Вы здесь

О тех, кто вокруг

Народные мемуары
Файл: Иконка пакета 10_glembozkaia_otkv.zip (43.47 КБ)

Мне сложно писать о текстах Яны Глембоцкой. Не потому, что мы хорошо знакомы много лет, а писать она начала своем недавно и это стало неожиданностью. Нет, ее чувство слова, понимание людей, неэгоистичный интерес к миру, наблюдательность и талант рассказчицы всегда были очевидны. Сложно потому, что я хорошо знаю почти всех персонажей этих рассказов. Точнее, знаю их прототипов, а некоторых даже очень хорошо. И это знание немного мешает читать эти, назовем их условно, физиологические очерки как просто тексты, написанные лично незнакомым автором.

Это, разумеется, не совсем «просто тексты», это очень хорошие документальные тексты. Написанные подчеркнуто бесстрастно и сухо, они напоминают «нулевую степень письма» Ролана Барта, который приводил как пример таковой «Постороннего» Альбера Камю. Мне эти тексты кажутся конспектами романов, синопсисами, из которых будто выпарена вся вода, все лишнее и оставлена только суть. Но при этом они не перестают, что удивительно, быть законченными историями с портретами героев, лаконичными, но достоверными и убедительными. Сила достоверности еще и в том, что хоть фокус авторского зрения и наведен на персонажей, на их истории, но везде, пусть и скупо, присутствуют необходимый фон и контекст, обозначенные буквально двумя-тремя деталями и дающие этим историям глубину и, пафосно говоря, историческую перспективу последних нескольких десятилетий нашей жизни (и тут можно говорить не только о физиологическом очерке, но и о социологическом исследовании среды обитания российского среднего класса).

Возвращаясь к персонажам: мы на их примере можем наблюдать химически чистый опыт превращения реальности в литературу, смены читательской оптики, когда бытовое знание о хорошо знакомом человеке со всеми его недостатками и особенностями вдруг становится жизненной полнотой существования литературного героя, отделяясь от прототипа и дальше шагая по жизни, оборвав пуповину сходства.

Может ли писатель брать из жизни — события, портреты, характеры — и вставлять их в неизменном или в сколь-либо преображенном виде в свои тексты? Безусловно. Во все времена писатели так и делали, порой вызывая нешуточные скандалы. И вызывают до сих пор.

Вот, например, совсем свежая история, о которой напомнил поэт и критик Лев Оборин. В 2017 году в журнале New Yorker молодая писательница Кристен Рупиньян напечатала рассказ «Кошатник» о романе двадцатилетней студентки со взрослым мужчиной — роман неудачный, и, когда она пытается его прекратить, мужчина преследует ее и оскорбляет. Рассказ срезонировал с движением #MeToo, стал вирусным, получил бешеную популярность, а Рупиньян стала звездой. Писательница говорила, что события рассказа вымышлены, но написала она его, отталкиваясь от своего опыта. И вот стало известно, что у рассказа реальная основа: об этой истории написала молодая женщина, которая жила в одном городе с Рупиньян, работала в том же кинотеатре, что и героиня рассказа, имела отношения со взрослым мужчиной и рассталась с ним. Отличие только в том, что преследования и оскорбления не было. Автор, как выяснилось, знала этого мужчину и всю историю отношений отследила по соцсетям.

Прототипы персонажей Яны Глембоцкой не высказывались публично. Хотя могли бы. Но какой-то читатель в соцсетях «предъявил» автору, что герой одного из текстов не был настолько положителен в жизни, а вовсе наоборот. Автор, обескураженная такой претензией, чуть было не убрала тексты со своей страницы — не делать этого убедила единодушная поддержка читателей. Но вопросы остаются. Этично ли использовать жизнь других людей в своих текстах? Не должен ли писатель вначале получить разрешение от прототипа? Не ждут ли авторов иски от оскорбленных читателей, увидевших в персонажах сходство с собой? Может, стоит авторам в свете этих щекотливых вопросов не трогать реальных людей и события, а сочинять — и героев, и обстоятельства?

Один мой друг, прекрасный критик и прозаик, как-то говорил мне, что считает особой доблестью в своей прозе не использовать ничего из жизни, а все придумывать, но придумывать так, чтобы было не менее убедительно. Я совсем не уверен в этой методе: откуда же писателю черпать, как не из жизни — своей и своих близких? Своей в первую очередь: хороший писатель, как правило, в первую очередь пишет о самом себе.

Яна Глембоцкая пишет не только о друзьях и знакомых, но и о себе — пишет бесстрашно и бесстыдно. И тем в результате превращает все эти истории в литературу.

Сергей Самойленко

 

Остров. Просто остров

Набережная в Кемерове — это не просто место прогулок, это мечта о том, каким мог бы быть весь город. Она вписана в ансамбль центральной части, соразмерна взгляду и протяженности человеческой прогулки — не слишком короткая, но и не чрезмерно длинная. В нее вливается улица Весенняя, с нее смотришь прямо перед собой — на правый берег, или направо — в волнующую даль верховья Томи на рассвете, или вниз прямо перед собой — на остров. В моей детской топографии это был остров Буян — мне казалось, что остров, где выросло по волшебству царство Гвидона и его мамы, соломенной вдовы, примерно так и выглядит, ну или, может быть, Буян был немного больше.

А у острова не было названия, он был просто остров. На дальней его кромке, невидимой с набережной (как на обратной стороне Луны), располагался галечный пляж, выходивший на главное русло Томи, а к пляжу вел понтонный мост. Мост выглядел шикарно сверху, а вблизи и вовсе завораживал мирным покачиванием, уютными скрипами и тихими всплесками воды. Впрочем, там я бывала редко, мы с родителями отдыхали далеко в верховьях реки, правда, это было в 1970—80-е годы.

Но личная история, развернувшаяся вокруг острова, для меня началась раньше, задолго до моего рождения.

Мои дед и бабка по материнской линии, Павел Чубасов и Полина Вяткина, поженились еще до войны, оба были 1917 года рождения. Она — учительница, он — выпускник химического техникума. Он мечтал летать, и его взяли в конце концов в летную школу — стал пилотом-любителем, а перед самой войной быстро доучился и попал в полк тяжелых бомбардировщиков. Полк направили на Дальний Восток, опасаясь нападения Японии. Полина даже успела съездить к мужу в отпуск, привезла оттуда беременность и твердую веру, что Павлик вернется с войны. А у него была переброска на Западный фронт, сражение под Прохоровкой, плен, два года после победы в ГУЛАГе и возвращение домой в 1947 году.

Полина же, получив на Павлика ошибочную «похоронку», снова вышла замуж — жить-то надо. Но, когда дед вернулся, новый брак был спешно расторгнут, новобрачный не спорил, смирился и уехал в Москву. Семья потеряла жилье (как семья военнопленного) как раз в тот год, когда родилась моя мама. Комнату в коммунальной квартире отняли, надеяться было не на что, поэтому с помощью родных купили полуземлянку в Щетинкином логу, там, где теперь находится Кемеровский городской сад.

Полуземлянка была холодной, топили ее «по-черному», по ночам углы покрывались льдом и к ним примерзали бабушкины длинные тяжелые волосы. В лето 1948 года нужно было готовить полуземлянку к зиме, и дед придумал, как сделать хороший пол в убогом холодном жилище. По ночам они с бабушкой тихонько подплывали к мосту, снимали несколько досок, сплавлялись вместе с ними до лога, под покровом ночи несли доски к себе и сушили на крыше землянки, на стороне, обращенной к солнцу. Домик был крошечным, досок много не понадобилось. Но как же они рисковали! Это ведь ущерб народному хозяйству, тяжкая уголовная статья. Молодые были, смелые, счастливые. Войну пережили, все хорошо, лето, тепло, дочка маленькая, вся жизнь впереди!

Потом Полина Вяткина писала письма Ворошилову — о том, как несправедливо с ними обошлись. Письма подействовали или что-то другое, но после смерти Сталина им дали квартиру в Кировском районе. Деда реабилитировали, он стал инженером, начальником службы техники безопасности, работал на заводе «Азот» всю жизнь.

Щетинкин лог засыпали, на его месте теперь городской сад. Но какое-то время горсад и нищие землянки Щетинкиного лога существовали по соседству. Моя мама, Нина Чубасова, была еще маленькой, когда в городском саду заливали каток с музыкой. Она смотрела через забор на это великолепие — лед, фонари, она слушала музыку и знала, что так выглядит счастье. Коньков у нее не было, но иногда удавалось пробраться на каток и потанцевать на льду в валенках. Когда получили квартиру, полуземлянку продали, купили на эти деньги хорошее пианино, чтобы мама училась музыке. Она стала учителем музыки, все сбылось.

Через двадцать лет родилась я — и мой другой дед, Ян Глембоцкий, нес на себе по льду Томи ванночку для купания первой внучки: мост в ту зиму треснул от холода, автобусы ходили только до берега, а по реке пассажиры шли пешком и там уже садились на другой автобус, чтобы ехать дальше. Зима 1968/1969 годов, мороз за пятьдесят, и дед мой — еще крепкий, здоровый мужчина тоже чуть за пятьдесят — в унтах, собачьей шапке и крытом полушубке шел как раз мимо острова, оставляя его по левую руку. Ванночка закрывала его от ветра.

Когда, не дожив до пятидесяти пяти лет, умирал от инсульта мой отец, Олег Глембоцкий, он, уже в полусознании, повторял формулы и что-то объяснял неведомо кому про схему электрического освещения нового моста, который тогда проектировали взамен старого, лопнувшего от мороза в год моего рождения, но после ремонта простоявшего еще больше тридцати лет. Отец нового моста не увидел, но он гордился этим проектом, он любил его, новый мост, со всеми его современными яркими фонарями и надежной схемой электропитания. Как любил повторять отец, «чем проще устройство, тем оно надежнее». Он обожал Кемерово, никогда не ездил в отпуск к морю, Томь была своя, родная, исхоженная вверх и вниз на десятки километров.

Когда мои родители были молодыми, мы садились в свой катерок и шли вверх по Томи, мимо острова, «мимо острова Буяна, в царство славного Салтана». Проходя мимо пляжа на острове, мы приветственно махали отдыхающим, и они нам отвечали. Шли «на острова». Островов было много, обустраивались на них с комфортом, везли с собой дрова, выкапывали яму под органический мусор, бумагу сжигали, пластика еще не было, стеклянные банки сдавали. Пакетики из-под еды стирали хозяйственным мылом и использовали много раз. Жили в палатках по неделе, по десять дней. Как говорил в шутку мой отец, «отдых на природе — это тяжелый труд». На самом деле он все это очень любил, и я в детстве не знала ничего прекраснее походной жизни на реке. Особенно хороши были Куриные лапки — речной архипелаг с множеством мелких рукавов и перекатов, там было много пескарей. И знаменитая барабулька в Сочи ничем не лучше наших сибирских пескарей, изжаренных на костре в черной сковороде с длинной деревянной ручкой, которую отец делал из какой-нибудь ветки, и ей пользовались, пока ветка не сгорала.

Но вернемся на остров. Каждую весну он уходит под воду — это спасает его от застройки и от разных неприятностей, которые несет с собой хозяйственная деятельность. Весной на острове разворачивается вороний базар. Вороны там не гнездятся, но прилетают общаться, кормиться и радоваться весне. Для меня вороний грай всегда к радости, к оттепели, к победе над зимой. Как это сказано в стихотворении Сергея Самойленко?

 

Ударил вороненый грай,

раздался звон в небесном граде,

и жизнь перешагнула грань

безумия и благодати.

 

Теперь старый мост, отрезанный от берегов, зарастает. Есть ли пляж на острове, не знаю, давно там не была. Но этот вид, где справа восход, мое детство и папина молодость, а слева — закат и новый мост, построенный уже после смерти отца, — он со мной навсегда.

А передо мной остров без названия. Просто остров.

Старенький Пегас

Валентину включили в делегацию на фестиваль авторской песни «КАТЭК», который все так долго ждали. Канско-Ачинский топливно-энергетический комплекс — так прозаично расшифровывалась аббревиатура, но само по себе слово было запоминающимся и звонким, не то каток, не то котэ, то есть котик, одним словом, поехать очень хотелось. Родители подписали заявление, что они не возражают, и веселая кампания тринадцати-четырнадцатилетних подростков из разных районов города погрузилась в поезд, гремя рюкзаками, к которым были прикручены железные кружки. Всю дорогу пели, с нетерпением ожидая, пока дойдет очередь по кругу, много раз подстраивали гитару. У Валентины был с собой даже камертон, хотя для бардовского фестиваля это был, конечно, перебор.

Делегация из семнадцати человек включала двух участников, которые выйдут на сцену, и болельщиков, то есть группу поддержки. Группа везла с собой транспаранты с надписью «За нас, за вас и за Кузбасс» — белой краской на красном фоне. Обычно так выглядели лозунги на демонстрации («Слава КПСС», «Мир, труд, май»), но решили, что для проявлений кузбасского патриотизма такое оформление тоже годится.

Валя была в группе поддержки, но уже на фестивале девочка, которая должна была петь, простудилась после ночи в палатке и потеряла голос. Отдавать свое время в концерте было обидно, и Валю единогласно выдвинули в качестве дублера. Долго совещались, что бы ей такое спеть. Лирически-любовный репертуар не подходил по возрасту, военно-патриотический звучал в ее исполнении неубедительно, остановились на песне Владимира Ланцберга про старенького Пегаса. Это было мило, без претензий и хорошо подходило для ее индивидуальности. Голос у Вали был небольшой, но пела она чисто.

Оказалось, что на фестивале были определенные правила и перед тем, как включить исполнителя в большой вечерний концерт, его «отслушивали» мэтры, причем среди мэтров регионального уровня обязательно должен был быть какой-нибудь бард со всесоюзной известностью — или Егоров, или Городницкий, или Ким. В тот год ждали Городницкого, но он не смог из-за работы, и его срочно заменили на звезду местного значения.

Валя какое-то время простояла в очереди к большому костру, где совещалась комиссия. В комиссии было двенадцать человек. «Прямо как двенадцать месяцев у огня», — подумала Валя. Песню она спела хорошо, слова не забыла, в аккордах не запуталась, перебор сыграла чисто. Песенные авторитеты посоветовались и решили, что голос у девочки слабенький, но с микрофоном ее вполне можно послушать, концерта не испортит. И тут уже Валя начала волноваться. Выйти на высокую сцену под прожектора перед многотысячной толпой — это вдруг стало страшно.

Товарищи по делегации Валю сразу зауважали и стали общаться по-особенному, «со значением»: предлагали то яблоко, то шоколадную конфету, то чаю со смородиновым листом. В конце концов, чтобы спрятаться от внимания, которое казалось ей неестественным, она решила пойти погулять. После прогулки забралась в палатку, чтобы переодеться в любимый свитер с горлом «под Хемингуэя», и нечаянно уснула от свежего воздуха. Ее разбудили уже перед самым выступлением, с криками «Тебя все потеряли!» вручили гитару, и она помчалась к сцене.

Стоять за сценой было скучно и страшно. Когда ее наконец объявили, она стала подниматься на сцену и запнулась о развязавшийся шнурок на кедах. Дошла до микрофона и подумала, надо ли завязать шнурок, вспомнила про Гагарина и не стала завязывать, решила, что потом.

Гитара оказалась слегка расстроенной, и ей пришлось немного покрутить колки, петь под фальшивые аккорды она не могла. Песня показалась ей длинной, она от волнения забыла последний куплет, спела вместо него еще раз первый, потом вспомнила последний, спела его тоже. Раздались недружные аплодисменты. Из публики кто-то крикнул «Завяжи шнурки!». Она положила гитару на сцену, села на одно колено и завязала шнурок.

Когда Валя спустилась к своим, ей сказали, что это очень плохая примета: положить гитару на сцену на концерте — все равно что уронить пьесу со своей ролью в театре (кто-то занимался в театральном кружке и знал все закулисные суеверия). Валя уже почти плакала, ей казалось, что этот позор пережить нельзя: шнурок, расстроенная гитара, забытый текст песни, которую она пела, наверное, раз двести, а может быть, и триста.

Она вернулась к своим и развела костер. Гитару убрала в палатку и просто сидела, глядя на огонь. До нее доносились звуки песен, иногда смех, иногда аплодисменты. Наконец на сцену вышел главный бард фестиваля. Он что-то долго говорил, потом пел, потом снова говорил, потом опять пел, потом участники концерта вышли на сцену и спели хором песню «Милая моя, солнышко лесное». Потом все побрели к своим палаткам. Пришли и ребята из ее делегации, поужинали кашей с тушенкой и чаем со сгущенкой, потом стали петь. Валя петь отказалась, сославшись на усталость. Ее немного поуговаривали, но потом смирились. Потом за Валей пришел человек от организаторов. Сказал, что всех участников концерта зовут к штабной палатке пообщаться с мэтрами. Валя и мальчик, который тоже пел в концерте, встали и пошли за этим человеком.

У штабной палатки им вручили грамоты участников и фирменные конфеты Красноярской кондитерской фабрики в красивых коробках. Коробки терпко и сильно пахли шоколадом. После общего разговора все участники разбрелись по своим делегациям, но Валю попросили остаться. Один из мужчин среднего возраста, очень красивый, со спортивной фигурой, стал расспрашивать ее о планах, семье и о том, куда она планирует поступать. Валя рассказывала, но почему-то ей было очень неловко. Разговор был совершенно невинный, но Вале казалось, что она делает что-то неприличное.

Потом она сидела во взрослой компании почти до двух часов ночи, слушала прекрасные песни, многие из которых были ей неизвестны, и умные разговоры, завораживавшие и слегка пугавшие. Человек, сидевший напротив и похожий на женщину, которая по недоразумению родилась мужчиной, отпускал какие-то шутки в адрес Вали и ее покровителя. Но ей сказали, что на него не стоит обращать внимания: «Он у нас Пегас, к тому же уже старенький!» Валя не поняла шутки. Потом она стала засыпать, и тот же провожатый, что привел ее сюда, отвел девочку обратно к ее палатке.

Валя тихонько забралась на свое место, но почему-то теперь не могла уснуть. Она ворочалась час, потом вылезла наружу и еще посидела у костра. Наконец под утро она снова заползла в свой спальник и уснула.

Проснулась она от того, что в палатке стало жарко. Солнце припекало, и никого, кроме Вали, внутри уже не было. Она выбралась наружу, сказала: «Доброе утро» — ей никто не ответил. Валя умылась из умывальника, висевшего на дереве, и стала искать, чем бы позавтракать. Нашла холодную кашу в котелке, съела ее, запила кипяченой водой из чайника. Только после этого Валя поняла, что ей объявили бойкот.

Она пыталась спросить у одной из девочек, что случилось, но та отвернулась и промолчала. Валя ушла гулять, потом пошла к штабной палатке, потому что вчера забыла там конфеты и грамоту, — там ее накормили бутербродами. Она принесла грамоту и отдала руководителю делегации, коробку конфет открыла и попыталась угостить своих товарищей. Конфеты никто не взял. Валя ушла далеко от лагеря и там плакала, пока не устала.

На обратном пути в поезде она лежала на третьей полке, потому что с ней никто не разговаривал. Ехали сутки, и Валя не ела и не пила все это время, ее никто и не звал к столу. Ночью ее разбудил один мальчик, который ее пожалел и спрятал для нее пару бутербродов с сыром. Они пошли в коридор, и там их увидела проводница, которая позвала Валю в свое купе поесть нормально с горячим чаем. Проводница спросила, что случилось, Валя рассказала про бойкот.

Ну ничего, — сказала женщина, — зато ты среди них самая красивая.

Валин спаситель ждал в коридоре, пока она не вышла. Он объяснил, что ее теперь все презирают как «проститутку», потому что она провела ночь с чужими взрослыми мужиками. Валя сказала, что ничего такого не было, к ней даже никто не приставал, только пели песни.

Это никого уже не интересует, — ответил Паша (так звали мальчика). — Теперь на тебе клеймо, как у Миледи.

Паша оставил Вале свой адрес, но она ему так и не написала, а адрес вскоре потеряла.

 

Валя пошла учиться на археолога, а бардовскую песню разлюбила. Когда в экспедициях пели у костра, она могла настроить гитару, показать аккорды любой песни, но сама не пела. Стихи эти теперь казались ей плохими и фальшивыми. Вся эта милота про солнышко лесное была неискренней и какой-то шаблонной. Валя теперь читала и помнила наизусть настоящие стихи Пастернака, Мандельштама, Самойлова, Левитанского, Тарковского.

На одной из лекций по антропологии Валя узнала, что у аборигенов есть такой способ казни: племя кладет преступника лицом на землю, исполняет вокруг него устрашающую ритуальную пляску и скандирует: «Умри! Умри!» — и человек умирает, без всякой на то реальной физической причины, просто от позора, страха и отчаяния.

Никто из ее однокурсников не поверил, что такое возможно. Но Валя точно знала, что это правда.

Месяц в колхозе

Тоня очень любила математику, музыку и книги. Книги позволяли уходить в другие миры, математика тоже предлагала путешествие в иную реальность, абстрактную и не менее прекрасную. В отличие от многих девочек-одноклассниц Тоня хорошо понимала, что такое красивое доказательство или элегантное решение задачи, а музыку воспринимала и математически, и образно — в музыке были характер, эпоха, но была и геометрия. Мелодия представлялась Тоне графиком, ломаной линией, идущей по ступеням звукоряда: в мозгу отображалась кардиограмма мелодии, а кровь и солнечное сплетение откликались на красоту гармонии.

Поступив после восьмого класса в специальный математический класс одной из центральных школ Кемерова, она ездила на троллейбусе целый час в одну сторону. Садилась на конечной остановке, чтобы можно было занять место у окна и спать, опершись головой на стекло. Зимой было совсем удобно — меховая шапка служила подушкой. Правда, волосы под шапкой сминались, поэтому Тоня носила всегда одну и ту же прическу — косичку. Ну, или две косички, или косичку, уложенную вокруг головы.

Когда ехала обратно, приходилось стоять, но, покидая центр, троллейбус на каждой остановке выпускал пассажиров и до спального района, где жила Тоня с родителями, доезжал уже полупустым. С остановки Тоня бежала бегом, размахивая портфелем.

 

Мечтой Тони был механико-математический факультет Новосибирского университета, и она поступила заочно в ФМШ — физико-математическую школу при университете.

Про очное обучение она даже не подумала, да и с родителями расставаться было жаль.

Тоня покупала самые тонкие тетради в клетку, решала в них задачи, отправляла в Новосибирск, а потом по почте получала свои тетради с оценками и исправлениями. В конце обязательно была какая-нибудь записка с пожеланиями успехов и похвалой. Тоня думала, что эти работы проверяют профессора в очках, с благородной сединой и бородкой клинышком, но потом оказалось, что эту работу делали студенты в порядке шефской работы.

Поступать в университет Тоня поехала с подругой Вероникой. Родители Вероники нашли трехкомнатную квартиру каких-то общих знакомых, куда и поселили девочек практически сразу после школьного выпускного. Девочки получали задание, весь день решали задачи, а вечером приходил серьезный репетитор средних лет, проверял работы и отпускал их, наконец, погулять. Так прошел целый месяц до экзаменов.

Тоня поняла, что заниматься только математикой она не может, и втихаря читала Дюма — роман «Граф Монте-Кристо». Потом она узнала, что такое поведение называется в психологии «замещающим» — тебе нужно делать что-то важное и ответственное, но твой мозг не хочет напрягаться и находит отговорки и уловки. Она читала про Монте-Кристо и раньше, но теперь это был единственный способ перестать думать о математике. Музыку слушать было негде, телевизор был выключен — удлинитель закрыли в секретере на ключик. Иногда по радио передавали какую-то классику, но это было редко. В конце концов Тоня приноровилась заниматься на балконе, потому что соседи часто включали музыку, и музыка была хорошая: Цой, «Наутилус Помпилиус», The Beatles, ABBA, Гребенщиков. Подруга Вероника ворчала, что это не дает ей сосредоточиться, и они поменялись комнатами — Вероника ушла в комнату без балкона, а Тоня поселилась поближе к соседскому магнитофону и к началу экзаменов поняла, что ей уже все равно, как она их сдаст. После этого задачи стали решаться даже легче, и больше времени осталось на запретные развлечения — чтение Дюма на балконе под соседскую музыку.

Устную математику Тоня сдала на четверку. Сидела в аудитории часа три, экзаменатор предлагал ей все новые задачи, она их решала и получала еще. За письменную математику ей поставили «отлично», хотя потом оказалось, что в двух заданиях из пяти она напутала в расчетах, но зато пятую задачу, которую почти никто не осилил, она решила, да еще каким-то оригинальным способом, через векторные уравнения. За сочинение был получен позорный трояк, но все равно Тоню зачислили. Это был тот год, когда школьный аттестат без троек давал преимущества, да и конкурс был невысокий, три человека на место.

Эйфория от поступления быстро сменилась усталостью, и Тоня поехала домой на междугороднем автобусе. За окном бежали сибирские лесостепи — выгоревшая трава августа и темно-зеленые кроны деревьев настраивали на элегический лад. Полдороги она спала, а когда бодрствовала, то не думала ни о чем. Ей смутно виделся граф Монте-Кристо в облике экзаменатора по устной математике, и, просыпаясь, она пыталась представить себе чувства графа, когда он сбежал из тюрьмы и спешил повидать свою неверную возлюбленную Мерседес.

Дома жизнь закрутилась на ускоренной перемотке — встречи с друзьями и родными, прогулки по набережной и в городском саду. Тоня даже съездила в Кировский район посмотреть на школу, которую окончили ее родители. Школа была красивая, 1950-х годов постройки. Мама рассказывала, что в их школе проходили танцевальные вечера, примерно как в фильме Рязанова «Карнавальная ночь» — с серпантином, костюмами и масками. Лето катилось к своему закату, беззаботное, немного ленивое и пыльное.

Деканат университета, перед тем как отпустить новоявленных первокурсников по домам, провел с ними работу: всем было строго-настрого приказано явиться первого сентября и быть готовыми поехать на месяц в колхоз копать картошку. Если кто не явится без уважительной причины, будет отчислен. Уважительная причина одна — больничный со справкой. Тоня отнеслась к перспективе месяца в полях довольно беспечно, приехала вовремя.

 

Колхоз был ужасен, спали в комнатах по двадцать человек, кровати стояли впритык, белье не меняли весь месяц, было холодно, мыться и стирать было негде. В душевой было холодно, лилась еле теплая вода, мыло было только хозяйственное, а привезенное из дома быстро кончилось. Рабочий день длился по четырнадцать часов, кормили плохо. Из пионерского лагеря, где жили студенты, ехали до поля часа полтора по плохой дороге. Особенно было тяжело девушкам во время критических дней, но уставали все: каждый день одно и то же — бесконечное поле, картофельный комбайн, за которым надо было идти, наклоняясь на каждом шагу и перебрасывая упавшую картошку на соседнюю борозду, где комбайн пойдет обратным ходом. Тоня думала, сколько картошки они «спасают» в пересчете на тонны и не проще ли было оставить ее там, где есть, или запустить всех желающих с ведрами собирать остатки урожая бесплатно.

Ближе к концу мучительного этого месяца она поняла, что просто больше не может. До колхозной демобилизации оставалось дней пять, когда у Тони пошла носом кровь и остановить ее не удавалось. Командир отряда отпустил Тоню домой раньше других. До возвращения в город оставалось меньше недели, но из-за усталости эти считаные дни были страшной перспективой. Остававшиеся в рабстве товарищи по курсу смотрели на Тоню с завистью, но она не смогла бы отказаться от условно-досрочного освобождения даже ради них.

Тоня помчалась на вокзал, но билетов не было. Проводник, посмотрев на ее измученное похудевшее лицо и кое-как заплетенные тусклые косички под грязноватой косынкой, сжалился и сначала посадил ее в почтовый вагон, а когда поезд тронулся и прошли по вагонам инспекторы с проверкой билетов, Тоня смогла перебраться в плацкарт на третью полку и проспала все пять часов до дома без сновидений. Под головой у нее был рюкзак, она не раздевалась, хотя в вагоне было жарко.

Дома у Тони нашли вшей. Она рыдала часа два, пока мать обрабатывала длинные волосы какой-то едкой мазью, кажется, с цинком. Потом голову помыли дегтярным мылом, волосы стали тусклыми, как солома, и пахли чем-то чужим. Тоня попросила их обрезать. Мать обкорнала, как смогла, потом Тоня сходила в парикмахерскую и ее аккуратно подстригли под мальчика.

Тоня вынашивала планы мести: она пойдет в деканат, она устроит им истерику, заберет документы, уедет в другой город! Тоня отчаянно жалела себя с перерывами на сон и почти не ела. Слушая Тонины рыдания, мать сначала ее жалела, но в конце концов прикрикнула:

Не ной! Твой дед в плену был и потом еще два года в советском лагере. Твоя бабка в войну на заводе делала снаряды и умирала от голода. Это просто вши, а не брюшной тиф, в конце-то концов. От этого не умирают. На вот, почитай.

И дала ей журнал с повестью Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Тоня читала ее медленно, пытаясь представить себе все происходящее в подробностях: холодный барак, крыс, помои вместо еды, постоянный страх и унижения. Это было так далеко от мира графа Монте-Кристо, что Тоня не знала, как к этому относиться. Это тоже литература?

Потом Тоня посмотрела фильм «Они сражались за Родину», его очень любил отец Тони, но раньше она воспринимала это кино отстраненно, не вникая в детали. И вот вдруг разглядела — и у нее перехватило горло: бойцы были настоящими, они шли по пыльным дорогам грязными, в плохой обуви, в линялых гимнастерках.

Тоня вернулась в Академгородок после нескольких дней, проведенных дома, и узнала, что вши были у всех девочек из их «барака». Это был не барак, а корпус, но теперь Тоня думала про него как про барак. Кто-то состриг волосы, кто-то нет. Тему не обсуждали, это было почему-то стыдно.

Их собрали на линейку, поблагодарили за добросовестный труд, декан факультета сказал, что в столовой университета все студенты весь год будут есть картошку, собранную руками первокурсников, что урожай в этом году отличный, что они могут гордиться собой. Студенты дружно прокричали «Спа-си-бо!», долго аплодировали. Потом всем раздали печеную картошку, которую принесли из столовой в чистых эмалированных ведрах. Картошка показалась очень вкусной. В динамиках зазвучала песня Высоцкого «Товарищи ученые, доценты с кандидатами». Все это было хорошо и даже остроумно, но Тоня постоянно нервно чесала голову и шею, ей казалось, что вши вернулись. Они с девчонками каждый день осматривали друг другу волосы, чтобы не пропустить снова этот кошмар.

Постепенно история с картошкой забылась, жили подруги весело. После занятий шли все вместе обедать, потом делали домашнее задание, тоже все вместе, вчетвером. Как-то Тоня с Вероникой пришли в их любимую «Красную столовую» на Морском проспекте. Тетка на раздаче посмотрела на Тоню и сказала:

Ну ты, милая, прямо как после тифа! Ничего, отрастут до свадьбы.

Тоня не знала, что ей ответить. Она взяла компот, расплатилась, улыбнулась и пошла искать свободный столик.

После летней сессии первого курса Тоня приехала домой и нашла у себя на столе журнал с повестью «Один день Ивана Денисовича». Она спрятала журнал подальше — он напоминал ей про сентябрь в колхозе, холод, грязное тело, вшей, тяжелый труд.

Только теперь до нее дошло, сколько сарказма было в советском фольклоре. «Колхоз — дело добровольное!» — этот лозунг она слышала тысячи раз с раннего детства и только теперь поняла, где тут смеяться.

Тысяча девятьсот восьмидесятый

Отец Кати умер скоропостижно от обширного инсульта в 2002 году. Катя дала объявление в бегущую строку на местном телеканале: прощание в ритуальном зале при областной больнице.

Неожиданно пришли Катины друзья детства, которых она давно потеряла из виду. Самой близкой подругой Кати из дворовой компании была Наташа. Она принесла цветы и огромную бутылку хорошей водки в сувенирном исполнении. Обменялись вкратце отчетами о годах, проведенных в разлуке. О себе Катя коротко сказала, что она доцент, преподаватель в университете, занимается наукой.

Ну ты всегда была отличницей, Катюха! Значит, теперь вот оно как обернулось — ты у нас теперь ученая, в квашне моченая… Не обижайся, я не со зла, просто это из меня выскакивает, сама не знаю, откуда берется. Я тобой горжусь, правда. Вот ты такая умная, а дружила со мной. Я училась плохо, ты помнишь, еле-еле на «тройки». Отец алкоголик, памяти ноль. Почему ты не замужем, вот что не пойму. Я бы тебе нашла жениха, но мои варианты тебе не подойдут. Тебе ведь нужны «товарищи ученые, доценты с кандидатами», правильно говорю?

Бери выше, доктора и академики. Космонавтов тоже рассматриваю, но они все женаты, я проверяла.

Ой, слушай, я как-то в Сочи жила на квартире в доме матери космонавта Севастьянова, я тебе потом расскажу, это что-то с чем-то!

«Что-то с чем-то» — любимая с детства Наташина присказка, означавшая, что предмет вполне достоин рассказа о нем.

 

Наташа была подругой Кати по двору, они жили в пятиэтажных хрущевках, стоявших напротив друг друга, обрамляя квадрат большого двора с зарослями сорняков, старой песочницей и монументальной трансформаторной будкой. Если стоять спиной к дому Кати, то справа была еще одна пятиэтажка, где жила бабушка Наташи, баба Катя.

Баба Катя отмечала Катю как самую приличную из Наташиных подруг и при любом удобном случае угощала девочек домашними пирожками. Катя больше всего любила пирожки с капустой и сладкие, с морковью. Были еще с яблоками, с картошкой, с творогом и яйцом с зеленым луком. Баба Катя настаивала, что есть пирожки с яйцом и зеленым луком, где яйца гораздо больше, а есть — наоборот, и эти вторые она презирала.

Наташа принадлежала к миру, совершенно не знакомому Кате: Наташин отец сидел в тюрьме, и все во дворе знали, что он убил свою любовницу, с которой вместе жил и пил после развода с Наташиной мамой, тетей Таней.

Тетя Таня работала экспедитором и часто уезжала в командировки на несколько дней, оставляя дочь одну. Наташа ночевала у бабы Кати, а уроки делала дома и туда же звала подруг послушать на проигрывателе пластинки и записи Джо Дассена и группы ABBA на магнитофоне. Наташа знала много всяких поговорок из полублатного мира отца и его друзей, украшала речь прибаутками общего пользования: «Тебя искали трое: двое с носилками и один с топором», «Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец», «Не бывает некрасивых женщин, бывает мало водки», цитировала песни и частушки типа «Хороша я, хороша, плохо я одета, никто замуж не берет девушку за это», любила житейские парадоксы вроде «новые носки со старыми дырками».

Были в ее лексиконе грубые выражения, но материться в присутствии Кати она себе не позволяла. На вопрос: «Как дела?» — Наташа отвечала: «Еще не родила» или «Лучше всех, никто не завидует». Подгоревшая картошка сопровождалась комментарием «Что сгорит, то не сгниет», а при появлении новых ухажеров у своей матери Наташа торжественно изрекала: «Зарекалася свинья в луже не купаться».

Мать Наташи, тетя Таня, была яркой женщиной — стройная, невысокая, но идеально сложенная, с тонкими запястьями и прекрасным лицом с оттенком цыганской красоты.

Когда девочки подружились, ей не было еще и тридцати и вокруг нее постоянно кружились поклонники, как правило, совсем молодые. Когда Катя слышала песни Высоцкого о роковых красавицах, она всегда представляла себе тетю Таню. «В тот вечер я не пил, не пел, я на нее вовсю глядел, как смотрят дети, как смотрят дети. Но тот, кто раньше с нею был, сказал мне, чтоб я уходил, сказал мне, чтоб я уходил, что мне не светит…» Такой и была тетя Таня — веселой, легкой, нарядной, праздничной. Она дышала духами и коньяком, с дочерью была скорее подружкой, чем матерью, — родила она Наташу в семнадцать лет. Каждое возвращение тети Тани домой отмечалось трехдневным застольем с обильной закуской, множеством разноцветных бутылок и переполненными пепельницами, рассованными по всем углам трехкомнатной квартиры — за время праздника квартира превращалась в притон с горами немытой посуды и кучами мусора на кухне. Потом тетя Таня снова уезжала в командировку, а Наташа убирала этот «срач», но не за так, а за деньги. Деньги были серьезные — пять рублей.

Иногда Катя помогала Наташе выносить мусор после этих уборок — нужно было дождаться мусорную машину, которая двигалась от дома к дому строго по расписанию, и Катя приносила к 18:15 еще и свое ведро мусора к Наташиному дому, потому что иначе добежать вокруг двора к своему подъезду и подняться в квартиру за ведром она бы не успела.

Наташа при участии Кати отмывала квартиру до образцового состояния, заливала польскими духами «Быть может» и жила в ней спокойно до следующего приезда матери и трехдневного запойного веселья. Тетя Таня работала экспедитором и привозила из поездок вещи: импортный алкоголь, сигареты, капроновые колготки. Все это сбывалось с рук по умеренно-спекулятивным ценам, семья не бедствовала, а баба Катя шила на заказ и тоже таким образом зарабатывала прибавку к пенсии.

Катю всегда удивляло, как Наташа питалась: она не ела ничего с самого утра, а днем, около пяти часов, съедала большую сдобную булку с маслом и пила очень сладкий чай с молоком. Ей этого хватало до вечера, а вечером были пельмени или жареная картошка. Катю заставляли есть кашу на завтрак и суп днем, ужин был уже с родителями — котлеты или жареная рыба. Суп Катя подогревала в железной миске на плите и ела с черным хлебом. Вечером ей обычно приходилось чистить картошку для ужина, десять штук, это была их семейная норма на ужин, плюс еще оставалось немного на завтрак. Остывшую картошку утром поджаривали и заливали яйцом. За тем, что ест Наташа, никто не следил, и Кате это казалось высшей формой свободы.

Пятирублевые купюры, полученные за уборку, Наташа складывала в деревянную шкатулку в квартире у бабы Кати — копила на поездку в Москву. В Москве из их знакомых тогда мало кто побывал.

Подружились Катя с Наташей в год смерти Высоцкого. Тогда из многих окон звучали магнитофонные записи его живых концертов под гитару, песни на французском языке, записанные с оркестром, звуковые дорожки немногочисленных выступлений на телевидении, записанные на магнитофон при помощи обычного микрофона, приставленного к динамику телевизора. Качество записей было плохое, но это было совершенно не важно. Отец Кати самозабвенно любил Высоцкого и считал, что исполнение его песен другими людьми — настоящее кощунство.

После смерти Высоцкого начался Афганистан, где погибали ребята из их двора, но говорить об этом можно было почему-то только шепотом. Однажды Катя и Наташа даже пришли на прощание с убитым при исполнении интернационального долга мальчиком из соседнего двора. Гроб был закрытым, в комнате шуршала магнитофонная лента и тихо звучал голос Высоцкого: «И ни церковь, ни кабак, ничего не свято. Нет, ребята, все не так, все не так, ребята». Если бы не Наташа, Катя бы ни за что не пошла «смотреть на покойника». Тогда принято было хоронить с похоронным оркестром, и это было очень страшно.

Наташа была бесшабашной девочкой и учила Катю, что со всеми можно договориться. Подруги катались на мопедах и мотоциклах, сидя за спинами у парней, ходили к медицинскому институту, чтобы освободить бродячих собак из вивария, взломав дверь (из этого ничего не вышло), жгли костры на пустыре и жарили на палочках принесенный из дома хлеб, лазали по замороженной стройке легкоатлетического манежа, рискуя сорваться с не огражденных перилами лестниц, катались с ледяных гор и строили пещеры в сугробах. Наталья научила Катю играть в карты, а Катя показала ей, как ходят фигуры на шахматной доске. Наташа искренне любила Катю и ее родителей; когда в девяностые оба родителя остались без зарплаты, Наталья купила у них за хорошие деньги хрустальную люстру, кое-что из посуды и золотые украшения Катиной мамы. Катя хотела потом все это выкупить обратно, но Наташа уехала в другой город, и пути подруг разошлись на многие годы.

Наталья вышла замуж в восемнадцать, и в девятнадцать у нее родился сын, а потом еще один. Одновременно родила мальчика и тетя Таня — от молодого красивого веселого мужа, который обожал Высоцкого. Наташин кровный отец вышел из тюрьмы и снова сел. Наташа объяснила, что кражу он совершил с таким расчетом, чтобы его быстро поймали и посадили, точнее, «закрыли», как это правильно называлось на жаргоне. Жить на свободе он уже не умел. Потом он снова вышел — уже семидесятилетним больным стариком с разрушенным здоровьем, почти совсем без зубов. Жить ему было негде, и он поехал к другу детства в деревню. Там они пили три дня, пока его не забрала к себе старушка лет восьмидесяти, разбитная самогонщица и матерщинница. У нее в доме Наташин отец пил запоем три месяца, пока не умер. Как сказала Наташа — «опился», с ударением на последний слог. Больше никогда в своей жизни Катя не общалась так близко с людьми из этого пугающего мира — с сидельцами, работягами, шоферами, их женами и детьми.

Наташа после школы работала продавцом, кассиром, горничной, кладовщицей, даже таксистом, но в конце концов стала успешным риелтором. Первый муж ее уехал в Краснодарский край и остался там, забрав с собой обоих сыновей и приспособив их к работе на автомойке. Наташа вышла замуж повторно, и с этим мужем, отсидевшим в тюрьме, но завязавшим, они жили душа в душу, детей во втором браке у нее не было.

Все это Катя узнала на поминках после кладбища. Они с Наташей сидели рядом и обсуждали, где встретятся на девять дней.

Хочу во дворе нашем старом собраться, за тем деревянным столом с лавками, на котором взрослые в карты играли, помнишь? А нас за него не пускали. Сможешь?

Наталья на секунду задумалась.

Ну ты наивная, Катюня. Стола нет уже, сто пудов. Привезем с собой стол раскладной походный и стульчики рыбацкие. Это хорошая мысль. У меня в машине есть все, что нужно, термосы возьмем, я пирожков испеку с капустой, с морковкой, с картошкой. Какие еще там бывают? А, да, с яйцом и луком!

Но не наоборот!

Вот-вот! У нее все свое, и жилье, и белье…

Как мама? Муж все тот же?

Мама уже давно баба Таня, счастливая бабушка пятерых внуков. Муж все тот же, шофер, совсем не пьет.

Высоцкого слушает?

А то! Стабильность — признак мастерства. В Москву ездил на его могилу, поездом в плацкарте. Один раз только был в Москве, ради кладбища этого и поехал, в июле специально подгадал к годовщине смерти. Увижу, говорит, Владимира Семеновича, поклонюсь, он нам всем жизнь спас, не дал скурвиться и допиться до белочки. Магнитофон свой старый туда отвез, кассетник, там и оставил со всеми кассетами, на могиле. Твой отец тоже Высоцкого слушал, я все удивлялась, интеллигентная семья, а слушают всё то же, что у нас. Помню, все подписано было, каждая песня на кассете, все по номерам, мелким ровным почерком, как будто напечатано.

Отец Кати был младше Высоцкого всего на десять лет, но относился к нему как к учителю, старшему товарищу. Он вообще любил это слово — «товарищ». Катя старалась не заплакать. Магнитофон и коробка с кассетами лежали дома, на своих местах, весь Высоцкий. Выбросить невозможно, хранить бессмысленно, Катя не знала, как ей быть с этим наследством. Что написать на надгробии отца, она уже решила: «И наградою нам за безмолвие обязательно будет звук».