза, отлитые из неба и пламени... Все смешалось... Не разобрать... БРЕД!!!...
... Горел восход и твердый воздух царапал лицо...
... Мягко подогнулись ноги и с хрустом укололо ладони...
... Если это сон, то лучше не просыпаться...
... Когда-нибудь придется...
... Если я проснусь, то лучше сдохнуть...
... Спокойнее не станет...
... Мне страшно... Я ни хрена не боюсь, но мне страшно...
... Почему...
... Небо горит...
... Не бойся... Это чистый огонь... Он не жжет и не коптит, после него не остается пепелищ и горя и обгорелых труб и выжженной земли...
... Горький дым... Разъедает глаза...
... Это ничего... Пойдет дождь и никто не заметит, что ты плачешь... Никто...
... Как же долго я тебя искал...
... Я всегда была рядом... Просто ты не знал...
... Так это ты говорила со мной?... Я помню, мне кто-то отвечал, но я думал это смятое эхо смеется... Я тебе не верил... Прости... Но теперь навсегда!... Я никогда не проснусь...
... Почему ты молчишь?... Я не вру... Будь что будет... Даже если твое горящее небо рухнет в океан и умрет в нем с криком исчезающих морей и кипящая вода ринется на сушу, круша и сметая, я поставлю тебя за своей спиной и встречу удар грудью... счастливый, что мы были вместе до конца...
... Почему ты молчишь?... Ты ведь не исчезнешь в рассветном холоде?... Ты ведь останешься навсегда?...
... Почему ты молчишь?...
... Ветер, налетая, скребет по оголенным нервам сонных ветвей... А вот это уже больно...
... Вместе и навсегда... Правда?...
... Так не бывает...
... Тихо-тихо, на грани слуха, почти неразличимо возле топки гудящего неба шепот губ растерянных, обреченных, испуганных, обиженных; не надо, молчи, я знаю, что не бывает, знаю... все проходит, не только плохое, хорошее тоже, так уж устроен мир и ничего с этим не поделать, только, пожалуйста, не исчезай, ты ведь все можешь, уже утро, а сны так коротки, но ты ведь не сон, ты — ради чего стоит жить...
... Спасибо тебе... Только не забывай меня, ладно?...
... Подожди... Куда ты?.. Подожди...
... Подожди! — кричал ОН.
— Подожди!
Мокрые холодные пальцы касаются лица. Осторожные, но быстрые прикосновения. Словно паучок лапками — лап-лап-лап... Что это?
— Подожди!
Кричать уже бесполезно — никого нет. Пусто... Вокруг много воды — она пронзает воздух тонкими прерывистыми линиями. Как пунктиром...
Черт, голова раскалывается.
Больно.
Отгорели небеса — огонь погас. Во все небо — серое унылое пепелище, уже остывшее, уже холодное, провисает под собственной тяжестью клубящаяся муть и брызжет вниз водой... Словно ничего не было... Только пальцы-паучки — лап-лап-лап — трогают лицо. ОН отмахнулся.
Дождь — вот что это такое. Вода, свободно стекающая по лицу и шее. Дождь в колодце старого двора.
Частые удары падающих капель. Разнообразные, сливающиеся, путающиеся звуки, перекрещиваются в воздухе. Какофония. Расстроенное продрогшее пианино... Брум-м...-брум-м... — рассыпается дробно по жестяному козырьку подъезда... Ш-т...-ш-т...-ш-т... — мелко сечет в сумятицу мокрых листьев. Из ржавого рукава водостока льется ручьем; звонкий плеск, фонтанчики, фейерверки брызг... С веток капает и тяжелые пузатые капли методично долбят асфальт.
ОНА поёжилась. ОН поднял воротник. Это был уже не сон.
Они шли по обочине огибающей сквер дороги. Отражалось на ночном асфальте перевернутое небо. Пузырилась в лужах облачная муть. За витой чугунной решеткой шевелилась глянцевая мокрая зелень. Желтели фонари — ажурные жестяные навершия их имитировали человеческие лица, грустящие, добрые, усатые, оскаленные, постарался жестянщик, и истончались в слезящемся свете дырчатые щеки. Дымные тени скользили по стенам домов. Фонарь-трубочист на углу готовился перегореть — свет в нелепом его цилиндре дергался нервно и немощно, как затухающее пламя. ОН смотрел вперед. Автомат работал, пульсировал таблоид и суетливые неоновые муравьи беззвучно кольцевали надпись «Мгновенное ФОТО».
Сейчас, подумал ОН.
ОНА зябко кутала плечи — близость мокрых деревьев и слишком легко оделась…
— Слушай… — сказал ОН, глядя под ноги… — Мне кажется…
Темнота вокруг судорожно дышала… вдох… выдох… Шуршали в листве неугомонные насекомые. Вдоль слепого темного фронтона, как живые существа, копошился оберточный мусор — скрежеща по асфальту загнутыми краями…
— Мне кажется… — говорил ОН.
Он не понимал, почему так светло. Ночь ведь… Их длинные тени корчились на асфальте.
— Ну же… — думала ОНА, мысленно обкусывая губы.
Навалившийся свет распался вдруг на два очага, неистовый и слепящий. Надвинулся вплотную. Гудок мявкнул — бесполезно и коротко. И визг тормозов ободрал кожу до костей, под этот визг ОН чувствовал, как стонут натянувшиеся сухожилия, ОН пытался в последний миг отшвырнуть ЕЕ или хотя бы заслонить, ЕМУ так казалось, что пытался, на самом деле успел только нелепо дернуться, и тотчас рвануло рукав и выпуклый автомобильный бок с силой прошелся по бедру, ЕГО швырнуло в сторону, ОН увидел надвигающийся из темноты асфальт, выставил вперед локоть и закувыркался, обдирая лоб, руки, колени… Удар о поребрик вышиб весь воздух из груди, несколько звонких мгновений ОН валялся, не чувствуя тела, потом легкие свело кашлем. ОН отплевался — кровью и желчью. Перевернулся и оказался на четвереньках. Асфальт дороги колыхался, как поверхность моря, ЕМУ казалось — ладони погружаются, тонут, еще немного и тяжелые асфальтовые волны сомкнутся над ним. Наверное, это был шок… или сотрясение… ОН думал лишь — ОНА может утонуть, ОНА без сознания и не сможет удержаться на плаву, сейчас ее спасает заполнивший легкие воздух — ОНА ведь набрала воздух, собираясь закричать и не успела выдохнуть, мышцы сведенные спазмом перекрыли гортань, как только они расслабятся и грудь начнет опускаться — ОН ЕЕ потеряет. СКОРЕЕ!!! ОН попытался плыть, раздирая в кровь ногти, потом вдруг очнулся и, шатаясь, поднялся на ноги. ОНА лежала — ворохом скомканного тряпья, рассыпанные волосы налипли на щеку и что-то одутловатобагровое, совсем не похожее на человеческое лицо, просвечивало между ними. Юбка задралась, обнажая бедро, из которого вертикально вверх, протыкая смуглый капрон колготок, торчала сломанная иззубренная кость. ОН сделал несколько шагов вперед и снова упал, проделав остаток пути уже на четвереньках. Снова накатило — волнообразная рябь, асфальтовая пучина. Потом из-за близкого полутемного горизонта кто-то сдавленно выматерился. ОН поднял голову. Черная, похожая на пузатого лакового жука, машина, стояла боком, заскочив передними колесами на кромку тротуара. Красноватыми углями в темноте тлели плафоны. Распахнутые дверцы топорщились в стороны, как жесткие надкрылья насекомого, и из темного нутра, выбрасывая наружу колени и локти, выбирались размашистые угловатые фигуры. Они обогнули машину и, приблизившись, встали полукругом над тем, что совсем недавно было ЕЮ. Один из них, проведя пятерней по склоненному бритому лбу сплюнул под ноги. «Во, блядь…» — сказал тот, что стоял рядом. Бритый коротко оглянулся на него, затем чуть выдвинулся вперед и осторожно, носком ботинка, пошевелил лежащее тело. Оно мягко перекатилось на спину, разбросав безвольные плети конечностей и темный, срезанный протектором подбородок уставился в небо. И тогда ОН закричал. Это было безумие — жаркое, звериное, разрывающее нутро бешенство. Фигуры качнулись назад, ОН бросился на них, прямо с четверенек, как волк, норовя вцепиться зубами в трепещущее горло. Они шарахнулись, но ОН успел дотянуться до одного, вцепиться в трещащие кожаные отвороты на груди и они вдвоем, сбитые инерцией прыжка, покатились по асфальту. А рядом, за чугунными завитушками ограды, шелестел нашлепками мокрых листьев ночной парк. На сыром асфальте кровь была незаметна. Человек под НИМ истошно визжал. ОН оседлал его сверху, вдавливая колени в судорожно сокращающиеся бицепсы, бледная плоть лица выдавливалась меж пальцев, как сырое тесто. ОН рванул голову на себя, потом от себя, ткнув в асфальт дребезжащим затылком. Вокруг, сбивая дыхание, бледными костлявыми птицами, метались раскрытые ладони. ЕГО оттащили, до хруста выворачивая плечи. «Ты, чё, мужик!… Охерел совсем!…». Потом был удар под дых и рвотный спазм, мгновенной болью перекрутивший внутренности, и еще какие-то удары, частые и трескучие, как гороховая осыпь. ОН осел на асфальт, в отшибленном ухе клокотала медная оторопь — гонг-гонг-гонг. Лежащий перевернулся набок, обеими ладонями припечатав половину лица и молотя по асфальту каблуками сползающих ботинок: «Глаз, бля-я-я-яя… Гла-аз…». ОН снова рванулся вперед и снова ЕМУ удалось кого-то повалить, ЕГО отшвырнули тотчас, размозжив пинком левую сторону головы. ОН почувствовал резь в глазу и набухающую под веком кровь, на то, чтобы моргнуть потребовалось огромное усилие. ОН поднялся еще раз, с трудом разгибая цепенеющие конечности. Асфальт улицы кренился, заваливаясь куда-то набок, ОН сделал по нему несколько нетвердых скользящих шагов, потом витая парковая ограда, выскочив неожиданно сбоку, как злобная собачонка метнулась под ноги и, ударив под колени, сбила с ног. ОН завизжал от ярости и бессилия. Весь мир был против него. Весь. Так нечестно. ОН опять встал на ноги, развернулся вперед здоровым глазом и слышащим ухом, и, скомкав избитое тело в подобие стойки, двинулся навстречу тем троим, что оставались стоять. Они чуть попятились — средний отступил назад, крайние разошлись — вытягиваясь полукольцом и через несколько шагов оно сомкнулось, огласив округу матерным ревом и хряцаньем ударов. ОН отбил один, пропустив несколько других, сделал выпад в сторону чьей-то разгоряченной бордовой шеи, но не успел — они были быстрые и цепкие, как военные механизмы; кулак, вонзившийся в ёкнувшее подреберье, жесткий рант ботинка, перебивший колено, наждачно-кожаный локоть, расплющивающий переносицу; они сомкнулись плечами и, затравленно хрипя, некоторое время опускали ноги на нечто окровавленное и копошащееся… потом один, опомнившись, сделал шаг назад: все, все, валим, они подняли на ноги четвертого, продолжающего причитать — «Глаз, глаз вот же сука… глаз». «А что с бабой-то…» — шумно выдохнул второй. «Валим, валим!! — заорал первый. — В машину, живо. Лысого за руль не пускайте», — наклонившись, еще раз ворохнул то, что было ЕЮ. Плюнул на сторону кровью из разбитой губы и, чертыхнувшись, растер ее подошвой ботинка…

… Мы долго сидели молча. Он потягивал свое — вернее, уже мое — пиво. Я сунул сигарету в угол рта и сходил к стойке — прикурить. Потом показал пивнику четыре пальца и, пока он, скучая, наполнял кружки, ткнул сигаретой в сторону своего столика и спросил:
— Знаете его?
Пивник всмотрелся из-под белесых бровей, медленно, со значением кивнул.
— Хороший дед. Невредный. Из местных. А что?
— Да так…
— Рассказчик, — пивник улыбнулся. — Болтает всякое. Лабудень, в основном. Угоститься любит. Погнать?
— Пусть сидит. Невредный же… Спички у вас есть?
— В продаже?
Я кивнул.
— Не-а, в продаже нет… На вот, — он извлек из-под прилавка квадратную хозяйственную коробку. — Вернешь только.
— Спасибо, — я повернулся, чтобы уйти, но вдруг вспомнил. — Осьминоги есть?
— Чего?
— Черт, — захотелось хлопнуть себя по лбу. — Кальмары. Цумори, ну, вяленые или как их там?
— Гы, — сказал пивник. — Девять восемьдесят…
Я вернулся к столику. Кальмарам он обрадовался. В его щепоть входило, наверное, треть порции. Окно во двор медленно, но верно затягивало снегом, беззвучно ложился он на шершавое перекрестье рам. Надо же, разыгралось. Совсем как зимой сеет и сеет и сеет… и нет этому конца. А, спрашивается, зачем?… Я представил вокзал, до которого десять минут ходу, сизые рельсы на сиреневом гравии, переходные мосты, облепленные белым, горячие надсаженные тепловозы и вертлявые снежинки, опаленные хриплым дизельным их дыханием. Зачем же так сыпать, елки-палки. Зима ведь еще не скоро. А припорошенные снегом голуби зябко отряхивают перья, и небо над вокзалом непрозрачно-белое, словно перехватывающий глаза бинт. Я уже знал, что будет дальше — ОН очнулся. Палата была тесной, шесть на четыре, коек было восемь, а беленый, в трещинах, потолок сливался с белизной бинтов на глазах. Стояла жуткой тишины ночь и в тишине этой каждый вздох, каждый скрип кроватных пружин был оглушителен и громогласен. Неподвижный неживой свет, высеиваясь из ночника, косо падал на столик дежурной, на мучнистые стопки больничных папок, на лепестки памяток, наколотых на спицу. Глаза медсестры терялись под крахмальным колпаком, среди глубоких теней. Скрипела ручка, подхрустывая, сминалась бумага, рубиновые глазки настольных часов извещали — три двадцать две. ОН приподнялся на локте, голова была пустой и легкой, даже несмотря на покрывающий её марлевый панцирь, толщиной в палец. Медсестра, заметившая движение, скрипнула стулом, лежи-лежи, хороший, тихо…тихо… теперь все… все… жить будешь… ОН отвалился на подушку, проваливаясь в черное… Жить… Без НЕЕ…
Время болезни, когда ты прикован к кровати, когда все физиологическое отходит на задний план — одна жидкость стекает в тебя через трубочку подключичного катетера, другая, через такую же трубочку, вытекает — когда нечего делать и нечем занять оглушенный бессонницей мозг, когда поворачиваешься набок только для того, чтобы подставить ягодицу под укол, когда белизна и близость больничного потолка уже перестала раздражать — лучшее время для философских измышлений. ОН пришел к выводу — что-то не так. Не так. НЕ ТАК. Никто не отрицает возможности совпадений или особенной жизненной невезучести, но вся судьба, из длинной цепочки таких совпадений состоящая — это слишком, как не крути. Все, за что берутся его руки, обращается в прах. Страшно оглянуться назад — ничего не осталось за спиной, черная дыра, с воем всасывающая лица, события, мысли, чувства. ОН почти органически ощущал, как течет через пустоту груди шелестящее время. Что происходит? Иногда казалось — еще немного, и Он поймет. Еще немного, но — так некстати — вспенивался внутренний пронзительный вопль — жить… без НЕЕ… и Он переставал дышать. Пузатились перевернутые флаконы на стойках. Рядом лежал хрипящий, булькающей мокротой старик. Запах мочи и пролежней исходил от простыни, густо испещренной штампами и фурацилиновыми пятнами. Хотел ли он жить? Свешивалась с подушки седая всклокоченная голова. Трубочка, уходившая под пластырь на ключице, мелко подергивалась. Однажды ночью он зашелся в хрипе, задергался, разметав больничное тряпье и обрывая капельницы. Хрип был ужасен, прерывист и невнятен, но ОН, лежащий почти голова к голове, разобрал и понял — старик кричал одно длинное, хрипящее «не-е-е-е-ет». Все хотят жить, даже те, кто всем видом демонстрирует обратное. Даже те, кто не хочет. Не стоит себя обманывать. Шло время. Пушистый снег — такой, как теперь — опускался на проржавленный наружный подоконник. Воробей немощно царапал стекло растопыренными крыльями, выклевывая вмерзшую корку. Вечерами включался в коридоре синий бактерицидный свет и уборщица, шлепая, возила мокрой тряпкой. Бинты с головы сняли, заросшие щеки чесались немилосердно. Медсестра, уже другая, из палаты общей терапии, сказала: «Слушай, давай я тебя побрею», присела на край кровати, прикасаясь сквозь халат мягким горячим бедром, нашлепки пены твердели на лице, как шпаклевка, она начисто выскоблила его одноразовым станком и, промокнув полотенцем, удивилась: «Надо же, молоденький такой. А что с глазами-то? Старые они у тебя». Ночами в стекла больницы врастали звезды и мягкий дрожащий их свет не исчезал до самого полудня. В полдень ОН засыпал. «Согни колено… Так… Так…» — говорил врач, твердыми пальцами прощупывал сустав, бороденка клинышком смешно топорщилась. «Ну что ж, поздравляю. Дело к выписке». Медсестра, слившаяся с косяком, отводила в сторону мокреющий взгляд. И все вокруг было мокрое — пахло весной. Оттаивали больничные ступени, снег глянцевел ноздреватой слюдой. С крыш начинало подкапывать. Страшно мерзли пальцы в растоптанных кроссовках. ОН одевал их осенью. А сейчас… весна… Март. Зашторенные белым окна больничного корпуса. Не оборачивайся, сказал ОН себе. Не оборачивайся. Вот оно — не оттаявший еще поворот дороги, голые скелеты парковых деревьев, а изгородь занесло снегом, она не видна, лишь торчат наружу черные чугунные навершия — не оборачивайся. И он прошел мимо парка, мимо фотоавтомата, который загораживала теперь жестяная будка киоска, поднялся по длинной лестнице, шлепая ладонями о коричневые перила, отомкнул дверь ключом с тоненьким налетом ржавчины на язычке, содрал с себя все мокрое, рваное, уделанное бурыми пятнами, надетое поверх линялых больничных подштанников, прошел через комнату к окну, неловко присел на табурет и стал смотреть в стену…
Ничто в квартире не напоминало о НЕЙ, ничто. Слишком быстро события развивались и слишком внезапно они оборвались. Никаких вешек не осталось, мелочи, детали, все то, что, собственно, составляет воспоминания, поблекли и утратили цвет. Пепельница на подоконнике была полна окурков, ОН вышвырнул их за форточку и серый пепел просыпался в пространство между рамами.
Память, подумал ОН. Память похожа на ощипанную птицу, роющуюся в пыли, она забывчива и суетлива, она скребет трехпалой лапой там и сям, выгребая на свет какие-то обрывки и ошметки, она никогда не увидит целого, потому что выкапывая очередной обломок засыпает предыдущий.
Будильник на тумбочке молчал, усами растопырив стрелки. ОН завел его и поставил на место. Заскрежетали секунды. Через пустоту груди, шелестя, потекло время.
Память, подумал ОН. Память похожа на седого ветерана, вышедшего на парад, на затертом френче его косым и звенящим строем теснятся медали, и тогда — грохочет музыка из репродуктора на столбе, и пионеры в белых рубашках с серьезными веснушчатыми лицами дружно ударяют сандалетами об асфальт, а на глазах его слезы. Без медалей он обычен и сер, с лицом цвета жеваной бумаги и едким духом махорки. Нашей памяти тоже требуется внешняя атрибутика, ей нужны зацепки — вороха фотографий, живые свидетели, милые безделушки, нужны доказательства своего существования. Без всего этого она просто выгребная яма, куда сваливают ненужное… Скорее всего, я ЕЕ забуду.
В холодильнике, среди плесневелых тарелок, нашлось полбутылки и обмылок шоколадки в фольге. ОН открыл обе форточки, в комнате и на кухне, сдвинул рукавом слой пыли, набулькал себе полстакана, выпил не морщась, похрустел фольгой.
Память, подумал ОН. Память похожа на следы на песке. Они тянутся за тобой ровной цепочкой от самого горизонта, но нечего и думать вернуться по ним назад. Потому что в спину всегда попутный ветер, потому что песок зыбок и желт, а следы, даже самые глубокие, теряют свою глубину с каждой ушедшей секундой, и то, что сегодня подобно смерти, завтра будет означать легкую грусть, послезавтра — досаду. Скорее всего, я ЕЕ забуду.
Водка, истаивающая в бутылке, помогла; веки тяжелели, но то, неясное и невыразимое, мучавшее ЕГО исподволь, обретало, наконец, видимые очертания. Враг обретал лицо. Качалась лампа в прожженном абажуре, и нарисованные мудрые рыбы, сменяя изгибы стилизованных тел, плавали через стол от окна к шифоньеру, задевая стакан колючками плавников. ОН курил, закинув на стол босые пятки. Магический дым клубился под потолком, как суррогатное небо. От сигареты подташнивало — ОН так давно не курил. И не пил. Желудок, свыкшийся с больничной баландой, судорожно всасывал алкоголь. Я никогда не был в Антарктиде, ни с того, ни с сего подумал ОН, нависая лицом над пепельницей. Никогда.
Почему-то оказалось важным подняться, изыскать на антресолях географический атлас (министерство просвещения РФ, 86 год). Хрустящая сетка меридианов, раскрывшись, оплела колени. Шестой материк, вид сверху, бесформенная белая клякса, окруженная переменчивыми оттенками синего и крошевом островов, размерами от мизерного до чуть покрупнее. Разворот пестрел цветными вклейками, на них конические тонны льда, нависающие над водой, перемежались с группками дряблых зажиревших пингвинов.
Что есть память и что есть знание, думал ОН, роняя в пролив Дрейка седой сигаретный пепел. Можно знать о существовании материка Антарктида, уметь показать его на карте, можно классифицировать флору и фауну, если таковая там имеется, можно даже выучить назубок таблицу сезонных температурных колебаний. А можно помнить — негромкий гул паковых льдов, когда кладешь на него обнаженную ладонь, шершавую сухость этого льда, глубинный зеленоватый отблеск при низких морских рассветах, прозрачную соленость талых луж на нем.
Можно знать об Антарктиде все — это не означает, что ты там был.
Память и Знание — два совершенно разных понятия.
Имя мы можем знать, лицо — только помнить.
Знание — это сумма подтвержденных фактов, Память — сумма образов и ощущений.
Кажется, так.
Дальше — и Знание и Память со временем иссякают. Нуждаются в постоянной подпитке…
ОН звякнул стеклом, промахнувшись мимо стакана, катнул опустевшую тару прочь. Тара удалилась под стол, прогудев по дощатому полу. ОН хватанул водки, как утопающий воздуха. Мысли теснились и жались друг к другу. Им было страшно…
Впрочем, освежить Знание легко, а вот как освежить Память? Памяти нужны зацепки, нужны мгновения, остановленные в фотоснимках, в вещах, в лицах тех, кто рядом. Нужно Напоминание. Без этого Память просуществует недолго — я начинаю забывать ЕЕ лицо…
Теперь главное… Если на земле лежат тени, значит рядом находится что-то, их отбрасывающее. Если по песку тянутся следы, существует некто, их оставивший. Это аксиома. Но если осмотреть изнанку ее… что если все эти зацепки, перечисленные выше, не Напоминания, а Подтверждения… Подтверждения истинности Памяти…. Подтверждения ее существования… Даже не ее — существования обладающего этой памятью объекта… А… Такая выстраивается цепочка: Память о прожитом — подтверждения памяти (а значит подтверждения прожитого) — и, собственно, жизнь. Что будет, если удалить среднее звено…
И не надо недоверчиво искривлять рожи, сказал ОН теням нарисованных на абажуре рыб. Я пьян и вконец запутался. Но поправьте, если я ошибаюсь — вся эта хрень, называемая судьбой, сложилась так, что никаких вешек и зацепок не существует. Нет их… Нет. Неважно, почему… Более того, любое сознательное усилие такую вешку поставить, в чем бы оно не выражалось, обрывается, решительно и жестко. Напротив, то положение дел, при котором ставить вешки не получается, складывается легко и естественно. Словно так и надо. Отчего же… О, какое недоверие чувствую я в ваших снулых глазах. Что же… Посмотрим… Присев на корточки перед столом, ОН дергал западающие ящики… Посмотрим… Что тут у нас… Может быть, милые безделушки, какие-нибудь сувенирчики, подарочки на память… Что-то я их не вижу… Открытки под новый год… Мне их что, не слали никогда?… Подписанный конверт, господи, только лично мне подписанный… Сквозь листопадные россыпи старых квитанций просвечивало фанерное дно. Двадцать четыре года, подумал ОН. Должно же было что-то остаться. Человек так не может. Было же — Катунь, Рижское взморье. Еще что-то… Питер… Я же помню — значки покупали килограммами. Ракушки. Камни, да, с отпечатками древних растений. Я их собирал, полрюкзака тащил с Алтая, половину высыпал по дороге — тяжело тащить…. Где? — спросил ОН безучастные рыбьи морды. Молчите? А, знаю — мы переезжали… Естественные потери…
Меня ведь нет ни на одной фотографии, внезапно осознал ОН. Паспорт. А что — паспорт… Паспорт на месте. С сиреневых гербовых страниц щурился из-под куцей челки незнакомый подросток. Угревые точки на скулах. Паспорт ничего не значит. Паспорт не может меня помнить. Помнить могут люди…
Кто?…
ОН придвинулся к окну и распахнул рамы — с треском, с осыпающейся краской. Закружилась на подоконнике легчайшая пыль. Ночной холод облизал плечи. Дом напротив мертвел темными окнами. Утрамбованный снег далеко внизу был тверд и бугрист.
Позвонить, тоскливо подумал ОН. Кому? И была ли у тебя записная книжка с телефонами одноклассников, приятель? Смех оказался беззвучен — ОН затрясся, придерживаясь рукой за раму. Холодно — зуб на зуб не попадает.
А ведь все просто, подумал ОН, холодея затылком. Мы все состоим из маленьких подтверждений самого себя. И если таковых подтверждений нет… Если что-то, некая неясная стихийная сила, следит за тем, чтобы они не появлялись… Представилось вдруг — огромные ножницы с лязгом сомкнулись за спиной, отсекая растительность на затылке. Цепенея, ОН прикоснулся ладонью — затылок был стрижен и горяч. Руки, вздрагивая, елозили по нему, царапая усохшими корочками мозолей.
Люди, подумал ОН. Люди не виноваты, их это касаться не должно. Оставаться в их памяти, значит подставлять их под удар. ОН опасен.
Бред, бред, твердил ОН, вдавливая лицо в сомкнутые кулаки. Кромка стола была податливо мягкой,, и мучительно немели щеки. Нельзя столько пить натощак. ОН сплюнул, и слюна шоколадным клейстером потянулась с губы. Но если допустить… на миг… что это правда…
ОНА была не при чем…
ОН не имел права приближаться…
В тот самый момент, когда ОН приблизился, ОНА перестала быть просто человеком, ОНА сделалась следом, ЕГО следом, обреченным на исчезновение…
И тогда что-то ЕЕ убрало…
Из-за НЕГО…
ОН взвыл, и снизу замолотили по трубе железякой. Ночь…

…Сейнер, грузно, по-гусиному переваливаясь, таранил свинцовые волны скошенным носом, и летели вдоль бортов короткие быстрые брызги. Ветер захлестывал левую скулу, дребезжал леер, и тяжелые воды Баренцевого вспененным потоком переваливались через полубак. Рваная облачность застилала небо. Урчала лебедка, стравливая за борт пеньковые километры. Сейнер шел с креном вправо, травили фал, узловатый трос рывками сматывался с барабана. Боцман матерился — безыскусно и вяло, как крестьянин, наступивший на грабли. Занавешенные брезентом фигурки копошились на юте, разворачивая против ветра рычаг тягловой балки. Он был среди них — вязаная шапочка, раскатанная до бровей. Перемазанные тавотом рукавицы поправляли бьющийся на шкивах трос. Йодом и рыбьей чешуей пахло в воздухе.
Он был свой, как заштопанный тельник, и безликий, как брезентовая накидка. Вербуясь в рейсы, он назывался разными именами — от Степы до Ипполита. Не меняясь в лице, он слушал хрипловатые гитарные пересуды, со всеми пил тепловатый спирт, разбавленный дистиллятом. О себе он не рассказывал. Никогда. Только слушал. Никто не запомнил его лица, ни кадровые мореманы, ни сезонники, с расспросами к нему не лезли — захочет человек душу излить, сам расскажет, чего за язык тянуть. Да и некому было. Море. Разбивались брызги о стекло, гамаки поскрипывали. Ребята его, вообще, уважали, работать хотел. Впрягался и тянул. Пахарь. Таких обычно не помнят. А что молчун, так ведь есть, видно, о чем молчать. Не наше это дело.
Они приходили в порт, кричащий чайками и гудящий насосами, сходили на берег, отвыкая от запаха рыбьих кишок. Гудели — коротко и мощно. Толпились в очереди закрывать наряды. Накрученная, колючая, как ёрш, кассирша госпромхоза, не глянув, швыряла на короткий подоконничек хрустящие упаковки. Они расходились, хлопая друг друга по плечам. Раз за разом наваливались на Север бураны, визжащие снежным крошевом. Треска уходила под лед. Полыхали газовые факелы над промороженной тундрой, вспугивая куропаток, и сизовели, срастаясь в штабели, двухсотлитровые бочки.
И так же, одна за другой приходили весны, и грузовой ЗиЛ буксовал недалеко от осинового подлеска на глинистом подъеме. То и дело переключая передачу, водитель судорожно давил на педаль газа и распахнув дверцу, смотрел назад, на бессильно скребущие жидкую грязь колеса и орал матерно в дождливую тьму.
Он, сжимая скользкое от дождя и пота топорище, остервенело рубил в ельнике неподатливые ветви, стискивая зубы, когда топор проваливался, со звоном соскальзывая на сучках. Сваливал нарубленный лапник в охапку и тащил к грузовику. С трудом отдирая смолистую хвою от рук, швырял упруго гнущиеся ветки под колеса, втаптывал ногой, вбивал выломанной жердью под визжаще-дымную резину скатов. А потом, упершись плечом в шершавый задний борт стотридцатьпервого, под дружные — ЭХ, ВЗЯЛИ — что есть силы раскачивал многотонную махину грузовика, не чувствуя земли под ногами. Грузовик, изнемогая, сползал назад, и колеса швыряли жирные ошметья грязи на грудь.
Он не задерживался на одном месте. Севера и востоки принимали его без расспросов и бесследно растворяли в себе.
Бывало, он выныривал где-нибудь, в асфальтовых оазисах средней полосы, или на солнечных взморьях. Бесцельными шагами приминал гальку, или, хохоча, кормил чаек шпротами и икрой. Засиживался допоздна в маленьких одноразовых кафе и просыпался с женщинами старше себя.
Иногда он писал стихи. И сидя под дождем на парковых скамейках, читал их шепотом пузырящимся лужам. Стихи были странные и непонятные, как он сам.
Моего друга… спилили заживо… Потому просто… что он был… деревом… ему не было… больно… а мне… страшно… А потом вообще… ничего… не было… Только жар … сух… Только дым… горек… Да надгробьем… пень… Да земля… комьями… Забывал … жить… Оглушал… шорох… — … Зря стучал… дождь… Над сухим… полем…
А однажды — его видели — он шел берегом. Узколицый и сутулящийся, с поднятым воротником. Курил на ходу. Желтая полоса пляжа изгибалась подковой, и упругие водяные валы зализывали мокнущую кромку. Качались брюхом кверху мертвые рыбины. Старички поддевали проволочными крючками торчащие из песка бутылки. А один из старичков перестал копошиться, заметив — за ним не оставалось следов. Никаких. Песок был мягок и рыхл, но, отпуская стоптанную его обувь, оставался ровен, словно асфальтовый пустырь у фасада гастронома. Старичок потер похмельные глазки и побежал посмотреть, оглядываясь на свои следы — шаткие и рыскающие луночки. Вообще следов на песчаной косе было полно, мужских, женских, детских, но шаги этого странного сутулого человека ничего нового к ним не прибавляли. Или прибавляли?… Старичок не решился приблизиться, а издалека видно плохо — низкое рассветное солнце кидало искрящиеся блики от воды. Показалось, наверное… Уф… старичок еще раз потеребил веки и посеменил прочь. А он шел вперед, верный своей привычке не оглядываться, щелчком отшвырнув докуренную сигарету. Окурок, коротко цвикнув, забултыхался в воде, а потом отползающая волна утянула его прочь.
Так, чтобы никто не заметил…

Я очнулся.
Позади со скрежетом двигали стулья.
Этот старик напротив сидел нахохлившись, с абсолютно трезвыми глазами, кстати, и чему-то улыбался, изредка подергивая тонкогубый рот. Стекла его очков лоснились. Кальмары он, конечно же, сожрал.
— Вы что, серьезно думаете, что я в это поверю? — сказал я. Внутри отчего-то набухало глухое раздражение. — За дурака, что ли, меня держите. Я что, мальчик, сказочки слушать. Битый час сижу тут. Трепло.
— Позвольте, — он вскинул белесые брови, и от этого «позвольте» мне вдруг сделалось стыдно. Чего я на него взъелся. Он треплется, я слушаю, дело добровольное. Провалиться.
— Дешевый прием, — процедил я, остывая.
— Дешевый? — он меня явно не понимал.
— Есть такой прием. Избитый, кстати… — я пустился в пояснения. — За основу берется реальный прототип, некоторые моменты драматизируются, в текст по ходу вплетается нестандартная идея, а к концу рассказа все низводится до уровня ненаучной фантастики. Формализированый гиперсимволизм, вот.
— Вы что, филолог? — вопросил он, склоняя набок шишковатый череп. — Студент?
— Какое вам дело… — тоскливо обронил я. Я завидовал, вот что. Мне сроду такого не придумать. «Человек, которого не было». А этот — за кружкой пива… Играючи. Я полез за сигаретами.
— Э-э-э-э… Ээ-э-э, там… Ветеран-четыре-глаза… — пробасил через весь зал пивник, заподозривший неладное. — Ну-ка, уймись мне там… К человеку пристаешь…
— Нормально… — я сделал отмашку рукой. Краем взгляда ухватился за циферблат. Пора. Пора, черт. Поезд отходил в половине шестого, запас по времени еще есть, но — все равно пора. Я порылся в кармане, откинул двадцатку на путевые расходы, плевать, шесть часов продержимся, а там командировочные… Остальные деньги, что-то около тридцати, я положил перед ним — неудобно, накричал на человека почем зря. — Вам бы книжки писать, папаша, — буркнул напоследок. — Угоститесь. Приятно было…
— Только все это вы сами себе рассказали, молодой человек, — произнес он мне в спину. Как раз промеж лопаток. — Я тут не при чем.
Я повернулся.
— Что?
Он торопливо замельтешил стеклами.
— Я с вами полчаса последние немым пнем просидел. У меня — Метод. Пиво кончилось, я еще сходил. В долг.
Кружек и вправду было больше.
— Каждый сам себе рассказчик. Сам.
— А что за метод? — тупо спросил я.
— У меня — дар Божий, а вы кричать сразу, — произнес он с обидой в голосе. — Дар у меня.
Он приподнялся, становясь вровень, и ослепил отблеском стекол.
— Я говорю, говорю, что в голову взбредет, а потом замолчу, а человек слышит. Только не меня он слышит. Он себя слышит. Отвечает сначала, выпить подносит. А потом сидит и слушает… То, что от себя скрывает, то и слышит. А я не знаю даже, что он слышит-то… Только вижу — этот ерзает, этот зубами скрежещет, а этот слюни пускает. Иногда страшные вы, иногда счастливые. А, бывает, плюнуть хочется. Да и вы, молодой человек, взглядом-то не каменейте, я взглядов этих каменных насмотрелся поди… Не знаю я, что вы слышали, и знать не хочу… Дар у меня. Меня тут все знают. Меня писатели известные поят смертным поем… А деньги ваши уберите…

Я шел через дворы в сторону вокзала, в сторону слышимого за два квартала людского гомона, хлеста голубиных крыльев и железного лязга. Уже намечались над ближайшими крышами, проступая сквозь снежное колыхание, решетчатые фермы переходного моста. Сигарета тихонько дотлевала в пальцах и страшно знобило ноги — как же не вовремя высыпал этот снег. В кроссовках уже хлюпало. Снег теперь покрывал все — окна, ступени, сплетенные ветки деревьев, вершины заборов. В мусорно-снежной мешанине у перевернутых баков ковырялся, брезгливо поджимая лапы, косматый котяра. Я запустил в него снежком и он, нехотя снизойдя, огрызнулся. Язык у него был мультяшно-розовый, огромный и плоский, как лопата.
Я остановился, досасывая сигарету. Какой все-таки непростой дед, а… Нет, просто сказать, да, мол, придумал, и все дела. Надо ведь еще, напоследок, колупнуть эдак позаковыристей… Но проницательный, сволочь. Как в воду глядел. Давно ведь что-то такое свербило. Муть какая-то поднималась со дна души. Тихо-то как. Снег. А дома сейчас темно и пыль по углам. Окна надо будет открыть — свежесть такая… зимняя почти. Снег. Что ей не жилось, заныло-засосало под ребрами, чего ей не хватало, где она, с кем. Пусто в моем доме без тебя, Светка — холодеют молчащие губы. Приеду, все фотки перетряхну, врет алкалоид, есть я там, на каждой есть.
Я отшвырнул окурок, и он, коротко цвикнув, растворился в снежной каше.
Так, чтобы никто не заметил…
Я посмотрел под ноги — метнулась в глаза, ослепляя, белая погребальная торжественность.
И да засыплет он следы твои, и дела твои, и мысли твои, и самого тебя…
Страшно, до шейных судорог, захотелось обернуться…
Вот ведь напасть — старый, дешевевший приемчик, а действует безотказно… Сколько тысячелетий уже — и все действует…
Не думай о слонах, и да не забодают они тебя…
Законы жанра, сказал я себе, сокрушая стекольную ломоту в теле. Логичный и ожидаемый финал — я должен буду оглянуться, посмотреть на снег, по которому только что прошел, перемениться в лице, и, заходясь криком, кинуться прочь, и бежать, бежать, бежать, куда-нибудь на пределы последней главы.
Только шиш тебе.
Не на того напали…
Я оглянулся и, с чувством осознанного превосходства, оглядел цепочку следов, которая плавно изгибаясь, выбегала из-за щербатого угла пятиэтажки, и, следуя контурам тропинки, вела к моим ногам, промокшим и продрогшим. И с наслаждением наступил на нетронутую еще снежную опушь, раз, другой, третий, радуясь четким, рубчатым отпечаткам.
Потом был вокзал.
Я вместе со всеми просочился внутрь, меж тяжеленных створок, выдыхающих сырое тепло и запах беляшного теста. Было свободно, только у кассовых окошек кошачьими хвостами подергивались очереди. Я притиснулся к кассе для командированных, заверил обратный билет и предписание, потом поплелся через холл к камерам хранения. Кроссовки с чавканьем выдавливали из себя грязновато-серую влагу. У дальней стены, рядом с похожим на пластырь расписанием пышно зеленело экзотическое растение в кадке. Одинокая, утянутая в платки узбечка дремала поверх груды разноцветных узлов. Узкие серые ступни свешивались. Взгромыхивало ведро, уборщица в синем халате елозила широченной шваброй. Я прокрался у нее за спиной, стыдясь грязной обуви. На скамейках суетилась тройка деловитых, собранных туристов, сортирующих содержимое необъятных рюкзаков, всхрапывал носом престарелый аграрий в резиновых сапогах, миловидная дама, отдувая ниспадающую челку, пролистывала глянцевый томик. Я замедлил было шаг, чтобы рассмотреть ее получше — мне нравится рассматривать милых и симпатичных людей, но чтото, с мокрым шлепком приземлившись на пол, ткнулось мне в пятки и я поспешно отшатнулся.
— Ну что за люди… — процедила уборщица, еще раз устремляя швабру к моим кроссовкам, и без того натерпевшимся. — Ходют и ходют. Следят и следят. Рук на вас не напасешься. Бессовестные… Только ведь подмыла.
И с чувством, очень похожим на легкий обморок, я пронаблюдал, как под серой хлюпающей мешковиной исчезают мои следы, ведущие из того конца зала в этот.