Вы здесь

Напоминание о недалеком прошлом

Воспоминания. Продолжение
Файл: Файл 11_ananjeva_nonp.rtf (281.7 КБ)

В колхозе начисляли трудодни. Денег не давали. Но надо было худо-бедно одеться, обуться, прикрыть наготу. Как-никак Сибирь! С питанием проще — сами всё выращивали. Зерно — рожь — давали на трудодни, хоть и понемногу. Так что хлеб какой-то тоже был. Продукты и собственноручно изготовленные изделия из шерсти — носки, чулки, рукавицы, шали — везли на базар в районный центр Татарск. Главным образом меняли на самое необходимое: одежду, обувь. Когда в 1944 году Тамара пошла в первый класс, мама привезла из Татарска старенький букварь, перья для ученической ручки и две тетрадки. Всё выменяла на связанные из овечьей шерсти носки и рукавицы. Тетрадки были из желтовато-серой шершавой бумаги, на страницах кое-где сохранились налипшие остатки соломинок. Ручки не было, перо примотали ниткой к обструганной палочке. Чернильницы тоже не было. Чернила сделали из сажи, наметенной в печной трубе и разведённой водой, налили в пузырёк. Флакончик опрокидывался, содержимое проливалось. «Чернильницу» эту берегли, потому что другого ничего не было. Высохшая сажа осыпалась, создавая в тетрадках траурный фон. Если не было тетради, писали на газетных полях. Где-то мама раздобыла небольшой кусок фиолетовых чернил. От него откалывали небольшую крошку и разводили тёплой водой. В тетрадках стало чисто. Однажды она привезла две чудесные детские книжки. Сделаны они были из деревянных дощечек, на них были цветные картинки. Под каждым рисунком были надписи в стихах. Одна из этих книжек называлась «Война грибов» и начиналась так:

 

Белый гриб-боровик, под деревом сидючи,

на все грибы глядючи, стал приказывать:

Приходите, вы, опёнки, ко мне на войну!

Отказалися опёнки: «У нас ноги очень тонки,

Не пойдём мы на войну!»

 

Дальше отказались идти на войну волнушки — старые старушки, мухоморы — разбойники и воры. И только грузди согласились: «Мы, ребята дружные, на войну пойдём, всех врагов побьём!» Я так полагаю, что книжку эту сделал кустарь-умелец. Картинки были цветные — это было диво! Раскрашены они были, по всей вероятности, натуральными краскам. Рассматривала я эту книжку по несколько раз в день. Гриб-боровик был строгий, с усами и в кителе. Опенки — на хилых тонких ножках. Волнушки в платочках, согбенные, с клюкой. Мухоморы — с большими горбатыми носами, в плоских красных, в белую крапинку, фуражках, с ножами. Грузди — в солдатских гимнастёрках, в пилотках с красными звёздами, с винтовками, бодро улыбались. Повзрослев, я поняла аллегорию. Гриб-боровик — это, конечно, Сталин. Грузди — это русские солдаты. Книжку украли у нас вместе с другими вещами. Всю жизнь я искала её в книжных магазинах, в букинистах, на книжных развалах, так и не нашла. Так хотелось встретиться с ней — как с добрым старым другом.

Мне тоже очень хотелось учиться в школе. Иногда я туда ходила, сидела в коридоре и ждала окончания урока. Кода надо было звонить, из учительской выходил учитель и давал мне звонок. Я так долго и добросовестно звонила, что звонок у меня отбирали. В сентябре всех учеников школы отправили убирать картошку. Пошла и я вместе с первым классом, в котором училась сестра. Женщины выкапывали картошку лопатами, дети собирали, складывали в вёдра и носили в кучи. Вёдра были большие — у всех одинаковые. Мы с сестрой носили вдвоём одно ведро. Работали до сумерек. Потом все учащиеся пошли в школу за своими школьными сумками (сумки у всех были сшиты из какого-нибудь холщового лоскута). Все вошли в класс, сели за парты, а я осталась стоять за дверью — я ведь не ученица. Учительница, Мария Дмитриевна, позвала меня, усадила на свой стул — такая честь! Похвалив всех за хорошую работу, стала раздавать «премию». Все маленькие труженики получили по три коробки спичек — невиданная роскошь! Дали три коробки спичек и мне, учительница при всех меня похвалила. Шли мы домой счастливые, особенно я. А как же рада была бабушка такому подарку! Спичек очень не хватало в военное время. Бывало так: затопит бабушка печку и сразу же к нам приходит соседская девочка с железным ковшиком за горящими угольками, чтобы разжечь дрова дома. Три коробки спичек — это был мой первый заработок за первый в моей жизни рабочий день. Мне было 5 лет. Когда сестра перешла во второй класс, её старенький букварь достался мне. Я как-то так, незаметно для себя, научилась читать, постоянно листала эту драгоценность, бережно складывала распадающиеся листочки. Всегда останавливалась и подолгу смотрела на картинку на странице с буквой «З». Под картинкой было написано: «Папа взял зонтик и пошёл на работу». Был изображён мужчина — это был чей-то папа. У всех моих подружек пап не было. И вот он, оказывается, какой! — чей-то папа! Над папой было нарисовано нечто вроде крыши. Папа держал эту крышу на палочке одной рукой. Надо полагать — это и был зонтик, который взял папа. И ещё были косые чёрточки — это был дождь. Так хотелось, чтобы этот чей-то папа сошёл с картинки. После окончания войны с фронта вернулся отец моей подружки. По этому поводу около их дома собрались все вдовы деревни, дети, старухи. Мужчина ходил по двору, делал какие-то хозяйственные дела, а женщины стояли, опершись на прясло, и молча смотрели. Не плакали, ни о чём не спрашивали. Мы, дети, стояли тихо тут же и с удивлением и завистью смотрели на чужого папу — как на чудо, подспудно сознавая, что мы теперь уже не такие, как наша подружка, мы навсегда лишены отцовской заботы и мужской опеки, у нас теперь всё в жизни по-другому. С той поры я почему-то перестала с этой девочкой общаться, в моей детской душе жила какая-то горечь и обида.

На большом пустыре около сельской школы-семилетки был устроен полигон с окопами, заграждениями, насыпями, траншеями, было и стрельбище. Здесь новобранцы проходили предварительный курс обучения — прежде чем отправляться на фронт. (После войны мы играли тут в прятки.) Собирали их из соседних деревень, размещали по квартирам. Приходили они только ночевать. В любую погоду, с раннего утра до позднего вечера новобранцы тренировались на этом полигоне. У нас жили два худеньких паренька, совсем мальчики. Не могу сказать, какой это был год, но хорошо помню их серые, печальные лица, были они неразговорчивы, никогда не улыбались. Приходили и сразу ложились спать, видимо, очень уставали. Бабушка стирала и сушила их портянки, обмотки, чистила обувь, одежду. Как-то один из них заболел и на занятия не пошёл. Позвали фельдшера. Фельдшер, пожилой мужчина, очень хороший специалист, определил: аппендицит. Повезли в Татарск, в больницу, на тягловой силе. Не довезли. Умер. Мы все горько плакали, так было жалко мальчика. Следует сказать несколько слов о фельдшере. Фамилия его Юрченко. Это был замечательный человек. Несмотря на трудные годы, он честно выполнял свой долг: обходил дома, делал детям прививки, вёл приём. Работал добросовестно, бескорыстно. К нему можно было обратиться в любое время суток. Сегодня таких специалистов не сыщешь. В долгие военные годы у нас в доме жили разные постояльцы — беженцы. Причём было так: люди приходили и говорили, что их к нам направили. В прихожей у нас было что-то вроде нар — топчан, чтобы жильцы спали не на полу. На топчане была настлана солома, прикрытая видавшей виды старой холстиной. Как-то квартировала семья беженцев: молодая женщина с девочкой лет двух и мужчина с бородой и усами, не то муж, не то отец. Я тогда думала, что если усы и борода — значит, дед. Мужчина каждый день куда-то уходил, наверное, работал, женщина оставалась с ребёнком. Однажды ушла и она, строго наказав мне смотреть за девочкой. Малышка сидела на топчане, потом свалилась на пол — такая я была аховая нянька, не доглядела. Топчан был невысокий. От боли или от испуга ребёнок заплакал. Я подумала, что плачет девочка оттого, что ей хочется назад, на мягкую солому. Стала её поднимать, чтобы вернуть на место, но силёнок моих не хватало, приподняв дитя, я снова роняла его на пол. Кроха истошно орала, но я не прекращала попыток, терпеливо старалась утешить её и усадить на прежнее место. Так продолжалось, пока не пришла мать. Пробыли эти постояльцы недолго, потом уехали. В те времена все куда-то ехали. Ещё помню, в течение двух недель жили у нас три старика. Эти уж точно были старики, усохшие, изнеможенные, скрюченные. Стояла студёная зима. Собрали этих дедов из разных посёлков для заготовки берёзовых ружболванок. Одежонка на них была старая, ветхая, всё те же гулаговские фуфайки, только вконец изношенные. Уходили они рано утром, работали, естественно, в лесу, приходили вечером. У каждого был свой узелок с хлебом. С их приходом бабушка выставляла на стол угощение — чугунок с горячей картошкой. Была моя бабушка отличным психологом и высококлассным дипломатом. Когда утром мыла клубни, чтобы поместить их в чугунок, то тщательно выбирала сравнительно одинаковые по размеру и укладывала в чугун столько, чтобы количество картофелин в полной посудине было кратное трём. Вечером старички степенно усаживались за стол, аккуратно доставали из своих узелков что-то похожее на хлеб, отламывали кусочек (они говорили, что резать хлеб — это грех), доставали из чугунка ароматные картофелины, аккуратно очищали от кожуры, макали в соль и по-крестьянски неспешно ели, запивая чаем. Этот напиток бабушка готовила для них в другом чугуне. Из сена, заготовленного для коровы в летние лунные ночи, она выбирала нужные травы. Собранный пучок тщательно измельчала, клала в чугунок, заливала водой и закатывала его ухватом в печь. Дедушки сидели за столом до тех пор, пока не выпивали весь горячий, пахнущий луговым разноцветьем отвар, вели озабоченные разговоры об оставленном дома хозяйстве, о своих осиротевших домочадцах — как они там, горемыки, без них справляются? Двое спали на топчане, один — на печке. Как он кашлял! Когда же он спал? — Всю ночь он непрерывно, натужно кашлял. На прощанье старики напилили нам немного дров. Всех было жалко.

Были и неприятные случаи. Неподалёку от нас жили в доме двое стариков со взрослым сыном, который был с детства слабоумным. Мужик он был работящий, тихий, с дефектом речи. Звали его Петя, но он плохо выговаривал своё имя, и поэтому все звали его Пепа. Пепа делал по дому все трудные работы. К ним на постой определили семью эвакуированных украинцев: молодые супруги и девочка лет пяти-шести. Одеты они были не так, как мы: на женщине было драповое пальто, белые боты, шляпка, на девочке — платьице с оборками, туфельки, шапочка, в косичках яркие бантики. В наших-то косичках были какие-нибудь лоскутки, а то и вовсе были мы наголо стрижены — лучшее средство профилактики от вшей. Девочка с нами не общалась. Она была сама по себе. Мы даже не знали, как её звать. Зимой она вообще не выходила гулять. Очень интеллигентная семья. Ни мужчина, ни женщина не работали — видимо, были средства, чтобы жить. Хозяева уважительно уступили молодой семье горницу — беженцы ведь, чай настрадались, сами остались зимовать втроём в прихожей, постоянно снабжали своих постояльцев картошкой, морковью, тыквой, редькой — всем, что сами вырастили. В холодные, морозные дни Пепа носил для постояльцев воду из колодца, колол дрова, топил печку, раз в неделю топил для них баню. Пробыв зиму, семья уехала. После их отъезда выяснилось, что здесь же, в горнице гости устроили для себя туалет — поднимали половицу и справляли большую и малую нужду, чтобы не ходить на морозную улицу. Так «отблагодарили» стариков квартиранты за сострадание и сердечное к ним отношение. Сыну-инвалиду пришлось поднимать пол и чистить загаженную комнату, снимать грунт, всё это выносить, засыпать свежую землю, промывать половицы, возился всё лето. Вот такие интеллигенты, привыкшие к тёплым туалетам. Эту добрую отзывчивую семью жалела вся деревня. Старик потом вскоре умер.

Во что одеты были женщины военного и послевоенного времени? — Старые, поношенные юбки, гулаговские фуфайки (чьё-то великое изобретение, как оно спасало народ в годины невзгод!), выгоревшие, непонятного цвета платки, шали. На ногах у кого что: сапоги, давно потерявшие форму от навоза и сырости, ботинки из парусиновой ткани, галоши. И, сколько помню, в руках у них то вилы, то лопата или топор, грабли, литовка, тяпка, тяжёлое ведро, а то просто палка — погонять рабочих быков. А руки какие! Вы когда-нибудь видели руки крестьянок? Задубленные ногти с траурной каймой от постоянной работы с землёй. Отмыть невозможно — земля въелась в живую ткань, стала её частью. Скрюченные пальцы, утолщённые в суставах. Бугристые ладони, с прочно сидящими на них загрубевшими мозолями. Загорелые, выжженные солнцем и ветром лица выражали одно: покорность судьбе — или не выражали ничего. Были они малоразговорчивы, сдержаны. Может быть, сил не оставалось на разговоры, а может быть, не о чем было говорить: у всех одно горе, одна судьба, одни заботы.

Окончилась война. Теперь уже поезда, составленные из товарных вагонов-теплушек, шли на восток. На нашем разъезде они иногда останавливались и подолгу стояли. Радостные, счастливые солдаты выходили из вагонов, гуляли, покупали у местных жителей продукты. Женщины выносили к вагонам всё, что было в хозяйстве: молоко, творог, сметану, хлеб, варёную картошку. Ребятишки сидели у вёдер, наполненных свежей холодной колодезной водой, и продавали её по цене «на рупь досыта». Если у бабушки появлялось свободное время, мы с ней отправлялись на разъезд, встречать поезда. Наш неброский дуэт медленно продвигался вдоль остановившегося состава. Я с интересом слушала весёлый, с шутками-прибаутками говор такой необычной для меня шумной солдатской публики. Старая женщина внимательно вглядывалась в лица солдат. Искала сына. Солдаты, видя её пристальный, полный страданий и надежды взгляд, как-то вдруг напрягались, умолкали, разговор не затевали. Они её очень хорошо понимали. Мне казалось, что у них возникало какое-то чувство вины перед ней. Иногда вслед слышалось: «Вернётся твой сын, мамаша!» Это звучало как утешение и как оправдание, как извинение, что остались в живых. Все они очень хотели, чтобы женщина обязательно нашла того, кого искала.

После войны решили переехать в Алтайский край. Что-то не сложилось у мамы с «добровольными украинцами». Чувствовала она себя здесь инородным телом, чужой. Не смогла приспособиться. Перед отъездом продали всё, что было: хату, корову, кур. Всё ведь с собой в узлах не увезёшь. Я уже пошла в первый класс. Была поздняя осень 1946 года. До станции Татарской нас довезли на попутной машине. В Дмитриевке начали организовывать МТС, так что появились грузовые автомобили. Со станции Татарской долго не могли уехать. Война сдвинула с места несметное количество людей, поездов не хватало. Вагоны были битком набиты, ехали даже на крышах вагонов. Пассажирских поездов было мало, пассажиров было много, поэтому для перевозки людей приспособили товарные вагоны. Пассажирские поезда, составленные из товарных вагонов, назывались тогда «пятьсот весёлые». В них были сделаны нары в два-три яруса. Туалетов не было, нужду справляли на остановках. Останавливались поезда не только на станциях, но и в чистом поле, в лесу. Воды тоже не было. На остановках надо было бежать к колодцу, если он оказывался где-нибудь поблизости, но на больших станциях иногда даже был кипяток. На станции Татарской мы ждали удачу — уехать — неделю. Мама с бабушкой попеременно стояли в очереди за билетом, мы с сестрой теперь уже гуляли сами. Здесь я впервые увидела белый хлеб. Он назывался «сайка». Эта сайка была неестественно белая. Я очень просила бабушку купить сайку. Она долго не соглашалась, потом всё-таки купила. Мы с сестрой так быстро её съели, что я даже не ощутила вкуса. Ещё мне запомнился сквер около вокзала. В сквере стояла коричневая скульптура совершенно нагого мужчины. Что это был именно мужчина, было понятно: короткие волосы, мужские черты лица, ровная грудь, на больших сильных руках крепкие мышцы, сильное тело. Я с удивлением смотрела на неизвестное мне добавление на теле мужчины, которого не было у меня, и не могла понять, что же это такое? Спросить было не у кого, понимала, что мама и бабушка слишком озабочены покупкой билетов, им не до моих проблем. Наконец, поехали в товарном вагоне «пятьсот весёлого». Печки не было. Но осень стояла на радость тёплая, поэтому особенно не мёрзли. На нарах спали по очереди, остальное время сидели на узлах. У кого было что постелить, спали на полу. Питались тем, у кого что было. Вагон был полон, но ехали молча. Даже совсем маленькие дети не капризничали. Приехали в Новосибирск. В Новосибирске надо было делать пересадку, но с поездами было очень сложно. Жили на вокзале недели две. Всю жизнь я ношу в своей душе благодарность людям, создавшим это чудо света — Новосибирский железнодорожный вокзал. В те нелёгкие послевоенные годы он пропустил через себя так много обездоленных людей! Вокзалы давали странникам временный приют, ночлег и кров. Измождённый, обессилевший от голода и холода путник был уверен, что не пропадёт, если доберётся до какого-нибудь железнодорожного вокзала, здесь он согреется, выпьет кружку кипятка, и, может быть, ему дадут поесть. На Новосибирском вокзале был неслыханный комфорт: широкие деревянные диваны, краны с кипятком и холодной водой. Продавали еду. И даже мороженое. О, это послевоенное мороженое! Вкуснее ничего на свете до сих пор не придумали! Продавщица мороженого в белом фартуке и белом накрахмаленном кокошнике укладывала в формочку — металлический стаканчик — хрустящую вафельку, из ёмкости, которая была обложена кусками льда, ложечкой накладывала мороженную молочную смесь. Положив сверху вафельку, выталкивали содержимое стержнем снизу (как шприц) — получай свою порцию! Мы с сестрой тоже отведали это волшебное лакомство. Вкус был совершенно изумительным.

Чтобы купить билет на поезд, нужно было обязательно пройти санобработку, то есть помыться в душе, и при покупке билета на поезд предъявить талон, что ты мылся. Душевая находилась в подвальном помещении. Мама повела нас на санобработку, бабушка осталась с узлами. Мытьё под душем — это было для нас такое удовольствие, такой неописуемый восторг. Довольные, мы вышли из этого рая. Пока мы мылись, наше бельё было помещено на прожарку — профилактика против вшей. Получив неслыханное наслаждение от купанья и от горячего белья, радостные и счастливые, возвратились мы к тому месту, где осталась бабушка с вещами. Но увидели только убитую горем бабушку, вещей рядом не оказалось. За время нашего отсутствия её обокрали, то есть, как она сказала, «обобрали»: подбежали несколько подростков, схватили каждый по узлу и разбежались. Бабушка успела ухватиться за тот узел, что лежал поближе, вот он один и лежал у её ног. Это был мешок с чугунами, ложками, чашками. Унесли все наши вещи, учебники, книжки. Из одежды осталось только то, что было на нас. Когда хватали и уносили узлы, старушка призывно кричала: «Помогите, грабят!» Подбежал милиционер, сказал: «Беги, бабка, догоняй!» Наша милиция и сейчас работает по тому же принципу: ограбили — беги, сам догоняй. Бабушка плакала, считая себя виноватой, что не смогла укараулить вещи. А мама даже плакать не могла. Её как-то сковало это ещё одно свалившееся на нашу семью несчастье. Две женщины — две вдовы — и двое маленьких детей остались без ничего. Спасло то, что у бабушки где-то было зашито немного денег. Билеты купили. Как-то бабушка ехала к нам в Дмитриевку, везла какие-то гостинцы, но не довезла. На этом же вокзале у неё всё украли, и она осталась тогда только в том, что было на ней. Так что кража — это был не единичный случай, а система. Такое было время.

Заедали вши. Не только нас. Единственным средством от этой напасти был частый гребешок, он хранился у бабушки в кармане. В один из дней долгого ожидания на вокзале она дала нам с сестрой гребешок и отправила на улицу вычесать вшей. Мы вышли на привокзальную площадь. Перед вокзалом стояли две белые скульптуры. С одной стороны находилась скульптура Сталина, с другой стороны — скульптура пограничника с собакой. Дул сильный ветер. Мы устроились с подветренной стороны у постамента скульптуры Сталина, так, чтобы проходившие мимо люди нас не видели, и стали по очереди вычёсывать вшей. Просидели мы так совсем немного времени. К нам подошёл милиционер и сказал, чтобы мы отсюда ушли, потому что здесь вычёсывать вшей нельзя. Мы послушно встали и ушли к пограничнику с собакой, сели с подветренной стороны, но теперь уже мы были на виду у всех. Но люди, конечно, всё понимали, вши — это была общая беда. Тут мы спокойно завершили начатое дело. У памятника пограничнику вшей вычёсывать, вероятно, разрешалось. Бдительный милиционер решил, наверное, что своим поступком мы демонстрируем неуважение к великому вождю. Действительно, у памятника должны лежать цветы, а тут вместо цветов две маленькие девочки борются со вшами. Но ветер вшей от монумента уносил. Мы тогда ещё не знали, что Сталин и наш отец тоже. Милиционер оказался порядочным человеком, не счёл нас врагами народа, а маму, к счастью, не привлекли к ответственности за неблаговидный поступок её несмышлёных детей. Когда мы рассказали маме с бабушкой об этом инциденте, они ужасно напугались. Теперь нет в Новосибирске на привокзальной площади ни скульптуры Сталина, ни скульптуры пограничника с собакой. Пограничника с собакой жаль. Пусть бы его поставили на каком-нибудь видном месте. И вокзал теперь совсем не тот. Его реконструировали, он стал современным, красивым, просторным, но пассажиров здесь по-прежнему любят. Здесь это традиция — заботливое отношение к своим клиентам. В зале ожидания стоят удобные диваны без перегородок. Транзитные пассажиры, кому приходится ждать поезд несколько часов, а то и сутки или двое, могут отдохнуть, поспать. Не у всех ведь есть лишние деньги на гостиницу. Бывая в Новосибирске на вокзале, я всегда приветствую его как старого знакомого — ведь он бескорыстно приютил нас в очень трудное время. Раньше всегда посещала то место, где нас обобрали. Позже там стояла касса для пассажиров с детьми. Но теперь, после реконструкции, я не знаю, где это случилось. А еще на стене висит памятная доска, повествующая о том, что с этого вокзала бойцы уходили на фронт. Я непременно всегда подхожу сюда и каждый раз прочитываю эти слова. С этого вокзала ушёл на фронт и мой отец.

Наконец, приехали на новое место жительства, в Алтайский край, Чистюньский свеклосовхоз — степной Алтай. Тогда это был сталинский Ноев ковчег. Большую часть жителей совхоза составляли украинцы, семьями депортированные из Украины в тридцатые годы. Они уже успели обжиться, построили из самана хаты, обзавелись хозяйством, огородами. Чувствовали себя здесь старожилами. Было много депортированных немцев. Они тоже как-то устроились, жили в саманных избах или в землянках, у них тоже было какое-нибудь хозяйство. Здесь были только старики, женщины и дети — немецкие мужчины были в трудармии. Жили немцы тихо, стараясь никому не мешать, не привлекать к себе внимание. Были тут ещё прибалты, молдаване, армяне, поляки. Все как-то приспособились, выкопали землянки, обставили тарными ящиками, работали в совхозе на разных работах. Был клуб. Украинцы организовали хор, все — и взрослые, и молодёжь — ходили по вечерам «на спевки» — пели украинские песни. Хорошо пели. В 1944 году сюда привезли калмыков. Калмыки — это было настолько удручающее зрелище, что, вспоминая об этом, до сих пор я стараюсь убедить себя — а может быть, этого и не было въяве, может быть, это какое-то жуткое видение? Но это было. Была студёная зима. Полураздетые, голодные, вшивые, они мёрзли и мёрли как мухи в своих жилищах — кое-как вырытых, не утеплённых землянках-норах. Вырытая в земле прямоугольная яма по пояс глубиной, по периметру обложенная дёрном до высоты человеческого роста. На дёрновые стены клались какие-нибудь жерди, обломки досок. Эта арматура снова покрывалась толстым слоем дёрна — крыша. С одной стороны выкапывались ступеньки, где устанавливалось подобие входной двери — тоже сделанное из каких-нибудь необструганных досок. На другой стене, прямо на земле, встраивалось окошко, а то и два. Вся мебель состояла из тарных ящиков. Пол был земляной. Спали на полу, на соломе, а если получалось сколотить топчан, то это было очень хорошо. Иногда топчан складывался из самана. Обогревались эти жилища печкой-буржуйкой, топили той же соломой. Сколько её надо, чтобы как-то обогреться, приготовить какую-нибудь еду! На санках и разных приспособлениях возили солому с поля. От лютого холода и голода люди умирали. Хоронили наспех, в неглубоко вырытых могилах. Да и кому было копать могилы в такой мороз? Землю сковало — лопатой не продолбить. Калмыков из всего совхозного населения было больше всех. Много молодёжи. Молодёжь была задиристой, постоянно устраивались какие-то разборки, были драки с кровью. Пели песни на своём родном языке. Мы быстро их запоминали и тоже пели, сами не зная, о чём поём. Как-то я стала петь дома калмыцкую песню, которую услышала от парня-калмыка на улице: «Чамаг, чамаг, чамага, ахамшода, нория. Дуня, дуня валдуна. Чамаг, чамаг, чамага!» Бабушка очень удивилась, сделала мне внушение, что это, может быть, песня непристойная. Больше я калмыцких песен не пела.

Совхоз выделил нам жильё — двухкомнатную квартирку в двухквартирном доме. Комнатки были очень маленькие. Дом был деревянный, но какой-то дурак поставил его не на фундамент, а на столбы. Продувало его со всех сторон, сколько ни топи, всё равно было очень холодно. Старожилы топили кизяком. У нас и у калмыков кизяка не было. Кругом степь, только кое-где прижились берёзовые колки. Дрова в них рубить не разрешалось. Но в буранную тёмную ночь мама всё равно ходила в эти колки за дровами. В буран — чтобы не было слышно стука топора. Срубив дерево, она тащила его волоком по сугробам, возвращалась к утру. Дровину обрубали, затаскивали в избу, распиливали (пилу брали у соседей), затапливали печку, готовили еду. Но тепла хватало ненадолго. Мама уходила за дровами, а мы не спали всю ночь, ждали маму. Всякое могло случиться, буран в степи — не шутка. Да и поймать могли властные органы — тогда тюрьма — это ведь явное вредительство. У украинцев, немцев, молдаван, прибалтов была какая-то утварь: чашки, ложки, чугуны, кринки, кружки, кастрюли. У калмыков ничего этого не было. Как питались они, из чего ели-пили — загадка. По-русски говорили плохо или совсем не говорили. Всех их заедали вши. Чтобы как-то справиться с завшивленностью калмыков, в совхозной общественной бане был выделен один день в неделю только для калмыков, так и говорили: «Сегодня калмыцкая баня». Всех калмыков обязали в этот день мыться в бане. Пока они мылись, их одежда, хотя то, в чём они ходили, одеждой можно было назвать условно, прожаривалась в специальном помещении. Вшей в этих лохмотьях были тучи. Если эта прожарка помогала, то ненадолго. Да я и не думаю, что в прожарочном помещении было так много жару, чтобы убить вошь. Были мы как-то в этой бане. Помещение холодное, пол ледяной, от окон дуло — не мытьё, а мука, пока помылись — замёрзли. Больше туда не ходили, мылись дома. В тазике мыли голову, ногами становились в ванну, мама тёрла нас вехоткой, поливала тёплой водой из ковша. Бабушка и мама регулярно тщательно простирывали всё бельё в щёлоке, который готовили сами, а если было мыло — мыло давали по карточкам — стирали с мылом. Постиранные вещи развешивали на морозе. Но вошь всё-таки завелась. Отчего же она появилась? Бабушка утверждала, что вши заводятся, когда люди голодают. А было, действительно, голодно. От голода люди пухли. Многих спасло неубранное поле сахарной свёклы — не успели осенью убрать или не смогли, и это поле с неубранной свёклой ушло под снег. Тёмными ненастными ночами, утопая в снежных наносах, покрытых толстой коркой наста, с самодельными санками — зимой, весной — утопая в грязи, смешанной со снегом и мелкой шугой, с мешками, люди пробирались на это поле. Разгребали снег или грязь, долбили политую осенними дождями, смёрзшуюся землю кто чем: рубили топорами, тыкали ломом или просто какой-нибудь железякой. Скованная ядрёным морозом, земля звенела, железо отскакивало, сил не хватало. Но голод, забота о детях заставляли долбить эту стылую землю. Комья земли складывали в мешки и на санках, по сугробам, в страхе быть пойманными, тащили эту непомерно тяжёлую ношу. Поймают — тюрьма. Ведь свёкла-то государственная, хоть и под снегом, хоть и погибшая. Долбила эту мёрзлую землю и моя мама. Она уходила в глухую чёрную ночь, а мы с тревогой, молча, её ждали. Санки были импровизированные. Кусок доски, облитый несколько раз на морозе водой, с гвоздём для верёвки. На таких санках много не увезёшь. Случалось, что в комьях земли, которые она привозила, не оказывалось ни одной свеклины — не повезло, не там долбила. Было очень обидно, столько сил затрачено впустую. Ждали следующую ночь. Но чаще всё-таки свекла попадалась. Её мыли, разрезали на куски и варили в чугуне — это было так вкусно. Особенно вкусной варёная свёкла была в холодном виде, называлось это блюдо «парёнки». Иногда откуда-то появлялся очень вкусный подсолнечный жмых. Это был почти деликатес! Как-то мама сходила в соседнюю деревню за двадцать пять километров и купила полмешка муки. Тащила на себе. Радости нашей не было предела. Бабушка сразу же стала печь лепёшки. Мы не могли дождаться, когда же эти лепёшки испекутся. Дождались, но есть их было невозможно — мука оказалась пополам с песком. Песок был настолько мелкий, что проходил через ячейки сита. Но ели. Я до сих пор ощущаю этот пронзительный хруст песка на зубах, когда вспоминаю эти лепёшки. Хлеб из этой муки испечь было невозможно, так и съели всю муку пресными лепёшками. К Новому году бабушка напекла из этой муки пироги со свёклой, из пресного теста, конечно. Я нарядила веник игрушками, которые мы с сестрой сделали из бумаги и из соломинок. Это была ёлка. Мы вдвоём спели песенку про ёлочку, я раздала ей и себе новогодние подарки — по половинке свёкольного пирожка. Так мы встретили 1947 год. Ранней весной кто-то из руководства взял на себя смелость и проявил сострадание: около клуба навалили большую кучу земли со свёкольного поля. Кто хотел, мог пойти, покопаться в земле и найти себе хоть какое-то пропитание.

Зимой, ближе к весне, на деньги, зашитые в бабушкиной кофте, мы купили корову. Это был праздник! Теперь мы были с молоком, а значит, все беды позади. Каждый день к нам стал приходить пожилой калмык, который совершенно не говорил по-русски. Одет он был не по-зимнему легко — какой-то брезентовый плащ — это при 35 градусах мороза с ветром, давно утратившая форму шапка, во что был обут, трудно было определить. Работал он в совхозе на водовозке — развозил по дворам воду на телеге с деревянной бочкой, на тощей, измученной бескормицей кобылёнке. С водой в степном Алтае всегда было плохо. Водовозка подъезжала к крыльцу, и старик что-то кричал по-калмыцки. По-русски он знал только одно слово «чай». Но чаю тогда нигде не было. Бабушка выходила с ведром, водовоз заходил погреться. Бабушка стала угощать его молоком. Он брал кружку, подержав её в руках, долго пил молоко маленькими глотками, видимо, растягивал удовольствие. Мы молча смотрели на старика-калмыка. И мне, полуголодной, совсем не жалко было, что часть моего молока достаётся этому чужому человеку. Потом он стал приходить к нам каждый вечер, садился у порога и ждал, пока бабушка подоит корову. Бабушка приходила с молоком, он протягивал ей литровую кружку и деньги. Процедив молоко, старушка наливала ему полную кружку. Всё это в полном безмолвии, как в немом кино. Если у него не было денег, бабушка ему всё равно молоко наливала. Отказать не могла. Старик подолгу стоял, грелся. Или просто была это форма общения с нами. Мы все прекрасно понимали, о чём молчал калмык. Постояв, уходил, бережно унося свою кружку с ценным содержимым. Мы как-то привыкли, что к нам приходит этот бессловесный посетитель, и если он задерживался, волновались, не случилась ли беда.

Немцы были набожны. Среди вещей, которые они привезли с собой, была Библия. Религиозные праздники соблюдались ими скрупулезно, несмотря на все невзгоды, и готовились они к ним заранее, тщательно. Были они лютеране. В день католической Пасхи два немецких мальчика, один их них с изумительно голубыми глазами, решили пойти по избам и пригласили с собой меня. Они знали, куда идти, где именно им что-нибудь дадут. Пришли в немецкую семью. Хозяйка, строгая немка средних лет, увидев нежданных гостей, восторга не выразила. Мои спутники громкими голосами три раза объявили: «Христос воскрес!» А я стояла и молчала, робко улыбаясь от охватившего меня смущения. Просить, даже в такой форме, я не могла, не умела. В нашей семье это было не принято. Хозяйка как раз раскатала на столе какую-то серую тягучую колбаску и резала её ножом на небольшие кусочки. Эта были самодельные конфеты, приготовленные из всё той же сахарной свёклы. На столе уже было много конфет, этих маленьких серых комочков. Я не могла оторвать свой взгляд от этого лакомства. Как я хотела конфету! Никогда, никогда в своей жизни я не ела конфет, и вот они лежат передо мной — сказочная детская мечта! Но конфету — этот маленький серый комочек, я не получила. Почему немка не дала мне конфету? Может быть, потому, что я промолчала, когда мальчики говорили «Христос воскрес», то есть не заработала? Или потому, что я чужая, русская девочка? А может, просто была эта немка жадина? Строгая лютеранка дала мальчикам по конфете, обойдя меня, как будто меня тут и не было. Мои спутники быстро засунули угощение в рот. Когда мы вышли из хаты, мальчик с изумительно голубыми глазами вынул изо рта остатки конфеты и протянул мне. Но я не взяла. Мне было так горько и так стыдно от пережитого унижения, что я тотчас же рассталась со своей компанией. Я чувствовала себя такой несчастной, обиженной, оскорблённой. Ребята уговаривали меня пойти еще в одну избу, но я не пошла. И мальчиков этих я впредь сторонилась. Я была настолько удручена произошедшим, что, несмотря на чудесный солнечный день, гулять больше не стала. Шла домой с глазами, полными слёз и чувствовала себя глубоко виноватой в том, что нарушила традицию нашей семьи. В нашей семье к религиозным праздникам относились сдержанно. В пасхальные дни бабушка обязательно пекла пышные, разукрашенные узорами хлеба, делала из сдобного теста жаворонков, луковой шелухой красила яйца. Надевала праздничный убор, праздно сидела со старушками на завалинке. Но по избам ходить было не принято. А я вдруг отправилась попрошайничать, и к кому, к немцам! Я так боялась потом, что моя любимая бабушка случайно узнает о моём печальном приключении. До сих пор не могу себе простить — и зачем пошла в немецкую семью? Всю жизнь несу в своей душе чувство вины перед моими погибшими на войне родственниками. Та серая вязкая конфета до сих пор стоит перед глазами.

Школа в совхозе была четырёхлетка. Было две учительницы. Одна вела одновременно первый и третий классы, другая со второй смены учила одновременно второй и четвёртый. Я училась в первом классе вместе с третьеклассниками. Обучать сразу два класса — это искусство. Обучаться тоже не просто. Пока одни пишут, другие работают устно: когда решаешь задачки, надо суметь сосредоточиться, чтобы не слышать того, кто отвечает устно или учительницу, которая излагает для третьего класса новый материал.

Фельдшерско-акушерского пункта вообще не было. Помню, в детские годы читала стихотворение, в котором были такие строчки: «В любую погоду, с утра до утра по городу ходят к больным доктора». Вот ведь как в городе-то. А в селе — болей, умирай — твоё личное дело.

Прожив здесь осень и зиму, в апреле 1947 года мы из этого совхоза уехали. Что-то снова не сложилось у мамы с руководством совхоза, а точнее — с руководителем второго отделения, в котором мы жили, Романчаком. У него многое «прилипало» к рукам, мама просто боялась, что за его фокусы придётся отвечать и ей. Все наши вещи уместились в одной бричке. Старик-калмык пришёл нас проводить. Он всё так же, молча, стоял в стороне, пока мы укладывали вещи. Бабушка кивнула ему на прощанье: «Оставайся с богом!» Везла эту бричку обычная лошадка. Я — как самая маленькая — сидела на возу, сестра, мама и бабушка шли пешком. Шёл пешком, держа в руках вожжи, и конюх колхоза «Комбайн», дядя Коля Атюфеев, который приехал за нами из Топчихи. Мама вела на поводке корову. Была ранняя весна. В середине апреля уже пахали и сеяли. Пахло свежей, отдохнувшей после долгой зимы землёй и счастьем.

Маму взяли на работу в колхоз «Комбайн» зоотехником. В счёт будущих трудодней дали мешок муки, несколько мешков картошки на еду и на семена и даже маленького поросёнка. Оказывается, голодно было не везде. Колхозники колхоза «Комбайн» голода не ощущали. Председатель был умный, расчётливый хозяин. Купили трёх куриц. Засадили картошкой большой огород. Стали получать пенсию за погибшего отца, бабушка — за погибшего сына. Пенсии были небольшие, но всё-таки это живые деньги, а не абстрактные трудодни, когда работаешь и не знаешь, сколько и что ты заработал и когда это всё попадёт в твои руки. С топливом была большая проблема, топить печку было нечем. И тут выручил колхоз — привезли воз соломы. Солома быстро сгорает, поэтому приходилось сидеть возле печки, крутить из соломы, наваленной на полу в кучу, жгуты и совать их в печку. Избёнка была маленькая, так что даже соломой воздух прогревался до жилого состояния. Впервые в Чистюньском свеклосовхозе мы увидели местное топливо — кизяки. Соблазн испробовать этот странный заменитель дров был велик, поэтому пришлось потихоньку взять несколько кирпичиков из кучи, которая стояла как будто ничья. Положили в камелёк, стали растапливать. Кизяки не загорались. После долгих безуспешных попыток поджечь сложенный в печке материал, бабушка с огорчением вытащила теперь уже подозрительное изделие из печки и отнесла на прежнее место. Увидев Топчиху, всю уставленную кизяками, мама с бабушкой пришли в отчаяние — кизяками топить они не умели. Потом кто-то объяснил, что прежде чем положить кизяк в печь, его надо хорошо просушить. В то время в Топчихе другого топлива не было. Много написано книг о Сибири, воспеты её красоты, бесконечные просторы, богатства, теперь ещё и ГУЛаг. Но вот одну из важных деталей пейзажа степной части Западной Сибири — кизяки — как-то пропустили, никто не воспел. Или не заметили, или не нашлось таланта, или стыдно было описывать это унизительное средство борьбы за выживание в такой сказочно богатой стране. Стали заготавливать кизяки и мы. Главной животиной в хозяйстве сельского жителя всегда была корова. Если в хозяйстве есть корова — семья не умрёт от голода и холода. Корова — спасительница, без коровы беда. Скот держали почти в каждом крестьянском хозяйстве. В дохрущёвское время проблем с сеном и выпасами не было. Были пастбища, были покосы. Сено мама уже не косила. Той пенсии, которую мы получали за погибшего отца, на сено вполне хватало. Соломы в колхозе было в избытке, в план её не сдавали. Каждый колхозник мог всегда привезти воз соломы на колхозной лошади. Зима в Сибири долгая. Если в хозяйстве, кроме коровы, был и другой скот — овцы, телёнок, поросёнок, то к лету около избы вырастала большая гора навоза вперемежку со снегом. С наступление тёплых дней эта мешанина постепенно оттаивала, прогревалась и начинала активно преть. Помои, грязная вода выливались теперь только на эту кучу. В июле, когда освобождались от полевых работ и люди, и лошади, начинался кизячный сезон. В этом щепетильном деле строго соблюдалась очередность. Когда подходила очередь, рано утром куча разбрасывалась в форме круга толщиной до полуметра. Разбрасывали кучу сами хозяева. Подъезжала бричка, на которой было установлено 2-3 кадушки с водой. Телега заезжала на середину круга, и ребята-подростки обильно поливали водой разбросанный перепревший навоз. Воду брали из пруда или из ямы с остатками весеннего паводка. Воду в эти кадушки ребята наливали сами — один черпал и подавал ведро с водой другому, который выливал воду в кадушку. Мальчишкам было по 12-13 лет. За это им начисляли трудодни. В обильно политый водой навозный круг заводились 2-3 лошади, привязанные одна к другой поводьями за хвост. Посреди круга стоял мужик или подросток в засученных до колен штанах, конечно, босиком. Он держал первую лошадь за поводок и направлял движение этого «каравана» по кругу, следя за тем, чтобы всё хорошо и равномерно перемешивалось. Лошадей из круга выводили, края круга забрасывали вилами в середину, полученную смесь снова поливали, лошади снова заходили в круг и так до тех пор, пока не получалась однородная масса нужной консистенции. В последний раз готовое месиво хорошо проливали водой, чтобы оно не засохло под палящим солнцем. Кизяки надо было делать сразу же, безотлагательно. Иначе навозный полуфабрикат засохнет. Что такое кизяк? — Это кирпич из коровьего навоза. Но кизячный брикет был больше, чем обыкновенный строительный кирпич. Для формовки таких брикетов применялся специальный станок. Делали такой инвентарь кустари-умельцы и продавали на базаре. Стенки кизячного станка у основания немного толще, чем наверху, поэтому изделие получалось в форме сильно усечённой прямоугольной пирамиды, тем и отличался кизяк по своей форме от обычного кирпича. Учитывая физиологические возможности производителей кизяка, станки были одинарные, двойные и тройные, то есть за один приём можно было вылепить один, два или три кизяка. Помимо станка, для выделки кизяков требовалась ёмкость с водой (таз, корыто) и широкая гладкая доска. Тщательно смоченный станок укладывался на доску утолщённой стороной вниз, в его отделения голыми руками равномерно накладывалась навозная масса. Голыми же ногами эта смесь тщательно утаптывалась, затем торчащие края навоза руками тщательно заправлялись в середину. За ручку станок осторожно стягивался с доски. Нести станок с уплотнённой массой надо было так, чтобы та сторона, которая не соприкасалась с доской, была снаружи, иначе всё содержимое из станка вывалится. (Хоть и говно, а законам физики подвластно!) Далее нужно было дотащить станок со сформованным исходным веществом до места, взявшись за ручку двумя руками, с размаху, ловким шлепком бухнуть на землю, гладкой стороной изделия вверх, как можно ближе к уже лежащим сырым кизякам, и аккуратным потряхиванием освободить станок от наполнителя. Если масса навоза хорошо перемешана и в меру густая, доска и стенки станка изнутри предварительно хорошо смочены, станок высвобождается без труда. При шлепке навозные брызги летят во все стороны, попадая на щёки, на глаза, губы, уши, волосы. Вытереть их невозможно — руки ведь в навозе. Смыть тоже проблема — тогда бы только и делали, что смывали эти навозные отметины, а когда же дело делать? Ошмётки густой бурой жижи засыхали, неприятно стягивали кожу. Об одежде уж и говорить нечего — она была вся в навозе. При выделке кизяков надевали на себя старые, поношенные вещи. Справа (правой рукой несли станок) весь подол платья был покрыт слоем сырой, вязкой навозной массы, был холодным, обвисал, стегал по лодыжкам и коленкам. Всё это не добавляло комфорта. Тело саднило, зудело. Мальчишки закатывали штаны до колен, выше было не принято — стыдно. Руки по локоть в навозной субстанции, ноги по колено. Отнёс, благополучно уложил порцию кизяков и начинай всё сначала. Один, два, три дня такой круговорот. Надо сказать, что сырая навозная масса была нелёгкой, но привыкали, куда денешься, иначе зимой замёрзнешь. Выделывались кизяки обязательно в солнечный день, чтобы поверхность брикета со всех сторон быстро схватывалась в корку, твердела и в случае дождя не размокала бы. Подсыхали готовые изделия, подсыхал и остаток навозного круга. Его периодически поливали водой из ведра, но не промешанная солома всё равно быстро сохла, колола руки, ноги. Иногда попадались гвозди, стёкла — всего хватало. Кололись, резались, но раны даже не бинтовали, всё заживало само собой. Чтобы истопить печку и что-нибудь сварить — требовалось как минимум 10-12 кизяков. Печку надо было топить утром и вечером. Умножить на 8-9 холодных месяцев в году. То есть одной крестьянской семье требовалось около семи тысяч кизяков. Навоз распределяли на трудодни. Зимой его вывозили из колхозных скотных дворов и складывали в аккуратные кучи. Каждая колхозная семья получала кучу навоза. Подсохшие кизяки, покрывшиеся корочкой, через 2-3 дня переворачивали на бок, потом складывали в пятки, затем в круглые пирамидальные кучи с отверстиями, чтобы лучше просохли. Эта работа была уже не трудной, хотя засохшая солома торчала из кизяка во все стороны, ужасно колола, на руках — ссадины, занозы, но на это никто не обращал внимания. В августе все улицы Топчихи уставлялись кизячными кучами-пирамидами — это была главная достопримечательность нашего районного центра того времени. Такова несложная технология изготовления деревенского топлива — кизяка.

Если бы зашла речь о создании герба села Топчихи, то самым подходящим было бы изобразить на нём пирамиду из кизяков, так как кизяки-то и были национальным достоянием топчихинцев. Делали кизяки и мы с сестрой. Я начинала в первом классе с одинарного станка. За сезон мы заготавливали по 4-5 тысяч кизяков. На зиму едва-едва хватало. Летом деревенские жители собирали в поле засохшие коровьи лепёшки — катяхи, тем и топили, готовили еду. Но у нас был примус. У большинства примусов не было — не на что было купить. Ужин готовили на улице на таганке. Таганок — это железный обод на трёх железных ножках. В этот обод вставлялся чугун с варевом, под ним разводился костерок из всевозможного мусора, щепок, палочек, из катяхов. Таганок устанавливался на приличном расстоянии от жилья, за огнём тщательно следили, чтобы не случилась беда. Делали такие таганки местные кузнецы. Когда я была маленькая, то не сомневалась, что во всём мире все жители Земли делают кизяки так, как их делают здесь у нас, в Топчихе, как это делаем мы с сестрой. Моя детская фантазия рисовала такую картину: Сталин тоже делает кизяки. На нём старые, видавшие виды штаны, засученные до колен, пожухлая рубаха с рукавами, закатанными выше локтя, босыми ногами он утаптывает в станке чавкающую навозную смесь. А когда хлопает станок с сырыми кизяками оземь, то навозные брызги летят ему на лицо и на усы. И от него так же несёт неистребимым навозным запахом, как от меня, как от всех нас. Я ведь не знала, что у Сталина есть дети, которые могли бы сделать для семьи кизяки. Я была уверена, что он один-одинёшенек, всё должен делать сам, как это делает одинокий дед Кульгускин у нас в деревне. Потом, подумав хорошенько, я решила, что Сталин сам кизяки не делает, ему некогда, он ведь всё время о нас думает. А кизяки ему делают парнишки и совершенно бесплатно. Я и сама могла бы сделать ему кизяки за просто так. Делали кизяки в основном дети, подростки, взрослым было некогда, надо было зарабатывать трудодни. За сезон можно было сделать несколько тысяч кизяков. Мальчишки-подростки нанимались делать кизяки по цене 2 рубля за тысячу, чтобы купить учебники для школы и что-нибудь из одежды. Зарабатывали по 20-30 рублей за сезон. При совершенном отсутствии денег в семье — это было хоть каким-то подспорьем, поскольку в семье колхозника деньги получали один раз в год, в феврале — оплату за предыдущий год. И никто никогда не знал, сколько он получит, так как колхозникам распределялось то, что оставалось после выполнения и перевыполнения колхозом плана. А в школу надо было идти первого сентября, одетыми, с тетрадями и учебниками, как все дети. Осенью кизяки складывались в кладь, где-нибудь у хаты, в защищённом от сырости месте, или прямо у двери, как защита от диких сибирских ветров. У В. Войновича в романе-анекдоте «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина» Кузьма Гладышев проводил опыты с куриным помётом, отчего в хате стояла жуткая вонь. Это почти то же самое, что делали мы, с той лишь разницей, что у нас всё происходило на улице. Но навозный запах въедался в тело, вместе с телом поселялся в хате. Не помогали ни баня, ни одеколон, ни туалетное земляничное мыло. К запаху привыкали и терпеливо ждали, пока он сам не улетучится. Девчата, собираясь в клуб, мылись «духовитым» мылом, брызгались одеколонами «Кармен», «Майский ландыш», «Красный мак», но от стойкого навозного «аромата» избавиться было невозможно. Утешало лишь то, что так пахло ото всех, то есть было это обычным сезонным явлением.

В девятом классе по программе у нас была русская литература девятнадцатого века. В ряду произведений русских писателей, творчество которых мы изучали, был роман «Война и мир» Л. Н. Толстого. Тогда весь роман помещался в одной большой толстой книге. Я добросовестно прочитала этот фолиант от корки до корки, хотя осилить его было непросто. Очень утомляло чтение длинных писем на французском языке. Их переводы выносились в низ страницы и были напечатаны очень мелким шрифтом. Я не понимала, для кого или для чего великий писатель сделал именно так? Если он создавал свой роман для русского народа, разве он не знал, что основная масса населения России французского языка не знает? Чтение утомляло, от напряжения рябило в глазах, смысл написанного ускользал. Я была неглупая девочка, хорошо училась и считала оскорбительным такое отношение ко мне классика. Сложилось твёрдое убеждение, что роман написан для так называемой элиты русского общества, а не для простого русского народа. Возмущала любимая героиня автора — Наташа Ростова. Крепостница, тунеядка, никаких интересов, единственная цель в жизни — найти богатого жениха. Она была моей ровесницей, лишь одно волновало эту изнывающую от безделья девицу, заметят ли богатые кавалеры её на первом балу? А я месила навоз, делала кизяки. Мне представлялась картина, как Наташа Ростова в бальном платье, вся с ног до головы разукрашенная навозными разводами, холеными ручками укладывает в станок вонючее навозное месиво и босыми ногами его «утанцовывает». Ну почему я должна восторгаться этой пустой особой и вдохновенно описывать её образ на уроке литературы? Я ведь умнее и красивее её, и усердно тружусь на благо и процветание моей Родины, а она вела праздный образ жизни, паразитировала на тяжком труде других. Потом из корысти вышла замуж за богатого борова Безухова. Любимая героиня великого писателя, вся семья крепостников Ростовых была мне абсолютно не интересна, неприятна. Дармоеды, эксплуататоры, никакого сострадания к своему народу. Заставить бы всех делать кизяки…

Деревенский пейзаж представлял собой своеобразную картину. Зимой, весной — кучи навоза около каждой избы. Весной куры разгребали эти навозные клади вширь. Летом эта картина сменялась ковром уложенных кизяков. Осенью около каждой хаты сваливался воз соломы или сена. Пока руки освободятся, чтобы сметать этот ворох на крышу сарая или застоговать где-то за хатой, всё те же куры разгребут сено, солому по всему двору. Понятие «двор» — совершенно условное — ничем не огороженная территория перед избой. И вот ведь что удивительно: повсюду была солома, лежало сено; многие стайки для скота были сделаны из соломы, избы были крыты соломой, выветренной и выжаренной солнцем, не солома — порох. Но за все годы, прожитые в Топчихе, я не помню ни одного пожара. Одна неосторожно брошенная спичка, один не погашенный окурок папиросы — и все дома со всеми обитателями в один миг сгорели бы дотла. Но каждый поселянин нёс ответственность за горькие судьбы своих земляков. Такими были люди. Топить кизяками было не сложно. Сухие, они быстро загорались от зажжённой бумажки, но и быстро сгорали. Тепла давали мало — масса-то невелика — но всё-таки не солома. На одну топку расходовалось ровно столько, чтобы сготовить обед, ужин. Тепло в хате было относительным — всю зиму ходили по избе в пимах и в тёплой одежде. В феврале приходило время отёла коровы. Мама и бабушка по очереди дежурили, присматривали за бедной страдалицей. А ну как отелится, не успеешь, не доглядишь, телёнок тут же замёрзнет. Мокрого, беспомощного, его заносили в хату. Мы всегда радовались такому квартиранту — своим появлением он извещал нас, что теперь будет молоко! Трогательно было смотреть, как это беспомощное существо впервые встаёт на ноги. Ноги подгибаются, разъезжаются, телёнок падает, потом снова пытается неловко, неуклюже встать. Наконец, встаёт, неуверенно топчется, как будто не может понять, зачем встал, и снова падает. Несколько попыток — и наш новый жилец уже твёрдо стоит на ногах. День-два — и он уверенно встаёт и ходит как взрослый. Жил он с нами до весеннего тепла. В стайке, где была корова, было очень холодно. Сделали её мы втроём: сестра, бабушка и я. Надо было копать погреб. Мы рыли яму, глину замешивали с соломой и водой. Из этой смеси строили стену с помощью арматуры из разных палок, прутьев, досок. Стена получилась бугристая, уродливая. Такой была коровья стайка. Поили телёнка парным молоком, стелили солому, к косяку двери привязывали пучок ароматного сена, специально припасённого для такого случая. В мои обязанности входило успеть подставить посудинку под телячью струйку. С бычками было проще, с тёлочками — сплошные неприятности: при этой процедуре они всегда норовили встать задом к стенке. Бычок, услышав звон струи, тоже старался поменять позицию и лягнуть черепок. Телятам почему-то не нравится, когда им что-то подставляют под струйку, видимо, это их раздражает. Приходилось постоянно возиться с тряпкой, которая не успевала просыхать. Навоз убирали и выносили, меняли соломенную подстилку. Корова телилась, появлялось молоко, а в хате появлялся ещё один гость — поросёнок. Тоже очень маленький — недели две от роду. Телёнок привязывался верёвочкой за гвоздь, вбитый в косяк двери, поросёнка не привяжешь, посудинку под его струйку не подставишь. Он бегал по избе и справлял свои свинячьи дела там, где его застигала нужда. Ещё было десять кур и две овцы. В сильные морозы на ночь кур заносили в избу. Для них делали специальную загородку у печки, птички вели себя очень деликатно, достойно, тихо радовались спасительному теплу. Они только ночевали, утром их снова выносили в сарай. Корова-кормилица стойко переносила все морозы в своём холодном стойле. Её накрывали старым ватным одеялом, поили тёплой водой, в пойло крошили хлеб, давали хорошее сено из разнотравья, на земляной пол бросали побольше соломы, чтобы было теплее. С овцами было проще, у них тёплая шуба, они зимовали в сарайке, рядом с коровой, хотя, наверное, тоже мёрзли. Так и жили вместе со скотом, тем и кормились.

Царицей больших сибирских огородов была картошка. Все свободные площади засаживались этим неприхотливым овощем. Он не требовал особого внимания — всего-то прополоть, а потом окучить. Пололи тщательно и аккуратно. Удаляли не все сорняки, один сорняк, паслён, бережно обходили — это был ещё один наш детский деликатес, подаренный природой. С его спелыми ягодами пекли вкусные пирожки, в сыром виде их можно было есть сколько угодно. В июле все деревенские огороды озарялись яркой радугой макового разноцветья — весной по картофельным посадкам разбрасывались семена мака. Тут был летний парад всевозможных красок! Яркие, чистые, простые и махровые — они полыхали на всех усадьбах. Причём каждая хозяйка старалась удивить соседей каким-нибудь необыкновенным колоритом. Проходило время, лепестки облетали, зелёные пузатенькие головки-коробочки с резной розеткой на длинном тонком стебле росли, становились бежевого или светло-коричневого цвета. Надо было, приложив ухо к бочонку, осторожно потрясти стебель, если внутри шелестело — значит, можно срывать. Мак, как и паслён, ели вдоволь — ещё одно наше детское лакомство! Семена заготавливали впрок. Зимой пекли пироги — вкус необыкновенный! Картошка — это главное спасение: картошку ели сами, ею кормили скот. Чтобы варить её для скота — не было топлива. Бабушка разрезала сырые клубни на части, высыпала в корыто, посыпала отрубями. Животные ели с удовольствием.

Произведённые в домашнем хозяйстве продукты питания облагались налогом. Он назывался «план». В план надо было сдавать мясо и шкуры, если вырастил поросёнка или телёнка; мясо, шерсть и шкуры, если в хозяйстве были овцы; яйца, если в хозяйстве были куры. Не было плана, то есть налога, только на кошек. Кошка была в каждой избе — как средство от мышей. Собак в хозяйстве держали редко, они тоже облагались налогом. Назначение собаки было утилитарное — стеречь дом от грабителей. Грабить было нечего, да и корма лишнего для собаки не было. Если в хозяйстве была корова, то надо было сдавать молоко — 300 литров за сезон при установленной жирности. Если жирность оказывалась ниже, то молока надо было сдать больше. Жирность почему-то у всех коров почти всегда была ниже положенной. От того, что оставалось после выполнения плана, надо было какую-то часть продать, чтобы купить одежду, обувь. Для себя оставляли минимум. Всю мужскую работу по дому делали сами, как могли. Зимой за сеном, за соломой ездила мама. Мы с сестрой летом пололи и окучивали картофель, поливали овощи. У колодца не было ни ворота, ни журавля, каждый шёл за водой со своей верёвкой. Зачерпнёшь ведро воды и тащишь его наверх. Ещё надо суметь не расплескать воду. У каждой из нас было своё коромысло, свои десятилитровые вёдра. Сестра держала коромысло с полными вёдрами воды всегда на правом плече, со временем это плечо стало ниже левого на восемь сантиметров. У меня тоже испортилась осанка — видимо, сказалась слишком большая нагрузка при моём малом весе. Что такое пионерский лагерь, я узнала, учась в четвёртом классе, когда нас повезли на экскурсию в Барнаул. Лагерь находился недалеко от города. Отдыхали в нём городские дети, уставшие от учёбы в школе. Меня очень удивило тогда — как это летом можно отдыхать, а не работать? Во всём Топчихинском районе не было ни одной площадки для игр, где бы могли играть дети. В футбол, в городки, в бабки, в лапту, в чижика сельская ребятня играла прямо на дороге, посреди улицы. Резиновых мячей не было. Но тут опять помогала крестьянская смекалка. Весной корова линяла. Бабушка терпеливо выщипывала старую шерсть (чем доставляла своей подопечной огромное удовольствие) и скатывала в плотный, тугой шарик. Этим шариком-мячиком мы играли. Конечно, он не подскакивал, не летал так далеко, как резиновый, но всё равно это была наша любимая игрушка.

Со всех сторон Топчиху окружали поля колхоза «Комбайн». В жаркие летние дни мы пропалывали посевы пшеницы. Шли по полю рядком и выдёргивали сорняки: лебеду, сурепку, пырей, повилику, осот. Осот колол ручонки, колючки вонзались в детскую кожу. От сока травы и от земли руки дубели, становились заскорузлыми, серыми, появлялись царапины, трещины. Их саднило. Но как-то все терпели, никто не хныкал, не жаловался. Летом ходили вообще босиком и по полю шли босиком, увязая в прогретой сыпучей земле. Работали целый день с одним перерывом на обед. Обед приносили с собой. Был он у всех одинаков: бутылка молока, заткнутая пробкой из газеты, и кусок хлеба. Если работали во второй бригаде, то можно было искупаться в весёлой речке Калманке. Была эта речка неширокая, в меру глубокая и шустрая — как раз для нас, для детей. Нет больше речки Калманки. Высохла. Хрущёв поднял целину, перепахали весь степной Алтай и Казахстан. Знойные ветры иссушили, а пыльные бури засыпали пылью множество речек и нашу любимую речку Калманку. На работу в поле и с работы ходили пешком. До бригады 3-4 километра. Да по полю 3-4 километра туда и столько же обратно. И не просто проходили эти километры, а постоянно нагибались, вырывали траву. И так, с поклонами, целый ненормированный рабочий день. На прополку зерновых я начала ходить после третьего класса (1950 г.). Эта работа считалась лёгкой, и работали здесь в основном дети. А самой изнурительной работой была прополка сахарной свёклы. В конце июня — начале июля, когда свёкольные всходы уже раскустились, надо было идти вдоль рядка и выдёргивать лишние ростки свёклы. Лишние всходы выдёргивались руками, затем почва рыхлилась тяпкой. Тяпка у каждого своя — в колхозе тяпок не было, знали, что в каждом хозяйстве этот инструмент обязательно есть. Каждый день рано утром бабушка будила нас со словами: «Вставайте, девочки, я вам тяпочки отбила и наточила!» Говорила она слово «тяпочки» таким голосом, словно это не инструмент для тяжёлой работы, а любимая игрушка. Наверное, тем самым старалась как-то отвлечь нас от трудностей грядущего дня, настроить на то, что с «тяпочкой» легче работать, чем с тяпкой. Когда солнце ещё не прогрело воздух, по холодку, женщины, девчата и мы, дети-подростки, все босые, шли с тяпками на плечах в поле. Каждый день приходилось идти всё дальше — по мере того как часть свёкольных посевов пропалывалась. Если на сталинских дачах в обслуге были «подавальщицы», то я позволю себе назвать нас всех «пропольщицами». Так вот, все пропольщицы были разделены на звенья. Звеньевой нашего звена была молодая девушка Зоя Фролова. Всего нас в звене было — две женщины и три девочки. Солнце палило нещадно, жарко было и от работы. От зноя в ушах стоял звон, пот застилал глаза. От постоянного наклона болела спина. Но если выпрямить спину и поднять голову, чтобы передохнуть, голова начинала кружиться, в глазах темнело, чтобы не упасть, надо было скорее присесть. Работа монотонная. Очень хотелось пить. Но воды не было. Её привозила в деревянной бочке лошадка к одиннадцати-двенадцати часам. Вода подвозилась к каждому звену поочерёдно, телега стояла до тех пор, пока все не напьются досыта. Как же ждали мы эту вожделенную бочку! Как только она отъезжала от соседнего участка, все бросали тяпки и бежали к телеге. Пили по очереди из одного ковша, которым черпали воду. Старались побыть около водовозки подольше, наполнить организм впрок, постоять с выпрямленной спиной, отдохнуть. «Братина» с водой обходила первый круг без задержек, таков неписаный закон свёкольных пропольщиц, на втором круге ковш шёл по кругу с более долгими паузами. На третьем круге пить воду можно было уже не торопясь. От бочки уходили медленным шагом, не торопясь, растягивая минуты отдыха. И снова тяпки, длинные ряды свёкольных ростков. Теперь уже поглядывали на солнце — когда же оно скатится на запад. Но это жгучее жёлтое пятно упорно не хотело уходить с летнего неба. Я в звене была самая маленькая — и ростом, и возрастом, постоянно отставала. Моя старшая сестра всегда мне помогала. Она была очень сноровистая в любой работе. Дополов свой рядок, она становилась на мой ряд и полола мне навстречу. Ей всегда доставалось больше других, как только она выдерживала это? Вечером та же самая публика возвращалась в деревню всё с теми же тяпками на плече. Конечно, нехитрый рабочий инструмент можно было бы оставить в поле, никто бы его не тронул, но ведь дома-то предстояло ещё работать на своём огороде. Сколько зарабатывали пропольщицы за такой труд? На трудодни, заработанные на прополке и уборке сахарной свёклы, по итогам года выдавался сахар. За один сезон мы с сестрой вдвоём заработали мешок сахара, то есть 50 кг. После денежной реформы 1961 года один килограмм сахара стоил 78 копеек. Умножаем 50 кг на 78 копеек, получаем сумму 39 рублей. Делим на 2. Каждая из нас заработала по 18 рублей 50 копеек за такой каторжный труд.

После прополки сахарной свёклы начиналась пора сенокоса. Косили конными косилками и вручную. Мы, дети, были тут же, без нас обойтись никак нельзя. Сгребали сено, копнили, подкапнивали, когда шло стогование. Как подкапнивали? На лошади, без седла, сидел парнишка лет 10-12. С одной стороны к уздечке крепко привязывалась длинная верёвка, другой конец верёвки свободно волочился по земле. Лошадь, под управлением ездока, аккуратно обходит копну, в это время надо подвести верёвку как можно ближе к копне. Свободный конец верёвки привязывается с другой стороны уздечки. Центр верёвки обкручивается пучком сена и устраивается в нижней части копны. Наездник легонько понукает лошадь, она плавно сдвигает с места копну. Если сено в копне уложено хорошо и уже немного слежалось, а верёвка подведена правильно, то можно встать сзади копны на верёвку и вместе с копной доехать до места стогования. Доехав до стога, седок отвязывает один конец верёвки, лошадь продолжает идти, а копна остаётся на месте. Если копна разваливалась, то всё надо было начинать сначала. Так копны подвозили к стогам. Эта работа была не трудной, если не считать, что сухое сено кололо босые ноги и руки и копны иногда рассыпались. Когда юных всадников снимали с лошади (сами они уже слезть были не в состоянии), встать на землю они не могли — от долгого сиденья ребячьи ноги отекали и немели. Их усаживали на землю, растирали затёкшие конечности, отпаивали водой. По рассказам бабушки, когда она была девочкой, то подкапнивала точно так же — прошло более 60 лет, а ничего не изменилось. Бабушка всегда интересовалась, как прошёл день, много ли копён развалилось, советовала, как лучше сделать. Так что за полвека в сельском хозяйстве, хоть оно и стало коллективным, изменилось мало что. Метать стога, или, как говорили на селе, ставить зароды сена — большое искусство. Тут нужна мужская сила и сноровка. На стогу всегда работали молодые парни или мужчины — из тех, которые уцелели на войне. Помню одного их них, калеку, с неказистым приспособлением вместо ноги. Это был круглый деревянный чурбачок, системой ремешков этот заменитель ноги привязывался к культе. Книзу он постепенно сужался и заканчивался круглым усечённым цилиндром. На подошву небольшого в диаметре цилиндра набивалась резина, чтобы при ходьбе не скользила и не так быстро изнашивалась деревяшка. Протез проваливался в рыхлое сено, доставляя неудобство стоговому, замедляя его действия. Он старался не отставать от других, изо всех сил пытался доказать, что он не хуже, что он не ущербный, а полноценный мужик. Сено подавали на стог женщины, девчата и ребята-подростки. Все подбадривали калеку, старались подавать ему навильники поменьше и полегче, и с щемящей болью смотрели на этого совсем ещё молодого, но пожизненно обременённого такой нелепой травмой человека. В деревне взрослели рано. Парни были сильные, соревновались, кто возьмёт на вилы больше сена. За один приём подавали на стог по целой копне. Сенная труха сыпалась за ворот, царапала, колола потное тело. Работать без рубахи, раздетым до пояса было не принято, приходилось терпеть. Девчата, молодые женщины — все в платочках, надвинутых до самых глаз, чтобы упрятать лицо от лучей палящего солнца. Но это не помогало. Лица у всех были коричневые, задубелые. А так хотелось походить на киногероинь! Не получалось, не та обстановка. Пахло скошенными травами, дурманил пряный запах донника, но этого никто не замечал. Берёзки так манили в тень, хоть на минутку. И если эта вожделенная минутка выпадала — это было безмерное блаженство!

Колхознику поменять место жительства, уехать из деревни было нельзя. В 1932 году в нашей стране была проведена паспортизация населения, и был узаконен институт прописки. Это было обязательно для всех граждан СССР, но не для колхозников. Колхозникам паспортов не давали. Они не имели права поменять место жительства, следовательно, должны были жить там, где их застал 1932 год, нравится им тут или нет. Колхознику было запрещено передвигаться за пределы края, области, республики. Родился здесь, здесь и живи. Без паспорта нигде не пропишут и на работу не возьмут. Если всё-таки возникала необходимость куда-то съездить в пределах области (края), то в сельском совете выдавалась справка с указанием места жительства. То есть был колхозник кем-то вроде крепостного. Но крепостником был не барин, а государство. В своей стране колхозники были людьми второго сорта. Такой была форма государственного крепостного права. На службу в армию деревенских парней брали в первую очередь. Это были здоровые трудолюбивые молодые люди, дисциплинированные, выносливые, не требовательные к условиям быта. После окончания срока службы всем солдатам выдавались паспорта, независимо от сословия. Получение паспорта было подарком судьбы — это означало, что ты теперь уже свободен в выборе места жительства, места работы. Если после службы в армии парень женился на девушке-колхознице, то она тоже получала паспорт — предмет зависти своих колхозных подружек. Паспорта выдавались и тем детям колхозников, которые оканчивали семилетнюю или среднюю школу и поступали в институты, техникумы, профтехучилища. Только с 1976 года на колхозников начала распространяться общегражданская паспортная система. Это распространение затянулось до 1989 года. Родина-мать не торопилась дать своим детям свободу выбора места жительства, места работы, обеспечить одинаковые права всем гражданам страны.

Больница была одна на весь район. Если принять во внимание, что ни дорог, ни соответствующего транспорта в сёлах не было, то совершенно понятно, что пользоваться медицинскими услугами могли только жители районного центра. Был роддом. В 1970 году это было деревянное одноэтажное здание с тремя палатами (каждая палата вместимостью 8 коек) и маленькой родильной комнатой (отделением эту комнатку назвать трудно). В этих трёх палатах находились вместе и женщины, ожидающие роды, и родившие женщины, и женщины после кесарева сечения, и женщины после аборта, и женщины, пришедшие на аборт. Врач-гинеколог, она же зав. отделением, она же принимает роды, она же делает аборты. Туалет в роддоме — обыкновенная сельская уборная на три очка, без кабин, без перегородок. Беременным женщинам этим туалетом пользоваться запрещалось под угрозой лишения больничного листа. Персонал за этим следил строго. Для ожидающих роды женщин были приготовлены и стояли в ряд горшки, тут же стоял большой бак с водой. Роженицам предписывалось в случае нужды сесть на горшок, после окончания процедуры зачерпнуть ковшом воду из бака, ополоснуть горшок и вылить содержимое из горшка в отхожую яму. Но деревенские женщины очень стеснительны. Был случай, когда, несмотря на запрет, молодая крестьяночка устроилась на очко вроде бы по нужде, понатужилась и новорожденный юркнул прямо в зыбкое скопище фекалий. Освещался роддом от дизельного двигателя. Случалось, что во время родов свет гас. Тогда зажигали керосиновую лампу, инструмент кипятили на примусе в коридоре. Постельное бельё, женские рубашки, пелёнки для новорожденных стирали вручную, кипятили и тщательно проглаживали. Бельё, полотенца роженицам меняли ежедневно. Воду санитарки носили вёдрами из колодца. Питание было скудным. На одного деревенского стационарного больного государство выделяло в два раза меньшую сумму, чем на больного в городе. Наверное, предполагалось, что больной в деревне ест меньше, чем горожанин или должен приходить в больницу со своими продуктами. Конечно, если недалеко жили родственники, то вопрос решался просто. Но ведь были люди из глубинки — им-то как? Это никого не волновало. Медицинский персонал в сельской больнице был гораздо сердечнее и внимательнее к своим подопечным, чем в городских учреждениях. Здесь было всё опрятнее и даже чище. И специалисты были асами своего дела, намного квалифицированнее, ответственнее, доброжелательнее.

 

(Продолжение следует.)