Вы здесь

Пути господни...

Иннокентий АФИНОГЕНОВ
Иннокентий АФИНОГЕНОВ



ПУТИ ГОСПОДНИ…
Рассказы



Божий странник
В отпуск в этом году я наконец-то поехал в Питер. Неделю сидел в библиотеке Духовной семинарии, отбирая и копируя ноты для нашего церковного хора. В конце недели решил съездить навестить своих друзей. Какое-то время по окончании семинарии, еще до своей женитьбы, я оставался в Петербурге и работал регентом в одном из открывшихся вновь храмов. Певчих для хора удалось набрать без труда, Петербург — город старых музыкальных традиций. Большинство моих певчих были людьми хотя и одаренными от природы, но, если так можно выразиться, свободными от всех обязанностей, кроме разве одной — просто жить, ничем себя в этой жизни не обременяя. Про себя я называл их «блаженными», не в смысле того, что они святые; грешники, конечно, и водку пьют, и с женщинами амуры себе позволяют. «Блаженные» они для меня были в том смысле, что ничего от этой жизни не требовали, а довольствовались тем, что Бог послал, и этому радовались искренне, как дети. Себя и круг наших общих знакомых мы именовали «петергофской тусовкой». Каждый из этих «тусовщиков» обладал какими-либо достоинствами, впрочем, как и недостатками. Например, Владислав Крылышкин, по прозвищу Мефодий, слыл искусствоведом, в чем многие сомневались. Но вот в организаторских способностях Мефодия никто не сомневался. Александр Шкловский, по прозвищу Шульц, был замечательный музыкант, в таланте которого никто не сомневался. Когда он после хорошей чарки начинал импровизировать на флейте, все вокруг замирали в благоговейном восторге. Но самым непосредственным «тусовщиком» был Вадим Садков, по прозвищу Садик. Нигде он постоянно не работал, семьи не имел. Просто жил под небом и радовался этой жизни. Про таких скажут: «Никчемный человек, зря только небо коптит». Однако Садика все очень любили, поскольку он был совершенно бескорыстным, незлобивым и добродушным человеком, к тому же Бог наградил его многими талантами. Садик, например, прекрасно исполнял под гитару старинные русские романсы. И в связи с этим, а может не только, имел немало поклонниц среди прекрасной половины человечества. Он пел в церковном хоре, да так вдохновенно, что, казалось, еще немного, и он отделится от пола, и там, «на воздусях», даже не заметит свое воспарение. Кроме того, Садик слыл модным художником, картины которого были занесены в зарубежные каталоги, хотя он никогда не обучался художеству. На эту стезю художественных дарований Садика вывел следующий забавный случай.
Когда он обучался в Петербургской Духовной семинарии (потом его оттуда выгнали), то вместе с семинарским хором поехал в Германию для концертных выступлений. После окончания программы им раздали по двести марок, и хор вернулся в Петербург. Садик, естественно, напился и решил остаться еще погулять в Германии. Пока он пропивал в баре свой гонорар, к нему подошел русский художник и попросил похмелиться. Садик, естественно, с радостью встретил своего соотечественника, и они напились вместе. Художник посетовал, что приехал в Германию подзаработать, но его картины не берут. «Эти немчуряги в настоящем искусстве ничего не смыслят», — жаловался он. Перед тем как распрощаться, он подарил Садику свои кисти, краски и мольберт, а сам ушел на поезд, чтобы вернуться в Россию.
Утром, когда Садик проснулся, как он сам выразился, «трубы горят, а в карманах ветер гуляет». Взял он мольберт и пошел на городскую площадь. Площадь красивая, как игрушечная, кругом дома с остроконечными крышами и соборы готические. На открытых террасах возле баров и кафе люди сидят, пивко потягивают и говорят что-то на непонятном для Садика языке. Еще он заметил, что на площади художников много: сидят, соборы да дворцы рисуют. Решил и Садик что-нибудь нарисовать. Но дворцы и соборы для него оказались слишком сложными, кисти-то он никогда в руках не держал, потому решил рисовать людей с натуры, как они пиво пьют. Выбрал себе натуру покрупнее и давай малевать. Но, поскольку его взор притягивала больше не живая натура, а кружка с холодным пивом, то вначале он стал рисовать именно ее. В изображение кружки он вложил всю свою жаждущую похмелья душу. Кружка получилась у него огромная, на две трети листа. Так что для немца, ее держащего, места почти не осталось. Но он все равно его пририсовал. Маленького, толстенького, как таракана. Закончил Садик картину, задумался: что же ему дальше рисовать. Слышит, за спиной кто-то губами причмокивает: «Гут, зер гут».
Это немец подошел, показывает, что картина ему понравилась, и он хочет ее приобрести. Обрадовался Садик, думает, если пять марок даст этот немчуряга, то как раз хватит похмелиться. Подает ему картину. Немец сует ему купюру в сто марок. Садик испугался, думает, чем я ему сдачу буду сдавать? «Найн, найн», — и показывает немцу растопыренную ладонь.
— Энтшульдиген зи, — сказал немец, убрал сто марок, сунул другую купюру и ушел.
Разворачивает ее Садик, смотрит, а это пятьсот марок. Так он и стал художником.
Вот этого самого Садика я и решил навестить в первую очередь. Доехал на электричке до остановки «Стрельна», вышел и иду по Петергофскому шоссе в сторону его дома. Тут мимо меня, громыхая и чадя, проехала «Победа», раскрашенная темно-зелеными пятнами под маскировку, как у военных автомобилей. Проехала — и остановилась. Из «Победы» выскакивает Садик, бежит ко мне, руки растопырил и орет:
— Алешка, друг, наконец-то приехал! Вот радость-то какая, еду, смотрю, ты идешь, я глазам своим вначале не поверил.
Обнимет он меня, потом отойдет на шаг, посмотрит и снова обнимет.
— Ну, браток, садись в мой лимузин, прокачу с ветерком. Видишь, какой он у меня красивый, сам его раскрашивал. Нравится? То-то. Так, куда едем? — спросил Садик, когда я сел в автомобиль.
— Да, собственно говоря, я в гости к вам приехал, так что мне все равно.
— Замечательно, Алеша, друг, значит, тогда гуляем по полной программе. Сейчас едем ко мне домой, пообедаем. Правда, насчет продуктов у меня шаром покати, но это поправимо. Я сейчас при деньгах, все необходимое в магазине купим. Я ведь теперь, Лешка, бизнесом занимаюсь.
— Каким бизнесом? — удивился я.
— Все расскажу, у меня секретов от друзей нет. Я умею, значит, пусть другие люди тоже умеют. Ведь все кушать хотят, и всех Бог сотворил равными.
— А рисовать картины бросил, что ли? — спросил я.
— Нет, рисую помаленьку, для души. Вот приедем домой, я тебе покажу свою последнюю работу.
Он остановил машину около магазина, пошел за покупками. Приходит через несколько минут и радостно сообщает мне:
— Ну, Лешка, живем, закусон — что надо, деликатесный. Вот, посмотри.
Я заглянул в пакет, там было три бутылки водки, ананас, крабовые палочки и батон.
— Не многовато ли? — спрашиваю я.
— Что ты, брат, не сомневайся. Ананас — очень полезная штука. Как ты думаешь, почему негры такие боксеры сильные? Потому что ананасы целый день жрут.
— Да я не про ананас, я о водке говорю.
— Водки много не бывает, — засмеялся Садик, — это чтобы потом не пришлось бежать. В самый раз по бутылке на брата.
— Но ведь нас только двое, а здесь три.
— Ты что же, Лешка, нашего Шульца не знаешь? У него нюх, как у собаки. У себя в Александрии обязательно учует и придет, как пить дать, придет.
— Ну, если придет, то ладно, — согласился я.
Когда мы прибыли в маленький домик Садика, то еле пролезли в комнату через завалы каких-то вещей. Стол тоже был завален разным хламом.
— Сейчас уберем, — сказал Садик и мгновенно смахнул все на пол, водрузив на стол водку и экзотическую закуску.
— Вот, Лешка, полюбуйся на мое последнее произведение искусства.
Он вытащил натянутый на рамку холст, на котором был намалеван яркий клоун, почему-то без одной ноги, вместо которой торчал черный протез-костыль.
— Почему клоун на протезе? — удивился я.
— Краски на ногу не хватило, — признался Садик, одна черная осталась, вот и пришлось костыль рисовать. Но, между прочим, именно из-за этого костыля одна дама покупает у меня эту картину для своего офиса за пятьсот баксов.
— Да ну, — удивился я, присматриваясь к картине повнимательнее. Но так ничего особенного на пятьсот долларов в ней не увидел. Наверное, не разбираюсь в современном искусстве — сделал я о себе печальное заключение.
— Ну, рассказывай, Садик, каким ты бизнесом занимаешься?
— В Финляндию за шмотками гоняю каждый месяц.
— Да, по-моему, там дороже, чем в наших магазинах, во всяком случае, не дешевле.
— Правильно мыслишь, Лешка, но я ведь не покупаю, а бесплатно беру.
— Как так, — опешил я, — воруешь, что ли?
— Что ты, брат, как можно, воровать — это грех непростительный. Финны — они же такие простодыры! Мы — дураки, а они еще дурнее. Они свои вещи хорошие выбрасывают на помойку, — он стал трясти на себе джемпер: — Вот — с помойки, брюки — с помойки. Все, что на мне, все с помойки. Вот эти узлы, что мы с тобой перешагивали, полные хороших шмоток — тоже с помойки. Только, конечно, помойка не в нашем смысле. У финнов все культурно. У них стоят специальные ящики на улице, куда они выкидывают только свою одежду и обувь. Правда, в эти ящики трудно забраться, но я приспособился. Беру, значит, палочку, на конец ее прибиваю гвоздик, и в контейнер. Пошарю, пошарю там, наткнусь на солидный пакет, подцеплю его и тяну. Тут целое искусство, Лешка, как на рыбалке, может сорваться. Потому тяну осторожно, со вниманием. В Финляндию также еду не с пустыми руками. Везу с собой кое-какой дефицитный для них товар.
— Водку, наверное? — догадался я.
— Именно ее, родимую. С собой разрешено провозить только две бутылки. А больше — ни-ни. Раз попадешься, и кранты, граница для тебя навсегда закрыта. Так что я только две — на продажу, и блок сигарет, у них там они намного дороже. Но ведь в Финляндии я несколько дней бываю, и самому хочется иногда выпить. Потому я и придумал маленькую хитрость, ни один таможенник не докумекает ее. С собой разрешено провозить личные средства гигиены. Я беру флакон из-под одеколона, наливаю туда спирт и добавляю немного одеколона для запаха. Затем беру флакон с анисом, из рыбацкого комплекта, для прикормки рыб, выливаю анис, наливаю туда спирт и ароматизирую анисом, тоже для запаха. И спокойно все это провожу через таможню.
— А где же ты там живешь все эти дни?
— Хороший вопрос, Лешка, тебе не регентом работать, а следователем прокуратуры, все на лету схватываешь. Конечно, гостиницы там страшно дорогие, даже очень дорогие. С питанием-то легче, у них в магазинах чуть консервы просрочены, они их на помойку. Но что финну — смерть, нам, русским — на пользу. Ну и гостиницу я себе шикарную и дешевую придумал. Всего две финских марки за ночь.
— Это где такие дешевые гостиницы?
— Я, Лешка, в туалетах для инвалидов ночую, — и он рассмеялся, видя мое растерянное удивление. — Да это же, Лешка, не наши туалеты, это финские. Чистота идеальная, как в ресторане «Астория». Кафель белизной сверкает, зеркала. В зале, где умывальники, стол роскошный, носилки, раскладушки. За столом поел, на носилках выспался и всего за две финские марки. Опустил их в щель, дверь автоматически открывается и ты — в раю. Конечно, я выбираю туалет где-нибудь на окраине города. Ну, какой инвалид ночью, да еще на окраине города, в туалет пойдет. Правда, один раз был казус. Прихожу я ночевать в туалет, разложил закусон, хлебнул из фляжки анисовки. Так мне, Лешка, хорошо на душе стало... Допил я свою анисовку, мне еще лучше стало. Смотрю, на стене какая-то кнопка красная. Размечтался я, думаю, нажму на эту кнопку, заиграет мелодичная тихая музыка, и зайдет ко мне прекрасная девушка в белом бальном платье, и будем мы с ней танцевать. Нажал кнопку, жду. Через некоторое время действительно открылась дверь, входит девушка в белом, смотрит удивленно на меня, что-то лопочет по-фински. Я говорю: «Проходите, проходите, будем танцевать». Вслед за ней заходят еще два верзилы. Оказалось, что эта кнопка срочного вызова санитарной машины. Ну и выпроводили меня, конечно, на улицу. Подождал я, пока они уедут, и пришлось еще две марки израсходовать.
Пока мы разговаривали с Садиком, пришел Шульц с флейтой.
— А я думаю, что это у меня с утра нос чешется, — кричит он с порога, — оно вот, оказывается, к чему! Приметы всегда верный прогноз дают.
— Ну, что я тебе, Алешка, говорил, — смеется Садик, — я Шульца, как облупленного, знаю.
…Прошло два года после моей встречи с Садиком, и вновь мне с ним довелось встретиться за сотни километров от Питера. С одними нашими знакомыми мы в летний отпуск отправились в паломническую поездку к преподобному Серафиму Саровскому в Дивеево. По дороге остановились заночевать в Санаксарском монастыре. Выхожу за ворота монастыря и вижу — ко мне навстречу устремился какой-то человек в длинном сером плаще, в широкополой фетровой шляпе, за плечами рюкзак. Но когда он закричал: «Лешка, дружище, дай я тебя обниму», — тут я сразу узнал Садика. Подбегает, обнимает меня и говорит:
— Вот, Леха, гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойтись могут.
— Ты что тут делаешь, Садик, какими судьбами?
— Я теперь, Лешка, божиим странником стал, второй год по Руси Святой хожу и все никак не нарадуюсь жизни такой, и чего я раньше не додумался до этого?
Мы с ним присели на скамейку около монастыря, взяли в киоске санаксарских пряников и душистого чая, и Садик поведал мне свою историю.
— Поехали мы, Лешка, к Шульцу в Александрию, его день рождения отмечать. Сидим, выпиваем за его здоровье. Сам знаешь, у Шульца скатертей никогда на столе не бывает. А стол-то старинный, еще с царских времен остался. Дед Шульца в императорском дворце поваром служил. Много чего от его деда осталось. Шульц, конечно, по доброте своей половину раздал, а половину пропил. Но стол этот берег как память. И уж если у него гулянка, то он обязательно этот стол газетами застилает, чтобы селедкой не перепачкали. Ты же знаешь, Лешка, я никогда телевизор не смотрю, газет не читаю, а тут вижу — между моей рюмкой и бутербродом с сыром на газете фотография девочки лет шести-семи. Такая красивая девчушка с двумя огромными бантами, как Мальвина из сказки «Буратино». А над фотографией крупными буквами написано: «Добрые люди, спасите девочку». От чего же, думаю, ее спасать? Ну и пока Шульц на своей флейте услаждал нас музыкой, я заметку под фотографией всю прочел. Девочка эта, оказывается, тяжело больна, и спасти ее может операция за границей, которая стоит двадцать пять тысяч долларов. Досада меня взяла, вот, думаю, какие-то несчастные двадцать пять тысяч долларов — и жизнь этой девочки. Жалко мне девочку стало и обидно, что у меня нет двадцати пяти тысяч «зеленых», а то бы сейчас прямо отнес. Сижу, плачу. Шульц перестал на флейте играть. «Садик, друг мой, — говорит он, — из всей нашей тусовки твоя душа тоньше всех музыку воспринимает. Потому я готов для тебя играть хоть всю ночь, если, конечно, водки хватит». Я ему говорю: «Шульц, играешь ты бесподобно, спору нет, но плачу я совсем о другом». — «О чем же ты плачешь? — нахмурился Шульц. — По-моему, мы здесь собрались на день рождения, а не на поминки». — «Не обижайся на меня, добрый Шульц, ибо плачу я от того, что у меня нет двадцати пяти тысяч долларов». Тут все, даже кто сильно был пьян, удивились. А Мефодий говорит: «Уж если наш Садик плачет, что у него нет двадцати пяти тысяч долларов, то я готов рыдать о том, что у меня нет даже одной тысячи». Встает Димка-скрипач и говорит: «Готов плакать о ста баксах, на завтрашнюю опохмелку». Я говорю: «Хорошие вы люди, но соображения у вас не больше, чем у допотопных неандертальцев. Скорбь моя не о деньгах, а о ребенке, которого надо спасти», — и зачитал им заметку из газеты. Тут Таня-художница как зарыдает. Мы стали ее успокаивать, ты-то, мол, чего плачешь? Она говорит: «Я представила себе, что выйду замуж, у меня родится такая же девочка, и я не смогу ее вылечить, потому что картины мои никто не покупает, кроме Мефодия, а он мне за них гроши платит». Мефодий говорит: «Успокойся, импрессионистка лупоглазая, замуж тебя все равно никто не возьмет». Короче, расскандалились мы все. Таня кричит: «Был бы у меня собственный дом или квартира, я бы продала их и помогла той девочке!» — «Был бы у тебя дом, я бы сам на тебе женился», — говорит Мефодий. Из всего этого сыр-бора я запал на Танины слова насчет дома. У меня же домик в Стрельне есть, вот оно, решение простое. Взял со стола эту газету и ушел. На следующий день позвонил одному знакомому риэлтору, он мне быстро состряпал сделку за тридцать тысяч «зеленых». Когда я родителям девочки этой деньги привез, они на колени упали, плачут. Но взяли только двадцать три тысячи, остальные уже успели насобирать. На восемь тысяч баксов мы за спасение девочки всей тусовкой целый месяц гудели. Когда деньги закончились, меня хозяева, у которых квартиру снимал, вежливо попросили освободить жилплощадь. Я думаю: «Не пропаду, буду у друзей — тусовщиков жить: у одного недельку, у второго». Все, конечно, меня хорошо, радушно принимали. Только одно дело собраться водки попить, другое — постоянно жить. Чувствую, что в тягость всем. Тогда меня идея озарила: взять посох, котомку и пойти по Руси, обойти все монастыри, все святыни. Больше года уже хожу, но и десятой части не обошел. Везде в монастырях меня очень хорошо принимают. А как в хоре монастырском попою, тут меня и вовсе отпускать не хотят. Но я — птица вольная: рюкзак за плечи, посох в руки и дальше шагаю. Иду по дорогам, песни русские или молитвы пою, хорошо. Слушай, вот идея пришла мне в голову: пойдем, Лешка, вместе странничать. На два голоса мы с тобой так умилительно петь будем, что всю Россию к Богу приведем.
— Я бы с радостью, Садик, да сам понимаешь, у меня семья. Недавно дочка родилась. Ну а художеством не занимаешься сейчас?
— Нет, Лешка, понял я, что это не моя стезя. Я сейчас стихи сочиняю, вот послушай:
Брожу по отчему краю,
Иду от святыни к святыне,
Душой своей ощущаю:
Христос тоже ходит доныне.
Эта вера меня укрепляет,
Эта вера мне душу целит,
А душа моя верит и знает:
Матерь Божья Россию хранит.
— Ну, как, сойдет?
— Я, Садик, в поэзии не разбираюсь, но, по-моему, просто и с душой написано.
— Вот именно, Лешка, просто, а где просто, там ангелов со сто. Я уже целую тетрадь насочинял, — он достал пухлую общую тетрадь и подал мне, — на, возьми на память, будет время, почитаешь.
— А что же тебе останется, здесь ведь, наверное, все твои стихи?
— Мои стихи здесь, — ткнул он пальцем себе в левый бок, — ты бери, не смущайся, я еще себе насочиняю. Ну, я пойду, Лешка, прощай, друг, Бог даст, свидимся.
Он перекинул за плечи рюкзак, взял в руки свой посох и зашагал по дороге, напевая стихиры Пасхи.
Я долго смотрел ему вслед. Когда он скрылся за поворотом, снова присел на лавочку. Раскрыв тетрадь со стихами Садика, прочел концовку одного стихотворения:
Уходит вдаль дорога,
А даль уходит в небо прозрачной синевою.
А небо не уходит,
Оно всегда со мною.


Внук Шаляпина
Солнечные блики отражались в мелкой ряби великой русской реки Волги, как тысячи золотых монет. День клонился к вечеру, но летнее солнышко, несмотря на свой заметный сдвиг к западу, продолжало обжигать своим жаром спокойные воды могучей реки и пристань, и белые теплоходы, пришвартованные к ней. Вот только до людей, сидящих в ресторанчике речного вокзала, расположенного на террасе у самой воды, оно не могло достать. Терраса была перекрыта огромным тентом. Потому-то никто из сидящих за столиками не спешил покинуть это благостное убежище. Сидели, лениво потягивая пивко, вели неторопливые и нешумные беседы. За одним из столиков было более оживленно и более шумно, чем за другими, попросту сказать — весело. За веселым столом сидело четверо. Мужчина лет пятидесяти-пятидесяти пяти, с окладистой рыжей с проседью бородой, в светлом легком костюме из льна и широкополой соломенной шляпе, и его сотрапезники: трое молодых людей в темных брюках и белых рубахах с откладными воротничками и короткими рукавами. Молодые люди пили пиво, а около бородача кроме пива стоял маленький хрустальный графинчик с водкой. Он что-то бойко рассказывал, жестикулируя руками, при этом мимика лица его, поминутно меняясь, выражала еще больше, чем руки. Он то грозно округлял глаза и топорщил усы, то лицо его выражало подобострастие, то лукавство, то испуг, а то недоумение. Молодые люди с почтительным восторгом смотрели на него, стараясь не пропустить ничего, и через каждые две-три минуты принимались хохотать. Пока они смеялись, он отпивал глоток водки, запивал его двумя-тремя глотками пива и продолжал свою речь. Бородач был архиерейским протодиаконом Василием Шаховым, знаменитым на все Поволжье своим неповторимым могучим баритоном.
Красивый тембр его голоса действительно вызывал восхищение, в церковных кругах его называли вторым Шаляпиным. Протодиакон принимал это как должное, говоря: «Я ведь родом из Плеса Костромской губернии, а там Федором Шаляпиным куплено было имение, моя бабушка в прислугах у него ходила». «Слушай, — подшучивал над ним кладовщик епархии Николай Заныкин, — наверное, Шаляпин с бабушкой твоей согрешил и внук в деда дарованием удался». «А что, — подхватывал шутку отец Василий, — все может быть, один Бог без греха». Так что некоторые стали в шутку называть его внуком Шаляпина.
Сидевшие с ним рядом трое молодых людей были воспитанниками Духовной семинарии и в летние каникулы прислуживали архиерею в качестве иподиаконов. В город N, где была вторая кафедра архиерея, они прибыли вместе с Владыкой на престольный праздник собора. После службы и банкета архиерей укатил на машине прямо в Москву по делам Патриархии, а иподиаконам велел купить билеты на поезд, чтобы они возвратились домой. Протодиакон взял билет на теплоход, выразив мнение, что только дураки летом ездят на поездах из пункта «А» в пункт «Б», при условии, что эти два пункта стоят на Волге. У ребят поезд был поздно вечером, а у отца Василия теплоход отходил пораньше. Вот они и пошли его провожать. Ожидая посадки на теплоход, протодиакон, широкая душа, пригласил бурсаков в ресторан. Отец Василий был замечательный рассказчик, а уж историй и баек на церковные темы он знал столько, что слушать, не переслушать. Его шутки, прибаутки и анекдоты пересказывали друг другу по несколько раз. Если отец Василий давал кому-то прозвище, оно к нему приклеивалось намертво. Например, пономаря собора, тихого и смиренного Валерия Покровского, он назвал «Трепетной Ланью», и все его стали так называть (не в лицо конечно, а за глаза). Архиерея он назвал Папа, и все между собой называли его Папа. Громогласную псаломщицу Ефросинию Щепину назвал «Иерихонской Трубой», и для всех она стала только Иерихонской Трубой. Этот список можно продолжать на всех работников епархиального управления и служащих собора. Как-то настоятель собора похвалился, что кандидатскую в Духовной академии защищал по древнееврейскому языку, и тут же получил прозвище «Князь Иудейский». Протодиакон делал это беззлобно и без всякого ехидства, в простоте сердца, потому на него никто не обижался. Заметив, что отец Василий допил водку, один из семинаристов тут же услужливо подлил ему из графинчика, говоря при этом:
— Давайте, отец протодиакон, по второй.
— Чему же вас в семинарии там учат? — прогудел отец Василий. — Никогда, слышите, никогда не говорите «по второй», «по третьей». А то попадете в неприятную историю, как давеча один батюшка.
— Как надо говорить, и в какую историю попал батюшка? — встрепенулись семинаристы.
— Так слушайте, вам, как будущим священникам, это надо знать, а всем прочим, — он обвел зал глазами, — тоже бы не мешало. Один батюшка служил в далеком от областного центра селе, куда ни один архиерей никогда не заезжал. Короче, забыли о существовании этого батюшки. Но он решил сам о себе напомнить, приехал в епархиальное управление. Подходит к архиерею под благословение, представился. Владыка стал расспрашивать его о житье-бытье. Батюшка в ответ: «Все славу Богу, живем, не жалуемся, вашими святыми молитвами». Потом говорит: «Мне, Владыка, неудобно предлагать, но у меня с собой бутылочка водки, давайте выпьем за встречу». Владыке понравилась прямота и бесхитростность батюшки, он его усадил за стол, велел келейнику закуски подать. Батюшка разлил по стопочкам и говорит: «Давайте, Владыка, за встречу по единой». Выпили, закусили. Батюшка еще разлил: «Давайте, Владыка, за ваше здоровье по единой». Выпили, закусили. Потом выпили по единой за «благорастворение воздухов» и за «изобилие плодов земных». Так всю бутылочку и угомонили. Владыка раздобрился и спрашивает: «А какая у тебя последняя награда?» — «Да никакой у меня награды нет, самая большая награда для меня, что служу у Престола Божия». Нахмурился архиерей и говорит: «Непорядок, кого ни попадя награждаем, а такого хорошего батюшку забыли, да мы сейчас это дело поправим». Кнопочку на столике нажал, влетает секретарь: «Чего изволите, Владыка?» — «Пиши указ: наградить этого батюшку камилавкой и золотым наперсным крестом». Поехал облагодетельствованный батюшка к себе на приход. Служит обедню, на голове камилавка красуется, на груди крест золоченый сверкает. Увидел это соседний настоятель и спрашивает: «Как ты такие награды заработал, мы с тобой одинаково по двадцать лет служим, а у меня еще ни одной нету?» — «Да я сам не знаю за что, поставил Владыке бутылку — он меня и наградил». Ну, думает сосед, я не такой простофиля, я Владыке самый дорогой заморский коньяк поставлю, и уже сразу митру получу в награду. Приезжает к архиерею и с порога ему: «Я, Владыка, для вас такой коньяк редкий и дорогой привез, который только один вашему высокому сану может соответствовать». — «Ну, садись, батюшка, — говорит Владыка, — будем вместе твой коньяк заморский пробовать». Разлил батюшка коньяк по рюмочкам и говорит: «Давайте, Владыка, по первой за встречу». Выпили, закусили. «Ну, как живешь, рассказывай», — говорит Владыка. «Да как живу, — отвечает тот, — вот уже двадцать лет служу, никакой награды не имею. Давайте по второй за ваше драгоценное здоровье». Владыка нахмурился. Выпили, закусили. «Давайте, Владыка, по третьей, — предложил батюшка, — за «благорастворение воздухов». Тут Владыка как треснет кулаком по столу: «Ты что, — говорит, — приехал считать за архиереем, сколько я выпью?» И уехал батюшка не солоно хлебавши. Так что, братия, только по единой, — заключил протодиакон и, подмигнув смеющимся семинаристам, осушил стопку.
Диктор объявила посадку на теплоход, и братия проводила отца Василия до трапа. Затем стояли у причала, наблюдая за отшвартовкой судна и махая руками протодиакону. Тот в ответ, стоя на второй палубе, помахивал им шляпой.
Положив вещи в каюту, отец Василий направился в ресторан теплохода, чтобы утолить жажду и пропустить рюмочку, другую. Но, пошарив в карманах, обнаружил, что деньги все закончились. На душе сразу стало грустно. Он облокотился на ограждавшие перила палубы и стал смотреть на воду. К своей досаде он ощутил, как свежий ветерок речного простора выдувает из него приятное хмельное ощущение праздника. Короче, почувствовал, что начал трезветь. От этого стало еще тоскливее; неожиданно для себя самого он затянул негромко: «Есть на Волге утес, диким мохом оброс...» Отец Василий пел, ощущая себя вот этим одиноким утесом, и песня его крепла. Люди, прогуливающиеся по палубе, остановились и стали слушать. К концу исполнения песни, наверное, половина пассажиров теплохода собралась около отца Василия. Когда он закончил, все зааплодировали. Протодиакон театрально поклонился. К нему подошел солидный седой мужчина и, представившись отставным генералом, с чувством пожал руку:
— Просто от души, огромное вам спасибо, тронули. Вы, наверное, артист, в каком театре поете?
— Я не артист, — скромно признался отец Василий. — Я просто — внук Шаляпина.
— Как! Того самого?! — воскликнул генерал.
Протодиакон распрямился, два пальца ладони заложил за борт пиджака между первой и второй пуговицами, поднял высоко голову:
— Да, того самого — Федора Ивановича, — уже громче сказал он.
Генерал в радостном волнении вытер пот со лба платочком:
— Вот как бывает, надо же, внук самого Шаляпина.
Подошел другой мужчина, спросил у отца Василия имя и отчество, тот представился Василием Андреевичем. Мужчина стал приглашать его в ресторан, познакомить с семьей, вместе поужинать, и уже было взял за локоть, собираясь увести с собой. Но генерал, спохватившись, рявкнул:
— Отставить! — однако, сообразив, что он не в армии, тут же сманеврировал на учтивое извинение и увлек отца Василия за собой.
Проводив протодиакона к столику, представил его жене и друзьям. Отцу Василию поднесли бокал шампанского, предложив выпить за его великого деда. Но он, сославшись на то, что шампанское плохо влияет на голосовые связки, позволил угостить себя армянским коньяком. Свободные до этого столики были тут же заняты, а те пассажиры, которым не хватило места, расположились на палубе рядом с рестораном, в нетерпении ожидая, когда запоет отец Василий. Протодиакон, хорошо зная биографию Шаляпина, потягивая коньячок, рассказывал о своем деде как по-писанному, приукрашивая рассказ художественными подробностями, ему только одному известными. Когда он дошел в своем повествовании до Нижегородского периода жизни «деда», то встал и со всей страстью исполнил «Дубинушку». Вскоре он разошелся не на шутку, уже сам не сомневаясь, что он истинный внук Шаляпина, исполнил «Из-за острова на стрежень». При словах «...обнял персиянки стан...» он обхватил проходившую мимо официантку за талию. Та, обомлев от счастья, уже готова была разделить участь несчастной княжны, но протодиакон не стал бросать ее за борт. За столом ему стало тесно, и он вышел на палубу, окруженный толпою поклонников. Каждому хотелось побывать с ним рядом, поднести рюмочку. Поднос с закуской и выпивкой за ним носили по пятам. Не забыл протодиакон и церковных песнопений, исполняемых Шаляпиным. Он с таким чувством исполнил сугубую ектенью, что некоторые стали креститься. Но когда он со всей страстью исполнил куплеты Мефистофеля из оперы «Фауст» «Люди гибнут за металл», его буквально на руках понесли с кормы на нос корабля. Там, на носу корабля, он дошел в биографии до смерти Шаляпина. Рассказывал, как хоронили «деда», как весь Париж вышел попрощаться с великим русским певцом, как при прощании с Шаляпиным слушали в записи «Ныне отпущаеши раба Твоего Владыко...»
— Бессмертный голос великого певца звучал над его смертным телом, и каждый стоящий у гроба понимал: жизнь коротка, а искусство вечно, — закончив такими словами рассказ, протодиакон начал петь: «Ныне отпущаеши».
В это пение он вложил всю свою душу. А допев, замертво свалился на палубу и заснул. Даже его могучий, устойчивый к возлияниям организм, не выдержал той народной любви к Шаляпину, которая излилась на его «внука» в этот теплый летний вечер. Поскольку никто не знал, в какой каюте проживает протодиакон, его, по распоряжению капитана теплохода, бережно отнесли в свободный люкс.
Когда утром теплоход причалил к городу, капитан по телефону связался со службой такси, и машина была подана к трапу. Протодиакон стоял на палубе и прощался с пассажирами, когда подошла официантка, та, которой выпала роль «персидской княжны», и поднесла на подносе стопочку охлажденной водки и маринованный огурчик. Отец Василий по-гусарски опрокинул стопку в рот, крякнул от удовольствия и, закусив огурчиком, звонко чмокнул в щеку зардевшуюся официантку.
Машина отъехала, шофер обернулся и удивленно спросил:
— Слушай, отец Василий, ты что, фамилию сменил? Что-то тебя столько народа провожало, я уж подумал: какой-то генерал Шаляпин приехал или секретарь обкома.
— Эх ты, садовая голова, — ухмыльнулся протодиакон. — Это моя фамилия по деду, а провожали меня генералы, их много, а Шаляпин один. Понял?
— Чего уж не понять, по мне хоть Шаляпин, хоть Шляпин, лишь бы счетчик щелкал, да на чай клиенты не скупились.


Юродивый Гришка
Всю свою сознательную детскую жизнь я сопротивлялся, как мог, родительскому желанию сделать из меня музыканта. И только поступив учиться в Духовную семинарию, с благодарностью вспомнил своих родителей. Церковное пение пленило меня всецело. Торжественный Знаменный распев, Рахманинов, Ведель, Кастальский звучали постоянно в моем сознании и сердце, где бы я ни находился и куда бы ни шел. Уже в семинарии я управлял вторым академическим хором. По окончании семинарии, женившись на протодиаконской дочке, я, к своей радости, получил место регента храма в г. N. и был этим счастлив, не помышляя о рукоположении в священники. Хотя тесть мой непрестанно пытался склонить меня к рукоположению, апеллируя к тому, что на зарплату регента я не смогу достойно содержать его единственную дочь. Городок наш был небольшой, примерно сто тысяч населения, но я все же сумел создать неплохой хор из педагогов местной музыкальной школы и даровитых любителей. По субботам я имел обыкновение до всенощного бдения прогуливаться по бульвару городского сквера, выходящего на небольшую набережную с причалом для парома. Вот так, прогуливаясь, я повстречал того, о ком будет мой рассказ.
Навстречу мне двигался босой, несмотря на октябрь, высокий лохматый человек. На нем прямо на голое тело был надет двубортный, изрядно поношенный пиджак, явно короткие, в полоску брюки, вместо ремня подпоясанные бечевкой. Но озадачил меня не столько его гардероб, сколько то, что он на ходу читал книгу, уткнувшись в нее почти носом. При этом он шел очень быстро, широко расставляя ноги. Я подумал: «Вот ненормальный, споткнется и упадет». Поравнявшись со мной, он остановился. Не поворачивая ко мне головы, широко перекрестившись, громко воскликнул: «Верую двенадцатому стиху псалма». Потом повернулся ко мне, осклабившись в какой-то дурацкой улыбке, сквозь зубы засмеялся: «Гы-гы-гы», — и, уткнувшись опять в свою книгу, быстро зашагал дальше. Растерявшись от такой выходки, я с недоумением долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. «Сумасшедший какой-то», — подумал я и направился домой. Дома рассказал об этом случае жене. Она подробно расспросила, как выглядел тот странный человек, и сказала:
— Это наверняка Гришка юродивый. Три года назад он исчез из нашего города, поговаривали, что его посадили за тунеядство и бродяжничество, вот, наверное, вновь объявился.
— А что он имел в виду, говоря: «Верую в двенадцатый стих псалма»? — допытывался я у супруги.
Та пожала плечами:
— Господь его знает, юродивые и блаженные часто говорят загадками, но раз сказал, значит, что-то обозначает. Посмотри сам в Псалтыри.
— Что же я там найду? Сто пятьдесят псалмов — и половина из них имеет двенадцатый стих, — и, махнув рукой, я направился в церковь ко всенощной.
По дороге в храм я размышлял:
— Ну какие юродивые в наше время? Просто больные люди. Да и раньше шарлатанов и ненормальных немало было.
Мой разум отказывался воспринимать подвиг юродства. Казалось, что этот вид святости — вне учения Нового Завета. Преподобные, святители, мученики, на мой взгляд, несомненно, являлись ярким свидетельством исполнения заповедей Господа и подражанием какой-то стороне Его служения, а юродство — что?
Придя на балкон, я стал раскладывать ноты по пюпитрам, готовиться к службе. Народ потихоньку заполнял храм. В это время я с высоты хоров увидел, как в храм зашел тот ненормальный босоногий человек. Он подошел к ближайшему подсвечнику, взяв с него только что поставленную горящую свечу, стал обходить с ней по периметру храма все иконы. Перед каждой иконой он останавливался по стойке «смирно», правой рукой с горящей свечой крестом осенял икону, затем четко, как солдат, поворачивался кругом и осенял горящей свечой пространство перед собой. Такие манипуляции он проделал перед каждой иконой, затем затушил свечу, сунул в карман своего пиджака. Эти странные действия со свечой подтвердили мое мнение о том, что передо мной — больной человек. Я пошел в алтарь, чтобы получить благословение у отца настоятеля перед службой и, не удержавшись, спросил его о юродивом Григории.
— А, Гришка опять появился, — как-то обрадованно воскликнул он, — мой сын когда-то у него учился.
— Как — учился? — опешил я.
— Да он не всегда такой был, раньше он был учителем литературы Григорием Александровичем Загориным. Но потом что-то с ним произошло, попал в «психушку». В школе поговаривали, что он на Достоевском свихнулся, стал ученикам на уроках о Боге, о бесах говорить. За уклонение от школьной программы его в гороно вызвали на разбор, а он и ляпнул им, что Гоголь с Достоевским беса гнали, а тот взял да во Льва Толстого вселился, а от него на Маяковского и других советских писателей перекинулся. Ну, ясное дело, его в «психушку» направили. Выйдя оттуда, он странничает по храмам.
— И что же, он босиком круглый год ходит?
— Нет, — засмеялся настоятель, но обувь надевает только тогда, когда выходит приказ министра обороны о переходе на зимнюю форму одежды. Вычитает об этом в газете «Красная звезда» и обувается да одевается в какое-нибудь пальтишко.
Вечером, возвратившись от всенощной домой, я после ужина стал готовиться к воскресной Божественной литургии. Просматривая партитуры и раскладывая ноты по папкам, ловил себя на мысли, что из головы не выходит образ этого странного юродивого. Закончив разбираться с нотами, я открыл Псалтырь. В восьмидесяти пяти псалмах имелись двенадцатые стихи. Я прочитал их все, но так ничего и не понял.
— Да что же значит — веровать в двенадцатый стих псалма? Ерунда все это, — подумал я с раздражением и отложил Псалтырь.
Пока возился с Псалтырью, не заметил, как время перевалило за полночь. Так поздно ложиться я не привык, глаза уже слипались, поэтому не стал прочитывать «молитвы на сон грядущим», а перекрестившись, сразу лег в постель. Уже лежа в постели, я прочитал молитву: «Господи, неужели мне одр сей гроб будет…» — и сразу заснул.
После литургии, выйдя на церковный двор, я увидел Гришку, окруженного прихожанами, и подошел полюбопытствовать о чем они говорят. Гришка, который возвышался над прихожанами на целую голову, меня сразу заметил и осклабился в той же дурацкой улыбке.
— Гриша, — говорила ему одна пожилая женщина, — что мне делать? Сын пьет, с женой надумал разводиться. Помолись ты за него, может, Господь вразумит.
— Да как же я буду молиться, коли молитв не знаю? Мы с Лешкой только одну молитву знаем, — при этом он загадочно глянул на меня, — «Помилуй мя, Боже, на боку лежа», вот и все. Правда, Леха?
Все повернулись ко мне. Краска залила мое лицо, мне показалось, что не только Гришка, но все прихожане догадались, что я не читал вечерних молитв. В крайнем смущении, пробормотав что-то невнятное, я развернулся и быстро пошел к храму. «Либо это чистая случайность, совпадение, — подумал я, — либо действительно Гришка обладает даром прозорливости, как о нем и говорят в народе».
На следующий день я решил повстречаться с Гришкой, чтобы выяснить для себя окончательно, кто он — больной психически человек или действительно юродивый, святой.
Но ни на следующий день, ни через неделю я Гришку не увидел. Сказали, что он куда-то ушел. Говорили, будто бы он имеет обыкновение проводить зиму в селе Образово у настоятеля отца Михаила Баженова. Этот приход у нас в епархии слыл самым бедным, в чем я вскоре и сам убедился. Как-то после Пасхи я поехал в Епархиальное управление за нотными сборниками и там вижу, стоит у дверей склада батюшка в пыльных кирзовых сапогах, в старом залатанном подряснике, поверх которого накинута вязаная серая безрукавка. Из-под выцветшей синей бархатной скуфьи выбивались неровные пряди темно-русых с проседью волос. Жиденькая бороденка обрамляла узкое, со впалыми щеками лицо, которое можно было бы назвать некрасивым, если бы не большие голубые глаза. За плечами висел обыкновенный мешок, перевязанный веревками по типу рюкзака. Батюшка стоял в сторонке, явно смущаясь своего вида и дожидаясь очереди на склад. Но только выходил один получивший товар, как подъезжал на машине какой-нибудь другой солидный протоиерей или церковный староста, и батюшка снова вжимался в стену, пропуская очередного получателя церковной утвари. Те проходили, даже не замечая его убогой фигуры. Меня это возмутило, и я, подойдя к батюшке, нарочито громко сказал, складывая руки: «Благослови, честной отче!» Батюшка как-то испуганно глянул на меня и, быстро осенив крестным знамением, сунул мне для поцелуя свой нательный крест.
Я, поцеловав крестик, потянулся, чтобы взять его руку для поцелуя, как и полагается. Но он, спрятав ее за спину, смущенно улыбаясь, проговорил:
— Она у меня вся побитая и исцарапанная, я ведь крыши односельчанам крою, вот у меня руки и рабочие, не достойные, чтобы к ним прикладываться.
— Зачем же вы крыши кроете, ведь вы же священник? — удивился я.
— Приход у нас небогатый, а храм большой, его содержать трудно, да и прокормиться — деток-то у меня семеро.
Тут я, увидев, что на склад в это время хочет пройти другой священник, подойдя к нему под благословение, сказал:
— Простите, отче, сейчас очередь этого батюшки.
Тот, недовольно глянув на свои часы, пробормотал:
— Ради Бога, я не против, хотя очень спешу.
Батюшка на удивление очень быстро вышел со склада, неся только одну пачку свечей. Подойдя ко мне, он спросил:
— Как ваше святое имя, чтобы помянуть в молитве?
— Меня зовут Алексием, а вас, батюшка, как звать и где вы служите?
— Недостойный иерей Михаил Баженов, а служу я в селе Образово, в трех днях ходьбы отсюда.
— Так вы что же, туда пешком ходите? — воскликнул я. — Ну, машины нет — это понятно, велосипед бы купили.
— Что вы, на велосипед еще заработать надо, это мне не по карману. И на автобус билет надо купить, а это тоже денег немалых стоит.
— Да, кстати, отец Михаил, скажите мне, пожалуйста, юродивый Гришка у вас находится?
— Зимовал у меня, а сейчас, после Пасхи, ушел.
— А что, он действительно юродивый или притворяется?
— Что вы, Алексий, как можно так думать! Григорий — святой человек, в этом даже сомневаться грех. Он у нас около храма источник с целительной водой открыл.
— Как то есть открыл?
— Это давно было, лет десять назад. Я его тогда еще не знал, и он к нам первый раз пришел. Заходит ко мне во двор и говорит:
— Дай-ка мне, поп Мишка, воды попить.
Я сразу смекнул, что юродивый передо мной стоит: кто еще меня «поп Мишка» будет называть? Прихожане отцом Михаилом зовут, а нецерковные люди — Михаилом Степановичем. Я вынес ему ковшик воды и в дом на чай пригласил. Но он пить не стал:
— Плохая у тебя вода, — говорит, — а на чай тем более не годится. Давай лопату мне да поживей, я пить сильно хочу.
Я удивился, конечно, но лопату вынес. Он походил с лопатой вокруг храма, потом воткнул ее в одном месте и говорит:
— Копай, Мишка, здесь будем сокровище с тобой искать. Ты покопай, а я посижу рядом, а то пока искал, утомился очень.
Я даже и перечить не подумал, раз юродивый говорит, значит, что-нибудь там найдем. Пока я копал, он рядом на травке лежит, только подбадривает меня:
— Копай-копай, Мишка, найдешь золотишко.
Выкопал я больше своего роста, день уж к вечеру клонится. Матушка несколько раз подходила, беспокоится, чего это я делаю. Уж совсем стемнело. Гришка мне говорит:
— Хватит копать, уж пора спать.
Хотя я ничего не нашел, но, думаю, не зря копал, наверное, в этом какой-то смысл есть, мне еще не понятный. Пригласил с собой в дом Григория на ужин. Тот говорит:
— Ужин мне не нужен, дай краюху хлеба.
В дом тоже не пошел.
— Я, — говорит, — здесь, среди тварей бессловесных заночую.
Утром я проснулся, пошел к яме, а она — полная воды. Да такая вкусная вода, прямо сладкая, как мед. Стало быть, мы до источника святого с Григорием докопались. Теперь сами судите, Алексий, настоящий он юродивый или обманщик.
Мы распрощались с отцом Михаилом, я дал обещание приехать к нему летом, когда будет отпуск, на его престольный праздник — Казанской иконы Божией Матери.
Обычно я уходил в отпуск после Петрова дня, так как в это же время брал отпуск наш настоятель. Здоровье мое, несмотря на молодые годы, оставляло желать лучшего. Я с рождения страдал сердечной недостаточностью. Но в этом году как-то все обострилось, и супруга моя настоятельно потребовала, чтобы я поехал на курорт, в кардиолечебницу, укрепить свое здоровье. Мне же очень хотелось съездить в Питер, чтобы там в библиотеке семинарии переписать для хора новые партитуры да и повстречаться с друзьями времен моей студенческой юности. Но, уступая настоянию своей жены, я согласился ехать на курорт, взяв с нее обещание, что на следующий год, если будем живы, то поедем непременно в Питер. После службы на праздник первоверховных апостолов Петра и Павла я зашел в нашу церковную бухгалтерию, чтобы получить зарплату и отпускные деньги. А когда вышел из бухгалтерии, увидел во дворе Гришку, как всегда окруженного прихожанами. Увидев меня, он разулыбался и, бесцеремонно растолкав бабушек, направился ко мне:
— Ну, Леха, ты — человек грамотный, растолкуй мне про эту тетку, что все свое имение на врачей растратила, а вылечиться так и не вылечилась.
— Какую тетку? — удивился я.
— Ну ту самую, о которой в Евангелии написано.
— А-а, — протянул я, когда до меня дошло, о каком евангельском эпизоде говорит Гришка, — а что там растолковывать, у земных врачей вылечиться не смогла, а прикоснулась к Христовым одеждам — и вылечилась.
— Вот-вот, правильно говоришь, только прикоснулась; некоторым бы тоже не мешало прикоснуться. А этим, на которых мы имение тратим, Господь сказал: «Врачу, исцелися сам». Вот оно как получается, Леха. Так что айда с тобой вместе прикасаться.
Сердце мое радостно забилось, я сразу поверил, что никакие врачи и никакие курорты мне не нужны. При этом поверил: пойду с Гришкой — и обязательно исцелюсь. Даже не спрашивая, куда надо идти, я воскликнул:
— Пойдемте, Григорий Александрович.
Гришка стал испуганно оглядываться кругом:
— Это ты кого, Леха, кличешь? Какого Григория Александровича? Его здесь нет.
Потом, нагнувшись к моему уху, прошептал:
— Я тебе только, Леха, по большому секрету скажу: Григорий Александрович помер. Да не своей смертью, — он еще раз оглянулся кругом и опять зашептал мне на ухо. — Это я его убил, только ты никому не говори, а то меня опять в милицию заберут и посадят.
Я с удивлением посмотрел на Гришку, подумав: «Неужели действительно душевнобольной?»
— Да-да, Леха, не сомневайся, заберут и посадят, у них за этим дело не станет, — он засмеялся, — гы-гы-гы.
Когда он смеялся, я внимательно смотрел на него, и меня поразило, что в его глазах я не увидел веселья, которое должно было, по сути, сопровождать смех. Нет, в глазах его была печаль, даже я бы сказал — какая-то скорбь. И тогда я вдруг понял, что это не смех слабоумного человека, а рыдания того, кто видит страшную наготу действительности, сокрытую от «мудрых века сего».
— Ну, дак как теперь, Леха, когда ты узнал правду, пойдешь со мной или передумал? — и он, сощурив глаза, продолжая гыгыкать, смотрел на меня, ожидая ответа.
Я стоял в растерянности и не знал, что ответить. Но потом все же решительно сказал:
— Не передумал, пойду.
— Вот и хорошо, через пять деньков раненько приходи к церкви. Путь неблизок.
Тогда я вдруг решил спросить:
— А куда мы пойдем?
— Куда пойдем, говоришь? Сам ведь обещал, а теперь забыл, небось? К попу Мишке пойдем, он тебя ждет.
Тут я вспомнил про свое обещание отцу Михаилу посетить в отпуск его храм в селе Образово и устыдился: ведь действительно забыл. Узнав о том, что я не собираюсь ехать в санаторий, а еду с Гришкой в Образово, супруга вначале огорчилась, но, подумав, решила, что это даже лучше. Раз блаженный обещает исцеление, то так, наверное, и будет.
Встали рано, и жена собрала мне в дорогу вещи и продукты. Увидев меня, загруженного сумками, Гришка почесал затылок:
— Куда же ты, Леха, собрался, с таким скарбом? За Христом так не ходят. Он ведь налегке с апостолами ходил.
— Тут, Гриша, все самое необходимое в дорогу, ведь не на один же день едем.
— Кто тебе сказал, что едем? Мы туда, Леха, пешим ходом, три дня нам идти.
— Как, — удивился я, — мы разве пойдем пешком? Ведь это восемьдесят с лишним километров.
— Господь пешком ходил, и апостолы — пешком. Сказано ведь: «Идите в мир и научите все народы». Если бы Он сказал: «Поезжайте на колесницах», — тогда другое дело. А раз сказал: «Идите», — значит, мы должны идти, а не ехать.
— Ладно, — сказал я, — раз такое дело, оставлю часть.
— Нет, Леха, часть за собою целое тащит. Надо все оставить и идти.
— А чем будем питаться в дороге? — недоумевал я.
— Сухарик — вот дорожная пища, он легкий, нести сподручно. А воды кругом много. Что еще нам надо? Поклажу свою вон человеку отдай, — указал он на подошедшего к калитке бомжа, который с утра пораньше пришел занять место для собирания милостыни.
Я безропотно исполнил совет Гришки и обе сумки отдал бомжу. Тот, обрадовавшись, схватил их и убежал, боясь, что могут снова отнять такой щедрый дар.
— Вот теперь пойдем все вчетвером,— обрадованно воскликнул Гришка и быстро зашагал по улице. Я последовал за ним. Когда вышли за город и двинулись по сельской грунтовой дороге, решил спросить Гришку напрямик, что он имел в виду, когда сказал: «Пойдем все вчетвером».
— Ну а как же мы пойдем без самых близких своих друзей? Без них никуда.
— Каких друзей? — удивленно спросил я.
— Как — каких? Каждому дает Бог Ангела-Хранителя, это, Леха, друг на всю жизнь.
— Ах, вон оно что — тогда нас, значит, не четверо, а шестеро. Ведь сатана тоже приставляет к каждому человеку падшего ангела-искусителя.
— Нет, Леха, они любят не пешком ходить, а с комфортом ездить на автомобилях, особенно на дорогих, или в поездах — тут они больше уважают мягкие места в купе. А пешком они ходить не любят, быстро утомляются. А если человек к Богу идет, они этого вовсе не переносят. Потому я их все время мучаю тем, что пешком везде хожу.
Так, за разговором об ангелах и бесах, мы прошли километров пятнадцать, и я уже стал притомляться.
Когда мы вышли к небольшой речке, Гриша сказал:
— Вот, Леха, здесь отдохнем и пообедаем.
Мы присели на берегу, в тени раскидистой ивы. Гришка достал из своего заплечного мешка две кружки и велел мне принести воды из речки. Когда я вернулся, он уже разложил на чистую тряпку сухари. Мы пропели молитву «Отче наш» и стали есть, размачивая сухари в воде. Когда поели, Гришка аккуратно стряхнул крошки, оставшиеся на тряпке, себе в рот и, объявив сонный час, тут же лег на траву и захрапел. Я тоже пытался уснуть, но не мог: комары меня буквально заели. Гришка при этом спал совершенно спокойно, будто его и не кусали эти кровопийцы. Проснувшись через час, он, позевывая и мелко крестя рот, сказал:
— Ну что, Леха, спал ты, я вижу, плохо. К вечеру, даст Бог, дойдем до деревни, там поспишь.
Когда мы снова тронулись в путь, я его спросил:
— Гришка, ты не знаешь, чем комары в раю питались, до грехопадения человека? То, что животные друг друга не ели, это понятно. У нас дома кошка картошку за милую душу лопает. Так что я могу представить себе тигра, жующего какой-нибудь фрукт. Но вот чем комары питались, мне не понятно.
— Вижу, плохо вас, Леха, в семинариях духовных обучали, раз ты не знаешь, чем комары в раю питались.
— А ты знаешь?
— Конечно, знаю, — даже как бы удивляясь моему сомнению, ответил Гришка. — Комарик — эта тончайшая Божия тварь, подобно пчеле, питалась нектаром с райских цветов. Но не со всех, а только с тех, которые Господь посадил в раю специально для комаров и другой подобной мошкары. Это были дивные красные цветы, которые издавали чудный аромат, подобный ливанскому ладану, но еще более утонченный. Бутоны этих цветов были всегда наполнены божественным нектаром. И вся мошкара, напившись нектара, летала по райскому саду, издавая мелодичные звуки, которые сливались в общую комариную симфонию, воспевающую Бога и красоту созданного Им мира. Но после грехопадения человека райский сад был потерян не только для него, но и для всей твари. Бедные, несчастные, голодные комарики долго летали над землей в поисках райских цветов, но не находили их. Наконец они прилетели к тому месту, где Каин убил своего братца Авеля. А кругом на месте этого злодеяния были разбрызганы алые капли крови. И комарики подумали: “Вот они, эти райские цветы”. И выпили эту кровь. Но через некоторое время они вновь жаждали пить кровь человеческую, и кинулись комарики на Каина, и стали его кусать и пить его кровь. И побежал Каин куда глаза глядят. Но не мог убежать от комаров и мошкары. И возненавидел Каин комаров, а комары и прочая мошкара возненавидели человека.
— Откуда ты взял эту историю? Об этом нигде не написано.
— Если бы, Леха, обо всем писали, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг.
— Ну а все-таки, от кого ты слыхал об этом?
— Я не слыхал, Леха, я сам догадался, что так именно и было.
К вечеру мы дошли до какой-то деревни, и Гришка, подойдя к одной избе, уверенно постучал в окошко. Занавески приоткрылись, а вскоре нам навстречу выбежала пожилая женщина и радостно заголосила:
— Гришенька, Гришенька к нам пришел, ну наконец-то, мы уже заждались! Проходите, проходите, гости дорогие!
После ужина Гришка распорядился:
— Ты вот что, Анька, Лехе постели в горнице, он — человек измученный, ему культурный отдых нужен, нам завтра опять в путь. А мне здесь у тебя тесно, пойду на сеновал, послушаю, о чем звезды на небе сплетничают.
— Ой, Гришенька, послушай да нам, глупым, расскажи, — сказала на полном серьезе Анна Васильевна, хозяйка дома, где мы остановились.
— Коли бы я умней вас, глупых, был, то, может, что-то и рассказал. А то ведь я слышать-то слышу, а передать на словах не умею, ума не хватает.
Третий день пути оказался для меня самым тяжелым. Я натер ноги до кровавых мозолей. Снял ботинки, пошел босиком по пыльной сельской дороге — стало гораздо легче. Но бедное мое сердце: оно, по-видимому, не выдержало такой нагрузки. Воздух перед моим взором вдруг задрожал и сгустился. Голос Гришки стал каким-то далеким. Перед глазами поплыли круги, а затем вдруг все потемнело, и я провалился в эту темноту. Очнувшись, открыл глаза и увидел, что лежу на траве. Невдалеке от меня я услышал Гришкин голос, который с кем-то спорил и о чем-то просил.
— Нет, возьми вместо него меня, — говорил Гришка, — ему еще рано, а я уж давно жду. Нет, так нельзя, Гришку возьми, а Леху оставь. Лешку оставь, а меня возьми вместо него.
Я понял, что разговор идет обо мне, и повернулся к Григорию. Тот стоял на коленях, крестился после каждой фразы, преклонялся лбом до земли. Я догадался, что это он так молится за меня.
— Гриша, — позвал я, — что со мной было?
— Спать разлегся так, что не добудишься тебя, и еще спрашиваешь, что было. Пойдем, хватит лежать, уже немного осталось.
Я поднялся с земли, и мы пошли дальше. Я шел в полной уверенности, что молитва Гришки спасла мне жизнь. Только вот что означает «Гришку возьми, а Леху оставь», я не мог сообразить.
К селу Образово подошли уже к вечеру третьего дня пути. Я видел, как вся семья отца Михаила искренне радуется Гришкиному приходу. Меня они тоже встретили с радушием и любовью. Поужинали картошкой в мундире с солеными огурцами и помидорами. Гришка с нами за стол не сел, а взяв только две картофелины, ушел.
— Он никогда с нами за стол не садится, — пояснил мне отец Михаил после его ухода, — сколько его ни уговаривал, у него один ответ: «За стол легко садиться, да трудно вставать, а я трудностей ой как боюсь».
Уложили меня спать в небольшой комнате на постель с целой горой мягких пуховых подушек. Утром я проснулся, когда солнце уже взошло высоко. Матушка предложила чаю. Когда я спросил, где отец Михаил, она сказала:
— Да Вы садитесь, его не ждите, он никогда не завтракает. Сейчас ушел в сарай — клетки для кроликов мастерить.
— А где Гришка ночевал? — спросил я.
— Он всегда на чердаке ночует, в своем гробу спит.
— Как это — в гробу? — удивился я.
— Да, видать, вычитал, что некоторые подвижники в гробах спали, чтобы постоянно помнить о своем смертном часе и быть к нему готовыми, вот сам выстругал себе гроб и спит в нем.
Вечером мы все пошли на всенощное бдение в честь праздника Казанской иконы Божией Матери. Я помогал матушке петь на клиросе, а Гришка стоял недалеко от входа в храм по стойке «смирно», лишь изредка осеняя себя крестным знамением. Делал он это очень медленно: приставит три пальца ко лбу и держит, что-то шепча про себя, потом — к животу в районе пупка и опять держит и шепчет, затем таким же образом на правое плечо и левое. Когда запели «Ныне отпущаеши», он встал на колени. На следующий день за Божественной литургией Гришка причастился. Когда после службы пришли домой, Гришка сел вместе с нами за стол, чему были немало удивлены и обрадованы отец Михаил с матушкой. Правда, ничего он есть не стал, кроме просфорки, и попил водички из источника. Гришка сидел за столом, радостно глядел на нас и улыбался:
— А у меня сегодня день рождения, — вдруг неожиданно заявил он.
Отец Михаил с матушкой растерянно переглянулись.
— У тебя же день рождения в январе, — робко заметил отец Михаил.
— Ну да, — согласился Гришка, — появился на свет я в январе, а сегодня у меня будет настоящий день рождения.
Все мы заулыбались и стали поздравлять Григория, поддерживая шутку, за которой, мы не сомневались, скрывается какой-то смысл.
— Ну я пойду полежу перед дальней дорогой, — сказал Гришка после обеда.
— Куда же ты, Гриша, уходишь? — спросил отец Михаил.
— Эх, Мишка, хороший ты человек, да уж больно любопытный. Ничего тебе не скажу, сам скоро узнаешь, куда я ушел.
Отца Михаила ответ вполне удовлетворил:
— Ну что ж, иди, Гриша, куда хочешь, только возвращайся, мы тебя ждать будем.
— Я тоже буду вас ждать, — сказал Гришка и ушел к себе на чердак.
До вечера он с чердака так и не явился. Но когда Гришка не пришел на следующий день, отец Михаил забеспокоился и решил проведать Григория. С чердака он спустился весь бледный и взволнованный:
— Ушел Гришка от нас навсегда, — сказал он упавшим голосом.
— С чего ты решил, что он навсегда ушел? — вопросила матушка.— Он что, записку оставил?
— Нет, матушка, он здесь свое тело оставил, а душа ушла в вечныя селения, — и отец Михаил широко перекрестился. — Царство ему Небесное и во блаженном успении вечный покой.
Гроб с его телом мы спустили с чердака и перенесли в храм.
Отец Михаил отслужил панихиду. На завтра наметили отпевание и погребение. А ночью решили попеременно читать Псалтырь над гробом.
Вечером с отцом Михаилом мы сидели у гроба Григория, а матушка готовила поминки дома. Григорий лежал в гробу в своем стареньком двубортном пиджаке на голое тело и в заплатанных коротких брюках, из которых торчали босые ноги. Перед тем, как нести Григория в церковь, я предлагал отцу Михаилу переодеть его.
— Что ты, — замахал тот руками, — он мне сам наказывал, как помрет, чтобы его не переодевали: «Это, — говорит, — мои ризы драгоценные, в костюме я буду походить на покойника Григория Александровича». А ведь, думаю, он знал о своей смерти, когда говорил за обедом, что пойдет далеко.
— Он знал об этом, еще когда к вам шел, это ведь он за меня умер. У меня сердце в дороге прихватило, а он молился: «Возьми лучше Гришку, а Лешку оставь». Я тогда не понял, о чем он просит.
— Вот оно, какое дерзновение имеют блаженные люди, — вздохнул отец Михаил, — а мы, грешные, все суетимся, все чего-то нам надо. А человеку на самом деле мало чего надо на этом свете.
Первым остался читать Псалтырь я. Когда стал произносить кафизмы, то почувствовал необыкновенную легкость. Голос мой радостно и звонко раздавался в храме. Ощущения смерти вовсе не было. Я чувствовал, что Гришка стоит рядом со мной и молится, широко и неторопливо осеняя себя крестным знамением. Мне вдруг припомнилось, как увидел Гришку в первый раз, читающего на ходу книгу. Эти воспоминания ворвались в мою душу, когда я читал девяностый псалом: «На руках возмут тя, да некогда преткнеши о камень ногу твою» — это был двенадцатый стих.



Погиб при исполнении

И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, — скажет, — и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!»
Ф. М. Достоевский.
«Преступление и наказание»

Было уже десять часов вечера, когда в епархиальном управлении раздался резкий звонок. И только что прилегший отдохнуть Степан Семенович, ночной сторож, недовольно ворча: «Кого это нелегкая носит?», шаркая стоптанными домашними тапочками, поплелся к двери. Даже не спрашивая, кто звонит, он раздраженно крикнул, остановившись перед дверью:
— Здесь никого нет, приходите завтра утром.
Но за дверью бесстрастный голос ответил:
— Срочная телеграмма, примите и распишитесь.
Получив телеграмму, сторож принес ее в свою каморку, включил настольную лампу и, нацепив очки, стал читать. «27 июля 1979 года протоиерей Федор Миролюбов трагически погиб при исполнении служебных обязанностей, ждем дальнейших указаний. Церковный совет Никольской церкви села Бузихино».
— Царство Небесное рабу Божьему отцу Федору, — сочувственно произнес Степан Семенович и еще раз перечитал телеграмму вслух. Смущала формулировка: «погиб при исполнении». Это совершенно не клеилось со священническим чином.
«Ну там милиционер или пожарный, в крайнем случае сторож, не приведи, конечно, Господи, это еще понятно, но отец Федор?» — пожал в недоумении плечами Степан Семенович.
Отца Федора он знал хорошо, когда тот еще служил в кафедральном соборе. Батюшка отличался от прочих клириков собора простотой в общении и отзывчивым сердцем, за что и был любим прихожанами. Десять лет назад у отца Федора случилось большое горе в семье — убит был его единственный сын Сергей. Произошел этот случай, когда Сергей шел домой порадовать родителей выдержанным экзаменом в медицинский институт, хотя отец Федор мечтал, что сын будет учиться в семинарии.
— Но раз выбрал путь не духовного, а телесного врача, все равно — дай ему Бог счастья... Меня будет на старости лечить, — говорил отец Федор Степану Семеновичу, когда они сидели за чаем в сторожке собора. Тут-то их и застала эта страшная весть.
По дороге из института увидел Сергей, как четверо парней избивают пятого прямо рядом с остановкой автобуса. Женщины на остановке криками пытались урезонить хулиганов, но те, не обращая внимания, уже лежащего молотили ногами. Мужчины, стоявшие на остановке, стыдливо отворачивались. Сергей, не раздумывая, кинулся на выручку. Кто его потом ножом пырнул, следствие только через месяц разобралось. Да что от этого проку, сына отцу Федору уже никто вернуть не мог. Сорок дней после смерти сына отец Федор служил каждый день заупокойные обедни и панихиды. А как сорок дней прошло, стали частенько замечать отца Федора во хмелю. Бывало, и к службе приходил нетрезвым. Но старались не укорять, понимая его состояние, сочувствовали ему. Однако вскоре это стало делать все труднее. Архиерей несколько раз переводил отца Федора на должность псаломщика, для исправления от винопития. Но один случай заставил Владыку пойти на крайние меры и уволить отца Федора за штат.
Как-то, получив месячную зарплату, отец Федор зашел в рюмочную, что находилась недалеко от собора. Завсегдатаи этого заведения относились к батюшке почтительно, ибо по своей доброте он потчевал их за свой счет. В этот раз была годовщина смерти сына, и отец Федор, кинув на прилавок всю зарплату, приказал угощать всех, кто пожелает, весь вечер. Буря восторгов, поднявшаяся в распивочной, вылилась в конце пьянки в торжественную процессию. С соседней строительной площадки были принесены носилки, на них водрузили отца Федора и, объявив его Великим Папой Рюмочной, понесли через весь квартал домой. После этого случая отец Федор и угодил за штат. Два года он был без служения до назначения его в Бузихинский приход.
Степан Семенович в третий раз перечитал телеграмму и, повздыхав, стал набирать номер домашнего телефона Владыки. Трубку поднял келейник Владыки Слава.
— Его Высокопреосвященство занят, зачитайте мне телеграмму, я запишу, потом передам.
Содержание телеграммы Славу озадачило не меньше, чем сторожа. Он стал размышлять: «Трагически погибнуть в наше время — пара пустяков, что весьма часто и происходит. Вот, например, в прошлом году погиб в автомобильной катастрофе протодиакон с женой. Но при чем здесь служебные обязанности? Что может произойти во время богослужения? Наверное, эти бузихинцы что-то напутали».
Слава был родом из тех мест и село Бузихино знал хорошо. Оно было знаменито строптивым характером сельчан. С необузданным нравом бузихинцев пришлось столкнуться и архиерею. Бузихинский приход доставлял ему хлопот более, чем все остальные приходы епархии, вместе взятые. Какого бы священника к ним архиерей не назначал, долго тот там не задерживался. Прослужит год, ну от силы другой — и начинаются жалобы, письма, угрозы. Никто на бузихинцев угодить не мог. Одно время за год три настоятеля пришлось сменить. Рассердился архиерей, вообще два месяца к ним никого не назначал. Бузихинцы эти два месяца, как беспоповцы, сами читали и пели в церкви. Только от этого мало утешения, обедню-то без батюшки не отслужишь, стали просить священника. Архиерей говорит им:
— Нет у меня для вас священника, к вам на приход уже никто не желает ехать...
Но те не отступают, просят, умоляют:
— Хоть кого-нибудь, хоть на время, а то Пасха приближается! Как в такой великий праздник без батюшки? Грех.
Смилостивился над ними архиерей, вызвал к себе бывшего в то время за штатом протоиерея Федора Миролюбова и говорит ему: «Даю тебе, отец Федор, последний шанс для исправления, назначаю настоятелем в Бузихино, продержишься там три года — все прощу».
Отец Федор от радости в ноги архиерею поклонился и, побожившись, что уже месяц как в рот не берет ни грамма, довольный поехал к месту своего назначения.
Проходит месяц, другой, год. Никто к архиерею жалобы не шлет. Это радует его Высокопреосвященство, но в то же время и беспокоит: странно, что жалоб нет. Посылает благочинного отца Леонида Звякина узнать, как обстоят дела. Отец Леонид съездил, докладывает:
— Все в порядке, прихожане довольны, церковный совет доволен, отец Федор тоже доволен.
Подивился архиерей такому чуду, а с ним и все епархиальные работники, но стали ждать: не может такого быть, чтобы второй год продержался. Но прошел еще год, третий пошел. Не вытерпел архиерей, вызывает отца Федора, спрашивает:
— Скажи, отец Федор, как это тебе удалось с бузихинцами общий язык найти?
— А это нетрудно было, — отвечает отец Федор. — Я как приехал к ним, так сразу смекнул их главную слабость, на ней и сыграл.
— Это как же? — удивился архиерей.
— А понял я, Владыко, что бузихинцы — народ непомерно гордый, не любят, когда их поучают, вот я им и сказал на первой проповеди: так мол и так, братья и сестры, знаете ли вы, с какой целью меня к вам архиерей назначил? Они сразу насторожились: «С какой такой целью?» — «А с такой целью, мои возлюбленные, чтобы вы меня на путь истинный направили». Тут они совсем рты разинули от удивления, а я дальше валяю: «Семинариев я никаких не кончал, а с детских лет пел и читал на клиросе и потому в священники вышел как бы полуграмотным. И, по недостатку образования, пить стал непомерно, за что и был уволен со службы за штат». Тут они сочувственно закивали головами. «И оставшись, — говорю, — без средств к пропитанию, я влачил жалкое существование за штатом. В довершение ко всему моя жена оставила меня, не желая разделять со мной моей участи».
Как такое сказал, так у меня на глазах слезы сами собой навернулись. Смотрю, и у прихожан глаза на мокром месте. «Так бы мне и пропасть, — продолжаю я, — да наш Владыко, дай Бог ему здоровья, своим светлым умом смекнул, что надо меня для моего же спасения назначить к вам на приход, и говорит мне: «Никто, отец Федор, тебе во всей епархии не может помочь, окромя бузихинцев, ибо в этом селе живет народ мудрый, добрый и благочестивый. Они тебя наставят на путь истинный». А потому прошу вас и молю, дорогие братья и сестры, не оставьте меня своими мудрыми советами, поддержите, а где ошибусь — укажите. Ибо отныне вручаю в руки ваши судьбу свою». С тех пор мы и живем в мире и согласии.
На архиерея этот рассказ, однако, произвел удручающее впечатление.
— Что такое, отец Федор? Как вы смели приписывать мне слова, не произносимые мной? Я вас послал как пастыря, а вы приехали на приход овцой заблудшей. Выходит, не вы паству пасете, а она вас пасет?
— А по мне, — отвечает отец Федор, — все равно, кто кого пасет, лишь бы мир был и все были довольны.
Этот ответ совсем вывел архиерея из себя, и он отправил отца Федора за штат.
Бузихинцы вновь присланного священника вовсе не приняли и грозились, что если отца Федора им не вернут, то они до самого Патриарха дойдут, но от своего не отступят. Самые ретивые предлагали заманить архиерея на приход и машину его вверх колесами перевернуть, а назад не перевертывать, пока отца Федора не вернут. Но архиерей уже сам поостыл и решил скандал далеко не заводить. И отца Федора вернул бузихинцам.
Пять лет прошло с того времени. И вот теперь Слава держал телеграмму, недоумевая, что же могло произойти в Бузихине.
А в Бузихине произошло вот что. Отец Федор просыпался всегда рано и никогда не залеживался в постели; умывшись, прочитывал правило. Так начинался каждый его день. Но в это утро, открыв глаза, он почти полчаса понежился в постели с блаженной улыбкой: ночью видел свою покойную мать. Сны отец Федор видел редко. А тут такой необычный, такой легкий и светлый.
Сам отец Федор во сне был просто мальчиком Федей, скакавшим на коне по их родному селу, а мать вышла к нему из дома навстречу и крикнула: «Федя, дай коню отдых, завтра поедете с отцом на ярмарку». При этих словах отец Федор проснулся, но сердце его продолжало радостно биться, и он мечтательно улыбался, вспоминая детство. Видеть мать во сне он считал хорошим признаком, значит, душа ее спокойна, потому как в церкви за нее постоянно возносятся молитвы об упокоении.
Бросив взгляд на настенные ходики, он кряхтя встал с постели и побрел к умывальнику. После молитвы по обыкновению пошел пить чай на кухню, а напившись, расположился тут же читать только что принесенные газеты. Дверь приоткрылась — и показалась вихрастая голова Петьки, внука церковного звонаря Парамона.
— Отец Федор, а я вам карасей принес, свеженьких, только что наловил.
— Ну, проходи, показывай свой улов, — добродушно пробасил отец Федор.
Приход Пети был всегда для отца Федора радостным событием, он любил этого мальца, чем-то напоминавшего ему своего собственного покойного сына. «О, если бы он прошел мимо, не осиротил бы своего отца, сейчас бы у меня были бы, наверное, внуки. Но так, значит, Богу угодно», — мучительно размышлял отец Федор.
Петьку без гостинца не оставлял, то конфет ему полные карманы набьет, то пряников. Но, конечно, понимал, что Петя не за этим приходит к нему, а уж больно любопытный, обо всем расспрашивает отца Федора, да такие вопросы иногда мудреные задает, что и не сразу ответишь.
— Маленькие карасики, — оправдывался Петя, в смущении протягивая целлофановый мешочек с дюжиной небольших, с ладонь, карасей.
— Всякое даяние благо, — прогудел отец Федор, кладя карасей в холодильник. — Да и самое главное, что от труда рук своих принес подарок. А это я для тебя припас, — и с этими словами он протянул Петьке большую шоколадную плитку.
Поблагодарив, Петя повертел шоколад в руке, попытался сунуть в карман, но шоколад не полез, и тогда он проворно сунул его за пазуху.
— Э-э, брат, так дело не пойдет, пузо у тебя горячее, шоколад растает — и до дому не донесешь, лучше в газету заверни. А теперь, коли не торопишься, садись, чаю попьем.
— Спасибо, батюшка, мать корову подоила, так молока уже напился.
— Все равно садись, что-нибудь расскажи.
— Отец Федор, мне дед говорит, что когда я вырасту, получу от вас рекомендацию и поступлю в семинарию, а потом буду священником, как вы.
— Да ты еще лучше меня будешь. Я ведь неграмотный, в семинариях не учился, не те годы были, да и семинариев тогда уже не было.
— Вот вы говорите «неграмотный», а откуда же все знаете?
— Читаю Библию, еще книжки кое-какие есть. Немного и знаю.
— А папа говорит, что нечего в семинарии делать, так как скоро Церковь отомрет, а лучше идти в сельхозинститут и стать агрономом, как он.
— Ну, сказанул твой батя, — усмехнулся отец Федор. — Я умру, отец твой умрет, ты когда-нибудь помрешь, а Церковь будет вечно стоять, до скончания века.
— Я тоже так думаю, — согласился Петя. — Вот наша церковь сколько лет стоит, и ничего ей не деется, а клуб вроде недавно построили, а уж трещина по стене пошла. Дед говорит, что раньше прочно строили, на яйцах раствор замешивали.
— Тут, брат, дело не в яйцах. Когда я говорил, что Церковь будет стоять вечно, то имел в виду не наш храм, это дело рук человеческих, может и разрушиться. Да и сколько на моем веку храмов да монастырей взорвали и поломали, а Церковь живет. Церковь — это все мы, верующие во Христа, и Он — глава нашей Церкви. Вот так, хоть твой отец грамотным на селе слывет, но речи его немудрые.
— А как стать мудрым? Сколько надо учиться, больше, чем отец, что ли? — озадачился Петя.
— Да как тебе сказать... Я встречал людей совсем неграмотных, но мудрых. «Начало премудрости — страх Господень», — так сказано в Священном Писании.
Петя хитро сощурил глаза:
— Вы в прошлый раз говорили, что Бога любить надо. Как это можно и любить, и бояться одновременно?
— Вот ты мать свою любишь?
— Конечно.
— А боишься ее?
— Нет, она же не бьет меня, как отец.
— А боишься сделать что-нибудь такое, отчего мама твоя сильно бы огорчилась?
— Боюсь, — засмеялся Петя.
— Ну тогда, значит, должен понять что это за «страх Господень».
Их беседу прервал стук в дверь. Вошла теща парторга колхоза, Ксения Степановна. Перекрестилась на образа и подошла к отцу Федору под благословение.
— Разговор у меня, батюшка, наедине к тебе, — и бросила косой взгляд на Петьку.
Тот, сообразив, что присутствие его нежелательно, распрощавшись, юркнул в дверь.
— Так вот, батюшка, — заговорщицким голосом начала Семеновна, — ты же знаешь, что моя Клавка мальчонку родила, вот два месяца как некрещеный. Сердце-то мое все изболелось: и сами невенчанные, можно сказать, в блуде живут, так хоть внучка покрестить, а то не дай Бог до беды.
— Ну а что не несете крестить? — спросил отец Федор, прекрасно понимая, почему не несут сына парторга в церковь.
— Что ты, батюшка, Бог с тобой, разве это можно? Должность-то у него какая! Да он сам не против. Давеча мне и говорит: «Окрестите, мамаша, сына так, чтобы никто не видел».
— Ну что же, благое дело, раз надо — будем крестить тайнообразующе. Когда наметили крестины?
— Пойдем, батюшка, сейчас к нам, все готово. Зять на работу ушел, а евоный брат, из города приехавший, будет крестным. А то уедет — без крестного как же?
— Да-а, — многозначительно протянул отец Федор, — без кумовьев крестин не бывает.
— И кума есть, племянница моя, Фроськина дочка. Ну, я пойду, батюшка, все подготовлю, а ты приходи следом задними дворами, через огороды.
— Да уж не учи, знаю...
Семеновна вышла, а отец Федор стал неторопливо собираться. Перво-наперво проверил принадлежности для крещения, посмотрел на свет пузырек со Святым Мирром, уже было почти на дне. «Хватит на сейчас, а завтра долью». Уложил все это в небольшой чемоданчик, положил Евангелие, а поверх всего облачение. Надел свою старую ряску и, выйдя, направился через огороды с картошкой по тропинке к дому парторга.
В просторной, светлой горнице уже стоял тазик с водой, а к нему три прикрепленные свечи. Зашел брат парторга.
— Василий, — представился он, протягивая отцу Федору руку. Отец Федор, пожав руку, отрекомендовался:
— Протоиерей Федор Миролюбов, настоятель Никольской церкви села Бузихино.
От такого длинного титула Василий смутился и, растерянно заморгав, спросил:
— А как же по отчеству величать?
— А не надо по отчеству, зовите проще: отец Федор или батюшка, — довольный произведенным эффектом, ответил отец Федор.
— Отец Федор-батюшка, вы уж мне подскажите, что делать. Я ни разу не участвовал в этом обряде.
— Не обряд, а таинство, — внушительно поправил отец Федор совсем растерявшегося Василия. — А вам ничего и не надо делать, стойте здесь и держите крестника.
Зашла в горницу и кума, четырнадцатилетняя Анютка, с младенцем на руках. В комнату с беспокойным любопытством заглянула жена парторга.
— А маме не положено здесь на крестинах быть, — строго сказал отец Федор.
— Иди, иди, дочка, — замахала на нее руками Семеновна. — Потом позовем.
Отец Федор не спеша совершил крещение, затем позвал мать мальчика и, после краткой проповеди о пользе воспитания детей в христианской вере, благословил мать, прочитав над ней молитву.
— А теперь, батюшка, к столу просим, надо крестины отметить и за здоровье моего внука выпить, — захлопотала Семеновна.
В такой же просторной, как горница, кухне был накрыт стол, на котором одних разносолов не пересчитать: маринованные огурчики, помидорчики, квашеная белокочанная капуста, соленые груздочки под сметаной и жирная сельдь, нарезанная крупными ломтиками, посыпанная колечками лука и политая маслом. Посреди стола была водружена литровая бутыль с прозрачной, как стекло, жидкостью. Рядом в большой миске дымился вареный картофель, посыпанный зеленым луком. Было от чего разбежаться глазам. Отец Федор с уважением посмотрел на бутыль.
Семеновна, перехватив взгляд отца Федора, торопливо пояснила:
— Чистый первак, сама выгоняла, прозрачный, как слезинка. Ну что же ты, Вася, приглашай батюшку к столу.
— Ну, батюшка, садитесь, по русскому обычаю трахнем по маленькой за крестника, — довольно потирая руки, сказал Василий.
— По русскому обычаю надо сперва помолиться и благословить трапезу, а уж потом садиться, — назидательно сказал отец Федор и, повернувшись к переднему углу, хотел осенить себя крестным знаменем, однако рука, поднесенная ко лбу, застыла, так как в углу висел лишь портрет Ленина.
Семеновна запричитала, кинулась за печку, вынесла оттуда икону и, сняв портрет, повесила ее на освободившийся гвоздь.
— Вы уж простите нас, батюшка, они ведь молодые, все партийные.
Отец Федор прочел «Отче наш» и широким крестом благословил стол:
— Христе Боже, благослови ястие и питие рабом Твоим, яко Свят еси всегда, ныне и присно и во веки веков, аминь.
Слово «питие» он как-то выделил особо, сделав ударение на нем. Затем они сели, и Василий тут же разлил по стаканам самогон. Первый тост провозгласили за новокрещенного младенца. Отец Федор, выпив, разгладил усы, прорек:
— Хорош первач, крепок, — и стал закусывать квашеной капустой.
— Да разве можно его сравнить с водкой, гадость такая, на химии гонят, а здесь свой чистоган, — поддакнул Василий. — Только здесь, как приедешь из города домой, и можно нормально отдохнуть, расслабиться. Недаром Высоцкий поет: «Если водку гнать не из опилок, то чаво б нам было с трех-четырех, пяти бутылок?!» — и засмеялся. — И как верно подметил, после водки у меня голова болит, а вот после первака — хоть бы хны, утром опохмелишься — и опять пить целый день можно.
Отец Федор молча отдавал должное закускам, лишь изредка кивая в знак согласия головой.
Выпили по второй, за родителей крещеного младенца. Глаза у обоих заблестели и, пока отец Федор, густо смазав горчицей холодец, заедал им вторую стопку, Василий, перестав закусывать, закурил папиросу и продолжил разглагольствовать:
— Раньше люди хотя бы Бога боялись, а теперь, — он досадливо махнул рукой, — теперь никого не боятся, каждый что хочет, то и делает.
— Это откуда ты знаешь, как раньше было? — ухмыльнулся отец Федор, глядя на захмелевшего кума.
— Так старики говорят, врать-то не станут. Нет, рано мы религию отменили, она ох как бы еще пригодилась. Ведь чему в церкви учат: не убий, не укради... — стал загибать пальцы Василий. Но на этих двух заповедях его запас знаний о религии кончился, и он, ухватившись за третий палец, стал мучительно припоминать еще что-нибудь, повторяя вновь:
— Не убий, не укради...
— Чти отца своего и матерь свою, — пришел ему на выручку отец Федор.
— Во-во, это я и хотел сказать, чти. А они разве чтут? Вот мой балбес в восьмой класс пошел, а туда же... Понимаешь ли, отец для него — не отец, мать — не мать. Все по подъездам шляется с разной шпаной, домой не загонишь, школу совсем запустил, — и Василий, в бессилии хлопнув руками по коленям, стал разливать по стаканам. — А ну их всех, батюшка, — и, схватившись рукою за рот, испуганно сказал: — Чуть при вас матом не ругнулся, а я ведь знаю: это грех... при священнике... меня Семеновна предупреждала. Ты уж прости меня, отец Федор, мы — народ простой, у нас на работе без мата дело не идет, а с матом — так все понятно. А это грех, батюшка, на работе ругаться матом? Вот ты мне ответь.
— Естественно, грех, — сказал отец Федор, заедая стопку груздочком.
— А вот не идет без него дело! Как рассудить, если дело не идет? — громко икнув, развел в недоумении руками Василий. — А как ругнешься хорошенько, — рубанул он рукой воздух, — так пошло — и все дела, вот такие пироги. А вы говорите: «Грех».
— А что я должен сказать, что это богоугодное дело, матом ругаться? — недоумевал отец Федор.
— Э-э, да не поймете Вы меня, вот так и хочется выругаться, тогда б поняли.
— Ну выругайся, если так хочется, — согласился отец Федор.
— Вы меня на преступление толкаете, чтобы я — да при святом отце выругался, да ни за что!
Отец Федор видел, что сотрапезник его изрядно закосел, выпивая без закуски, и стал собираться домой. Василий, окончательно сморенный, уронил голову на стол, бормоча:
— Чтобы я выругался, да не х... от меня не дождетесь, я всех в...
В это время зашла Семеновна:
— У, нажрался, как скотина, пить культурно — и то не умеет. Ты уж прости нас, батюшка.
— Ну что ты, Семеновна, не стоит.
— Сейчас, батюшка, тебя Анютка проводит. Я тебе тут яичек свежих положила, молочка, сметанки да еще кое-чего. Анютка снесет.
Отец Федор благословил Семеновну и пошел домой. Настроение у него было прекрасное, голова чуть шумела от выпитого, но при такой хорошей закуске для него это были пустяки.
На лавочке перед его домом сидела хромая Мария.
— Ох, батюшка, слава Богу, слава Богу, дождалась, — заковыляла Мария под благословение отца Федора. — А то ведь никто не знает, куда ты ушел, уж думала — в район уехал, вот беда была бы.
— По какому делу, голубушка? — благословляя, спросил отец Федор.
— Ах, батюшка, ах, родненький, да у Дуньки Кривошеиной горе, горе-то какое. Сынок ее Паша, да ты его знаешь, он прошлое летось привозил на тракторе дрова к церкви. Ну так вот, позавчера у Агриппины, что при дороге живет, огород пахали. Потом, знамо дело, расплатилась она с ними, как полагается, самогоном. Так они, заразы, всю бутыль выпили и поехали. «Кировец»-то, на котором Пашка работал, перевернулся, ты знаешь, какие высокие у трассы обочины. В прошлом году, помнишь, Семен перевернулся, но тот жив остался. А Паша наш, сердечный, в окно вывалился, и трактором-то его придавило. Ой, горе-то, горе матери евоной Дуньке, совсем без кормильца осталась, мужа схоронила, теперь сынок. Уж, батюшка, дорогой наш, Христом Богом просим, поедем, послужим панихидку над гробом, а завтра в церковь повезут отпевать. Внучек мой тебя сейчас отвезет.
— Хорошо, поедем, поедем, — захлопотал отец Федор. — Только ладан да кадило возьму.
— Возьми, батюшка, возьми, родненький, все, что тебе надо, а я пожду здесь, за калиткой.
Отец Федор быстро собрался и через десять минут вышел. У калитки его ждал внук Марии на мотоцикле «Урал». Позади его примостилась Мария, оставив место в коляске для отца Федора. Отец Федор подобрал повыше рясу, плюхнулся в коляску:
— Ну, с Богом, поехали.
Взревел мотор и понес отца Федора навстречу его роковому часу. Около дома Евдокии Кривошеиной толпился народ. Дом маленький, низенький, отец Федор, проходя в дверь, не нагнулся вовремя и сильно ударился о верхний дверной косяк; поморщившись от боли, пробормотал:
— Ну что за люди, такие низкие двери делают, никак не могу привыкнуть.
В глубине сеней толпились мужики.
— Отец Федор, подойди к нам, — позвали они.
Подойдя, отец Федор увидел небольшой столик, в беспорядке уставленный стаканами и нехитрой закуской.
— Батюшка, давай помянем Пашкину душу, чтоб земля была ему пухом.
Отец Федор отдал Марии кадило с углем и наказал идти разжигать. Взял левой рукой стакан с мутной жидкостью, правой широко перекрестился:
— Царство Небесное рабу Божию Павлу, — и одним духом осушил содержимое стакана. «Уже не та, что была у парторга», — подумал он. От второй стопки, тут же ему предложенной, отец Федор отказался и пошел в дом.
В горнице было тесно от народа. Посреди комнаты стоял гроб. Лицо покойника, еще молодого парня, почему-то стало черным, почти как у негра. Но вид был значительный: темный костюм, белая рубаха, черный галстук, словно и не тракторист лежал, а какой-нибудь директор совхоза. Правда, руки, сложенные на груди, были руками труженика, мазут в них до того въелся, что уже не было никакой возможности отмыть.
Прямо у гроба на табуретке сидела мать Павла. Она ласково и скорбно смотрела на сына и что-то шептала про себя. В душной горнице отец Федор почувствовал, как хмель все больше разбирает его. В углу, около двери и в переднем углу, за гробом, стояли бумажные венки. Отец Федор начал панихиду, бабки тонкими голосами подпевали ему. Как-то неловко махнув кадилом, он задел им край гроба. Вылетевший из кадила уголек подкатился под груду венков, но никто этого не заметил.
Только отец Федор начал заупокойную ектенью, как раздались страшные вопли:
— Горим, горим!
Он обернулся и увидел, как ярко полыхают бумажные венки. Пламя перекидывалось на другие. Все бросились в узкие двери, в которых сразу же образовалась давка. Отец Федор скинул облачение, стал наводить порядок, пропихивая людей в двери. «Вроде все, — мелькнуло у него в голове. — Надо выбегать, а то будет поздно». Он бросил последний взгляд на покойника, невозмутимо лежащего в гробу, и тут увидел за гробом сгорбившуюся фигуру матери Павла — Евдокии. Он бросился к ней, поднял ее, хотел нести к двери, но было уже поздно, вся дверь была объята пламенем. Отец Федор подбежал к окну и ударом ноги вышиб раму, затем, подтащив уже ничего не соображавшую от ужаса Евдокию, буквально выпихнул ее из окна.
Потом попробовал сам, но понял, что в такое маленькое окно его грузное тело не пролезет. Стало нестерпимо жарко, голова закружилась; падая на пол, отец Федор бросил взгляд на угол с образами — Спаситель был в огне. Захотелось перекреститься, но рука не слушалась, не поднималась для крестного знамени. Перед тем как окончательно потерять сознание, он прошептал: «В руце Твои, Господи, Иисусе Христе, предаю дух мой, будь милостив мне, грешному». Икона Спасителя стала коробиться от огня, но сострадательный взгляд Христа по-доброму продолжал взирать на отца Федора. Отец Федор видел, что Спаситель мучается вместе с ним.
— Господи, — прошептал отец Федор, — как хорошо быть всегда с Тобой.
Все померкло, и из этой меркнущей темноты стал разгораться свет необыкновенной мягкости, все, что было до этого, как бы отступило в сторону, пропало. Рядом с собой отец Федор услышал ласковый и очень близкий для него голос:
— Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю.
Через два дня приехал благочинный, отец Леонид Звякин, и, вызвав из соседних приходов двух священников, возглавил чин отпевания над отцом Федором. Во время отпевания церковь была заполнена до отказа народом так, что некоторым приходилось стоять на улице. Обнеся гроб вокруг церкви, понесли на кладбище. За гробом, рядом со звонарем Парамоном, шел его внук Петя. Взгляд его был полон недоумения, ему не верилось, что отца Федора больше нет, что он хоронит его.
В Бузихино на день похорон были приостановлены все сельхозработы. Немного сторонясь, шли вместе с односельчанами председатель и парторг колхоза. Скорбные лица бузихинцев выражали сиротливую растерянность. Хоронили пастыря, ставшего за эти годы всем односельчанам родным и близким человеком. Они к нему шли со всеми своими бедами и нуждами, двери дома отца Федора всегда были для них открыты. К кому придут они теперь? Кто их утешит, даст добрый совет?
— Не уберегли мы нашего батюшку-кормильца, — причитали старушки, а молодые парни и девчата в знак согласия кивали головами: не уберегли.
В доме священника для поминок были накрыты столы лишь для духовенства и церковного совета. Для всех остальных столы поставили на улице в церковной ограде, благо погода была хорошая, солнечная.
Прямо возле столов стояли фляги с самогоном, мужики подходили и зачерпывали, кто сколько хочет. Около одного стола стоял Василий, брат парторга, уже изрядно захмелевший, он объяснял различие между самогоном и водкой.
— А что ты в деревню не вертаешься? — вопрошали мужики.
— Э-э, братки, а жена-то! Она же у меня городская, едрена вошь! Так и хочется выругаться, но нельзя, покойник особый! Мировой был батюшка, он не велел — и не буду, но обидно, что умер, потому и ругаться хочется.
За другим столом Захар Матвеевич, сварщик с МТС, рассказывал:
— Приходит как-то ко мне отец Федор, попросил пилку. Ну мне жалко, что ли? Я ему дал. Утром пошел в сад, смотрю: у меня все яблони обработаны, чин-чинарем. Тут я сообразил, для чего он у меня пилку взял: заметил, что я давно сад запустил, он его и обработал. Ну где вы еще такого человека встретите?
— Нигде, — соглашались мужики. — Такого батюшку, как наш покойный отец Федор, во всем свете не сыщешь.
В доме поминальная трапеза шла более благообразно, нежели на улице. Все молча кушали, пока, наконец, батюшка, сидевший рядом с благочинным, не изрек:
— Да, любил покойничек выпить, Царство ему Небесное, вот это его и сгубило. Был бы трезвый, непременно выбрался бы из дома, ведь никто больше не сгорел...
— Не пил бы отец Федор, так и пожара бы не случилось, — назидательно оборвал благочинный.
На сороковой день мужики снова устроили грандиозную пьянку на кладбище, проливая хмельные слезы на могилу отца Федора.
Прошел ровно год. Холмик над могилой отца Федора немного просел и зарос пушистой травкой. Рядом стояла береза, за ней, в сооруженном Петькой скворечнике, жили птицы. Они пели по утрам над могилой. По соседству был захоронен тракторист Павел. В день годовщины около его могилы сидела, сгорбившись, Евдокия Кривошеина. Она что-то беззвучно шептала, когда к могиле отца Федора подошел Петя. На плече у него была удочка, в руках пустой мешочек.
— Эх, тетя Дуся, — с сокрушением вздохнул Петя, — хотел отцу Федору принести карасиков на годовщину, чтоб помянули, он ведь очень любил жареных карасей в сметане. Так на прошлой неделе Женька Путяхин напился и с моста трактор свалил в пруд, вместе с тележкой, а она полная удобрений химических. Сам-то он жив остался, а рыба вся погибла.
Петя еще раз тяжело вздохнул, глядя на могилу отца Федора.
На могиле лежали яички, пирожки, конфеты и наполовину налитый граненый стакан, покрытый сверху кусочком хлеба домашней выпечки. Петя молча взял стакан, снял с него хлеб, в нос ударил тошнотворный запах сивухи; широко размахнувшись рукой, он далеко от могилки выплеснул содержимое стакана. Затем достал из-за пазухи фляжку, в которую загодя набрал чистой воды из родника, что за селом в Большом овраге, наполнил водой стакан, положил снова на него хлеб и осторожно поставил на могильный холмик.