Вы здесь

Напоминание о недалеком прошлом

Воспоминания. Продолжение
Файл: Файл 12_ananjeva_nonp.rtf (332.8 КБ)

Осенью 1947 года я заболела. В этом нет ничего необычного — дети болеют во все времена. Заболела сначала корью, потом скарлатиной. Меня положили в больницу, а домой пришли две тётеньки и опрыскали всю хату вонючей жидкостью. В больнице меня не лечили, лекарств никаких не давали. Лежала я в отдельной палате. Комната была маленькая, камелька не было, было очень холодно, я ужасно мёрзла. Я прижималась к высвеченному солнцем квадрату окна на стене — в надежде хоть немного согреться. Но октябрьское жидкое солнце не греет, стена была холодная. На улице лежал снег. В соседней палате печка была, и, вероятно, предполагалось, что она должна обогревать и комнатушку, где находилась я. Но тепло сюда не доходило, печка-то была еле тёплая, топилась дровами, которых не хватало. По настоянию бабушки, которая каждый вечер ко мне приходила, меня перевели в эту палату. Помещение было большое — на 8-10 коек. Лежали тут все вместе — и девочки, и мальчики. Здесь было немного теплее — во-первых, печка, хоть и чуть тёплая, во-вторых, человеческий фактор. Но беда в том, что ночью по палате бегали крысы. Чтобы как-то унять детский страх перед этими безобразными тварями, с наступлением сумерек мы собирались на одной кровати, прижавшись вплотную друг к другу, накрывались одеялами и тихонько сидели, слушая их писк и шуршание. Эти наглые создания бегали даже по укрывавшим нас одеялам. Моя бабушка выпросила у главврача разрешение приходить к нам в палату на ночь. Ей выдавали белый халат, она всовывала в рукав халата одну руку, другая не помещалась, так как халат был узковат — бабушка надевала его на фуфайку. Другую сторону халата цепляла за плечо, усаживалась на табуретку около моей кровати — и сидела так всю ночь, оберегая наш сон от нашествия серых бестий. Рано утром она уходила. Нас не лечили, наверное, лечить было нечем. Вероятно, мы были помещены в больницу на карантин. Скарлатина как будто прошла, но у многих детей, в том числе и у меня, возникли осложнения. За правым ухом стал расти нарыв. Острая боль не проходила, была изнуряющей, я плакала. Бабушка выпросила у главврача разрешение забрать меня домой. Стали лечить домашними средствами, но нарыв рос, ничему не подчиняясь. От сильной боли я не спала, металась, плакала. Как-то ночью мама взяла меня, плачущую от нестерпимой боли, на руки, села у стола, посадила на колени, зажгла семилинейную керосиновую лампу и стала рассматривать нарыв. Я прижалась к ней всем телом, ища защиты от мучившей меня боли. На столе лежали старые ржавые ножницы. Мама взяла ножницы, подержала один конец в пламени лампы и осторожно проткнула торчавший за ухом здоровенный пузырь. Брызнул фонтан гноя, мне сразу стало легче, я перестала плакать. Мама обмотала мою голову старыми лоскутами, и я уснула. Дело пошло на поправку, но рана за ухом гноилась. Бабушка регулярно меняла повязки, это не помогало, рана не заживала. Была я такая слабая, что в школу меня в этом году больше не пустили, да и не дошла бы я до школы. Но новогодний праздник я пропустить не могла. В районном Доме культуры нарядили ёлку. Радостные школьники читали стихи про зиму, про мороз, пели песни про ёлочку, про одинокую рябину, про войну. Других песен пока не знали. В конце праздника каждый получил новогодний подарок — три ржаных пряника. Так встретили 1948 год. Всю оставшуюся зиму и всё лето я тихо проболела. Иногда ходила на перевязку в амбулаторию. Там снимали заскорузлый бинт, наматывали на голову свежий. Пришлось ехать в Барнаул, в краевую больницу. Там, под общим наркозом, рану почистили. Голову обмотали как кокон, через неделю выписали, и рана быстро зажила. В Топчихе таких специалистов не было. Медосмотров в школе тогда не проводили. Как-то в четвёртом классе повели нас в амбулаторию для сдачи анализов на яйца глистов. Оказалось, что почти у всех эти проклятые яйца обнаружены. На весенних каникулах всех на неделю отправили в больницу, лечить от глистов. Леченье состояло в том, что нам не разрешали есть мясную пищу, давали слабительное и держали почти впроголодь. Потом всех отправили домой, с глистами или без глистов — никто так и не знал. Иногда в школу приходили из поликлиники тётеньки в белых халатах и проверяли всех на вшивость. Слово «педикулёз» тогда в медицинском обиходе не использовалось. Если обнаруживались гниды, на голову сыпали горсть дуста. Обнаружив вошь у девочки, тут же отстригали косичку и обильно посыпали головку этим серовато-белым порошком с дурным запахом, у мальчиков выстригали на голове дорожку, и тоже сыпали эту отраву. Заплаканные, опозоренные шли дети домой через всю деревню, неся за собой шлейф неприятного запаха. Дома мама отстригала Вале или Гале вторую косичку, тщательно мыла голову, но пострадавшая долго носила с собой этот навязчивый «аромат», а в школе долго вспоминали об отрезанной косичке. Мальчики же ходили с меткой на темечке, пока она не зарастала волосами. Врачи, видимо, считали, что вши заводятся оттого, что у людей на голове растут волосы. После такого медосмотра и в классе, и в школе продолжительное время держался стойкий запах дуста. В горле першило, мы чихали, натужно кашляли, сопели. Этим же ядохимикатом выводили вшей и в домашних условиях. На ночь сыпали на голову горсть дуста, плотно заматывали платком, утром мыли хозяйственным мылом — о вшах можно было надолго забыть. В войну дуста не было. Самым простым и доступным средством от вшей было — остричься наголо. Чтобы избавиться от вшей хотя бы на время, многие женщины и девушки состригали волосы, на голову надевали платок — тогда все ходили в платках, — под платком привязывали прядь волос, которая выглядывала из-под головного убора на лбу. Это создавало иллюзию ухоженной головы и избавляло чувствительных сельских жительниц от лишних пересудов. У меня сохранилась фотография мамы, когда она была учащейся техникума. На групповом снимке сидит молодая девушка, стриженная «под нуль». После войны, когда появился дуст, население просто не знало, что дуст — это смертельный яд. И, как это в нашей стране водится, ни инструкций по применению, ни предостережений нигде не печатали. В ветпункте был свободный доступ — бери сколько надо и сыпь! Продавался дуст и в аптеках. Этим ядом посыпали всё: поля, леса, сады, если там заводились вредители. Вместе с вредителями гибло всё живое. В полях переставали стрекотать кузнечики, в лесах замолкали птицы. Ветер приносил с полей не запах цветов и разнотравья, а зловонный запах дуста. Коровье молоко пахло дустом. Овощи, фрукты — всё пахло дустом. Обрабатывали дустом и скот. Этим занималась моя мама — она работала зоотехником, и это входило в её обязанности. Ей доставалось больше всех. Если у овец появлялась парша, всю отару помещали в загон, чабаны и мужики ловили по одной овце, обсыпали дустом и выпускали. Работали без респираторов, их тогда вообще не было. Потом шерсть овец долго пахла дустом. Стригали во время стрижки овец дышали этим дустом. Мясо животных пахло дустом. Заканчивали сыпать дуст на овец, появлялась напасть у лошадей, им надо было мыть копыта креолином. И тоже без респираторов, без мер предосторожности. От мамы постоянно пахло дустом и креолином. Она приходила домой полуживая, в полуобморочном состоянии, у неё начинался спазм дыхательных путей, кружилась и ужасно болела голова, сердце учащённо билось, её рвало. Как все мы не передохли от обилия этого серо-белого порошка — загадка века. Но мамин организм не выдержал такой перегрузки ядами. Лёгкая простуда обратилась в тяжёлую астму. Мама и моя старшая сестра-врач боролись с этим недугом, но побороть не сумели. Кстати, когда появился один из первых антибиотиков — биомицин, на фельдшерский пункт он приходил не в дозированных порошках или флаконах, а в стеклянных аптекарских ёмкостях. Скоту этот препарат давали, черпая ложкой. Дети при поносах получали это лекарство «на глазок». У нас дома стояли в шкафу для посуды такие же банки с чистейшей ацетилсалициловой кислотой, то есть с аспирином. Его принимали при головной боли, причём дозы отмерялись чайной ложечкой или кончиком ножа. Моя школьная подружка постоянно кашляла. И не просто кашляла — при кашле у неё изо рта вылетали ошмётки густой, вязкой мокроты. Когда она сплёвывала её в снег, на снегу оставалось большое бурое пятно. Никто не обращал на это внимания — ни её родители, ни учителя. В школе она использовала старые лоскуты, дома плевала в помойное ведро. В воскресенье сама эти лоскуты стирала, развешивала на верёвочке для просушки в хате. Когда мы учились в четвёртом классе, женщина-энтузиаст с медсестринским образованием Величко Мария Михайловна решила свозить нас, сельских детей, на экскурсию в Барнаул. Своих детей у неё не было. Она так и не была замужем, видимо, женихи её погибли на войне, но детей очень любила. Собрала группу нас всяких — и маленьких, и больших, и мы поехали в Барнаул на целых четыре дня. Больше всего меня поразило то, что городские дети ходили летом в обуви. Я подумала, что ходить летом в обуви — это непозволительная роскошь, да и, наверное, не очень удобно, жарко ведь. Мы, деревенские дети, всё лето, как только-только просохнет земля, и до самой осени, пока не пойдут холодные дожди, ходили разутыми при любой погоде. И даже в школу в сентябре некоторые учащиеся, пока было тепло, приходили босыми, не было обуви. Городские девочки носили коротенькие платьица. Это казалось нам неприличным, постыдным. В Барнауле нас возили в пионерский лагерь, где отдыхали городские дети. Здесь были спортивные и игровые площадки с качелями и каруселями. И тут я снова подумала, что это неприлично — таким взрослым детям кататься на качелях и каруселях. Для нас был устроен концерт художественной самодеятельности, потом нас накормили обедом, который мне не понравился. Ещё нам показали цеха хлопчатобумажного комбината, где мы увидели, как машины прядут хлопок и как на станках ткут ситец. Перед отъездом из Барнаула Мария Михайловна организовала для нас рентгеновский осмотр. После осмотра каждому из нас был выдан листок с изображением грудной клетки и заключением специалиста. Мы все стали читать, что у кого написано. У подружки с правой стороны грудной клетки было изображено большое пятно и что-то было написано. Что — мы не разобрали. Дальше этих листков дело не пошло. Когда она стала взрослой, выяснилось, что она перенесла в детстве туберкулёз, у неё был открытый процесс, каверна с правой стороны. На месте каверны образовался крупный петрификат с ветвистыми корням. Как она не умерла — непонятно. Слова «туберкулёз» тогда не было, было слово «чахотка». Тогда от чахотки умирали многие. У моего соклассника Юры мама служила на войне переводчицей, домой с войны вернулась больная чахоткой. Привезла чемоданы всевозможных нарядов из невиданных тканей. В роскошные платья, блузки и юбки из струящихся шелков она сплёвывала харчки, растирая их, чтобы вещи эти потом никому не достались. Я запросто бывала у них в доме, заходила за Юрой, и мы вместе шли в школу. В это же время у подружки Гали умер от чахотки совсем молодой папа. Умер сосед, тоже пришёл с войны, немного времени пожил и умер — чахотка. Умирали и взрослые, и дети. Дети умирали ещё и от дифтерии. Бесплатное медицинское обслуживание было настолько убогим, что с такими недугами оно не справлялось. Не было специалистов, не было лекарств и больниц. А если лечебные учреждения всё-таки были, то с крысами и плохим отоплением. За все годы жизни в деревне я не помню случая, чтобы кто-то из колхозников получил путёвку в санаторий. Не было факта, чтобы кто-то из деревенских жителей воспользовался больничным листом. Моя мама за всю свою жизнь ни разу не использовала это право. Так что бесплатное медицинское обслуживание жителей деревни почти не коснулось.

Одним из завоеваний социализма считалась дешёвая квартплата. Но жителей деревни оно тоже не коснулось, так как квартир у них не было, платить дёшево было не за что. Было жильё, сделанное из чего придётся и кое-как. Какие уж тут удобства, о них никто не имел ни малейшего представления. Из ничего хорошее жильё не построишь. Материалов для строительства домов на селе городские заводы не выпускали. Деревни выглядели удручающе убого, все избы были похожи друг на друга, люди были одеты одинаково: кирзовые сапоги, фуфайки, платки, шапки, пимы. Так и думали, что весь мир одет в кирзовые сапоги, брезентовые туфли и гулаговские фуфайки. Но вот пимы — это было произведение искусства! Лёгкие, тёплые, удобные, красивые по форме, разные по цвету. Каждая пара пимов — эксклюзив! Катали их деревенские пимокаты-умельцы. Это были мастера! Какой там импорт, о нём и не слышали! Помню, однажды по весне в универмаг завезли импортные резиновые сапоги, якобы из Чехословакии, все одного, шестого, размера. Купили по паре сапог сестре и мне. Моя нога болталась в сапоге, как карандаш в стакане. Но я всё равно была очень рада, какая прелесть побродить по весенним лужам, в которых плавали белые облака и голубое небо!

Ещё одно завоевание социализма — дешёвый общественный транспорт. Для жителей деревни самый дешёвый транспорт — это собственные ноги. На поле пешком, с поля пешком. Кто-то жил в благоустроенных квартирах, ездил на автобусах, троллейбусах, трамваях на работу, в магазин, в театр, в кино. Сельские жители имели обо всём этом очень смутное представление. Только в книжках читали мы о такой красивой жизни. Весной, осенью непроходимая грязь. Зимой бураны, морозы, никто никого никуда не возил, да и не на чем было возить. Дорог не было, зимой не было даже направлений — всё засыпало снегом. Есть ноги — шагай.

Бесплатное образование. Это завоевание социализма коснулось и нас, деревенских детей. Но не всех. В сёлах начальные и семилетние школы находились на попечении колхозов. Колхозы за свой счёт строили помещения, где учились дети, ремонтировали их, отапливали, обеспечивали минимальным оборудованием. Учителя этих школ также находились на колхозном довольствии. Следовательно, ту часть доходов, которая шла на содержание школы, колхозники недополучали. Это и была их плата за обучение своих детей в школе. Я уже упоминала, что средняя школа была одна на весь район. Хочешь учиться в восьмом классе, ищи в Топчихе жильё, где можно будет переночевать (пусть даже на полу, на соломенном матрасе со старой фуфайкой под голову), приготовить себе еду и сделать уроки. За постой платили всё теми же продуктами. В субботу вечером дети шли домой в свои деревни. В воскресенье вечером возвращались из деревень со съестными припасами на неделю. Денег, чтобы что-то купить, не было, всё несли из дома. Столовая в школе отсутствовала. В средней школе за учёбу надо было платить 150 рублей в год. При зарплате нуль — цена непомерная. А если в семье два-три ученика, то это вообще непосильная ноша. Мы с сестрой за учёбу не платили, у нас была, как бы сейчас сказали, льгота — отец погиб на фронте, был документ — похоронная. А если отец у школьника пропал без вести, то всё равно за учёбу надо было платить. Плату за обучение в старших классах средней школы отменили в 1956 году. Городские дети учились в светлых просторных классах. Сельские дети учились в низких холодных комнатёнках с маленькими оконцам. Если в колхозе был детский сад, то он тоже был на балансе колхоза: и помещение, и персонал, и питание — всё за счёт колхоза. Ваши дети, вот и заботьтесь о них сами, то есть вся социальная сфера оплачивалась колхозниками сполна. Только на картинках видели мы многоэтажные дома, ровные дороги, освещённые улицы. В нашей избёнке «лампочка Ильича» загорелась, когда я окончила 10-й класс. С наступлением сумерек в деревне темень. Все освещение — скудный свет керосиновых ламп из окон полузанесённых снегом изб.

В центре Топчихи находилось большое деревянное здание — районный Дом культуры, РДК. Три раза в неделю здесь показывали кино, три раза в неделю были танцы. До денежной реформы 1961 года детский билет в кино стоил 1 рубль, взрослый — 3 рубля. В кино ходила местная интеллигенция, служащие. У колхозников денег на билет в кино не было. Ведро картошки тоже стоило 1 рубль. Когда очень хотелось сходить в кино, а рубля не было, мы с подружкой ухитрялись проскальзывать в зрительный зал, выждав момент, когда около женщины-контролёра соберётся побольше народу. Пригнувшись, мы пробегали в задние ряды и, счастливые, погружались в чудесный мир кино. Часто шли трофейные фильмы. Посмотрела я тогда «Слугу двух господ», «Петера», несколько серий фильма «Тарзан» и ещё какие-то. Наверное, контролёр замечала наши проделки, но милостиво не обращала на нас внимание. В среду, субботу и воскресенье были танцы. На танцы ходили в основном девчата, парней было мало. Замуж даже один раз выйти было не за кого. Девчата были красивые, статные, работящие. А какие голосистые, какие певуньи! С танцев шли в ряд, взявшись под руки, и обязательно пели песни красивыми крепкими голосами, легко выводя мелодию в двух тональностях. Ухажеры, если они были, следовали за этим девичьим ансамблем, потом каждый шёл со своей зазнобой до её дома. В пятидесятые годы в Топчихе разместили воинскую часть, появились вакантные женихи. Но проблема «так хочется к кому-нибудь прижаться» осталась — то ли кавалеры были разборчивы, то ли невесты несговорчивы, не доверяли пришельцам, так как был один страшный нюанс, который висел дамокловым мечом над всеми замужними и незамужними женщинами — подпольные аборты. Какие уж тут «чёрные розы»! О каких-то там контрацептивах никто слыхом не слыхивал! Нечаянная беременность — это было тяжелейшее испытание. Сколько молодых женщин погибло от этого! Сколько детей осталось сиротами! Аборты были запрещены законом. Женщины не хотели рожать, не хотели плодить нищету. Государство абсолютно ничем не помогало ни одиноким матерям, ни многодетным семьям. Родился ребёнок — твои проблемы, но аборт делать не смей! Отпусков в период беременности и после рождения ребёнка не было. Как поощрение рожать больше — была награда — орден «Мать-героиня». Им награждались матери, родившие и воспитавшие 10 детей, при условии, что все дети живы, а младшему, десятому, не менее года от роду. Было таких героинь немного. Умирали женщины на полпути, от трудов праведных, пытаясь накормить, обуть, одеть такую ораву. Знахаркам, пытавшимся помочь этим мученицам избавиться от постигшей их неожиданности, грозил большой тюремный срок с конфискацией имущества. Оказавшиеся «в положении» бедняжки пытались самостоятельно решить вопрос «быть или не быть». Что только они не делали! — поднимали неимоверные тяжести, прыгали с крыши, пили и вливали разные отвары и настои, вставляли всевозможные растительные и не растительные средства. Доводили себя до кровотечения, до сепсиса. В последний момент обращались к медицине, но она оказывалась бессильной. Умирали, оставляя детей сиротами. Не сами они желали себе и своим детям такой судьбы. На это их толкало государство, создавшее подобные условия существования. Но это никого не волновало. Никого. Кто не жил в то время и не видел всего этого, тот никогда не поймёт трагедию русской женщины тех лет. Разводы тоже запрещались. Развестись было делом почти невозможным.

Появление воинской части было событием грандиозным. Население сразу же внешне очень изменилось: красивые, элегантные, одетые в новенькую военную форму мужчины (не сравнить с теми поношенными гимнастёрками, в которых вернулись уцелевшие фронтовики), нарядно одетые, расфуфыренные их жёны и дети. Как раз в это время я впервые увидела зонтик. Был лёгкий летний дождичек, впереди меня шла не по местным меркам разодетая дама, видимо, офицерская жена, под чёрным зонтом (как у папы на картинке из букваря). Я была в ситцевом платьице, меня поливало со всех сторон, но я терпеливо шла за обладательницей этого необычного для нашего села предмета. Мне было очень любопытно, как же она свернёт этот чёрный шатёр на длинной ручке? Но не дождалась, мадам с зонтиком свернула в другую сторону, нам с ней оказалось не по пути. В школе дети военных резко отличались от нас, местных жителей: на девочках была школьная форма — коричневое платье, чёрный фартук из тонкой шерстяной материи или белый фартук из шёлковой материи, тайная несбыточная мечта каждой деревенской школьницы, на мальчиках — костюмы. О такой одежде наши ребята даже и не мечтали (в школу они ходили в простых ситцевых рубахах). На том месте, где раньше находился базар, для офицерских семей срочно было построено жильё, двухэтажные многоквартирные дома, с печным отоплением и без удобств. Все население Топчихи очень сожалело, что убрали базар. Базарная площадь была и местом торговли, и местом, где можно было прогуляться в воскресный день — посмотреть на людей. Рядом были магазины — универмаг, продуктовый магазин, магазин скобяных изделий. Собирался базар три раза в неделю — в среду, субботу и воскресенье. Самый людный день воскресенье. В этот день съезжались жители дальних деревень — продать воз сена, мешок муки, овечью шерсть, баранью тушку, намороженные в чашке круги коровьего молока и многое другое. Торговали здесь чем угодно, лишь бы только выжить, прожить день, два, неделю, месяц. Жили люди в страшной нищете, война разорила всех дотла. Бабушка каждый выходной обязательно ходила на базар и всегда брала с собой меня, на тот случай, если понадобится что-нибудь прочитать. Со счётом она великолепно справлялась сама. Сколько было на этом базаре калек (слово «инвалид» тогда ещё в сельском лексиконе отсутствовало) — мужчин, изувеченных войной! С оторванными ногами, культями вместо рук, слепые, с изуродованными лицами, контуженые — бесформенные существа, отголоски страшной войны. Не умевшие просить милостыню, они стыдливо пели жалостливые, протяжные песни, в которых муж (или жених) возвращается с войны домой, а у жены (или любимой девушки) — другой, и тому подобное. Песни эти были похожи одна на другую, пронзительно тоскливые, горестные. Мы, дети, их тоже пели, других песен тогда не знали. Может быть, они были, но до нас не доходили — радио не было. Это была сугубо солдатская лирика, а точнее — устное творчество солдат-калек послевоенных лет. У каждого времени свои песни. Кто умел играть на гармошке, пел под гармошку. Некоторые сидели молча, не шевелясь, как какие-то нелепые изваяния из мифического потустороннего мира, положив рядом с собой деревянную колодку, так называемый протез, и засаленную кепку, в которую сердобольные посетители базара бросали деньги. Но и положить-то иногда было нечего, денег у людей не было. Женщины, проходившие мимо горемычного страдальца, останавливались, слушали песню (в который уж раз!), шмыгали носами, смахивали слёзы, от которых никак не могли отвыкнуть, — и потихоньку шли дальше. Кто этого не видел, тот вряд ли поймёт весь ужас, всю глубину трагедии этих людей. Это были они — те, кто добыл нам Победу, — но на кого они были похожи, эти живые призраки? Много было ворожей. Матери, жёны, сёстры, невесты, имея на руках похоронные, долго ещё не могли поверить в гибель своих близких. Так хотелось дождаться! Так хотелось чуда! Около этих оракулов всегда был народ: кто-то хотел узнать судьбу родного человека, кто-то стоял здесь из сострадания, кто-то из любопытства. Хорошо помню полуслепого безногого калеку. У этого бедняги даже намёка на ноги не было. Он держался (хотела написать «сидел», но не сидел он, скорее, торчал) на самодельной деревянной тележке к настилу из грубых досок были приделаны деревянные колёсики. В руках у гадальщика была морская свинка, на берёзовом чурбаке стоял ящичек с самодельными конвертами. Бодрым голосом он зазывал:

Эй, кому поворожить, куда мужа положить!

Получив рубль от желавшего узнать судьбу близкого человека, местный авгур опускал морскую свинку мордочкой в ящик с конвертами, животное двигалось вдоль ящика, обнюхивая бумажки, потом вытаскивало конверт, прихватив его зубами. Хозяин разговаривал со своей четвероногой помощницей как с младшим другом — нежно, ласково. Это было трогательно и забавно. Около них всегда было много народу, потому что морская свинка была экзотикой. Всё так же, разговаривая со своей напарницей, мужчина на ощупь забирал у неё конверт и вынимал из него бумажку, в которой была изложена судьба солдата. Тот, кто томился в ожидании весточки о дорогом человеке — дрожащими руками брал листок. Все присутствующие напряжённо замирали. Написанное на клочке бумаги обязательно прочитывалось вслух. Известие всегда было утешительным. Все облегчённо вздыхали, а мать или вдова со слезами надежды отходила в сторону, ёще несколько раз перечитывала молча написанное, бережно сворачивала и прятала этот дорогой для неё клочок бумаги — она будет ждать. В первые послевоенные годы люди, изуродованные войной, встречались на каждом шагу. Это был период, когда здесь, в глубоком тылу была выставлена напоказ жуткая, дикая трагедия нашего народа. Мужика вырубили под корень. То, что осталось — эти калеки, эти нелепые существа, брошенные на произвол судьбы. Чьи они были? Где жили? На что жили? Может быть, и мой папа где-нибудь мыкается, как они, в безысходном отчаянии? Как же им было горько! Этих беспомощных молодых парней и мужчин, изуродованных войной, наше государство бросило на произвол судьбы. Сталин-отец и Родина-мать от них отреклись. Они их не видели, не замечали. Если и платили пенсию, то настолько мизерную, что стыдно об этом писать. Я, маленькая девочка, понимала, что так нельзя. До сих пор я мучительно ищу ответа на вопрос: почему так случилось?

Отверженные. Бабушка регулярно обходила этих мучеников и каждому что-нибудь давала. Если были деньги — то деньги, если не было денег — что-нибудь из продуктов. Всякий раз она пристально всматривалась в искажённые войной, болью и душевными страданиями лица этих людей. Искала сына. Её сын, уходя на фронт, твёрдо заявил, что калекой он к ней не вернётся. Убитая горем, она возвращалась домой. Я всё понимала и шла рядом молча. Несмотря на полученную похоронную, её душу не переставала терзать мысль, что вот так же, как эти несчастные, её сын мается где-нибудь на чужой стороне, один-одинёшенек, со своим беспросветным горьким горем. В следующее воскресенье мы с ней снова шли на базар. Потом калеки исчезли. В Сибири зимы долгие и холодные. Здоровому-то человеку выжить непросто. Им же выжить в таких условиях было невозможно. От Сталина-отца и Родины-матери эти солдаты ничего не получили. «За Родину, за Сталина» воевали все. А потом каждый остался со своей бедой один на один, мучился и страдал сам по себе. Я не уверена, напечатают ли всё, о чём я поведала, но очень прошу, расскажите, пожалуйста, нынешнему поколению об этих людях, которых война превратила в какие-то немыслимые человеческие обрубки, об их горькой судьбе. Скоро будем отмечать семидесятилетие Победы над фашистской Германией. Может быть, и памятник им поставят? Памятник собаке есть, но нет памятника воинам-калекам, защищавшим родную страну, получившим страшные увечья и умершим в ужасных физических страданиях и тягостных муках душевных здесь, дома, у себя на родине. Как стыдно за нас всех!

И в войну, и после войны было много беспризорных детей. Тогда не было таких витиеватых, обтекаемых, как бы оправдывающих наши действия выражений — «дети, оставшиеся без попечения родителей», «дети, оказавшиеся в трудной жизненной ситуации», было слово «беспризорник» — вещи назывались своими именами. На базаре их тоже хватало. Я уже рассказывала о том, как нас обокрали на новосибирском вокзале. Наверное, это были беспризорники. Разумеется, было очень грустно остаться ни с чем. Жалко было букварь с чьим-то папой под зонтиком, деревянную книжку с цветными картинками. Но рядом были мама и бабушка. А у тех детей, наверное, не было никого. Было понятно, что толкали их на кражу сложившиеся обстоятельства. Потужили мы немного все вместе, погоревали. Потом бабушка заключила: «Бог с ними, авось будут сыты». Больше к этой теме не возвращались. Дети войны. Сироты. Были они грязные, оборванные, вшивые, одно слово — бездомные. Совсем маленькие детки и подростки по одному и группами странствовали (точнее сказать — перемещались) по городам и весям нашей необъятной отчизны, ехали на крышах пассажирских вагонов, в тамбурах грузовых поездов — в лохмотьях, на холодном ветру и под палящим солнцем, в дождь и снег. Ночевали в заброшенных строениях, в стогах сена, в самодельных шалашах, в зимнее время — на железнодорожных вокзалах. Железнодорожные вокзалы — воздадим им должное! Были они для этих бедняжек надёжными временными приютами. Здесь был бесплатный кипяток — такое благо! Вокзалы, вокзалы... Как ко времени были они построены! Скольким жизням не дали угаснуть в то нелёгкое время! Спали маленькие бомжи где-нибудь в углу на голом полу, и ни у кого не возникало мысли выгнать их вон, все понимали: деваться им некуда, иначе погибнут. Жалостливыми голосами обездоленные малолетки просили милостыню. Им всегда что-нибудь подавали, задавали простые вопросы. Страна была переполнена сиротами-беспризорниками. Мы, росшие без отцов, но с матерями, с бабушками, с тётями, глубоко им сочувствовали, без сожаления отдавали этим горемычным скитальцам какие-нибудь свои старенькие, но ещё годные к употреблению вещи. Такими были итоги страшной войны.

А базара не стало. Перенесли его на другое место. Но это был уже не тот базар, не та была публика. Так, наверное, и должно быть. Стало другим время.

Помимо базара оживлённым местом в Топчихе был ещё железнодорожный вокзал. Поставили его в тридцатые годы, когда строилась Туркестано-Сибирская железная дорога. Он и теперь стоит как новый. Привокзальную площадь заасфальтировали, проложили деревянный тротуар — единственный в Топчихе. По вечерам здесь гуляла молодёжь, в основном девчата. Внутри здания — буфет-столовая. За стеклянной витриной всегда лежали бутерброды с усохшей красной икрой. Бутерброды у здешнего населения спросом не пользовались, хотя икры на куске хлеба было гораздо больше, чем в буфетах московских театров. Но не покупали, не было денег, да и не знали вкуса — что это такое, красная икра. Бабушка вспоминала, что её тятя привозил зимой с ярмарки и севрюгу, и красную рыбу, и красную икру. Но это было давно, до революции. А мы знали только названия, которые нам ни о чём не говорили. Общеизвестно, что великий преобразователь социалистического сельского хозяйства Н. С. Хрущёв усиленно внедрял кукурузу. Кукурузой засеяли все площади, ради кукурузы сократили посевы зерновых. Он же мудро решил, что лошадь в сельском хозяйстве — животное ненужное, бесполезное, так как всё уже механизировано, моторизировано, тракторизировано. Коней целенаправленно истребляли. Зато изобрели новый вид колбасы, которая называлась «Дружба», в народе её называли «хрущевской». Состояла она из конины пополам со свиным салом. В брежневские времена отвык народ и от колбасы. Как-то наши друзья-ленинградцы угостили нас финским сервелатом. Я никогда раньше такую колбасу даже не видела и названия такого не встречала — у нас в продаже её никогда не бывало. Попробовала и есть не стала — не понравилась. Вот варёная колбаса — это совсем другое дело. Так и с красной икрой — люди не знали, что это такое, да и денег не было на какие-то бутерброды: есть дома хлеб и картошка, вот и жуй. В небольшом зале ожидания вокзала было чисто, на тумбочке стоял бак с питьевой водой, к которому железной цепью была прикреплена металлическая кружка. Недопитая вода выливалась обратно в бак — воду надо было экономить, с водой в Топчихе во все времена было напряжённо. Здесь всегда была разномастная публика — поезд был единственным видом транспорта, доступным населению. Прибывшие из деревень отъезжающие подолгу ждали на вокзале прибытия поезда. Возвращающиеся здесь же, на вокзале, дожидались попутного конного транспорта в своё село. Остановиться переночевать было негде. Вокзал был и залом ожидания, и ночлежкой. Сидячих мест на всех не хватало, сидели, спали на полу.

Из промышленных предприятий в Топчихе был небольшой элеватор, склады заготзерна, МТС, нефтебаза — огромные круглые ёмкости, где хранились нефтепродукты, и фабрика «Пищепром», где делали примитивные конфеты-подушечки. Недалеко от центра находилась контора колхоза «Комбайн». Был колхоз небольшой, как и все колхозы в сталинское время. Все его поля, выпаса, скотные дворы, кошара, птичник располагались вокруг Топчихи. По сравнению с другими колхозами — люди здесь жили лучше. Известно, что Сталин в 1930 году ввёл очень оригинальную форму оплаты труда колхозников — трудодень. Народное творчество не осталось в стороне от такого важного события — появилась дразнилка:

 

Колхознички-канареечки,

проработали год без копеечки!

 

Сущая правда. «Канареечки» — потому что совершенно бесправные, как птичка в клетке. Это «проработали год без копеечки» повторялось из года в год. Только в 1959 году начал вводиться ежемесячный гарантированный минимум оплаты труда деньгами, и лишь с 1966 года колхозники стали ежемесячно получать заработную плату. Трудодень в конце отчётного года конвертировался в продукты: зерно, овчины, сахар, — или просто в кучу навоза. Случалось, что за отчётный год колхозникам давали деньги. Обычно итоги предыдущего года подводились в январе-феврале. И тогда начиналась радостная суета. Возили мешки с зерном из колхозных амбаров — домой и на мельницу. Пекли душистые хлеба, гнали самогон, готовили бражку — всё из той же сахарной свёклы. Жарили, парили, варили, пекли, приглашали гостей, ходили в гости сами — из избы в избу, к куме, сватье, тёще, крёстной, просто к соседям. То там, то тут слышались песни, гармонь. Без песен русский крестьянин не гулял. Ездили в город — продать излишки и за покупками. Город преображался. Сермяжно одетая публика с мешками (другой тары не было) заполняла городские улицы. Потом уже и мешков-то не было, их заменили авоськи, дерматиновые хозяйственные сумки, а в столице нашей Родины эту публику ещё долго называли «мешочниками». Сельские жители метались по магазинам, скупая всё подряд: одежду, обувь, инвентарь, посуду. На размеры одежды и обуви особого внимания не обращали — лишь бы не малые, а если велико — беда не большая: можно засучить, подвернуть, подшить — если одёжка; надеть ещё пару носков, намотать потолще портянки — если обувь велика. Возвращались на поездах — с узлами, мешками, инвентарём, кастрюлями, чугунами — загнанные, уставшие. Дома примеряли обновки, рассказывали друг другу — кто, что, где и почём купил, ходили в приподнятом настроении, нарядные, праздничные, довольные. Деревня оживала, светлела. Потом самогон допивали, страсти и разговоры утихали, к новым вещам привыкали. Да и после недели работы на скотном дворе новые фуфайки да сапоги — были уже не обновки. Наступали весенние дни, работы прибавлялось: шёл отёл коров, опорос свиней, окот овец. Жизнь входила в привычную колею. Колхозное хозяйство было разноплановое: крупный рогатый скот, свиньи, овцы, куры. Сеяли зерновые культуры — озимые и яровые. Из технических культур — картофель, сахарная свёкла. Сеяли коноплю. Это растение ценилось за крепкие волокна. Зрелую коноплю скашивали, хорошо просушивали, на удивительно простых деревянных станках стебли тщательно мяли, вручную, конечно. Чтобы удалить остатки кострики, волокна трепали, вычёсывали. Получалась пенька. Из неё делали верёвки (как в Средние века). Без верёвки в хозяйстве никак нельзя, её ничем не заменишь. Сухая кострика подобна пороху. Рассказывали, как-то в соседнем селе работавший на мялке мужчина неосторожно обронил непогашенный окурок на кучу кострики — в одночасье сгорело всё село. Нечаянный поджигатель от сознания своей вины сошёл с ума. Такими были колхозы, которые кормили всю страну, весь рабочий класс, всех служащих, всю интеллигенцию. На берегу пруда, на жирных чернозёмах рос небольшой сад — детище руководителя колхоза Константина Андреевича Князева. Выращивали здесь в основном ягодные культуры и овощи, но садовод-любитель Федот Матвеевич Чеканов проводил опыты с яблонями, с грушами. О главе колхоза следует сказать отдельно. Был это рослый, крепко сложенный мужик, не суетливый, толковый, строгий, справедливый и мудрый. Все его уважали и побаивались. Никогда себя не выпячивал. Лошадь, на которой он ездил, была тоже дюжая, с широким крупом, сильными ногами, выносливая, терпеливая. В сельском хозяйстве председатель разбирался прекрасно, хотя образования имел всего четыре класса. Прожитые годы и, главное, — опыт, интуиция! С ним советовались агрономы, зоотехники, ветфельдшера, окончившие техникумы и вузы, и даже руководители других колхозов. Вводил механизацию, купил для колхоза пилораму — надо было строить тёплые дворы для скота. Он первый в районе установил на базаре ларёк колхоза «Комбайн», где зимой продавали свежее мясо с колхозного скотного двора, летом здесь можно было купить недорого свежие овощи с колхозного огорода и ягоды из колхозного сада. Этот человек знал тонкости крестьянского труда. Его нельзя было сбить с толку кричащими сиюминутными лозунгами и призывами, глупыми циркулярами бестолковых чиновников. Был он рачительным, крепким хозяином, который живёт с перспективой на будущее. Может быть, поэтому, а возможно, по той простой причине, что всегда чужой успех рождает зависть и злобу, весной 1952 года председателя колхоза «Комбайн» арестовали. В районном Доме культуры был устроен открытый показательный суд, который продолжался целую неделю. Однажды летним вечером мама, придя с работы, сказала мне:

Завтра в районном Доме культуры начинается открытый показательный суд над Князевым, сидеть там у меня нет времени, будешь ходить ты.

Я окончила пятый класс, была на каникулах и, признаться, обрадовалась такому решению. Я не знала, что такое «открытый показательный суд», но слова «районный Дом культуры» подействовали на меня успокаивающе, я подумала, что это всё-таки лучше, чем целый день махать тяпкой на свёкольном поле под палящим июльским солнцем. Был июль 1952 года.

На другой день рано утром меня никто не будил, я встала сама. Так мы с сестрой были приучены — когда надо, вставали сами. Мы всегда старались доставлять как можно меньше хлопот маме и бабушке, понимали, что у них много дел. Они нам доверяли во всём, и с самого раннего детства мы проявляли во всём самостоятельность. В полном молчании я умылась, позавтракала, надела выходное ситцевое платьице, заплела косы и деловым шагом отправилась через всю деревню в районный Дом культуры. Ни мама, ни бабушка никаких инструкций мне не давали, но по настроению мамы, по глубокому молчанию бабушки я понимала, что происходит что-то очень серьёзное, поэтому я должна вести себя достойно. Заседание суда началось в девять часов утра в зрительном зале Дома культуры. Сцена была освещена. На сцене за столом сидели судья и народные заседатели, справа от них — прокурор, слева сидел на стуле Константин Андреевич, один, без адвоката. Около него был милиционер. Князев был в районе фигурой заметной, поэтому народу в зале было много. Вход был свободным, меня никто не задержал. В неосвещённом зале было тихо. Свидетели были только со стороны обвинения, они выходили из-за кулис, отвечали на вопросы прокурора и уходили туда же, за кулисы. Подсудимый никакого участия в этих вопросах-ответах не принимал, сидел и слушал молча, с его стороны свидетелей не было. Все свидетели были аккуратно одеты, некоторые даже празднично. Но какие это были люди — бездельники, часто отлынивавшие от работы, крикуны — я их всех знала. Таких работников председатель не жаловал, у селян авторитетом они не пользовались. Всё происходящее на сцене вызывало у многих присутствующих в зале недоумение и усмешку. Ничего существенного свидетели сказать не могли. Некоторые отвечали на вопросы прокурора неуверенно, а то и просто коротко: «да», «нет». Когда вышла последняя свидетельница, по имени Аксюта, то, несмотря на напряжение, царившее в зале, люди не смогли удержаться от смеха — эту женщину в колхозе называли не иначе как «шалава», — но вышла она на сцену нарядная, напыщенная. Подсудимый сидел — окаменевший, совершенно без эмоций. Слова ему не предоставляли. Я, школьница-пятиклассница, очень удивлялась, как могут такие строгие дяди серьёзно воспринимать этих людей? Но строгие дяди относились ко всем свидетелям очень почтительно. А те ходили гоголем, вот, мол, оказывается, какие мы нужные, важные персоны, думали, что тем самым заработали себе авторитет. Но оказалось как раз наоборот, их избегали, старались с ними меньше общаться. Во время предварительного следствия маму тоже приглашали на допрос в качестве свидетеля. Она сказала, что председатель знает толк в сельском хозяйстве, хороший организатор, умный, порядочный, честный, уважаемый всеми человек. Как свидетеля на суд её не пригласили. Следователи настойчиво работали и со счетоводом колхоза, Молостовым Ксенофонтом Панфиловичем. Был это пожилой мужчина, небольшого роста, в толстых очках, неразговорчивый, никогда не улыбался. Зять погиб на войне, дочь умерла сразу же после войны. Они вдвоём с супругой воспитывали трёх внуков. Сначала колхозную финансовую документацию проверил один следователь, потом ещё один. В третий раз уже трое следователей изъяли все документы, тщательно проверили всю колхозную бухгалтерию, но ничего дискредитирующего председателя колхоза не выявили. В суд в качестве свидетеля счетовод Ксенофонт Панфилович тоже приглашён не был. Я не пропустила ни одного заседания, прошмыгивала в зал, усаживалась где-нибудь в заднем ряду, смотрела и слушала. Если было плохо видно, садилась на спинку стула. В первый день судебного процесса слышала, как люди в зале шептали незнакомое мне слово «власовец». Я не знала, что это значит. Но если произносят шёпотом, то это — плохое слово, решила я. Рассказала об этом маме. Она объяснила, что старший сын Константина Андреевича воевал в армии генерала Власова и пропал без вести, и что власовцы — предатели Родины. Повзрослев, узнав кое-что о тех трагических событиях, я подумала, что, может быть, за то и судили отца, что сын его был солдатом в армии Власова. Пропал без вести, может быть, кости его, как и останки тысяч других солдат, так и лежат до сих пор в Мясном бору не погребённые, но ответ пришлось держать отцу. Тогда я не понимала всей глубины трагедии, происходившей в зале в те дни. До смерти Сталина оставалось меньше года, но об этом никто не знал. Жизнь шла так, как он её раскрутил, набирая обороты. Агония не миновала и нашу кизячную Топчиху. В конце судебного процесса подсудимому всё-таки дали слово. Мне очень хорошо запомнился этот момент. Поднялся он как-то медленно, переступая с ноги на ногу. Лицо крупное, заросшее щетиной — то ли сам не брился, то ли не разрешали. Одежда помятая, таким его ещё не видели. Короткие волосы аккуратно пригладил рукой. Встал, развернул плечи, выпрямился, поднял голову. Вся его фигура выражала достоинство и степенность русского мужика, крестьянина. Сидели за столом судьи и народные заседатели. Сидел напротив прокурор. Все чистые, побритые, опрятные. Суд. Но фигура Константина Андреевича как-то заслонила их, все смотрели на человека, которого судили. Речь его была краткой. Он сказал приблизительно следующее:

Я не понимаю, за что меня судят. Может быть, за то, что в районе 20 колхозов, 19 председателей колхозов партийные, я один беспартийный. Может быть, за то, что в колхозе, которым я руковожу, колхозники живут лучше, чем в других колхозах.

Зачитали приговор: 12 лет строго режима, без каких-то там прав, я не поняла, каких. Среди кизячных пирамид Топчихи, оказывается, скрывался враг народа. Основная его вина, согласно приговору, состояла в том, что он посмел купить для колхоза на колхозные же деньги пилораму, а этого делать было нельзя. Колхозные средства потрачены не по назначению. Если что-то у колхоза осталось после выполнения и перевыполнения плана, то всё равно это «что-то» надо отдавать государству. Государство само знает, что кому нужно. Колхозам разрешалось иметь в своём хозяйстве только автомобили, вся остальная техника была сосредоточена в районных машинотракторных станциях, МТС. Весной и осенью эта техника централизовано направлялась на колхозные поля. Но пилорамами МТС, по-моему, не располагали. К. А. Князев тоже воевал, побывал в Европе, видел, какой там крестьянский уклад. Ему хотелось сделать своё колхозное хозяйство хоть немного цивилизованнее. Хотел построить тёплые скотные дворы. Для этого нужен был хороший строительный материал, в первую очередь доски. Вручную хороших досок много не напилишь, тяжёлый это труд. С чего-то надо было начинать. Вот и приобрёл в хозяйство пилораму. Пилораму у колхоза конфисковали. Так и ржавел механизм где-нибудь на складе конфискатов, под открытым небом, а колхозники, если им так надо, пусть пилят доски вручную, на то они и колхозники. Через два дня после оглашения приговора мама шла из колхозной конторы мимо дома теперь уже бывшего руководителя колхоза. Её окликнула его жена:

Никифоровна, зайдите, пожалуйста!

Мама зашла. Женщина с мольбою в голосе сказала:

Константин Андреевич очень просит Вас написать кассационную жалобу. Он не знает, как её пишут.

Кассационную жалобу мама написала. Это был с её стороны очень смелый поступок, большой риск, был страх, что и за ней придут. Вскоре после этого события я стала мыть пол и на полу около кровати, где мы с мамой спали, увидела небольшой узел с маминым бельём. Решив, что мама, наверное, собиралась сходить в баню, но не успела, я сложила вещи в сундучок. (Общественная баня работала два раза в неделю, в пятницу — для женщин, в субботу — для мужчин.) Обнаружив исчезновение узелка, мама сделала мне строгое замечание, снова собрала свои вещи в клетчатый платок и положила на то место, где они лежали раньше, запретив мне их трогать. Пролежала эта упаковка долго. Как мама объяснила потом, это было сделано на случай, если за ней придут, чтобы уйти молча, без слов и слёз. А на полу, у кровати — чтобы быстро найти в темноте то, что нужно. В середине лета следующего года я поехала на велосипеде в центр посмотреть, какое кино идёт в РДК. Увидела одноклассников, соскочила с велосипеда и угодила на осколок бутылочного стекла. Распорола ногу (летом ходила босиком, как все дети и многие взрослые в селе). Меня препроводили в амбулаторию — она была рядом — завели в комнату, усадили на кушетку рядом с каким-то стариком. Рана обильно кровоточила. Женщина в белом халате осмотрела мой порез и вышла. Я сидела и тихонько хлюпала носом — от боли, от страха, от вида яркой крови, от обиды, что так получилось. Мой сосед сидел отрешенный, безучастный. Потом заговорил, как бы раздумывая:

Ну, что ты плачешь? Больно? Терпи.

Он медленно засучил до колена штанину на правой ноге и продолжил:

Вот смотри, что у меня, но я ведь терплю, не плачу.

Я взглянула и тут же отвела глаза в сторону: от стопы до колена всю голень покрывала невыразимо отвратительная трофическая язва.

Это ещё с войны, а твоя болячка быстро заживёт, ты молодая. Не плачь.

Старик тяжело вздохнул.

Сквозь слёзы я взглянула на говорившего. Это был Константин Андреевич. Я полагаю, он узнал меня, чья я дочка (меня в колхозе знали все, я была общительная девочка). Может быть, ему даже было известно о моём присутствии на судебном процессе, и он хоть как-то хотел смягчить мои детские страдания. Я почувствовала себя ужасно пристыженной, рукавом платьица вытерла слёзы, перестала плакать. Теперь я могла рассмотреть своего утешителя. Был он совсем седой, сильно постарел, плечи опущенные, ссутулившийся. Серое, заросшее сизой щетиной лицо с запавшими глазами. Он не стал опускать штанину, так и сидел, обнажив свою боль, видимо, ждал врача или медсестру. Дома я рассказала маме об этой неожиданной встрече. Она ничего не сказала, надолго задумалась, потом молча поднялась и ушла на работу. Так мы и не узнали, помогла ли кассационная жалоба или смерть Сталина. Скорее всего, второе.

В колхозе «Комбайн» был избран новый председатель, рекомендованный райкомом партии. Был он молодой, ретивый, мало что смыслил в сельском хозяйстве, ездил на вороном жеребце, речь его была задиристая, с веской примесью мата. Колхоз стал быстро разваливаться. Колхозники как-то поникли, приумолкли, появилось какое-то скрытое раздражение и напряжённое ожидание: что же будет завтра? Н. С. Хрущёв начал судорожно проводить реформы сельского хозяйства, народ из колхоза ринулся кто куда. Строились монстры-города, в них громоздились заводы, фабрики. Регулярно в колхозах проходили оргнаборы на какую-нибудь очередную стройку. В крайнем случае можно было «завербоваться» на несколько лет для работы куда-нибудь в очень дальние края. То, что осталось от колхоза «Комбайн» — присоединили в качестве бригады к соседнему колхозу «Искра».

Но, как потом показало время, мудрый председатель колхоза «Комбайн» Константин Андреевич Князев оказался дальновидным, своим поступком предвосхитил грядущие события. И не судить его надо было, а настойчиво, поэтапно внедрять его опыт.

Через шесть лет после этого печального события, летом 1958 года Н. С. Хрущёв выступил с очередной безотлагательной инициативой в отношении многострадального сельского хозяйства: срочно начали реорганизовывать МТС. Технику МТС в добровольно-принудительном порядке раздали, точнее сказать, всучили колхозам, обязав срочно выкупить её у государства. Но, во-первых, чтобы выкупить эту технику — у колхозов не было денег, колхозы были нищими, так как все доходы, поступавшие от сельского хозяйства, направлялись в промышленное производство. Следовательно, на трудодни колхозникам в очередной раз давать было нечего — все доходы пошли на оплату техники. В результате многие колхозы разорились, колхозники на заработанные трудодни снова ничего не получили. Когда замышлялась сия авантюрная акция, инициаторы решили, что вместе с техникой в колхозы отправятся и специалисты — трактористы и комбайнёры. Технику взять обязали, но механизаторы в колхозах работать не захотели, они уехали в город, нашли там подходящую работу, нормированный рабочий день, обустроенный быт, стабильную зарплату. Одна из главных причин нежелания пойти на работу в колхоз — опасение за будущее своих детей. Они не хотели, чтобы их дети стали людьми второго сорта, крепостными, как все колхозники. Тракторы и комбайны остались без технического сопровождения. Как ни зазывали СМИ нужных мастеров на работу в колхозы, добровольцев было очень немного. Это — во-вторых. Решили выйти из создавшейся ситуации по-другому: сверху было спущено указание спешно организовать на местах курсы по освоению этой техники. Но на курсы почему-то шли неохотно. Да и специалистов-преподавателей было мало. Мама регулярно посещала курсы по изучению трактора ДТ-54. Для массовости. В-третьих, хранить эту технику было негде. Стояли все тракторы, комбайны, сеялки под открытым небом, их обильно поливали дожди, жарило знойное солнце, продували свирепые ветры, заметал снег. Механизмы ржавели — всё это не могло не сказаться на качестве и сроках службы. Дети лазали по агрегатам, играли в прятки, крутили, что крутится, отвинчивали, что отвинчивается. Взрослые тоже находили для себя что-нибудь нужное. Машины быстро выходили из строя, разваливались. Как дорого обошлось колхозам и государству такое нововведение! Деньги были выброшены на ветер. Крестьяне в сёлах лучше жить не стали. Н. С. Хрущёв во второй раз наступил на те же грабли.

В нашем большом селе пекарни не было. Каждый был сам себе пекарь. Печь хлеб — дело не простое, кроме наличия муки требуется умение и время. На трудодни колхозникам выдавали зерно. На весь район в Топчихе была одна мельница, сюда возили молоть зерно со всех деревень. На мельницу ездили в основном зимой, на санях, летом некогда. В дни «завоза» были большие очереди. Ожидали свою очередь тут же, на морозе. Ночлежек никаких не было. Мама тоже возила зерно на мельницу зимой. Так удобнее. Она подъезжала на лошади как можно ближе к дверям избы, брала в охапку мешок с зерном, тащила его к саням. На мельнице точно так же сгружала мешок у входа. Здесь даже подъёмника не было. Надо было по лестнице затащить мешок к зерноприёмнику и высыпать зерно. Тут, конечно, без помощи было не обойтись, кто-нибудь помогал. И снова, теперь уже мешок с мукой, к саням, от саней — в избу. Будем с хлебом! И такую процедуру регулярно проделывала не только моя мать. Во многих семьях мужчин не было — война ухлопала. Деревня — это не город. Воду наноси, печь истопи, приготовь скотине корм, накорми, напои, почисть, убери навоз. В колхозе ненормированный рабочий день. Летом ещё и огород. В поле под палящим солнцем летом, весной, осенью — в дождь, слякоть, зимой — в навозе — день-деньской такая работа. Домой возвращались усталые, измученные. На часы не смотрели. Управившись по дому, валились в постель. Руки, ноги гудели от усталости. В пять часов утра начиналось всё сначала. Мать моей подружки говорила иногда с горьким упрёком:

Когда уж они там коммунизм построят? Пришёл бы с работы, поел и лёг отдыхать.

Она так и умерла, не дождавшись коммунизма: пришла с работы уставшая, прилегла на минутку отдохнуть и больше не встала — остановилось сердце. Было у неё четверо детей.

Когда я училась в третьем классе, у нас в Топчихе появился каменный уголь. Никто не знал, как с ним обращаться. Но упорно ходили слухи, что это очень хорошее топливо. Бабушка раздобыла где-то ведро угля, положила в камелёк и стала разжигать его, как и кизяки, газетами. Газеты прогорали, уголь не загорался. Изрядно так промучившись, бабушка уголь из печки выгребла. Потом подсказали, что уголь следует разжигать дровами. Это разочаровало. Дров было мало, использовали их только для выпечки хлеба. Но соблазн истопить печку углем был велик — новое всегда интересно. Уголь горел долго и стабильно, жару давал много. Перед сном бабушка, как всегда, закрыла дымоход вьюшкой. Была тёплая весна. Форточки у нас не было, но по весне мы всегда выставляли глазок из оконной рамы. Мы с бабушкой спали как раз против этой отдушины. От неминуемой смерти нас спасла эта форточка. И корова. Рано утром её надо было подоить и проводить в стадо. Бабушка попыталась встать, она даже вышла в сени, там упала, громко застонала и стала звать на помощь маму. Её крик дошёл до сознания мамы, она хотела встать, свалилась с кровати и ползком выбралась в сени. Бабушка и мама стонали, что-то бессвязное говорили — этот шум разбудил нас с сестрой. Теперь мы все вчетвером лежали в сенях, на земляном полу. Нас рвало, но мы уже были на свежем воздухе. Больше всех страдала мама. Её сильно рвало, она не могла подняться, бабушка отливала её водой тут же в сенях, на утоптанном земляном полу. Было Первое мая. В школе должен был состояться праздничный утренник. На утреннике я должна была рассказывать стихотворение о Сталине. Там были такие строчки: «Мама, Сталин улыбнулся мне, а Володька спорит, что ему!» Голова кружилась, раскалывалась от боли, тошнило ужасно. Но я всё равно причесалась, заплела косы, надела белую ситцевую кофточку, чёрную сатиновую юбочку, пионерский галстук и, шатаясь, отправилась в школу. Бабушка пыталась остановить меня, беспокоясь о том, что я где-нибудь упаду. Но настоять на своём сил у неё не хватило. А я понимала — не пойти нельзя. Была какая-то обречённость, боязнь неминуемого наказания — за отсутствие, за нерассказанное стихотворение. Болезнь — это не причина, чтобы не рассказать стихотворение о Сталине. По дороге в школу меня два раза вырвало. Погода была тёплая, солнечная, утренник проводился на улице, в школьной ограде. Стихотворение о Сталине я рассказала выразительно, чётко, громким голосом. Свежий воздух и освобождение от груза ответственности сделали своё дело. Домой я шла уже почти бодрым шагом. Бабушка, намочив голову солёной водой и обмотав полотенцем, делала свои ежедневные дела. Мама — с дикой головной болью, головокружением и тошнотой — ушла на работу. Больничных листов тогда не давали, хоть умирай, а на работу иди. Жертвами этого коварного угля стало много семей. Мы-то отделались легко. Как только наступало холодное время года — то в одной, то в другой деревне умирали целыми семьями. Я училась уже в восьмом классе, когда в соседнем селе умерла, отравившись угарным газом, целая семья: мать, отец, дочка-восьмиклассница и её подружка. Никого это не волновало, никому не было дела, что люди гибнут при таких нелепых обстоятельствах. Была районная газета, ну хоть бы в ней поместили инструкцию, предостережение, как обращаться с новым коварным топливом. Но газеты должны были писать об успехах, достижениях. Уголь-то был, но мы всё равно топили кизяками.

У В. Войновича в том же сочинении о приключениях солдата Чонкина есть такой эпизод. Деревенскую девочку спрашивают:

Девочка, кого ты больше любишь, папу или маму?

На что девочка, не задумываясь, отвечает:

Сталина!

Прочитав эти строки, я рассмеялась. Ведь та девочка — это я! Это мои подружки, мои друзья. Только Войнович не учёл одно очень важное обстоятельство. Вопрос следовало бы сформулировать так:

Девочка, кого ты больше любишь, маму или бабушку?

Отцов-то у нас не было, все сгинули на войне. Росли мы без отцов и без дедов. Дети без детства. Какое уж там детство, если даже куклы не было. Просто были годы, когда мы были маленькими. Так вот, сколько я себя помню, в те годы, когда я была ребёнком, потом подростком, везде был Сталин, Сталин… Песни о Сталине, стихи о Сталине. Живём мы прекрасно благодаря Сталину. Сталин о нас заботится, думает о нас днём и ночью. Газеты с портретами Сталина на первой полосе. Все достижения свершаются благодаря великому Сталину. О себе не думай. Любимый вождь заботиться обо всех — это аксиома. Сталина любят все — так и должно быть. Меня всегда смущало некоторое несоответствие. Сталин для всех отец, и для меня, и для бабушки. Как отец он был для меня вроде староват. Бабушка только на три года моложе Сталина, какой же он ей отец? Про Ленина говорили: «Дедушка Ленин». Про Сталина — отец. Неужели самого Сталина не смущало такое несоответствие? Сталин — мой отец. «Значит, и образ жизни у него такой же, как у всех нас», — размышляла я. Так и полагала, что Сталин живёт в такой же крытой соломой избёнке, ест пресные лепёшки из муки пополам с песком и парёнки из сахарной свёклы. Зимой, в бураны, морозы, ездит за сеном, летом, в жару, делает кизяки. Только вот усы Сталина как-то не вязались с нашим повседневным бытом, как-то отчуждали. Отцы наши на довоенных фотографиях усов не имели, так и остались молодыми. Стариков с усами в деревне почти не было, то ли повымерли, то ли поубивали их в Гражданскую и в Отечественную, то ли сгинули в каких-нибудь Нарымских болотах. Те мужчины, кто уцелел, усов не носили, было не принято. Жил у нас в Топчихе единственный старик с такими же густыми усами, как у Сталина — дед Кульгускин. Но усы у него были неухоженные, обвисшие. Этого старика знали в Топчихе все, но как его звать, сколько ему лет, не знал никто. Жил он один и был, как бы теперь сказали, частный предприниматель, а по тогдашнему времени — спекулянт. Торговал свежими дрожжами. Ездил в Барнаул, покупал несколько килограммовых брикетов прессованных дрожжей, разрезал брикет на десять частей, заворачивал каждую часть в обрывок газеты, складывал в холщёвую сумку, шёл по деревне, взывая в пустоту улицы:

Кому дрожжей, кому чаво, кому ничаво…

Такая была у него реклама. Летом он ходил всегда босиком. Пиджак на нём был вконец изношенный, замызганный. Штаны, в заплатах, неизвестно какого цвета, были засучены до колен, в любую погоду. Так, видимо, ему было легче ходить. Зимой был одет в гулаговскую поношенную фуфайку, на голове рваная шапчонка, на ногах стоптанные подшитые валенки. Хозяйки, кому надо было печь хлеб, то есть «ставить квашню», ждали его с нетерпением, выходили на середину улицы, всматривались, не идёт ли дед-спаситель. Увидев «бизнесмена», выбегали навстречу с рублём в крепко зажатом кулаке. Тут же, посреди дороги, совершалась сделка. Заскорузлыми скрюченными руками с прокуренными насквозь жёлтыми пальцами частный предприниматель доставал из своей торбы кусок дрожжей, клиентка рассчитывалась — оба были довольны. Без дрожжей обойтись никак нельзя. Если дед долго не появлялся, женщины начинали волноваться — не случилось ли чего, как же мы теперь без дрожжей? Дрожжи у него были всегда отменные, очень свежие, даже в жаркую погоду. Как этот старый человек ухитрялся доставлять их из Барнаула такими качественными — это знал только он. На дрожжах дед Кульгускин не очень разбогател, но на пропитание, наверное, хватало. Хотя ходили слухи, что старик очень богат. Бдительная милиция его регулярно забирала за спекуляцию, делали внушение, проводили воспитательные беседы, штрафовали. Но «частный предприниматель» продолжал заниматься своим бизнесом. Появлялись у него и конкурентки — торговки дрожжами — опрятно одетые женщины-спекулянтки, но они быстро банкротились, так как у деда дрожжи всегда были только высшего качества. Внешний вид у торговца был жалок и неприятен, от него несло табаком и пылью. Но внешность сельского бизнесмена во внимание не принималась. Хлеб пекли в каждой семье, хороший или плохой, без дрожжей деда Кульгускина его не испечёшь. Ему всегда были искренне рады. Потом старик куда-то исчез. Может быть, умер, а может быть, не стало сил заниматься «бизнесом». Такой у нас был единственный в селе усатый дед.

У меня тоже был свой «бизнес». Мама регулярно выписывала краевую газету «Алтайская правда» и районную «Ленинское дело». После того как она прочитывала или просто просматривала газеты (читать-то особенно было некогда — работа от зари до зари), я собирала их и аккуратно складывала в стопку. Когда накапливалось много, я несла свой «товар» на базар и продавала, не помню по какой цене, но торговля шла споро. Моими клиентами были мужчины. Каждый брал только одну газету на папиросы-самокрутки — цигарки. Купив газету, курильщик очень искусно (надо быть профессионалом!) складывал её так, что в итоге получалась стопка прямоугольных листочков определённого размера. По мере надобности от этой бумажной гармошки, строго по сгибу, отрывался ровный клочок. Загнув один край бумажки, курильщик доставал кисет и осторожно, чтобы не просыпать, щепоткой клал махорку или табак на эту основу, разравнивал, старательно заворачивал содержимое, образуя цилиндрик, слюнявил кончиком языка свободный край и приклеивал его к получившемуся изделию, проведя для крепости пальцем. Папироса-самокрутка готова. Легонько помяв её пальцами, закуривал. Тогда такого не было, чтобы человек шёл и на ходу курил папиросу. Курение — это был своего рода ритуал, время на раздумье или отдых: тут следовало или где-нибудь присесть, или отойти в сторонку, чтобы никто не мешал. Цигарка неспешно выкуривалась, плевком окурок гасился и на земле (мусорных контейнеров в сёлах не было) тщательно растирался подошвой обуви. Махорка продавалась в магазине маленькими пачками, недорого, но деньги даже на одну пачку не всегда были. Основным куревом был табак, потребители этого зелья выращивали его для себя, а некоторые жители села и на продажу — товар был ходовой. Мерка табака при продаже — стакан. За этим растением нужен был особый уход. В определённое время табак срезали, сушили в подвешенном состоянии в затемнённом продуваемом месте, сухие стебли мелко крошили. Высохшие листья измельчали, превращая их в табачную пыль, её нюхали при насморке. Кисет с табаком или махоркой и сложенную виртуозно газету курильщики всегда носили с собой в кармане, угощали друг друга табаком или махоркой, бережно отрывая от газеты нужного размера ровную бумажку для цигарки. Надо сказать, что курили мужики не часто, выкуривали по 4-5 самокруток в день. Одной газеты хватало надолго.

Благодаря постоянной, докучливой пропаганде Сталин стал как бы членом каждой семьи. Родителей мы почти не видели, они с утра до вечера были на работе, а Сталин был всегда с нами: на портретах, в газетах, в книгах, в песнях, в стихах. И ещё была «Родина-мать». Когда я была маленькая, то никак не могла понять, как это может быть: Сталин — отец, Родина — мать? У подружки был отец, пожилой мужчина. Была мать — жена отца, женщина. Тут всё понятно. Далее я размышляла: значит, Родина-мать — жена Сталина-отца? Это мне было непонятно. Совместить эти два понятия я никак не могла. А сам-то он как совмещал?

Нас призывали работать на благо Родины, то есть работать с утра до ночи каждый день, без выходных, без зарплаты. Всё — для Родины. Всё — в закрома Родины. «Дадим Родине!» «Сделаем Родину богатой и счастливой!» «Поможем Родине!» При слове «Родина» вспоминались картинки из букваря, учебников, детских книжек: Москва — где живёт наш отец Сталин, Кремль со Спасской башней, Красная площадь с мавзолеем, высокие здания каких-то больших городов с широкими гладкими улицами, по которым едут машины. Река Волга, по которой плывут пароходы. Всё это где-то далеко-далеко — там Родина, там строят коммунизм. Вот построят и скажут. Тогда все будут жить хорошо. Как именно «хорошо» — конкретно себе не представляли. У каждого было в мечтах своё «хорошо». А пока надо работать и терпеливо ждать светлое будущее. Когда я была маленькой, да и когда подросла, я никогда не ассоциировала слово «Родина» со своей Топчихой. Даже стыдно было сказать, что Топчиха — моя Родина! Меня бы просто не поняли: Родина — это что-то недосягаемое, красивое, благополучное! А Топчиха — вот она, вся в пирамидах из кизяков — восьмое чудо света! И даже название-то не благозвучное. Унылые приземистые домишки без электричества. Грязные улицы, пыльные ухабистые дороги засыпаны конскими кругляшками и устелены коровьими лепешками. Такой Родина быть не может. Хаты: саманные, литые, из смеси глины с соломой, насыпные, обычные землянки, попадались и деревянные. Улицы: Куйбышева, Пушкинская, Островского, Будённого, Колхозная. На нашей улице радио появилось в 1952 году. Я заканчивала десятый класс при керосиновой лампе, электричества тогда ещё не было. То есть оно было, но только для работников МТС. Ну, разве такое место жительства подходит к слову «Родина»? И, конечно, уж лично о себе, о своём благополучии думать было никак нельзя. Просто было неприлично — буржуйские замашки. Всё отдавали Родине. Колхозы перевыполняли планы по сдаче зерна, молока, мяса, яиц, шерсти, себе мало что оставляли — такая забота о Родине. Города строились, деревни разорялись, исчезали. Уже построен газопровод Уренгой — Помары — Ужгород. Об этом кричали газеты, радио. Нам всем надо было радоваться — главное, чтобы другим было хорошо, а мы уж тут как-нибудь перебьёмся с кизяками. Замечательно, что они там, в Европе, будут пользоваться нашим дешёвым газом! На втором курсе института нас пригласили на лекцию: «Каким будет город Барнаул в будущем». Лектор рассказал о перспективах развития города и попросил задавать вопросы. Студентка-четверокурсница из какой-то Прибалтийской республики, помню её имя — Инга, задала вопрос: «Когда в Барнауле будет газ?» — и пояснила, что все жители на её родине уже давно пользуются газом. Меня это очень удивило. Я никогда не соотносила слова «газ» и «Барнаул», я была убеждена, что Барнаул — эта не та «Родина», которая должна быть богатой и счастливой. И мне было так стыдно и обидно за всех нас, здесь живущих: ну чем мы хуже них, что им всё, нам — ничего. Кстати, лектор тогда так и не ответил на вопрос, он не знал, когда в Барнауле будет газ.

Лето 1952 года выдалось очень жарким и сухим — за весь летний период ни капли дождя. Трава и посевы на полях выгорели, земля высохла. Кормов заготовили мало. С выпасов коровы возвращались полуголодные. Осенью ещё как-то перебились, что-то осталось от прошлого года. Зимой стало совсем плохо. Кормить скот стало нечем. Где можно, раскрывали соломенные крыши дворов, измельчали и запаривали жухлую, выветренную, вымытую дождями солому и давали скоту. С берёз и осин обрезали ветки и давали овцам — это был так называемый «веточный корм». Но в сухое лето какие у деревьев ветки — хрупкие прутья. До начала нещадной бескормицы надо было бы уменьшить поголовье скота. Но кто позволит? Колхозы обязаны были держать определённое количество голов скота и другой живности, чтобы выполнить план по мясу, молоку, шерсти, яйцу, чтобы кормить досыта город. Самим колхозам купить корма было не на что — все излишки отданы в план. Понятия «комбикорм» тогда не существовало, не было его. Коровы совсем ослабли, жалобно, бессильно мычали. Чтобы не упали, их привязывали к стропилам скотного двора, пропустив верёвки под животом. Если скотина упадёт, её потом уже не поднять. Коровам, особенно тем, которые в запуске, готовили болтанку — пойло из всевозможных компонентов, которые ещё как-то сохранились: отруби, мука грубого помола, та же запаренная солома, картофельная кожура. Всеми силами старались спасти, сохранить дойное стадо. Мама днями и ночами находилась на ферме. (Каждый день я носила ей обед и видела этих несчастных, изморенных голодом коровушек.) Над её головой сгущались тучи. Дохнет скот, кто виноват? — Конечно, зоотехник. Не умеет, а может быть, не хочет обеспечить правильный уход за скотом. И ещё виноват ветеринар, который не способен помочь животным. Ветфельдшер Найдёнов Мефодий Кириллович, член ВКП(б), удивительнейший человек, феномен. Имея всего четыре класса образования и годичные курсы ветфельдшеров, он умел очень легко, как бы шутя, в уме, быстро и правильно оперировать многозначными числами, держал в голове все повадки, приметы и клички коров и лошадей, знал все их недуги. По одному виду ставил скотине диагноз и никогда, ни разу не ошибся. Намётанным глазом, по какой-нибудь одному ему известной примете, он безошибочно выискивал овцу из огромной отары. Сутками не уходил с фермы. Две-три животины подохло — уже массовый падёж, значит, вредительство. Но сгинуть скоту не давали. Забивали. Эту пропастину сдавали как плановые поставки. Главный ветврач района понимал ситуацию, метался по колхозам. А чем поможешь, если нет кормов? За эту зиму мама постарела. Мне до сих пор непонятно: что держало её в колхозе? Ведь она, грамотная, образованная по тем временам женщина, могла бы работать где угодно. Специалистов везде не хватало. Были всевозможные ускоренные курсы по разным специальностям. Когда я пошла в первый класс, моей первой учительницей была прошлогодняя семиклассница. В средней школе моими учителями были прошлогодние десятиклассники, которые учились заочно в пединституте. И, надо отдать им должное, учили они нас хорошо. И если бы захотела мама уйти из колхоза, возможности были. Тем более она как дипломированный специалист могла покинуть колхоз в любое время. Но, видимо, глубоко сидела в маминой душе крестьянская заноза, унаследованная от предков тяга к сельской стихии. А может быть, просто не решалась перешагнуть через незримую грань другой жизни, преодолеть необъяснимую робость перед другим измерением бытия. Зима 1952—1953 года была долгой, изнурительно тягостной. Мама приходила поздно, вставала рано. Спала очень чутко. Ночью, услышав звук машины, просыпалась и лежала в напряжённом ожидании, прислушиваясь, пока шум не затихал: не за ней ли едут? Дни шли медленно, томительно. Как ждали спасительницу весну! Пришла весть, что умер Сталин. Спустя некоторое время после траурных дней на железнодорожной станции выгрузили огромные тюки сена, обвязанные толстой проволокой. Из любопытства я подошла и долго их рассматривала. Меня удивило, что обыкновенную сухую траву можно, оказывается, так плотно упаковать, что даже пальцем не проткнёшь. И ещё я поняла, что эта туго увязанная трава пришла к нам из далёких мест — у нас такого вида растения не встречались. В наших краях — разнотравье, сено пахнет степью, а трава в этих упаковках собрана с одного поля, одного вида, грубая, с жёсткими длинными листьями и ничем не пахнет, как осока. Громоздкие тюки пролежали довольно долго — неделю или две. Их развозили по всему району. Всё сразу не увезёшь на ослабших от голода лошадях, по расквашенным распутицей дорогам. Эту траву никто не охранял, кому сколько выделили — тот столько и забирал. Воровства не было, хотя в кормах нуждались все. Появился ещё соевый жмых. Парнишки где-то брали этот концентрат и угощали нас, девчонок. Ели мы его с превеликим удовольствием. Наконец пришла весна. Мамин узелок как-то незаметно исчез. Жизнь продолжалась. Я до сих пор задаю себе вопрос: лежали же где-то эти вожделенные упаковки травы, почему Родина-мать вовремя не оказала помощь колхозам, терпящим бедствие? Ведь все же хотят есть, так почему в нашей стране сельское хозяйство никакой помощи от государства не получало? Крестьянство было у Родины пасынком. Была только одна команда: «Дай!» А когда село поразило стихийное бедствие, все сделали вид, что ничего не случилось. Такое отношение государства к сельскохозяйственному производству заведомо обрекало его на гибель.

Чтобы накормить досыта хлебом всё население страны, наши руководители во главе с Первым секретарём ЦК КПСС Н. С. Хрущёвым решили срочно увеличить посевные площади. В 1954 году с громкими лозунгами начали поднимать целину и залежные земли. Был такой лозунг: «Целина и залежь нас зовут!» ЦК КПСС обратился с призывом ко всем советским людям добровольно поехать на освоение целинных и залежных земель. Вот ведь какой мы отзывчивый народ — быстренько собрались и отправились в путь! Куда? Туда, куда скажут. В богатом русском языке появился новое понятие — «целинник» (слово «залежник» почему-то не прижилось). Людей привозили порой в голую степь. Ставили палатки. На радио появилась передача «Письма родным и друзьям с целинных земель». В них целинники сообщали, как хорошо они живут на обетованных целинных землях. Алтайский край — зона рискованного земледелия. Периодически случаются засухи, которые усугубляют еще и жаркие ветры, дующие из Средней Азии, так называемые суховеи. Какая это была земля — плодородная, полная сил, тучные массивные чернозёмы! Сколько прошло через неё кочевников! Хозяйничали здесь и несметные орды тюрков и ханы Белой Орды с туменами лошадей, разносящих по бесконечным степным просторам семена разнотравья, удобряя и обогащая нашу исконную кормилицу, веками создавая культурный слой. Быстренько распахали всё, вплоть до порогов крестьянских дворов, переворошили плугами даже пастбища, где раньше пасли скот. Распаханное пространство засеяли зерновыми культурами и кукурузой. В первые целинные годы погода стояла на редкость благоприятная, было тепло, регулярно шли хорошие дожди. Урожай вырос отменный. Такого урожая никогда прежде не было и теперь уж никогда больше не будет. Сколько центнеров зерна выросло тогда на одном гектаре — никто не скажет, так как большую его часть до зернохранилищ не довезли. Ссыпать зерно было некуда. Имеющиеся складские помещения забили до отказа, но его везли и везли. Техники для уборки урожая не хватало. Машины-полуторки, с наращенными бортами, доставляли зерно в районный центр на элеватор по разбитым дорогам, увязая в ямах и подпрыгивая на ухабах. Зерно в кузове ничем не прикрывалось, при сотрясении оно фонтаном выпрыгивало из кузова, устилая колеи золотистым ковром из зёрен целинного урожая. Поселянки — старушки, дети, женщины суетились вдоль дорог с вениками и вёдрами, собирая зерно для нужд своего хозяйства, так как здесь оно уже было ничьим. Заготавливали за сезон по несколько кулей. Осень, как правило, без дождей не бывает. Содержимое кузовов на пути от комбайна к току, от тока на элеватор поливалось дождями, мокло. На элеваторе зерно сверх определённой влажности не принимали, не было сушилок. Машины возвращались той же дорогой назад, выгружали сырое зерно на ток, хотя тут его тоже сушить было нечем, загружали новую порцию и снова курс на элеватор — авось примут. Учащиеся старших классов в сентябре обязательно должны были работать в каком-нибудь колхозе на уборке урожая. Когда я училась в восьмом классе, нас каждый день возили на бричке в поле, в бригадный полевой стан. На ровном, хорошо продуваемом месте была построена рига — очищенный от слоя дёрна и плотно укатанный участок земли, покрытый двускатной соломенной крышей. В этом нехитром строении хранилось зерно, оно хорошо проветривалось, не намокало от дождей. Рядом с этим соломенным укрытием таким же способом дополнительно была подготовлена большая территория — это пространство называлось ток. Сюда поступало зерно от комбайнов и ссыпалось в бурты — длинные ворохи под открытым небом. При хорошей погоде мы должны были разбрасывать тонким слоем зерно из буртов по всему току для просушки. Если погода портилась, то нам нужно было как можно быстрее снова собрать всё в бурты-кучи. То есть были мы, дети, «разбрасывальщиками», «собиральщиками» и «сгребальщиками» зерна. Считалось, что в кучах оно не намокнет, вода как будто бы должна стекать вниз. Вода-то, может быть, стекала, но всё равно уходила под основание — куда ей деваться-то? Инструмент у нас был — большие деревянные лопаты, механизация — конная волокуша — широкая доска, поставленная на ребро с помощью противовеса, длинной увесистой дубины, закреплённой одним концом в середине доски, второй конец волочился по земле, как хвост. Нехитрое это устройство тянула старая, квёлая кляча. Управляющему этой уникальной системой надо было идти, согнувшись, в ритме с «тягловой силой», прижимая дубину-противовес к земле, иначе доска перевернётся, будет тащиться плашмя, не производя нужной работы. Силёнок удерживать конец дубины у земли не всегда хватало, случалось, что «рулевой» переворачивался вместе с волокушей, лицом вниз и пропахивал пшеничный ковёр с забитым зёрнами ртом. При повороте доску надо было перемещать на нужную позицию — это было нелегко. Лежащее под открытым небом зерно постоянно ворошили — зачерпывали лопатой и перебрасывали с места на место. При перебрасывании надо было обязательно подбросить его по траектории вверх, чтобы охватило ветерком — тогда оно быстрее высохнет. Весь день мы то разбрасывали зерно, то лопатили, то снова собирали в кучи. Оно, пропитанное водой, просыхать не успевало, набрякшее, пролежавшее в кучах два-три дня, начинало гореть. Самовозгорание происходит изнутри, всё покрывается сизым налётом, спаивается в горячие, чадящие сизым туманным испарением комки, и, когда разбрасываешь, от них валит сырой тяжёлый пар, похожий на дым, с неприятным запахом затхлости и гниения. Этот «продукт» уже ни на что не годится, даже на корм скотине. На всех разбрасывальщиках-собиральщиках были резиновые сапоги. В ненастную погоду мы грели озябшие ноги и руки, засовывая их в пшеничные бурты совсем ненадолго — настолько высокая была температура внутри этого холма. Нам ничего не платили, считалась, что это — наш долг, помогать Родине убирать урожай. Машин было мало, вывозить зерно от комбайнов на ток они не успевали. Если транспорт вовремя не подъезжал, комбайнер высыпал намолоченное зерно из бункера комбайна прямо на жнивьё и продолжал молотить дальше, так как руководству колхоза надо было отчитаться вышестоящему начальству о количестве убранных гектаров. Сколько погибло в те годы зерна — никто не считал, да и сосчитать было невозможно. Много, очень много. В городских предприятиях общественного питания, в столовых и кафе хлеб стал бесплатным. Душистые ломти горками лежали на тарелках посреди стола — ешь досыта, можешь даже взять с собой. Но у этого народного продукта есть характерное свойство — он быстро сохнет. Засохшие куски выбрасывали, клали свеженарезанные. В деревнях предприятий общественного питания не было, так что бесплатным хлебом селяне-хлеборобы не пользовались, ели то, что заработали сами и очень радовались, что городские жители едят хлеб бесплатно и досыта. В девятом классе в сентябре наш класс отправили убирать целинный урожай в соседний колхоз «Сибирь». Привезли на бричках в полевой бригадный стан. Бригадный стан — это обыкновенный дом в степи, сложенный из круглого леса, с одной большой комнатой. В комнате сделаны двухъярусные нары и печка-камелёк с плитой. На нарах настлана свежая солома. На первом ярусе нар спали мальчики, на втором ярусе — девочки. Весь месяц мы жили в этом бригадном стане. Ни бани, ни туалета. Справлять нужду бегали в лесок неподалёку. В нормальную погоду проблема решалась просто, но в дождливую погоду выходили из леса мокрые с ног до головы. Работали на току, днём загружали машины зерном, вручную, довольно ёмкими совками из жести. Машина как можно ближе подъезжала к вороху зерна, задний борт опускался, и мы кидали совками зерно в машину: снизу вверх. По мере наполнения кузова водитель борт закрывал, и мы уже сыпали совками зерно через борт: снизу вверх. Часто нас отправляли в ночную смену, так как местные женщины ночью работать не могли, у них маленькие дети, хозяйство, поэтому ночную работу возложили на нас. На току стоял старый комбайн, который колхозные умельцы приспособили для очистки зерна от семян сорняков. В приёмник комбайна зерно подавалось транспортёрной лентой. Широкими деревянными лопатами две девочки забрасывали зерно на эту ленту, две другие девочки относили мешки с очищенным зерном в кучу. Было это так: пустые мешки цеплялись на задней стороне комбайна к желобам, в один мешок поступало очищенное зерно, в другой сорняки. По мере заполнения тары надо было быстро отцепить наполненный зерном мешок и прицепить пустой. Полный мешок с зерном надо было от комбайна оттащить. Одна девочка брала мешок за уголки, её напарница брала тот же мешок двумя руками за «хохол», верхнюю часть мешка. Далее надо было доволочь мешок до кучи чистого зерна, ритмично раскачать, размахнуться и закинуть его как можно дальше, причём та девочка, которая держала в руках «хохол», должна была в нужный момент выпустить «хохол» из рук, её напарница, продолжая удерживать уголки мешка, тянула его на себя. Если всё сделано правильно, зерно равномерно рассыпалось на куче. Если кто-нибудь ошибался, то оно высыпалось рядом, и его надо было забрасывать наверх лопатой. Но промахи случались редко, мы быстро приспосабливались к темпу и ритму работы. Тем девочкам, которые сыпали зерно на транспортёрную ленту, приходилось не легче. По мере работы его приходилось перебрасывать по несколько раз, чтобы загрузить на транспортёр. Ещё две девочки отдыхали в тепле и уюте, в пахнущей пшеничным полем соломе, сваленной около риги специально для такого случая. Время от времени менялись местами. Часов не было, время смены рабочего места определяли сами, по количеству мешков с очищенным зерном. Мешки с семенами сорняков были полегче, их относили в другую кучу, эта растительная масса шла на корм скоту. Нам было по 15-16 лет. Естественно, у нас были так называемые «критические дни». Но тогда такого понятия не было. Это естественное девичье состояние по-простонародному называлось — «на белье». Как мы страдали! Отмеренные медициной менструальные «три дня» продолжались по неделе и больше. На этот случай надевали всё бельё, имеющееся в наличии. Кровотечение иногда было настолько обильным, что мы засовывали пуки всевозможных старых тряпок, и всё равно всё промокало насквозь. Ужасно болел живот, кружилась голова, от слабости тошнило, есть не хотелось. Менструальные дни заканчивались, а мы ещё долго ходили в дурно пахнущем белье (другого не было, всё, что было, в такие дни было надето на себя), поэтому старались держаться подальше от людей. Тело чесалось от пота и грязи. Терпели. Наше здоровье, наше физическое состояние абсолютно никого не интересовало: надо было спасать хлеб для Родины. Сколько нам заплатят за наш труд и заплатят ли вообще — об этом никто не думал. Еду готовили тоже две наших девочки: всё просто, утром хлеб и чай с сахаром, на обед — хлеб и суп с мясом, на ужин — какая-нибудь каша, хлеб и чай. Но самой большой неприятностью было отсутствие туалета. Хорошо, если поблизости оказывался лесок, значит, повезло. Когда я училась на первом курсе института, мы были на уборке целинного урожая полтора месяца в Шипуновском районе, нас привезли в такой же полевой стан, но поблизости не было никакого леса, даже кустарника, только бурьян. Но бурьян быстро высох, оголился, пожух, и начались наши страдания. Чтобы справить нужду, надо было ждать темноты. Мы, деревенские жители, очень стыдливые, стеснительные, старались меньше пить, меньше есть, терпели. Так мы убирали целинный урожай.

В городах и сёлах, там, где очень активно поднимали целину, стали спешно создавать новые ёмкие зернохранилища. В Топчихе решили воздвигнуть огромный элеватор. А строить-то было некому, страна ещё не оправилась от потерь в Великой Отечественной войне, людской ресурс почти отсутствовал. Обратились с призывом к комсомольцам-старшеклассникам. Моя сестра, старшеклассница (перешла в 10-й класс), комсомолка, пошла на строительство элеватора. Её поставили просеивать песок. Это делалось так: на большую деревянную раму набивалась проволочная сетка с мелкими ячейками. При помощи подпорки рама устанавливалась около большой кучи песка под углом 60 градусов. Железной совковой лопатой Тамара черпала песок из кучи и кидала его в сетку. Мелкий песок пролетал через ячейки, а более крупная субстанция оставалась по эту сторону сита. Рабочий день был таким же, как у взрослых. Проработала моя сестрёнка так неделю, когда бабушка вдруг заметила, что у девочки покраснел, отёк и почти закрылся глаз. Оказывается, в глаз попала песчинка, но Тамара терпеливо ходила на работу — комсомолка ведь. Бабушка со скандалом отправила работницу в амбулаторию. Там объяснили, что если бы она опоздала на день, то помочь ей уже бы не смогли. На строительство элеватора Тамару бабушка больше не пустила. А через несколько дней на этой стройке произошёл несчастный случай — упал с лесов десятиклассник и разбился насмерть. За гибель парня никто не ответил, оказалось, что виновата доска, проломилась. Всё население Топчихи было в шоке. Таковы были условия труда. Сколько заработала моя сестра за этот тяжёлый труд, мы так и не узнали. За зарплатой она не пошла, сказала, что ей стыдно, она ведь работала так мало времени.

 

(Продолжение следует.)