Вы здесь

Сад Сталина

Максимагорького

Написание заголовка этой главы не грамматическая ошибка, а отражение того, как некоторые названия слышатся в детстве, когда сочетание слов принимается за одно целое. И только позже начинаешь понимать, что здесь как минимум два слова, а на самом деле еще больше: даже не просто «Максима Горького», а «улица имени Максима Горького». Эта особенность отмечена у Марины Цветаевой: «Памятник Пушкина был не памятник Пушкина (родительный падеж), а просто Памятник-Пушкина, в одно слово, с одинаково непонятными и порознь не существующими понятиями памятника и Пушкина».

В нашем доме на улице Максимагорького было четыре квартиры. Не знаю, каким образом дед и бабушка поселились в нем, после того как попутным ветром Гражданской войны их занесло с Урала в Новониколаевск — Новосибирск. К бревенчатому срубу дома примыкала дощатая пристройка с двумя лестницами и площадкой второго этажа. Одной из лестниц — парадной не пользовались, так как дверь, выходящая на улицу, была давно заколочена двумя досками, прибитыми в виде андреевского креста. Это был крест на прошлой жизни, ее укладе, ее законах и беззакониях, красоте и безобразии, богатстве и нищете.

Парадный вход с улицы предполагал иной, устойчивый патриархальный быт, наивно-неспешное течение жизни. Воскресное утро, праздник, откуда-то издалека слышится колокольный звон, в доме приятно пахнет пирогами. Глава семейства, его супруга и две дочки на выданье, лет семнадцати-восемнадцати, в праздничных светлых платьях, степенно, не спеша спускаются по парадной лестнице и, приостановившись на крыльце, раскланиваются с соседями. Их ждет экипаж на рессорах, с кучером на возвышении. А колокольный звон все продолжается, и хозяин с хозяйкой крестятся, слегка кланяясь. Старшая дочь чуть улыбается. И вот все в экипаже, кучер причмокивает и трогает вожжи. Красавец конь легко берет с места...

К сожалению, стиль жизни в тридцатые годы оказался несколько иным — менее благостным, парадные входы пришлись не ко двору и, оказавшись невостребованными, пришли в запустение: лестница скудно освещена, слабый свет еле проникает через узенькие, как глаза китайцев сапожников, окошечки над дверью. Китайцы в большом количестве сидели тогда у своих сапожных ящиков вдоль тротуаров на Каменской, потом они как-то резко исчезли. Мне вспоминается опасный, чуть выгнутый сапожный нож с иероглифом на зеркальной поверхности...

При мне парадный вход — это уже заколдованное царство, как зазеркалье. Обитатели дома упорно не желали хоть раз в году, например во время Ленинского субботника, убрать там паутину, смыть многолетнюю грязь и пыль. Пыль забвения. Как будто хотели сказать: «С прошлым покончено. Оно ушло, забыто, кануло в Лету, и не надо ничего вспоминать и трогать».

Позже мы переехали в пятиэтажный, построенный перед войной дом, который не походил на дома экономкласса начала тридцатых: высота потолка три с половиной метра; большая кухня, балконы, лестница вокруг пустой шахты некогда запланированного лифта и по два выхода в каждом подъезде. Для такого дома предполагался иной сюжет: ранним утром к парадному входу подъезжает черная «эмка» или даже «ЗИС-101». Шофер, или, как тогда говорили, шофер, в крагах и кожаной куртке, выпрямившись, сидит за рулем с крайне серьезным выражением лица, сознавая важность своей, казалось бы, повседневной миссии. Он не сигналит и даже не думает выходить, чтобы распахнуть дверцу перед хозяином, — слава богу, не старое время. А пассажир — озабоченный советский служащий, руководитель среднего звена, с потертым портфелем под мышкой, уже спешит, спускаясь к парадному выходу, поправляя на ходу галстук.

Но и там что-то не сошлось. Еще до того, как дом был достроен, советского служащего увезли на другом автомобиле и в другом направлении. К тому же вскоре началась война, и первыми жильцами дома оказались эвакуированные ленинградцы и частично, в меньшем количестве, — москвичи. Однако и после войны ни лифтовая шахта, ни парадный вход так никому и не потребовались. Через несколько лет парадный тамбур перекрыли и оборудовали комнатку для очередного дворника. Дворником одно время работала пожилая женщина, потом она ушла на пенсию и осталась проживать в этой комнатке с сыном. Сын хорошо выпивал, но ухитрился построить в подвале индивидуальную кладовку. Много позже, уже в девяностые годы, жильцов первого этажа расселили, и там разместились элитные магазины, в которые мало кто ходит, — видимо, мало элиты. К тем, кто не ходит, принадлежу и я.

Впрочем, это, как говорят телеведущие, совсем другая история. А в военные годы мы жили в одном из двухэтажных деревянных домов на улице Горького. Поднявшись со двора по крутой, покрашенной в желтый цвет лестнице на второй этаж, ты оказывался на площадке в окружении четырех дверей. Две двери — в «третью» и «четвертую» квартиры и две — в уборные (название «туалет» мало подходило к этим заведениям и вообще считалось слишком изысканным). Звонков не имелось, поскольку на замок двери закрывались, только если все уходили. Да и затворы того времени — чистая бутафория: они были смехотворно хлипки, не в пример нынешним.

Наружная дверь в сени, с изогнутой подпружиненной ручкой, была совсем тонкой и изрядно не доходила до пола. За дверью следовали темные сени, где пахло пылью и еще чем-то затхлым, возможно мышами. В сенях можно было зажечь тусклую лампочку, вмонтированную в прорезь дощатой перегородки между квартирами.

Четыре-пять шагов — и вот уже следующая, тяжелая, обитая черным, прошитым крест-накрест дерматином дверь. Стоит только переступить порог, и сразу, как в сказке, тебе открывается совсем иной мир, такой светлый и уютный. Слева за шкафом вешалка, потом обеденный стол, напротив — печь и дверь в комнату. У печки ведро с углем и лучиной на растопку, справа топчан, на нем ведра с водой.

За водой ходили по Каменской на водокачку у Центральных бань. Дальше по Каменской, за банями, был дом, в котором жила моя вторая бабушка. Белый четырехэтажный дом коридорного типа, построенный в тридцатые годы, назывался «Пятилетка» и предназначался для людей нового поколения. И что интересно: дом для счастливых, устремленных в мир коммунизма людей был построен по типу обычной тюрьмы. Такой вот корабль для путешествия в светлое будущее. Однако постепенно быт затягивал и его бескорыстных пассажиров: многих уже не устраивали общие туалеты и кухни, они обзаводились примусами и электроплитками и что-то варили втайне от своих сподвижников из соседних «кают» (вернее — «камер»), а при увеличении семьи стремились занять смежную жилплощадь и пробить дверь в перегородке.

Теперь этот дом стоит заброшенный и обреченный на слом. А могла бы получиться хорошая современная тюрьма — без собак и колючей проволоки, с телекамерами (без камер, увы, не обойдешься) и гуманным содержанием случайно оступившихся граждан, которых лучше на всякий случай снабдить браслетами или вживленными чипами.

Но в давние времена моего детства вся эта обыденность нынешней информационно-цифровой цивилизации могла разве что присниться какому-нибудь фантасту после чересчур бурного празднования двадцать седьмой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции.

Уголь приносили из сарайчика, там же рубили дрова на растопку. Печь топили утром или вечером. Печное отопление требовало не только больших затрат, но было сопряжено с риском для жизни. Стоило с вечера для экономии тепла слишком рано закрыть трубу, как угарный газ наполнял помещение — и вся семья из временного небытия плавно переходила в вечное. Такой неприятный казус однажды чуть не случился и с нами. Спасло нас то, что я, пребывая в младенческом возрасте, когда инстинкт самосохранения еще не притупился, оказался весьма чувствительным к угарному газу и, проснувшись ночью, своим плачем разбудил бабушку. Она, хотя уже плохо держалась на ногах, подняла остальных, так что все худо-бедно добрались до дверей и выползли в холодные сени. После этого пришлось смириться с тем, что значительная часть тепла уходит в трубу: экономия могла обойтись нам чересчур дорого.

В комнате было три больших окна, еще одно — на кухне. К зиме в оконные проемы вставляли вторые, зимние рамы без форточек. Между рамами укладывали кирпичи, которые закрывали белой бумагой и ватой, щели между рамой и коробкой заклеивали бумажными лентами, стекла по периметру промазывали замазкой. Однако все это мало помогало: зимой на стеклах образовывалась наледь — роскошные рисунки в стиле модерн, экзотические цветы и листья неведомых тропических растений. Все эти сказочные витражи волшебно сияли, переливаясь на ярком зимнем солнце. Внизу, в углах, оседал сероватый, похожий на мех иней. На вид он был настолько рыхлым, что, казалось, его можно отковыривать ногтем. По краям подоконника на гвоздях висели большие бутылки из-под шампанского, в горлышки которых вставлялись концы матерчатых полос-фитилей, разложенных по подоконникам. Поздним утром, когда в печи весело горел огонь и по квартире распространялось приятное тепло, лед на окнах начинал таять, вода стекала на подоконник и дальше по фитилям — в бутылки.

На втором этаже кроме нашей была еще одна квартира, где стоял ксилофон, похожий на портативный орган, на нем учился играть старший сын соседей.

На первом этаже располагались квартиры Становых и Ольги Николаевны. Витя Станов был уже почти взрослым и даже ездил в пионерский лагерь. После возвращения он подарил мне тросточку, обожженную на костре до черного цвета, с белыми рисунками в тех местах, где кора снималась уже после обжига. Помню некоторые орнаменты и рожицу с длинным носом-сучком. Недавно, перебирая старые книги со слабой надеждой их куда-нибудь пристроить, на большой книге «Черногорские сказки» я увидел Витину дарственную надпись. Этот томик я хорошо помнил (ведь книг тогда было не так много), но как-то забыл, что это подарок. Спасибо тебе, Витя! Благодарю тебя с опозданием на много-много лет. Скольких еще людей мне хотелось бы сейчас поблагодарить, да только поздно, поздно...

Женщина-гермафродит Ольга Николаевна жила в квартире «под нами». Коротко остриженная, в сапогах, синей юбке и гимнастерке, перетянутой широким армейским ремнем со звездой, она вполне вписывалась в военный быт того времени. Из темного коридора первого этажа иногда раздавался гулкий лай. Казалось, там обитает огромная собака с глазами как блюдца, сидящая на сундуке с золотом. Страшно было даже проходить мимо входа в эту мрачно-жутковатую пещеру. Войти туда мог бы только бравый солдат, да вот беда — все солдаты ушли на фронт. Удивительно, что, когда Раиса Петровна Станова выводила собаку во двор, та казалась совсем не страшной: обычная худая дворняга, бедная дальняя родственница немецкой овчарки.

Дом стоял на пересечении Горького и Каменской. Около дома — палисадник, вдоль улиц — тротуары из досок разных размеров и тополя. По булыжной мостовой со стуком двигались телеги, изредка проезжал изящный экипаж на рессорах или зеленая трехтонка «ЗИС-5». Сейчас в городе не встретишь ни одной лошади, а, помню, в шестьдесят пятом дед перевозил свой скарб на новую кооперативную квартиру на самой обычной телеге.

Через дорогу — такие же тротуары, одно- и двухэтажные строения. Против нашего дома по Горького был одноэтажный домик желтоватого цвета. Слуховое окно вырезано в виде полумесяца, под ним пять больших окон, завалинка. Что скрывали голубые занавески, которые никогда не раздвигались? Кто там жил, что делал?..

Вот больная женщина с трудом поднимается с кровати, чтобы приготовить завтрак для своей маленькой дочери. Черные волосы растрепались, черты лица заострились, на щеках нездоровый румянец. Еще немного — и бледная тонконогая девочка останется без мамы. Некому будет поднимать ее утром, заплетать косу, варить кашу...

Я придумывал эту и другие многосерийные истории, составлявшие для меня «человеческую комедию». К сожалению, некому было их рассказывать. Мама как-то раз проявила интерес, но через несколько минут благополучно заснула. В результате сюжеты этих образцов моего устного творчества (я тогда еще не умел писать) история не сохранила.

Не сохранился и домик напротив, возможно, нет уже и его обитателей. Теперь там католический костел. Когда возводили его каркас, я подивился огромности металлических балок. Если у нас когда-нибудь — не дай, конечно, бог — случится сильное землетрясение или какой-нибудь другой природный катаклизм, то остов костела еще долго будет радовать глаз любознательных китайских туристов.

В начале девяностых, когда мы уже переехали в другое место, наш прежний дом на Горького аккуратно подожгли — обычное дело в те времена. Жертв не было, жильцов быстро расселили. Огонь перестройки, дым отечества... Некоторое время, опаленный пожаром и необитаемый, дом еще стоял на своем месте. Искалеченный и униженный, как жертва политических репрессий, он производил тягостное впечатление. Его следовало бы оставить, подобно скелету мельницы в Сталинграде, только как символ либерально-криминального периода. Но не для того старались, и теперь на месте дома, за елями, стоят таинственные новые строения, возведенные крупным местным магнатом, который однажды даже чуть не стал мэром (какое красивое название, не то что «городской голова» или «городничий»). А со стороны Каменской в новом здании разместилась кальянная с говорящим названием «Абдула, поджигай!». Подробная реклама в интернете: «Кальян — 1100, чай — 300, варка на огне — 300 рублей». Мне нравится такая открытость, хотя и не совсем ясно, что такое «варка на огне».

На месте домиков по Горького, среди которых было двухэтажное здание фабрики «Сибшапка», ныне четырнадцатиэтажное здание с продуктовым магазином на первом этаже. Нумерация домов сохранилась, правда, с пропусками. Из старых домов на своем месте после удачно проведенной «косметической операции» остался всего один. Он стоит на прежнем — но уже как будто не на своем — месте. Неуютно ему среди новых соседей-акселератов, что снисходительно косятся в его сторону, не узнает он знакомые места и стоит в недоумении, как будто очнулся после долгого сна и не верит глазам своим.

Наш двор за высокими воротами и забором был довольно большим, он включал еще один одноэтажный дом и несколько сараев с северной стороны, на их месте с началом религиозно-патриотического ренессанса возвели синагогу. Самый убогий из сараев был разбит на узкие индивидуальные ячейки, так называемые стайки, — результат неизжитых в эпоху раннего социализма частнособственнических устремлений. В стайках, наивно считая их своим имуществом, местные жители держали дрова и уголь, а также разный хлам. В нашей некоторое время обитали корова, петух и несколько куриц. Корова, помимо своего прямого назначения — давать молоко, играла роль обогревателя. Бабушка хвасталась высокими удоями, хотя на самом деле они были весьма скромными. Однажды морозной зимой появился теленок, которого сразу после рождения на некоторое время принесли в кухню.

Летом наши куры вместе с черно-рыжим петухом бродили по двору. На противоположной стороне двора тоже что-то искали и сокрушенно кудахтали несколько пеструшек и белый петух из соседнего дома. Изредка пути двух петухов пересекались, и тогда они топорщили перья и налетали друг на друга, изображая драку. Эти пограничные стычки носили скорее ритуальный характер и являлись поводом для громогласных и жизнеутверждающих криков. Выказав собственное геройство, петухи гордо расходились. В целом же они, не в пример отдельным людям и человеческим сообществам, вели себя вполне разумно.

В нескольких больших сараях с навесными замками и квадратными пропилами в дверях (для кошек) размещались какие-то склады. Для их охраны в маленькой сторожке попеременно дежурили трое сторожей. Пространство внутри сторожки было крошечное, но позволяло, однако, разместить в ней буржуйку, узкую лавку, застеленную вывернутым наизнанку тулупом, и сколоченный из досок столик. На большом гвозде около двери висело охотничье ружье. Никто из соседей — да, наверно, и самих сторожей — не знал, что хранилось на складе, и не интересовался этим.

Иногда во двор, центральная часть которого была засыпана шлаком, въезжала черная пятитонка. Помню один случай, мне тогда было года три. Может быть, из-за сильной жары или тесноты в квартире (теперь спросить уже не у кого) я в какой-то момент оказался без присмотра в ванне, стоящей на двух табуретках посреди двора, а купавшие меня взрослые куда-то отлучились. В это время черное чудище ожило, и его задний борт с угрожающей неотвратимостью начал перемещаться в мою сторону. На мое счастье, кто-то из соседей заметил это и предотвратил трагический исход.

Со сторожами у меня сложились доверительные отношения, и мне нравилось сидеть в сторожке. Особенно я подружился с одним из них — по фамилии Назаров. Как-то я поведал ему, что у бабушки есть волшебные очки и она может видеть меня сквозь стены, не выходя из квартиры. На самом деле это был старинный лорнет в черной оправе. Он лежал в красивом деревянном ларце с резной крышкой и извлекался из него только в особых случаях.

Мой умудренный, а может, и удрученный жизненным опытом собеседник позволил себе усомниться:

Да она просто подходит к окну на лестнице и видит, что ты делаешь.

Моя вера в волшебные очки была слегка поколеблена, но ненадолго. Сегодня я почти уверен, что мой взрослый друг был прав, да вот проверить уже не представляется возможным. Нет уже ни тех стен, ни того лорнета, ни бабушки.

Как-то раз Назаров подарил мне изящного литого чертенка с длинным, загнутым вниз хвостом и маленькими рожками и сказал:

Держи крепче, а то убежит!

И я старательно, изо всех сил, сжимал в ладонях худое вытянутое тельце с выступающими позвонками, пока бежал через двор, по ступенькам крыльца, вверх по лестнице, сквозь темные сени, — и вот уже вторая тяжелая дверь и комната, где так светло и покойно... Следует сказать, что чертенок все-таки «сбежал», но это случилось гораздо позже.

Фамилия второго сторожа, как мне сейчас помнится, была Демин. Сколько людей, имен, фамилий пропадают, всплывают и снова исчезают, растворяясь в неразобранных архивах памяти! Так теряются в квартире вещи: ключи, карточки, мобильные телефоны...

Охрана, если в ней вообще имелась хоть какая-то необходимость, была организована абсолютно бестолково — грубо говоря, по-дурацки. Это выяснилось в один прекрасный день, когда какой-то из складов обворовали, разобрав заднюю стенку дощатого сарая. Сторож, который охранял склады только со стороны официального входа, естественно, ничего не заметил, хотя и не спал. Разбираться приехали серьезные люди и, сидя за столиком, писали свои серьезные бумаги. Как ни странно, к сторожу, кажется, не предъявлялось особых претензий. Впрочем, я-то не удивлялся: у него ведь не было волшебных очков моей бабушки, чтобы видеть сквозь стены. Кроме того, неизвестно, распространялось ли волшебство за пределы нашей квартиры.

Одно время при складе работал иностранец, один из многочисленных пленных, которые в своих «швейковских» кепках бродили по городу с метлами и тачками или просто томились от безделья. Кто-то сказал, что он румын и его зовут Вася. В укромном уголке двора, в тени от дома он разводил небольшой костерчик и варил себе обед. А запомнился тем, что, к удивлению аборигенов, собирал и варил грибы, которые росли здесь же и считались ядовитыми. Их никто никогда не ел, несмотря на голодные времена. К нам во двор, втайне надеясь посмотреть на летальный исход, приходили любопытствующие. Но ничего интересного не произошло. То ли грибы были не ядовитыми, то ли в Румынии живут люди с исключительно крепким желудком. Искренне надеюсь, что Вася не погиб, не сгинул в сибирской глуши и благополучно отбыл на свою историческую родину.

Некоторых пленных удалось занять полезным трудом на местных «стройках коммунизма» — например, при возведении помпезного здания сибирского филиала Академии наук. Фасад здания в стиле сталинского ампира — упрощенное подобие древнегреческого храма. Похожую, даже более сложную архитектуру, которой подивились бы древние греки, имеет главный корпус НИИЖТа. Коринфский и ионический ордеры больше пришлись по нраву новосибирцам, нежели более суровый дорический, в котором выполнены фасад и интерьеры Дома Ленина.

За время войны почти совершенно исчезли голуби, впору было заносить их в Красную книгу. И это понятно: в то время мясо этих назойливых птиц позволяло дополнить скудный рацион жителей города. Редкие представители «птиц мира» сохранились до конца войны, и как-то один из этих счастливчиков совершенно случайно, очевидно по наивности, залетел к нам во двор. Сразу неизвестно откуда появились несколько человек — охотников за дичью. Голубь держался настороженно, наверное, раньше это и помогало ему избежать печальной участи своих погибших собратьев. Но на этот раз птице не повезло.

Приготовления велись как бы в шутку. К большому металлическому коробу, подпертому колышком, привязали длинную веревку. Это выглядело как игра в охоту, пока невинная, но уже разжигавшая охотничий азарт. В то же время удивляла основательность и серьезность, с какой все делалось. Для приманки насыпали дорожку зерна — предложение, от которого невозможно отказаться.

Сколько раз за свою жизнь этот голубь готов был поддаться соблазнам, но всегда, перед тем как ему сделать опрометчивый шаг, внутри возникала тревога, не осознаваемое до конца, но грозное предупреждение — так легкая тень от облака пробегает, не оставляя следа, по полю, по траве, по дороге...

И надо же было теперь сделать такую глупость.

Воспитание

Обычные детские страхи множились благодаря стараниям бабушки, которая меня воспитывала. Напротив нашего дома, на Каменской, в таком же деревянном двухэтажном здании, располагалось отделение милиции. Милиционеры носили фуражки с кокардой и синие шинели, перетянутые ремнями. На поясе у каждого висела пустая кобура, в которой иногда размещалась ложка. Во время праздников, при большом скоплении народа, можно было увидеть и конных стражей порядка. Кони у них были стройные и ухоженные, на седлах рельефно выделялись большие красные звезды.

Насколько я помню, главной задачей милиции в то время было ходить по домам и забирать детей, которые провинились непослушанием и другими неблаговидными поступками. Очевидно, на утренних милицейских совещаниях-планерках одним из постоянных пунктов был вопрос о моем недостойном поведении. Впрочем, несмотря на ранний возраст, я уже подозревал, что угрозы милицией со стороны бабушки не более чем воспитательный прием. Но если в коридоре раздавались тяжелые шаги и слышался чей-нибудь невнятный голос, я через мгновение уже лежал в дальнем углу под кроватью и боялся даже оглянуться в сторону кухонной двери.

В конце концов шаги удалялись и наступала благостная тишина. Выждав некоторое время и не вполне веря своему счастью, я выбирался из своего убежища. Оказывалось, что и на этот раз милиционер с большим трудом был выставлен бабушкой, которой удалось убедить его в том, что я все осознал и решительно встал на путь исправления.

Совсем не помню, в чем все-таки состояли мои прегрешения. Разве что пытался забить молотком ребристый заводной штырек дедушкиных карманных часов фирмы Мозера или бросил в ведро с водой химический (были тогда такие) карандаш. Но с каждым разом сумма прегрешений росла, тучи над моей головой все больше сгущались и защищать меня становилось все труднее. Казалось, что трагическая развязка неминуема. Поэтому я с большим облегчением встретил известие, что бабушке, как всегда вставшей на мою защиту, удалось добиться переезда отделения милиции в какое-то другое место и стражи порядка больше не будут донимать нас посещениями.

Двойственное состояние веры и неверия возникало у меня и в некоторых других случаях. Например, когда под Новый год являлся Дед Мороз с подарками, а мой настоящий дед, по странному совпадению, уходил к соседям. Само собой, это порождало сомнения в существовании Деда Мороза, которые, впрочем, не рассеялись и до настоящего времени.

Отчетливое осознание самого себя и сложности своих взаимоотношений с внешним миром появилось у меня уже в трех-четырехлетнем возрасте. Около сарая стояла черная бочка для дождевой воды. Как-то раз я оказался в компании нескольких ребятишек ростом примерно с эту бочку и наблюдал, как один из них, который был чуть крупнее остальных и явно верховодил, запускал лодочку, вырезанную из половинки большого огурца. Все присутствующие с интересом отнеслись к испытанию лодки на плавучесть, а я подумал, что зря он испортил продукт и что если родители узнают, то ему сильно попадет. Сам я на такой опыт не решился бы. Хотя, может, это мальчик из сытой «кулацкой» семьи и один огурец для них ничего не значит? Испытатель был невозмутим, серьезен и полностью поглощен своим занятием. Я понял: такие деятельные и уверенные в себе люди нигде не пропадут, можно не сомневаться. И вообще, не так страшен черт и не боги горшки обжигают.

Воспоминания возникают, разворачиваются, как панорама перед глазами пассажира, смотрящего в окно скорого поезда. Переезд, грузовик, телеги... Какие-то люди в сапогах и телогрейках, женщины в платках и длинных юбках. Проселочная дорога с непросохшей после вчерашнего дождя лужей, с подводами и уныло-серым грузовиком у переезда — два годовалых теленка в кузове, — и вот снова поля, небо... Провода за окном не отстают, все тянутся и тянутся. Вагон то плавно поднимается, то так же плавно опускается. Чем дальше от окна, тем медленнее движение, вагоны бегут по кругу, а где-то там, далеко, ближе к центру, двухэтажный бревенчатый дом на углу Горького и Каменской.

Телеги, груженные мешками, ящиками и еще чем-то важным и нужным, со стуком перекатываются по булыжной мостовой; изредка проплывают легкие экипажи с плетеным кузовом, на рессорах; еще реже громыхают черные полуторки или зеленые трехтонки. По обе стороны от проезжей части на некотором возвышении протянулись тротуары, составленные из досок разного калибра. Одна особенно толстая и широкая доска лежала ближе к улице Серебренниковской. Мир был слабо упорядочен и походил на небрежно сколоченные декорации бродячего театра.

В начале войны нас «уплотнили», хотя «уплотнять» четверых обитателей однокомнатной квартиры вроде было некуда. Подселили эвакуированного преподавателя физкультуры из ленинградского техникума. Прожил он у нас недолго — всего несколько месяцев. Отбывая на фронт, оставил какие-то свои документы, говорил, что потом приедет за ними, но обещания своего не выполнил. Не вышло, не получилось. Если он попал в число сибиряков, брошенных в начале войны на защиту Москвы, то у него было мало шансов вернуться за документами...

Довольно примитивный предвоенный быт, как ни странно, позволил легче приспособиться и перенести невзгоды военного времени. Во дворе нашлось место для скромного огорода — размером примерно восемь на восемь метров. Каждой семье досталось по небольшой грядке. На нашей бабушка посадила помидоры. Помидоры в открытом грунте не вызревали, их собирали еще зелеными и для дозревания складывали под кровать или в другое укромное место — например, в валенок. Подобные огороды тогда были во многих дворах.

Война шла где-то далеко, но она определяла каждый день, каждый час нашей тогдашней жизни. Дед вставал рано — около шести утра, когда все еще спали. Его мобилизовали на Чкаловский завод, добираться приходилось далеко и трудно, а опоздания жестоко карались. Иногда я тоже просыпался и сидел за столом вместе с ним. На столе горела керосиновая лампа. Мы пили чай, ели черный хлеб, посыпанный сахарином. Его, вместе с яичным порошком и еще какими-то продуктами в картонных коробках, получали по «американской помощи».

У нас во дворе долго стояла зеленая трехтонка, зимой ее заносило снегом, а весной краска на крыльях отставала настолько, что при некотором старании ее можно было соскребать, используя подручные средства. Бензина в то время не хватало, и на многие машины поставили газогенераторы в виде больших цилиндров с двух сторон от кабины. В качестве топлива использовали деревянные чурки. Мне думалось, что сейчас такая техника осталась в далеком прошлом, но, оказывается, современные энтузиасты-любители, в основном украинские, тоже снабжают свои машины газогенераторами. И это не единственный случай, когда что-то старое оказалось отвергнуто и забыто незаслуженно, по крайней мере, в технике.

В узком простенке между двумя окнами, что выходили на улицу Максима Горького, висела черная воронка радио. Особый интерес вызывали, конечно, вести с фронта. Иногда к нам заходили фронтовики — и сразу собиралась компания: всем хотелось услышать, понять, почувствовать, примерить к себе. Помню, как молодого солдатика, который сидел у нас за столом, спросили, что лучше: пилотка или фуражка.

Конечно, пилотка удобнее! Идешь, захотел пить — зачерпнул пилоткой воды из лужи и пей.

Бабушка и другие иждивенцы вязали для бойцов носки и шили рукавицы, которые отличались от обычных отдельным указательным пальцем — под курок. Отряды новобранцев в ботинках и обмотках строем приходили в Центральные бани. В такие дни они закрывались на спецобслуживание. Ноги в обмотках и больших корявых ботинках выглядели по-детски трогательно, особенно когда молодой солдат шел один.

Что касается питания, то оно, конечно, было крайне скудным. В магазинах ничего свободно не продавалось, разве что яичный порошок. Но были карточки на хлеб, жиры, мясо, сахар. Карточки эти были цветные: сиреневые и голубоватые. Получение продуктов в обмен на выстригаемый уголок карточки называлось отовариванием.

Вместо сахара иногда выдавали сахарин или конфеты-подушечки. «Жировые» карточки можно было отоварить маргарином или даже маслом — это уж как повезет. При встрече горожане часто интересовались: «Чем вы отоварили жиры за прошлый месяц?»

Карточная система регламентировалась специальными постановлениями. Рабочие и иждивенцы были прикреплены к определенным магазинам для получения продуктов. Для разных категорий граждан устанавливались разные нормы снабжения. Так, по рабочей карточке гражданин получал больше продуктов, и они были лучшего качества.

Потеря карточек являлась серьезной утратой. Тогда не было компьютеров, чтобы хранить в их памяти информацию о том, кому сколько и чего положено. Обычно карточки теряли дети. Не помню, чтобы такое случалось в нашей семье, но разговоры о том, что кто-то из знакомых потерял карточки, велись постоянно.

В полутемных деревянных магазинах на изрезанных прилавках стояли весы с двумя чашками: на одной толпились тонкошеие и округлые гирьки, на другую клали хлеб. Продавцы были виртуозами: сначала от черной сыроватой булки ножом с дугообразной ручкой легко отхватывался большой кусок, к нему добавлялся еще один — так называемый довесок, потом третий — уже значительно меньше, изредка доходило и до четвертого. «Уточки» весов еще не успевали успокоиться, а покупатель уже уходил, уступая место следующему. Как правило, первый кусок был заведомо меньше нормы, а два-три довеска должны были убедить вас в скрупулезной честности продавца, его стремлении к справедливости и чисто человеческом сочувствии лично к вам. Говорили, что иногда гирьки высверливались, но это уже было откровенным криминалом.

Приятно выбираться из сумрачного магазина на свет божий, когда кто-то из взрослых идет рядом, с потяжелевшей сеткой. Морозный воздух сладостно чист. Темные стволы деревьев плавно плывут по празднично-легким волнам снега. А каким лакомством казался тот третий, самый малый хлебный довесок! Каким удовольствием было съесть его здесь же на улице, сразу при выходе из магазина, особенно зимой, на морозе! Это был совсем другой хлеб, не похожий на тот, что потом давали дома. Как это получалось, остается загадкой...

Иду мимо современного гастронома, на витрине — пирамиды из консервных банок: красные крабы на белом фоне.

Незнакомая лексика

Как-то я познакомился с одной девочкой, ее звали Лена. Это была первая девочка, которая мне понравилась. И она научила меня материться. Наверно, я ей тоже приглянулся.

Лена жила в конце квартала, как раз там, где лежала самая большая тротуарная доска. Она совершенно непринужденно и свободно пользовалась так называемой ненормативной лексикой. Это было неудивительно. Когда через некоторое время я, пользуясь удивительной, на взгляд нынешних родителей, для своего трех-четырехлетнего возраста свободой, зашел к Лене в гости, оказалось, что там все не только легко изъяснялись на этом языке, но и предпочитали его всем остальным.

Это наречие содержало интересные, новые для меня слова, которых почему-то не знали в нашей семье. И я, уподобившись первым христианским проповедникам, несущим свет истины дикарям-язычникам, поспешил восполнить этот пробел.

Надо ли говорить, что мои новые познания не удостоились ни восхищения, ни даже скромной похвалы? Более того, оказалось, что я совершил нечто предосудительное! Я был слегка обескуражен.

На мой довод: «Да у них дома все так говорят», бабушка ответила:

Вот и иди к ним жить!

На это возразить было нечего.

Каким-то образом взрослым удалось прервать мое столь познавательное знакомство с Леной. Какое-то время я еще случайно вставлял в свою речь то или иное ненормативное выражение, но скоро все забыл и освободился от этой привычки. Зато к тому моменту, когда в нашем дворе появились несколько рабочих и, вместо того чтобы заниматься общественно полезным трудом, взялись обучать меня «взрослому» языку, я уже не являлся полным профаном в этой области. И слава богу! В интерпретации моих учителей необычным словам придавалось вполне невинное истолкование. Предвкушая, как я воспользуюсь полученными навыками, не понимая их истинного смысла, работяги испытывали неподдельную радость. Их откровенное ликование не могло не насторожить. Употреблять в кругу своей семьи изученное под их руководством я не рискнул, помня свой прошлый печальный опыт.

Из всего сказанного выше следует, что дополнительные знания никогда не бывают лишними.

Картошка

Основным продуктом, который в тяжелые военные и послевоенные времена сохранил жизнь миллионам людей, была картошка. Рабочие, крестьяне, инженеры, солдаты, иждивенцы и прочие граждане не просто выживали, а воевали, работали, выпускали снаряды, танки и самолеты, шили шинели, растили детей и делали еще много других важных для них и для страны дел. Сейчас ставят много памятников: императорам, городовым, пожарным, лабораторным мышам и крысам. Возможно, пора поставить памятник и картошке. В войну не было семьи, которая на отведенном ей участке не выращивала бы сей спасительный овощ.

По инерции картофельная эпопея продолжалась до середины шестидесятых, возродилась в начале девяностых и длится до сих пор, правда, уже в более безалаберном варианте.

В войну к посадке, окучиванию и копке картошки относились по-государственному, со всей серьезностью. Каждой организации отводили поле, ответственные лица заранее выезжали и разбивали его на участки. И когда наконец на машинах привозили новоявленных тружеников полей, каждый получал свой земельный надел — например, пять или десять соток. Про участок в десять соток говорили «загон», а вместо «сажать» — исключительно «садить».

В послевоенное время это стало скорее ритуалом, дополнительным развлечением. В поле выезжали семьями: муж с лопатой быстро выкапывает лунки, жена достает из ведра и разбрасывает по лункам проросший посадочный картофель. Тут же и ребятишки лет от шести и выше.
Посадка — дело не тяжелое, скорее отдых на природе. Настроение праздничное. Сослуживцы, вроде бы такие знакомые, предстают в другом обличии. Вместо костюма и галстука — спортивные штаны с вытянутыми коленями, громкоговорящая или, наоборот, застенчивая жена без макияжа, молчаливый отпрыск... И все свои люди, и хоть разбросаны по полю, но при этом все вместе.

Свежо, но не жарко — весна. К полудню солнце начинает пригревать голову, спину, землю. Приятно расстелить плащ, достать термос, разложить нехитрые запасы: хлеб, колбасу, яйца. Вскоре после обеда работа заканчивается, все неспешно тянутся к машинам, которые стоят поблизости в березовом лесочке — колке около поля. Шоферы, отдыхавшие на сиденьях, вынутых из кабин, нехотя поднимаются. Народ чуть расслаблен, как после бани. Все довольны: теперь не пропадем!

Раза два за лето выезжали на окучивание картофеля, а в сентябре выкапывали. Урожаи на свежей земле были хорошие. Осенние дни теплые, ласковые. Мешки с картошкой стаскивали к краю участка. На каждом мешке бирка, а то еще и красный лоскут. Машины ездят по полю вместе с грузчиками-добровольцами. Шофер записывает адреса, намечает маршрут доставки. Грузчик растаскивает мешки по кузову: у заднего борта — первых адресатов, у кабины — последних. Грузчик-доброволец отправляется вместе с машиной, остальные добираются кто как может.

Позже, когда я учился в старших классах, и потом, уже в более чем солидном возрасте, я часто вызывался сопровождать машину. Мне нравилось ездить в кузове, перекидывать мешки — это была веселая, нетяжелая работа. Каждый мешок весил, наверное, килограммов пятьдесят-шестьдесят. Приезжаешь по адресу, уже почти темно — глубокие сумерки, хотя день еще достаточно длинный. А хозяин уже тут: добрался на электричке или на каком другом транспорте и принимает мешки.

Выкопанную картошку засыпали в ямы. Яма — это городская разновидность погреба, их рыли во дворах или на пустырях. Деревянная, обшитая железом крышка закрывалась на навесной замок. Были случаи, когда замки сбивали, могли даже прокопать ход из соседней, брошенной кем-то ямы. Охотились в основном за соленьями разного рода. И сейчас еще, проезжая на электричке мимо изъеденного, будто оспой, пригорка с провалами, заросшими бурьяном, на месте заброшенных ям, можно увидеть то, что осталось от оборонительных рубежей передовой линии народно-продовольственного фронта.

Шестое октября

Воскресенье, 6 октября 2019 года. Когда-то 1919 год представлялся необычным, героическим, в ореоле славы Гражданской войны: «Я все равно паду на той, на той единственной Гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной...» И вот теперь, через сто лет, — где те шлемы и где те комиссары?

Какой день, какое во дворе солнце, сколько тепла, золота, счастья — так и собирай, бери горстями, как опавшие листья! Необычное тепло для этого времени в Сибири. Никогда больше не будет 6 октября 2019 года. Никогда больше не будет моих родных, чье пристанище укрыто тонким, слегка потемневшим пологом, плотным слоем из чешуек, еще недавно бывших листвой. С каждым днем, с каждым часом, с каждой минутой все меньше остается времени до рокового рубежа, что уже давно маячит на горизонте. Можно ли с этим смириться, существовать, жить?

Помню, что меня еще в раннем детстве удивляло, как все странно устроено: почему я смотрю на все изнутри себя и кто посадил меня в эту оболочку, как в милицейскую будку посреди улицы, среди шума и суеты, потока машин и толкотни прохожих? Прикидываюсь человеком — наверно, это проще, чем собакой или деревом. Может быть, я заброшен сюда, маскируюсь, нахожусь в засаде, собираю важные оперативные сведения? Только вот кому их передать? «Первый, Первый, я — Гондурас, я — Гондурас! Как слышно?»

И вот уже следующий день, такой же благодатный и теплый. В парке под золотыми сводами белка перебегает по отжившей листве от дерева к дереву. Светло-желтые кроны берез на фоне такого пронзительно-яркого неба. Неужели это я, неужели все так и должно быть? Здесь и сейчас? И это то, что называется жизнью? Не верю! Не может быть. Посмотри, это же я, Господи!

Вот мне год, большая пустая комната родителей, где я редкий гость. Держусь за стенку, все так неустойчиво. Что-то интересное, круглое ударяется о стену и катится от нее. Зачем-то надо его догнать. И я отрываюсь от стены и делаю свой первый шаг — шаг во Вселенную, в космос.

А вот старый Новый год, я у бабушки в доме на Горького, моя кроватка стоит с обратной стороны печки, разделяющей кухню и комнату. Металлические перекладины с сеткой создают замкнутое пространство. Я стою, держась за перекладину.

Посреди комнатки — елка с картонными серебряными слонами, мухами, которые больше слонов, блестящими невесомыми шариками. Гирлянды флажков и много-много огоньков — фиолетовых, синих и желтых. Верхний свет гасят, и я как будто не в комнате, а на дне сказочного подводного мира. Этот фиолетово-синий мир плывет, светится, изысканно холодный и волшебно хрупкий. Но вот среди этого холода — огонек, такой знакомый и теплый. Я протягиваю руку и говорю свое первое слово: «Жета!» Кажется, этот мир не такой уж плохой.

Вот мне десять лет, осенью я пойду в четвертый класс. Я хорошо учусь. Новую учительницу зовут Прасковья Наумовна. На фотографии я сижу с ней рядом. Но за все надо платить. По партам передают записку, все улыбаются, и вот она доходит до меня, там хорошо, может быть даже талантливо, изображен некий комический персонаж в длинном пиджаке. И подписано: «Поляк — Прасковьи сынок». Я рву записку. Кажется, что ее больше нет.

Вот мне двадцать лет, я учусь в Томском политехническом. Вместе с двумя друзьями-одноклассниками мы снимаем комнату в домике на берегу Ушайки. Домик вполне приличный, позже нам приходилось жить в здании, стены и полы которого были наклонены градусов на двадцать от своего исходного состояния. Первая неделя, занятия в восьмом корпусе, на четвертом этаже, в кабинете около лестницы. На короткой перемене (в то время делали перерывы через сорок пять минут) встречаю ее. Она выходит из соседней аудитории. Мои глаза в изумлении расширяются. Наверно, у меня довольно странный вид, но ничего не могу с собой поделать. По расписанию нахожу ее группу — второй курс радиотехнического.

Вообще-то, странно: как мы жили тогда без сотовых, без интернета, без электронной почты? Узнал ее имя через знакомого, выпускника нашей школы. На физкультуре (я записался в секцию легкой атлетики), когда нас гоняют по кругу, пытаюсь представить ее облик: пушистые волосы, большие серые глаза...

Иду домой по бульвару среди елей, и вдруг стихи: «Свежий ветер навевает в душу вьюжную печаль. Что она об этом знает? Ей совсем меня не жаль...» И дальше в том же духе. Печаль, жаль, даль... Прихожу домой и записываю родившиеся строчки на первой странице общей тетради. Матери моего друга, которая приехала его навестить, они понравились. Это даже несколько сгладило ее негативное впечатление от распечатанной и заткнутой бумажной пробкой чекушки около моей кровати.

Может быть, мое увлечение так и закончилось бы только мечтаниями и грезами, если бы не случай: по возвращении с каникул мы с ней оказались в одном купе в общем вагоне проходящего поезда.

Я отдаю свой чемоданчик-балетку друзьям и провожаю ее до той халупы, где она снимает комнатку. Не повезло, что в этот раз на мне кирзовые сапоги. Они выглядят безобразно, особенно по сравнению с какими-нибудь импортными, например чешскими, туфлями с рантом, в виде лодочки, на белой каучуковой подошве — не туфли, а мечта. Никакого сравнения с сапогами или брезентовыми красноносыми ботинками. Наличие сапог мне сильно мешает, да ничего не поделаешь. Больше я их после этого случая не надевал. День теплый, предвесенний, народ высыпал на улицу. Идем через город, мимо института, при встрече со знакомыми я не здороваюсь.

Навещаю ее через несколько дней. Она болеет, лежит в розовой ночной рубашке. Воротник расшит белыми нитками. Пустая комнатка с неровными стенами, солнечный предвечерний свет сквозь кривое оконце. Сижу на табуретке у кровати. Как жить, что делать, о чем говорить? Когда выхожу, не могу сдержать совершенно глупую улыбку. Двенадцатилетняя дочь хозяев, что оказалась на дороге, смотрит с недоумением, потом улыбается понимающе и насмешливо.

Учусь кое-как, вернее — почти совсем не учусь, пребывая в каком-то недоумении. Вроде так надо, да и нет ничего лучшего. Специальность, по нашим понятиям, благородная. Не то что какие-то там очкарики из университета.

Как писал тогда один мой сокурсник: «Повсюду техника, везде машины, и всюду мы, и всюду мы. Болты, болты, резцы, резцы»1.

И все-таки мешала некая раздвоенность, я старался минимизировать свои умственные усилия и затраты времени на обучение. Оставить резерв, сэкономить силы — правда, неизвестно для чего. Как будто у меня не одна жизнь. В институте я встречал таких же бедолаг. По большей части их отчисляли после первого, реже — после второго курса, как одного из моих друзей. А я как-то удержался. Правда, приходилось много чертить. Зато можно было не ходить на лекции, если староста либерал и «не замечает» твоего отсутствия. От сессии до сессии. Диплом синий, зато морда красная, а не наоборот.

А жизнь не идет, а летит, чуть касаясь земли, к чему-то неизвестному, хорошему. Ведь это наш мир, наша планета, наши горы. Это нам предстоит преодолеть пространство и простор. Несмотря на временные трудности. Какие наши годы!

Соседка по квартире, комнату в которой я снимаю с друзьями, приглашает меня на новогодний вечер в музыкальное училище. Яркий свет, музыка, я что-то пишу на бумаге — все, что приходит в голову. Она забирает листок, ее глаза светятся, в них жизнь, интерес, счастье. Мы обмениваемся фотографиями.

Позже, через четыре года, когда я уже снова жил в Новосибирске, она приезжала и чего-то ждала от меня. Встречал ее и потом, когда, еще лет через шесть, навестил наше старое жилище. Она вышла уже с ребенком на руках и с укором спросила:

Почему ты не приехал раньше?

Летом еду в Сочи. Двое друзей провожают меня до вокзала, в буфете мы выпиваем немного вина. В купе так приятно перезнакомиться, острить, играть в карты. Все такие простые, милые. Симпатичная девушка смотрит ласково. Вот уже вечер, уговариваю ее уступить нижнюю полку женщине лет сорока. Теперь наши с девушкой полки рядом. Магнитное поле замыкает свои силовые линии. На другой день она выходит в Оренбурге. День становится скучным, свет в окнах — тусклым, а попутчики — неприятными и даже враждебными. Из Сочи пишу письмо. К осени возвращаюсь в Новосибирск, однажды прихожу после занятий — на подушке ответ. Аккуратный, почти каллиграфический почерк. Радость возникает, кипит где-то внутри, как в котле, не прорываясь наружу!.. К сожалению, со временем она уходит. Наше знакомство продлится три года.

И снова судьба: в Сочи случайно встречаю бывшую одноклассницу М., приехавшую с матерью отдыхать. И не просто одноклассницу, а девочку, в которую, как мне казалось, был влюблен в девятом классе, когда школа снова стала смешанной. Я даже хотел как-то раз с ней объясниться, но не случилось. Может быть, потому, что один из моих друзей, которому ее скромное обаяние также запало в душу, в отличие от меня, предпринял некоторые шаги — и потерпел неудачу. Или потому, что у меня украли шубу и я ходил в школу без верхней одежды.

И вот Сочи, солнце, ресторан, пляж. Комнатка, в которой они с матерью поселились, совсем близко. Никто не верит, что наша встреча случайна:

Наверное, вы сговорились.

Случай или судьба, провидение? М. расцвела и выглядит намного лучше, и ведет себя раскованнее, чем в школе. Легкий загар ее так красит, а фигура... Какая может быть фигура у восемнадцатилетней, чудесно развитой голубоглазой блондинки? Венера, Афродита, выходящая из пены морской. Вечером мы, с согласия ее матери, идем в парк на танцы, потом долго сидим на скамейке под кустами. Теплая, по-южному темная ночь, которая обступает со всех сторон и в которую проваливаешься. Мы о чем-то говорим с М., шутим. Наверно, надо ее поцеловать... Она уклоняется. Но это не мешает нам говорить, смеяться все так же легко, непринужденно.

Через несколько дней они уезжают. По просьбе ее мамы и вопреки слабым протестам с ее стороны я провожаю их на вокзал. Перрон залит солнцем. Вот их купе, и я заношу туда чемодан. Их места друг над другом, все так удачно. Поезд уходит. А мне еще отдыхать, купаться, загорать...

Все когда-то заканчивается, отодвигается, уходит в сон, боль, воспоминания.

Вообще, матери моих знакомых девушек относились ко мне с доверием. Одна из них как-то с шутливой иронией пожаловалась:

Вы знаете, Леня, как трудно быть матерью двух взрослых дочерей!

Лет через семь еще одна случайная встреча в автобусе: М. окончила мединститут, замужем, работает в больнице завотделением. А через несколько лет случайно узнаю о ее гибели в автокатастрофе. Поехали с мужем на мотороллере проведать сына, отдыхавшего за городом. Как можно было попасть под машину на обычно пустой в те времена дороге? Нелепый и странный случай...

Сколько выборов, сколько перекрестков на твоем пути: направо пойдешь... налево пойдешь... Сколько поворотов удалось пройти, а впереди еще один — самый крутой, последний. Как много людей, с которыми говорил, встречался, жил и которых любил, ушли, исчезли, обратились в прах, дым, боль, ветер...

Улица Советская

Война еще не кончилась, а эвакуированные уже начали покидать гостеприимный Новосибирск и отбывать в родные пенаты. Не беженцы, а именно эвакуированные: они не были брошены на произвол судьбы, а организованно, под надзором и при помощи государства перемещались вместе со своими предприятиями, учебными заведениями, театрами и оркестрами в назначенные места.

Пятиэтажный дом на Советской был построен перед самой войной, и первыми его жителями стали эвакуированные. Теперь освобождавшиеся квартиры предоставляли сотрудникам местного геологоуправления2. Наша семья тоже переселилась туда.

Многое здесь было непривычно, особенно высота. Первое время, поднимаясь по лестнице в нашу квартиру на четвертом этаже, я шел, придерживаясь рукой за стенку, подальше от перил. Холодная вода подавалась нерегулярно, а о горячей не было и речи. Запас воды хранили в ванне, всегда наполняя ее доверху. Позже, через несколько лет, раз в неделю стали давать горячую воду, и все члены семьи, а иногда и гости, мылись по очереди.

Считалось, что электроэнергия больше нужна для производства, а люди в своих квартирах могут обойтись и без нее. Но строгость законов, как известно, компенсируется необязательностью их исполнения. И электричество подключалось тайно, по блату3. В целях конспирации окна завешивались одеялами, как в прифронтовой полосе. Ближе к концу войны были некоторые послабления и даже стали подавать ток, но розетки опечатывались в буквальном смысле — заклеивались бумагой с печатью. В то же время на барахолке свободно продавались так называемые «жулики» — самодельные устройства, состоящие из лампового цоколя и розетки.

В доме не работало отопление, поэтому зимой мы все жили в одной комнате, там же, где готовили пищу. Изредка с большими предосторожностями включали обогреватель.

Когда мы заселились, в нашем подъезде еще не освободилась квартира, которая была отведена семье Косыгина. Сам глава семьи время от времени, насколько ему позволяла его весьма ответственная работа (в то время он был председателем Совета народных комиссаров РСФСР), навещал своих близких, и соседи даже видели, как он чистил ботинки на лестничной площадке. Когда Косыгины уезжали, бабушка купила у них кое-какую мебель, что было при тогдашнем дефиците большой удачей. Там был диван, обитый черным дерматином (некоторые его части потом нашли приют на даче). До сих пор в первозданном виде сохранились тумбочка и шкаф.

На последнем этаже задержалась семья Кокуевых из Ленинграда. У них был сын Борисик, на год младше меня. Его мать приходила к бабушке за советами по кулинарии и воспитанию. Сохранилась профессиональная фотография, где мы с Борисиком, причесанные и положительные, сидим на двух стульях и пристально смотрим в объектив. Позже, уже закончив учебу, я волей случая оказался в Ленинграде и случайно встретил юношу, чей облик напомнил мне моего юного друга, но постеснялся его окликнуть.

Мы иногда получали продукты из «американской помощи» (по так называемому ленд-лизу), например, яичный порошок или суповой набор. В картонных, пропитанных воском коробках с иностранными надписями еще долго после войны хранили крупу или вермишель. На некоторых коробках был изображен орел. Кроме того, по организациям распространялись американские подарки, говорили, что они поступали в танках и автомашинах, которые присылались из США. Мне уже в конце войны таким образом досталась маленькая шинель из серого сукна с погонами и прекрасными полусферическими медными пуговицами, на которых был выдавлен все тот же орел. Бабушка эти замечательные пуговицы срезала и заменила на пластмассовые, совершенно безликие. Шинель я носил несколько лет, а она все никак не изнашивалась, пока я не начал на ней регулярно кататься с ледяной горки. Из ее обрезков мне выкроили рукавицы, которые я проносил еще несколько лет.

Помню высланную еще в начале войны из Москвы в Новосибирск немецкую семью: мать и дочь с маленьким ребенком. Мать, Стефания Фердинандовна, представлялась как Стефания Федоровна. Ее дочь Наталья Георгиевна незадолго до приезда сюда рассталась с мужем. Он не был немцем, и она поэтому могла оставаться в столице, но последовала за матерью. Стефании Фердинандовне к тому времени было уже хорошо за шестьдесят, и она ходила, опираясь на палку с изогнутой ручкой и блестящей монограммой. Теперешние шестидесятилетние женщины рядом с ней смотрелись бы как ее дочери, а некоторые — даже как внучки.

Каким-то образом она познакомилась с моей бабушкой, и в конце войны, когда я еще не ходил в школу, меня стали обучать немецкому языку. Несмотря на войну с Германией, в школах и вузах наряду с английским продолжали давать немецкий. Наталья Георгиевна преподавала язык военным-курсантам. Ее сын Владимир был моим ровесником. Он узнал меня через сорок лет, когда мы с ним случайно встретились при выходе из магазина. Владимир рассказал, что давным-давно, в нашем еще дошкольном возрасте, я доверительно поведал ему, что в Америке живут лучше, чем у нас. Откуда я это взял — не представляю. Может быть, случайно услышал чей-то разговор и уже понимал, что об этом не надо говорить открыто. Диссидент в коротких штанишках. Мать и бабушка Володи, когда он им это рассказал, естественно, постарались его разубедить:

Мы живем лучше, даже никакого сравнения!

При другом раскладе мое диссидентство могло бы дорого обойтись моим близким.

Сразу после войны родители несколько лет работали по «Урановому проекту»4 в Германии. Общее руководство, как известно, осуществлял «английский шпион» (как это позже выяснилось) Лаврентий Павлович Берия, начальником Саксонского горного управления, которое занималось геологоразведкой и добычей урана, был генерал-майор Михаил Митрофанович Мальцев, бывший начальник Воркутлага. Личности, по масштабу не уступающие генералу Лесли Ричарду Гровсу, руководителю «Манхэттенского проекта». По окончании работ часть сотрудников управления получила Сталинскую премию первой степени. Денежную сумму, правда, разделили на всех, зато каждому выдали красивую медаль и огромную папку с дипломом, на котором была подпись самого И. В. Сталина.

В сорок седьмом году провели денежную реформу. О ней стало известно за несколько дней, и все бросились что-то покупать, лишь бы истратить деньги. Мои родители в то время работали в Германии, но часть зарплаты получали в рублях. Обмен производился в масштабе один к десяти, и размер наших накоплений усох до пренебрежимо малой величины. Впрочем, для нашей семьи это были не первые и не последние финансовые потери.

Наше детство было намного менее благополучным, чем у нынешнего поколения. Но, на зависть сегодняшним детям, у нас был двор. Двор — это территория, это целое сообщество: твои друзья, сверстники. Все обитатели двора имели клички, псевдонимы: Налим, Прыг, Армян, Шопена, Волчий, Шакал. Некоторые прозвища легко расшифровывались: Налим — изворотливый, скользкий, Прыг — по фамилии Прыгунов, Армян — одно время ходил в тюбетейке, Шопена — громко плакала5. Когда позже выяснилось, что Шопен, оказывается, композитор, это стало для нас большим откровением. Так как детей было много, иногда для друзей использовали одно прозвище на двоих.

Большой двор между двумя пятиэтажными кирпичными домами по Красному проспекту и улице Советской включал постройки разного калибра, начиная от двухэтажных бревенчатых зданий и кончая дощатыми халупами. Заборы, сараи и гаражи делили его на отдельные дворики-ячейки, этакие удельные вотчины большого княжества. В некоторых были небольшие огородики с морковью и капустой. Здесь мы не просто гуляли или проводили время, здесь мы росли. В любое время дня: утром, днем или вечером, — стоило только выйти из подъезда, и ты оказывался в компании сверстников, играл в прятки, догоняшки и другие, пусть и не самые интеллектуальные, игры.

Жестких границ у большого двора не было, в его зону влияния попадали и некоторые обитатели соседних кварталов. Например, у нас постоянно торчали жившие через дорогу два брата — Птица и Махорыч. Последний, получивший прозвище за пристрастие к табаку, виртуозно играл в зоску6, набирая по пятьдесят-шестьдесят очков. Был период, когда ребята постарше играли в городки или в волейбол, а мы только уважительно наблюдали. Но потом и сами включались в игру, когда кто-то выносил футбольный мяч. Одно время во дворе стоял стол для настольного тенниса. Местом игр были и крыши сараев: летом по ним бегали, зимой с них прыгали в сугробы.

Принадлежность к одному двору или дому создавала некую общность, группу. Иногда это приводило к усобицам между ребятами с разных дворов. Как-то мы с товарищем пытались разрушить горку в соседнем дворике, где жил наш одноклассник. Горку построил его отец, он поймал нас с поличным, но отпустил с миром. До сих пор стыдно вспоминать такие эпизоды.

Первая весна в новом дворе. Весенний день такой яркий, что слепит глаза. Я стою около подъезда у теплой стены из красного кирпича. С трудом мне удается поднять взгляд, и сквозь ресницы я вижу девочку, что неведомо откуда вдруг оказалась рядом. Это так удивительно и так чудно! Она так странно знакома, так изумительно близка. И так похожа на маму... Вместе с удивлением мысль: да, так и должно быть. И все ясно: вместе отныне и во веки веков. И надо же, как все быстро и бесповоротно случилось! Мне — пять, а ей — четыре года. И она тоже все понимает — этого нельзя не понять. Сама судьба, само провидение, силы небесные!.. Помню, что мы подолгу играли и нам не было скучно.

Я уже оповестил родителей о своей женитьбе. Мама, конечно, сказала, что будет еще много чего. Она просто ничего не понимала, а у меня-то не было никаких сомнений. Когда я пошел в школу, а Нина (так звали эту девочку) еще оставалась дошкольницей, мы несколько отдалились. Потом было временное отчуждение — не только с ней, а со всеми существами противоположного пола, — затем переходный возраст...

Из своего окна на третьем этаже Нина могла наблюдать за тем, что происходило во дворе, подобно тому, как знатная дама, обмахиваясь веером, из своей ложи безмолвно наблюдает за ходом рыцарского поединка. Как-то раз она стала невольной свидетельницей моей стычки с соседом, который имел обидную кличку — Старуха. Драка была своеобразной: мы не били друг друга кулаками, а, оказавшись неизвестно по какому случаю в кузове машины с песком, совали этот песок друг другу в рот. Это было страшно неприятно, я задыхался и хотел уже сдаться, но тут случайно посмотрел на своего противника. На его лице отражалась такая мука, что стало ясно: он, как и я, уже на пределе и почти готов просить пощады. Окрыленный, я стал кормить его песком с удвоенным старанием и вскоре одержал безоговорочную победу. И Нина меня за муки полюбила.

Но так везло не всегда. Как-то я играл с товарищем в настольный теннис и не сразу заметил, что она за нами наблюдает. Успел ввязаться в глупый спор, распсиховался и даже бросил ракетку. В общем, показал себя не лучшим образом.

С каждым годом отдаляясь, мы уже не разговаривали, но так и не стали чужими. Стоило только посмотреть друг на друга при случайной встрече, и нам становилось ясно, что отсвет той чудной детской привязанности еще жив, он остался в виде легкой волны понимания, сочувствия, светлой грусти и сожаления. Что поделаешь, такова жизнь.

Когда нам было лет по двенадцать-тринадцать, Нина вместе с родителями переехала в другой город. Через несколько лет, будучи студентом и приехав домой на каникулы, я хотел ее увидеть (она в это время гостила у родственников), но, когда наконец решился на визит, было уже поздно. Так мы и разошлись, разъехались, ни разу не увиделись за десятки лет и теперь уже не увидимся никогда. Разве что в какой-то иной жизни.

В начале пятидесятых несколько мелких домишек, примыкавших к нашему дому, снесли и начали пристраивать к нему крыло. Строительство продвигалось медленно. Сначала вырыли котлован, где выложили основание в виде разветвленного лабиринта. В то неспокойное время под некоторыми домами устраивали бомбоубежища, которые позволили бы сохранить как можно больше граждан в случае ядерной войны. Мы назвали это место катакомбами. После их возведения работы по какой-то причине остановились: иссяк энтузиазм или не хватило средств, а может, вследствие частичной разрядки международных отношений строительство бомбоубежищ стало неактуальным. То, что строительный бум сошел на нет и стройка заморожена, обитателей двора нисколько не удручало: поверху было хорошо гоняться друг за другом, а внизу, подальше от посторонних глаз, устраивались «разборки», как это сегодня стали называть. Стычки порой заканчивались фонарем под глазом или разбитым носом, а часто и тем и другим. После одного такого эпизода один из моих передних зубов лишился своего уголка. И сегодня, через много лет после того случая и примерно через двадцать лет после мирного ухода из жизни моего тогдашнего противника по прозвищу Налим, язык привычно обнаруживает небольшой скол. Невосполнимые потери.

Как-то, уже в весьма солидном возрасте, Налим сказал обо мне нашему общему знакомому:

Это враг моего детства.

На зиму над котлованом воздвигли крышу наподобие чернобыльского саркофага. Тогда катакомбы стали местом экзотических экскурсий с фонариками.

Школа

К тому времени, когда я пошел в школу, война уже кончилась. Мы с бабушкой жили в кирпичном, или, как тогда говорили, каменном, доме на Советской. До школы на Красном проспекте (теперь там первая гимназия) было недалеко.

На тот момент существовали мужские, женские и смешанные школы. В одном здании располагалась женская сорок вторая и смешанная восемнадцатая. Бабушка выбрала смешанную, так как считала, что там будет более мягкая и благопристойная среда, что благотворно скажется на моем воспитании. До конца четвертого класса она внимательно следила за моими успехами в учебе. После чего посчитала свою миссию выполненной, решив, что я стал достаточно взрослым. Помню, как под ее руководством я и мой товарищ — Витя из деревянного дома (был еще Витя из каменного) готовились к экзаменам в четвертом классе и прикрепляли к двери большой лист бумаги, на котором писали формулы. В то время экзамены проводились во всех классах, начиная с четвертого, а после седьмого выдавали свидетельство об окончании неполной средней школы. За учебу с восьмого по десятый класс взималась плата, не очень обременительная. Позже ее отменили, а среднее образование стало обязательным.

В первом классе было больше тридцати учеников, примерно половину составляли девочки, среди них была дочь нашей учительницы. Девочкам разрешалось не стричься наголо. По рассказам старших я знал, что ученикам начальных классов полагается бесплатная булочка, которую выдают на большой перемене. Радостное ожидание начала учебы было, в частности, связано с предвкушением возможности получать лакомство. Привлекала не столько сама булочка, сколько право на нее. К сожалению, надежды, как это часто бывает, оказались напрасными: эту льготу отменили в год моего поступления, а через год ликвидировали и смешанные школы.

В первый день занятий, во время какой-то заминки, мы с товарищем встаем и выходим из класса в середине урока. В коридоре за дверью стоит изгнанный ученик, его лицо наполовину залито чернилами. Мы кривляемся, потешаясь над несчастным. У нас отличное настроение. Но не успеваем вернуться, как нас тут же выгоняют: оказывается, выходить с урока без разрешения не полагается. Хорошо смеется тот, кто смеется последним.

В подвале, возле вешалки, толкаю какую-то девчонку, наверно будущую актрису, и она ни с того ни с сего начинает громко и картинно плакать. Пока я стою в недоумении, какой-то незнакомый пацан говорит: «Беги!» И я вдруг понимаю, что это самый простой и единственно правильный выход. Да здравствует мужская солидарность!

Так в первый же школьный день я постигаю много нового.

Фотография первого класса сохранила эти испуганные, насмешливые, серьезные и лукавые лица девчонок с косичками и стриженных наголо мальчишек. Дети войны, ваши лица, стриженые головы, одежда так четко запечатлены в моей памяти! Хорошо помню и учительницу Евгению Карповну, ее черный свитер, закрывавший шею. На фотографии первого класса я сижу с ней рядом. Во втором — уже где-то сбоку.

В сорок седьмом, в связи с кардинальными преобразованиями в сфере образования, восемнадцатая смешанная школа перестала существовать, и во втором классе мы начали учиться в том же здании, но теперь уже в сорок второй мужской школе. Девочки перешли в женскую школу, а наш класс наполовину обновился. Мужская школа просуществовала до пятьдесят четвертого года, когда произошло обратное преобразование и школы снова стали смешанными, но ни одна из бывших одноклассниц не вернулась в наш класс.

Интересно, чем руководствовались вышестоящие органы, когда принимали такие решения, и как эти преобразования отразились на психике подрастающего поколения? Возможно, они связаны с тем, что первые десятилетия после революции были периодом отказа от прошлого, и в том числе от раздельного обучения в гимназиях. Потом, во время и сразу после войны, началось частичное возвращение к старому.

За все десять лет обучения я не менял своего класса, но, если посмотреть на выпускную фотографию десятого «Г» сорок второй школы, окажется, что таких учеников всего три. Такое тотальное обновление связано не только с глобальными процессами и переездом родителей, но также с тем, что тогда многих оставляли на второй год.

В первый послевоенный год появились тетради, и теперь уже не приходилось писать на старых газетах. Были в достатке тетради для письма в косую линейку и в клеточку по арифметике, а вот букварей не хватало. Мне, собственно, букварь был не нужен. Еще до школы бабушка усаживала меня за кухонный стол рядом с учеником, с которым она занималась репетиторством за литр парного молока. Это было уже после того, как мы лишились своей коровы. Ученик был веселый, из породы неунывающих жизнелюбов, вечно измазанный чернилами. Обложки его учебников были густо изрисованы рыцарями в шлемах.

К первому классу мне заказали в мастерской нечто вроде мундирчика с выпуклыми блестящими пуговицами со звездой. Недавно прочитал у Лимонова, что эти пуговицы со звездами тоже изготавливались в Америке. Главным достоинством мундира было то, что к нему полагались нормальные брюки. До тех пор я ходил в коротких штанишках с лямочками, в чулках на резинках, немногим лучше были брючки с манжетами под коленкой.

У Евгении Карповны, которая вела нас до третьего класса, был еще старший сын, курсант войск НКВД. Несколько раз он приходил к нам и сделал ряд расплывчатых фотографий, на которых я все же мог опознать себя и некоторых соучеников. Как-то он принес настоящие наручники. Из литературы мы знали, что в мрачные дореволюционные времена жандармы заковывали в кандалы борцов с царизмом. Но изящные стальные наручники совсем не походили на тяжелые кандалы в виде широких браслетов, соединенных цепями, изображенные на картине Сурикова. В то же время именно легкость и совершенство конструкции, а также обыденность демонстрации произвели устрашающее впечатление. Если судить по современным сериалам, конструкция наручников не претерпела с тех пор существенных изменений.

Вешалка находилась в подвале. Она работала по принципу самообслуживания, на демократической основе. Хищений, видимо, почти не бывало. Пока бабушка не допустила ошибку, вернее, даже две. Во-первых, заказала мне шубку из плотного зеленовато-голубого материала, я до сих пор помню его шелковистую гладкость. Во-вторых, бабушка отправила меня в этом одеянии в школу. Собственно, для школы оно и предназначалось: во дворе я бегал в чем попало.

Шуба с черным цигейковым воротником резко выделялась на вешалке среди остальной одежды довольно непритязательного вида. Несмотря на то что на тряпочке, пришитой к подкладке, химическим карандашом были выведены моя фамилия и класс, в первый же день шуба благополучно пропала. Какой-то ученик, не лишенный чувства юмора, оставил вместо нее изрядно поношенную дерюгу. С тех пор я ходил в школу без верхней одежды, что оказалось весьма практично и к тому же дало мне неплохую физическую закалку.

Неинтеллектуальные игры

Ах, где сейчас мои коньки с загнутыми носами, которые назывались «снегурки» и привязывались к валенкам (шпагат натягивался с помощью палочки)? Их никто не точил, на льду они разъезжались, и кататься можно было только по снегу. Одно из излюбленных развлечений — прокатиться на халяву полтора-два квартала, ухватившись за веревку с крючком. Это приспособление называлось «колхоз». Крючок цеплялся за один из проходивших мимо грузовиков. Шоферам не нравилось это развлечение, но вряд ли они беспокоились о нашей безопасности. Иногда машина тормозила и шофер пускался в погоню за улепетывающим экстремалом. Попытки прокатиться повторялись два-три раза. Риск придавал всему предприятию особую привлекательность.

Знают ли теперешние дети, да и взрослые, что такое зоска, чика, поджиг, как играть в эти игры, а еще в ножички, прятки, «бить-бежать» или когда выставляешь ладонь, а ребята тебя бьют сзади и надо угадать «автора»?

Игры, в которые мы играли, уходили корнями в далекое дореволюционное прошлое, благополучно преодолев расстояния, революции, войны, Большой террор и невольное переселение народов. Так, «классиков» было восемь — по числу классов в гимназии. В чику играли большим пятаком царской чеканки.

Считалки перед игрой начинались со слов: «Я поеду в Иордан — Богу молиться, Христу поклониться...» — и это в то время, когда все мы в основном росли некрещеными, а вера преподносилась не иначе как опиум для народа.

Часто использовалась считалка: «На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной. Кто ты будешь такой? Говори поскорей, не за-ду-мы-вай-ся!»

Действительно, кто ты такой?

«Эники-беники ели вареники» — это уже настоящий шедевр.

Как-то я подружился со сверстником (назовем его Ринатом), который жил в одном из бараков в нашем большом дворе между Советской и Красным. По знанию жизни и отношению к ней Ринат был намного старше своего возраста. Он где-то достал две палки наподобие клюшек, и мы подолгу гоняли ими смятую консервную банку. Как-то он сказал, что ему надо сходить за отцом, который периодически исчезал из дому и гулял в одной из халуп, что громоздились одна над другой в логу реки Каменки. Этот район, совсем недалеко от центра, назывался Нахаловкой. Такое название он получил за то, что его обитатели самовольно возвели свои скромные, не обремененные архитектурными излишествами лачуги. По моим сведениям, это был небезопасный район. В некоторых из этих домишек можно было некультурно «отдохнуть». Там обитали свободные люди, презревшие грошовый уют, но не из романтических, а из совершенно иных побуждений: «Выпил с утра — весь день свободен».

Идти в такой неблагополучный район, найти и привести оттуда домой взрослого человека представлялось мне сверхтрудной задачей, сопоставимой с работой нашего разведчика в тылу врага.

Через несколько дней на мой вопрос: «Ну как, привел?» — Ринат скромно ответил:

Да, конечно.

В первом классе я сидел за одной партой с моим товарищем по двору Витей из деревянного дома. У меня был еще один товарищ с таким же именем. Моя учительница немецкого называла одного — Витя из каменного дома, а второго — Витя из деревянного дома. Этого и остальных деревянных домиков давно нет, а иногда так хочется представить палисадник, обшитый серыми досками, домик, где живет мой сверстник, тополя, рядом двухэтажный особняк с неизвестными обитателями. Кто жил в нем в мое время? Откликнитесь!.. Нет ответа.

Одна-две фотографии: забор, угол дома, памятник Сталину, флаги, группы людей перед демонстрацией. Одеты немного странно: широкие штаны, шляпы.

Велик

В раннем дошкольном возрасте мне очень хотелось стать обладателем педального автомобильчика. Два таких автомобиля: один маленький, серый — за триста, другой побольше и, конечно, намного лучше, черный, с блестящими планками — за четыреста рублей, — стояли на верхней полке в магазине на Красном проспекте. Но дома со мной даже не стали обсуждать такую возможность:

Такие деньги неизвестно за что!

Видимо, так рассуждали в то время и остальные родители, так что автомобильчики долго стояли на своем месте.

Позже, в более сознательном возрасте, у меня, как и у многих моих сверстников, появилась мечта о велосипеде. Велосипеды, по тогдашней градации, делились на гоночные — с выгнутым рулем, переключателем скоростей, ручным тормозом и тонкими шинами; дорожные — с плоским рулем и втулкой-тормозом; и нечто среднее — полугоночные. К последним относился велосипед марки «ЗиЧ», который выпускался на Новосибирском авиастроительном заводе имени Чкалова.

Единственным обладателем велосипеда «ЗиЧ» в нашем доме был Тема С. Однажды он не без гордости поведал нескольким мелким ребятишкам, которых во дворе всегда было достаточно, как на Красном проспекте обогнал мужика на гоночном. Слушатели преисполнились уважения и отчасти даже гордости за свою, хоть и косвенную, причастность к столь знаменательному событию. Так мы гордимся победой нашего спортсмена на Олимпийских играх. Хотя нашелся и скептик, местный Фома неверующий:

Да, может, он и не хотел за тобой гнаться!

Когда через несколько лет мне купили маломерку, я мог только украдкой проехать по Красному проспекту, так как в те времена на велосипед раз в году нужно было покупать номер. Каждый год цвет номеров менялся.

Если тебе купили велосипед, это не значило, что ты можешь кататься на нем сколько душа пожелает. Выходишь из подъезда, а во дворе всегда найдется двое-трое желающих прокатиться. Ездили по одному кругу — вокруг квартала. Сделаешь круг — и жди своей очереди. Дорога изобиловала естественными препятствиями. От неумелой езды страдало преимущественно переднее колесо. Я делал безуспешные попытки выправить «восьмерку» перетяжкой спиц. Потом погнулась передняя втулка, и колесо стало задевать за раму. Тогда я понял, что обладание имуществом приводит к большим неприятностям и обидам.

Не помню, куда девалась маломерка, но вскоре я стал ездить на взрослом немецком велосипеде Diamant, причем уже в седле, а не под рамой. Diamant имел, как тогда говорили, легкий ход, что напоминает название рассказа «Легкое дыхание».

...Начал просыпаться, и вдруг показалось, кто-то позвонил в дверь. Может, соседка? Но нет, никого. Ложиться уже поздно. Смотрю в окно. Коренастый мужик из соседнего подъезда, как всегда в это время, несет пакет с мусором. Ветер раздувает его шаровары. Второй Кант. Или мафиози на отдыхе. Выбросив мусор, скрывается за углом, чтобы через двадцать минут вернуться с двумя огромными пакетами. Часто удивляюсь, как много продуктов мы потребляем каждый день. И куда только все уходит? Через окно видно, как в чужой квартире загорается телевизор.

Небо серое, все в тучах, ветер гоняет опавшую листву, как будто отряд кочевников в лисьих шапках перемещается по равнине. «Ветер, ветер, ты могуч...» Изредка проглянет солнце. Почему-то выражение «солнце проглянет» кажется особенно избитым. А ведь так было не всегда, и кто-то это придумал. На улице тепло, первый снег давно стаял, наверно, деревья жалеют, что поторопились сбросить листву, да теперь уж ничего не поделаешь.

Вспоминаю сон, что видел перед самым пробуждением. К сожалению, мало что сохранилось в памяти. Помню, что мы вдвоем с каким-то новым знакомым (во сне порой встречаются вполне приличные люди) едем на автобусе, почему-то задним ходом. Автобус приостанавливается, в дверь рядом с водителем входит его знакомый. «Здесь остановки нет, а мне — пожалуйста». Автобус продолжает свое движение, но теперь кресло водителя и он сам находятся сзади.

Такая досада, такая тоска, такая безвыходность, как подумаешь, что все прошло и ничего, ничего не вернуть, не исправить! А казалось бы, чего проще: всего одна иконка на экране, один клик. Перехожу в другую комнату, из окна вижу улицу, лужи. Машины, набегающие на светофор подобно стайкам ручных зверьков во время подкормки. Много машин и совсем мало пешеходов: раз в десять меньше. Если бы не машины, можно было бы подумать, что город вымер — теперь это город машин.

Смотрю телевизор, концерт филармонического оркестра. Много инструментов — одних скрипок не менее шести. Люди разного возраста: рядом с седовласым пенсионером — юная красавица с нежными бледными плечами. Их смычки движутся в такт. Маэстро в длинном пиджаке с длинными волосами. А вот и солист — бывший земляк, ныне всемирная знаменитость. Скрипка — своенравный инструмент, кажется, что ее звучание в большей степени зависит от исполнителя, чем у других инструментов. Хотя помню, что, когда вживую слушал Рихтера, казалось, что повторить его исполнение невозможно. Он играл мощно, сильно. Рояль был слишком мал и хрупок. Как будто взрослый дядя взгромоздился на детский трехколесный велосипед...

Гуляю по скверу: на круг десять минут, желательно сделать три круга. Так рекомендовал врач после инфаркта. Аллеи идут вдоль, поперек и по диагонали.

Город

Архитектура центральной части города весьма разнообразна, а правильнее сказать — разношерстна: от немногочисленных почтенных долгожителей, что сохранились здесь в виде отдельных вкраплений и пребывают в ранге памятников архитектуры, до разностильных современных зданий. Среди тех и других есть много прекрасных в своей строгой красоте, но встречаются и вычурные, кокетливо изогнутые строения.

Особое место занимают дома, построенные в тридцатые годы прошлого столетия. Совсем по-другому мог выглядеть центр, если бы он не пострадал, как тысячи наших соотечественников, и в первую очередь молодые выдвиженцы, в сталинскую эпоху. Среди городов таким «выдвиженцем» в первые десятилетия двадцатого века оказался Новосибирск, особенно когда он стал центром Западно-Сибирского края. Это было время обновления и индустриализации, в стране развернулось бурное строительство. И что скрывать, построенные тогда в стиле конструктивизма здания Центрального банка, универмага на площади Ленина, Облпотребсоюза, Центральной поликлиники до сих пор кажутся намного интереснее и современнее своих более поздних собратьев — как в смысле внешнего вида, так и удобства планировки.

Не все они, впрочем, дошли до нас в первозданном виде. Одни были перепроектированы и искажены на стадии строительства — например оперный театр и вокзал Новосибирск-Главный, — другие подвергались перестройке уже потом: в них изменяли оконные проемы, их фасады украшали лепниной и псевдоколоннами в древнегреческом стиле... Здания горисполкома, треста «Запсибзолото» и некоторые другие вообще можно смело назвать пострадавшими от тоталитарного режима.

Не мешало бы в День памяти жертв сталинских репрессий устроить выставку в одном из них — например, в здании архитектурного университета — под названием «Таким мог быть центр города».

В конце войны здесь размещался госпиталь. Помню яркий солнечный день, возможно, уже после Победы. Раненые в белоснежном белье сидели на подоконниках открытых окон, у них были веселые, радостные лица. И всем, кто проходил мимо, становилось так же легко и весело. Такое небо, такое солнце, и жизнь продолжается!

От позднесталинской эпохи нам достались по наследству постройки в неоклассическом стиле: с лепниной, колоннадами, ярусами пилястр и другими элементами греко-римской архитектуры. Кажется, их создатели стремились остановить время, показать незыблемость и монументальность существующего порядка. Мол, слаб и уязвим человек перед партией, перед государством, скоротечна и незначительна жизнь его по сравнению с эпохой социализма. Такие мысли появляются, когда смотришь на здания НИИЖТа, Совнархоза, филиала АН СССР.

Уже в наше время пострадал от бюрократического рвения Сад имени И. В. Сталина (ныне Центральный парк). От собственно парка в нем теперь мало что осталось: большую часть его площади занимают нагромождения грохочущих монстров, глухой асфальт и плитка. Правда, еще остались старые, больные, с подагрическими коленями березы, похожие на узников Бухенвальда в день освобождения. Они видели кладбищенские мраморные памятники, которые рабочие потом сволокли на край парка, помнят планетарий, куда учителя нашей школы водили десятиклассников. Но кому это интересно в нынешнем мире, где главное — это сколько поставлено аттракционов, сколько уложено плитки, сколько освоено средств...

Одноклассники

Мы рано начали терять сверстников.

Третьеклассник из соседнего подъезда попытался прокатиться по перилам и упал в шахту, предназначенную для лифта. В результате — открытая черепно-мозговая травма. Ему вставили в череп металлическую пластину, и он снова поступил в первый класс.

Жили они вдвоем с матерью. Времена тогда были суровые, и, поскольку внешне мальчишка никак не отличался от своих сверстников, а любая, даже незначительная стычка могла оказаться роковой, шансов выжить в таких условиях у него было крайне мало.

Его хоронили в конце учебного года. Весь класс рассадили в кузове грузовика по скамейкам, которые цеплялись крючьями за борта.

Мать плакала и причитала:

Кто же будет теперь меня будить, кто будет заправлять мою постель...

Слушать это было особенно тяжело.

Обычно похороны проходили более торжественно. Играл духовой оркестр. В кузове первой машины, выстланном красной материей или коврами, стоял гроб и сидели близкие родственники. На остальных размещались знакомые и иные провожающие. Трагизм ситуации придавал событию мрачную, хорошо запоминающуюся красочность.

Ребенок, который оказывался в первой машине, как бы отделялся от остальных и начинал играть роль объекта особого внимания.

Детская непосредственность порой принимала странные формы:

Моя бабушка уже старенькая, когда она умрет, я тоже поеду на первой машине!

А как-то раз, когда к празднику выдавали подарки детям погибших воинов, кто-то из нас, кто не попадал в эту категорию, посетовал на свою судьбу.

В нашем классе была пара безответных детей-изгоев, которые безропотно сносили обиды и только печально смотрели вокруг, недоумевая, почему так жестоко и дурно устроен этот мир. Физически они часто не уступали, а некоторые даже превосходили своих сверстников. Сложившееся положение их, конечно, не радовало, однако почти все они воспринимали его более или менее покорно.

Но бывали исключения. Один из таких изгоев, некто Ч., ходивший с вечно кислым выражением лица, покончил с собой, выбросившись из окна. Мы учились тогда в седьмом классе. Хорошо помню выражение тоскливой безысходности, тяжелые, рано обозначившиеся складки в углах его рта. Все лицо его словно говорило: «Как тяжело и неуютно жить на этой земле!»

Раскованно себя чувствовали несколько так называемых блатных, которых опасались задевать, так как считалось, что они принадлежат к полупреступному сообществу. Опасались не того, что кто-то из них может тебя прилюдно побить, а последствий стычки: встретят где-нибудь в укромном месте... Поэтому многие из моих друзей старались уклониться от драки или намеренно уступали более слабому противнику.

«Однопартники» — почти однопартийцы. Во втором классе я сидел за партой с тихим лопоухим мальчиком по фамилии Баранов. Он был слишком молчаливый и скромный, и впоследствии мы отдалились. Парты у нас были массивные, с наклонной столешницей черного цвета, углублением для чернильницы и откидывающимися крышками. В шестом классе моим соседом был симпатичный молодой человек с большими, широко распахнутыми глазами. Из нас двоих я оказался более хулиганистым. Помню, как писал на своей половине парты: «Ты дурак!» — и изображал стрелку в его сторону. Напрасно бросался он на меня, пытаясь изменить направление стрелки!

...Через много лет его сын достиг возраста, когда его нужно было определять в первый класс, и оказалось, что устроить ребенка в нашу школу, которая стала престижной первой гимназией, не так-то просто. В конце концов отцу удалось убедить администрацию, что его сын обладает «наследственными» привилегиями. Подозреваю, что этому примеру следовали и другие бывшие ученики. Таким образом, можно говорить о династиях выпускников сорок второй школы, хотя она, к сожалению, и не сохранила своего названия.

Однажды мы всем классом сбежали с последнего урока — английского языка. Это получилось как-то спонтанно. Никто вроде и не собирался, но идею приняли с большим энтузиазмом. Мы только начали заниматься, а осенний день был так ярок, так прекрасен! Кто-то придумал бежать через окно в туалете на первом этаже: сначала выбрасывали портфель, потом прыгали вслед за ним. Было весело. Никто не думал о последствиях. Но на следующий день нас оставили после уроков и повели на дознание, которое проводил профессионал этого дела — наш завуч, бывший сотрудник органов.

В самом начале он заявил:

Враг не выйдет на улицу и не признается, что он враг!

Против этого трудно было что-то возразить.

В то время власти панически боялись любых спонтанных массовых выступлений. Нам постоянно с восторгом рассказывали об умении большевиков поднимать народ на борьбу, но в действительности всеми силами стремились задушить в зародыше любую инициативу снизу.

Дознание началось с выявления зачинщиков. Первый опрос в присутствии всего класса ничего не дал. Никто не «раскололся». Впрочем, этого стоило ожидать. До этого я не думал, что существует зачинщик: казалось, сама идея носилась в воздухе. Расследование продолжалось, нас повели на верхний этаж, где к тому времени освободилось несколько классов.

Пока шли туда, Шоня Быков, слегка заикаясь, произнес:

У с-сильного в-всегда бессильный в-виноват...

Заикание было искусственным, оно придавало ему некий шарм, своеобразие, как легкая картавость.

Вызывали по одному. И — почти сразу успех! Видимо, опытный глаз дознавателя заранее наметил жертву, выделил слабое звено. Широкоплечий большеглазый Т. вышел в слезах. Так и вижу его вельветовую куртку с белым воротничком и короткий фиолетово-красный пионерский галстук7.

Метод воздействия был прост. Сначала вспоминали родителей, которые, выбиваясь из сил, обеспечивают неблагодарному чаду беззаботную, комфортную жизнь и образование. Упрекали, что оно, это чадо, не желая отблагодарить папу и маму за такую самоотверженную заботу, ведет себя недостойно: «Они так стараются — и все для кого?!»

Потом следовала угроза, что такое поведение, а главное, упорство и отказ от «сотрудничества со следствием» может навлечь на родителей большие неприятности. И многие из нас понимали, что скрывается за этими намеками, хотя времена уже были другие.

Этот прием действовал безотказно, его успешно освоил и наш классный руководитель, который как-то и меня довел до слез раскаяния. Так тень репрессивного режима слегка коснулась и нас.

Одно время классным руководителем у нас был физик Иван Устинович, который считался одним из лучших методистов в городе. Поговаривали, что он сильно выпивал. Но на доске и в журнале у него всегда был идеальный порядок. Все оценки выстраивались ровными рядами. Формулы Иван Устинович писал на доске медленно, каллиграфически, придерживаясь за нее левой рукой.

Кроме того, он был большим остроумцем. Открывая журнал, медленно говорил:

Отвечать пойдет... Вот кто... П-п-пе...

И, пока кто-то бледнел и готов был уже вскочить, продолжал:

П-перевернем страницу.

Я иногда тоже пытался острить, и наши отношения не сложились, поэтому физик старался по возможности испортить мою школьную жизнь, которая в целом не была мне в тягость.

Как-то Иван Устинович зашел на урок английского (один из бесполезных уроков в то время), а я, не помню уже за что, был поставлен в угол, точнее — в нишу посреди стены. Все встали для приветствия, а, когда садились, я не знал, что мне делать, и остался стоять (лучше бы сел вместе со всеми). Моя очередная провинность Ивана Устиновича заметно обрадовала, и он подчеркнуто будничным, скучающим тоном, стараясь не выказать своего удовлетворения, объявил:

Что ж, будем исключать.

Это меня мало расстроило, поскольку никаких оснований для исключения не было: я неплохо учился. По истории и Конституции СССР я вообще был отличником, почти отличником — по математике и даже по физике, если посмотреть объективно.

По-настоящему Иван Устинович отыгрался, когда мы снова стали учиться в смешанной школе: усадил меня с тяжеловесной и несколько туповатой, как мне тогда казалось, дамой, назовем ее А-ва. За те полгода, что мне пришлось высидеть на этом месте, я, кажется, не обмолвился с ней ни одним словом. А-ва была как будто с другой планеты. Рядом с ней я чувствовал себя слишком худым и эфемерным. А она смотрела чуть насмешливо и даже с сочувствием, наглядно демонстрируя знаменитое долготерпение русского народа. Вскоре А-ва покинула наш класс: не то осталась на второй год, не то перешла в другую школу, — так что имени ее я не запомнил. Но сразу пересел в самый дальний угол, на последнюю парту.

Лет через десять после окончания школы один из нас организовал встречу одноклассников и пригласил на нее учительницу математики, которая в нашу бытность старшеклассниками только пришла работать в школу после института. Увидев меня, она сказала:

Я всегда тебя немного побаивалась. Мне казалось, что ты смотришь с какой-то насмешкой.

Тогда я понял, почему, когда приходил завхоз, — а он всегда приходил именно на математику, — с просьбой выделить пару человек на хозяйственные работы, выбор всегда падал на меня. А если учесть, что учиться я начинал на месяц позже остальных, так как работал в геологической партии, то оказалось, что математику девятого и десятого классов я усвоил в несколько урезанном варианте.

Один год мы учились в третью смену, с четырех часов. Урок начинался уже практически вечером, за окном темнело. Помню, однажды на последней перемене, после изучения политической системы Англии, было особенно оживленно. Каждый бесился, как мог: один лез на парту, другие в шутку наваливались на первого попавшего под руку с криками: «Король царствует, но не управляет!» Кого-то втиснули в угол — и давай «давить масло». Один из одноклассников, технарь-аналитик, предложил вывернуть лампочки и вставить в патрон мокрую бумагу — в расчете на то, что при ее высыхании лампочки погаснут...

Среди всеобщего веселья кто-то удачно заехал мне под дых. В этот момент все встали, чтобы приветствовать преподавателя, а я стал терять сознание, понял, что падаю, почти соприкасаюсь с полом. Пришел в себя уже на ногах: все вокруг кружится, или это я сам кружусь, учитель стоит рядом и что-то говорит, я ничего не понимаю, но улыбаюсь на всякий случай.

Раз в неделю последним уроком ставили черчение. Преподавал этот предмет добрейший и несколько наивный учитель по фамилии Минин — полный, рыхловатый мужчина лет под шестьдесят. Помню, как все бесились перед его уроком. Но бывают же чудеса на белом свете: буквально через несколько минут после его прихода в классе стояла полная тишина. Как он добивался идеального поведения от ребят, которые откровенно издевались над некоторыми учителями, например престарелой учительницей химии, совершенно непонятно. Минин учил нас бесшумно выстраиваться в проходах для приветствия, не трогая откидных крышек:

Не стучите крышками. Я этого не люблю.

К сожалению, способность поддерживать идеальную дисциплину оказалась его единственным плюсом. Как преподаватель черчения он был совершенно бездарен. В течение целого урока мы безуспешно пытались от руки изобразить Архимедову спираль или концентрические окружности.

Так получилось, что после школы я и двое моих друзей-одноклассников оказались на механическом факультете и выбрали такую специальность, которая требовала в те годы большой чертежной работы. Каждый курсовой проект включал четыре листа формата А1. Карандаши «Кохинор» (до сих пор у меня сохранилось несколько коробок с карандашами разной твердости) и мягкие резинки было трудно достать. К концу семестра листы становились затасканными, и их приходилось перечерчивать. Работали в последнюю неделю днем и ночью. Я считал хорошей производительностью для себя один лист в день. Готовые чертежи чистили хлебными крошками.

Хорошо чертить я научился только на третьем курсе.

Трамвай

Трамвай в сороковые годы был основным видом городского транспорта. Первый номер ходил от Писарева до Воднолыжной и завода «Труд», второй — от вокзала до завода имени Чкалова. У базара рельсы пересекались. К первому моторному вагону с дугой цеплялось еще один-два вагона. В часы пик значительная часть пассажиров висела в два-три слоя на подножках, дополнительно места занимали на «колбасе» и даже на крыше. Нередко это приводило к трагическому исходу: стоило кому-то из прижатых к площадке пассажиров в раздражении резко повернуть-
ся — и его вытянутая рука отрывалась от поручня. Такое падение было весьма опасно: приземлиться нормально практически невозможно, а второй вагон совсем близко. Так погиб мой двоюродный брат, да и я как-то раз еле удержался на подножке.

Следующей после центра была остановка «Сад Сталина». Красно-бурый трамвай из двух, а иногда даже из трех вагонов тяжело, со скрипом, преодолевал поворот на Ядринцевской и останавливался чуть дальше от ворот в парк, чтобы потом следовать по прямой к стадиону «Спартак».

После войны появились новые автобусные и трамвайные маршруты. Днем пассажиров было не так много. Прокатиться на подножке и спрыгнуть в определенном месте между остановками было одним из доступных развлечений. Никакого интереса не представлял прыжок на повороте — например, около оперного, при движении по наружной колее, когда трамвай идет медленно и тебя легко выносит в сторону. Позже в популярном журнале я случайно наткнулся на научное обоснование того, что при прыжке против хода пробежка будет короче. Интересно, как это выглядело бы на практике.

Идеология

Мне посчастливилось прожить начало своей жизни в позднесталинскую эпоху. Многих друзей моих бабушки и дедушки еще по Уралу, в основном врачей, репрессировали в тридцать седьмом году. Фирфаров. Карпинский — его дом находился сразу за оперным театром. Дальше шла очень уютная, поросшая тополями улочка. В конце ее, у перекрестка с Каменской, был дом доктора Шабанова, который, кажется, один остался из целой плеяды врачей. Уцелел Шабанов, видимо, благодаря своему пристрастию к зеленому змию. Его хорошо знали в области. В деревнях можно было услышать:

Мне сам доктор Шабанов сказал!

Когда он запивал, на улочке около дома скапливались подводы пациентов, приехавших из окрестных сел.

Деда, я думаю, не взяли потому, что от природы он был молчалив и никогда не претендовал на первые роли. Вот так теперь — приходится гадать не о том, за что брали в те времена, а о том, почему уцелел, почему не взяли. Знаю, что и дед был готов к иному повороту событий. Жизнь под прицелом. Чемодан наготове. В одной из сохранившихся бумаг написано: «Чистку прошел без замечаний».

Дома никаких политических разговоров не вели. Бабушка о своих друзьях говорила, что это донос, а они, конечно, не виноваты. Не знаю, как она относилась к Сталину, но, прожившая около тридцати лет до революции, она не была верующей, а бывшего царя, памятник которому теперь стоит у собора Александра Невского, называла «кровавым». В раннем возрасте за обеденным столом я сидел на самой высокой табуретке и положенной на нее самой толстой книге в красном переплете. Книга называлась «И. В. Сталин. Вопросы ленинизма».

Не так давно мне попалась случайно сохранившаяся тетрадь, заполненная вырезками из газет. Это было выполненное мною домашнее задание по предмету, который назывался «Конституция СССР». Задание состояло из двух разделов. Тема первого была: «Свободный труд в СССР — дело чести, доблести и геройства», а второго: «Угнетение и беспощадная эксплуатация трудящихся в капиталистических странах». Проиллюстрировать эти темы следовало с помощью газетных материалов. Задание оказалось на удивление легким. Достаточно было взять одну газету, например «Советскую Сибирь» или лучше «Правду», чтобы вырезками из нее заполнить целую тетрадь. Почти все газетное пространство, кроме кинотеатральной афиши и объявлений о бракосочетаниях, разводах и смертях, было посвящено этим темам. Вырезки я старательно наклеил и обвел красным карандашом. Почему-то в свое время я не сдал эту тетрадь — может быть, преподаватель забыл о своем задании.

Наше патриотическое воспитание было на высоте. Оно начиналось еще до школы. На наших шапках и пуговицах были звезды. Мы смотрели фильмы «Подвиг разведчика» и «Молодая гвардия». Мы знали имена всех молодогвардейцев. События фильма потом воспроизводились наяву во дворе около кочегарки. Желающих изображать мучителей, как ни странно, находилось более чем достаточно. Роли молодогвардейцев доставались девчонкам, которые перед казнью пели что-то патриотическое, а некоторые, наиболее отчаянные и дерзкие, плевали в сторону «палачей». Вечерами, отходя ко сну, я мечтал, чтобы началась война и наш город захватили враги. Тогда-то некоторые увидят, кто трус и предатель, а кто настоящий герой! Вот я проникаю в комендатуру и добываю важные документы, вот осуществляю налет на тюрьму и освобождаю заложников... Немного смущало то обстоятельство, что наш город находится достаточно далеко от границы.

В начальных классах мы любили Сталина, ставили его выше Ленина. Взрослые возражали:

Ленин все-таки создатель...

Но это был слабый аргумент.

Сталин такой красивый и мудрый. Ночами он не спит и все думает, стоя над картой. Пока он с нами — нам ничего не страшно. «Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет». В любой отрасли, в любом деле был свой Сталин: в литературе — Фадеев, в биологии — Лысенко, в садоводстве — Мичурин, в кино — Герасимов и Кадочников. Взрослые, которым полагалось изучать основы марксизма-ленинизма, говорили, что у Ленина, в отличие от Сталина, много неясного. Для нас он был кем-то вроде бога.

В городе был проспект Сталина, много памятников — но не столько, конечно, как позже поставили Ленину, когда зашатавшемуся режиму потребовались подпорки. Тем, кто ставил эти памятники, хотелось, чтобы никто не заподозрил их в отступничестве. Памятник олицетворял верность идеалам. Казалось, что каменные идолы, подобно сфинксам, наглядно демонстрируют незыблемость существующего положения вещей. На это никаких денег было не жалко.

Сегодня с таким же рвением возводят церкви. Интересно, что посреди Красного проспекта, на месте Никольской часовни, в свое время воздвигли памятник Сталину, а теперь там снова часовня. Что касается памятников, то у нас теперь наблюдается некоторая «всеядность». Остались памятники Ленину, возводят монументы царям, пожарным, снова появляются, пока скромные, памятники Сталину...

К семидесятилетию вождя все наши города и дружественные страны готовили подарки. Позже я видел их в Москве, в Политехническом музее. Особенно впечатлила легковая машина «Татра» от Чехословацкой Республики. От Новосибирска послали вазу высотой около полуметра. Ее изготовили два местных художника. Перед отправкой ваза была выставлена на всеобщее обозрение в здании Совпартшколы. Нас привели туда после уроков. Меня удивило, что ваза была сделана довольно примитивно и не шла ни в какое сравнение с китайской, подаренной оперному театру. Газеты полнились поздравительными телеграммами от всех областей, зон, районов, дружественных, а возможно, и недружественных государств, представителей всего прогрессивного человечества.

В оперном театре должно было состояться торжественное заседание, посвященное столь знаменательному событию. От каждого четвертого класса отобрали по несколько человек, велели явиться в белых рубашках и пионерских галстуках для поздравления участников заседания. В определенный момент мы длинными шеренгами должны были заполнить все продольные проходы. Нашей школе выделили третий ярус. Несколько раз нас водили на репетиции. Пустой, темный театр несколько снижал градус торжества. Античные боги, непривычные к сибирскому климату, стойко переносили вторжение, приветствуя делегатов безмолвно. Казалось, они тоже осознают масштаб и значимость происходящего.

Через три с половиной года, когда Сталин умер, многие мужественно сдерживали слезы: наследникам Сталина не пристало распускаться, надо только крепче сжать зубы, сплотиться перед лицом горя. А один из переростков, что учился в нашем классе, уже вполне взрослый юноша, рыдал взахлеб — так, что на него было жалко смотреть.

Историю и Конституцию СССР у нас преподавал Александр Михайлович Мазаев, невысокого роста, в профиль — вылитый легионер на отдыхе. Древняя Греция, Афины, Спарта, Рим, Карфаген, Ганнибал, Август, Пелопонесские войны... Я слушал как завороженный.

Исторические формации как ступени большой лестницы: рабство, феодализм, капитализм, социализм и где-то там, высоко, почти в облаках, — коммунизм. В недоумении мы спрашивали:

Почему страны народной демократии не спешат присоединиться к Советскому Союзу?

Официально у нас много говорилось о борьбе за мир, но мы воспринимали эти лозунги как ширму или пропаганду. Мы мало что знали, но нам казалось, что мы умеем читать между строк и что было бы хорошо, если бы началась новая война: тогда уж социализм победит во всем мире.

Как-то преподавательница географии Нина Николаевна, которую за глаза добродушно называли Тетя Лошадь, сказала, что в Калифорнии произошло землетрясение. Кто-то тут же радостно высказался: мол, так им и надо! Нина Николаевна чуть снисходительно улыбнулась — так взрослые реагируют на милые детские шалости:

Вот и в других классах так говорят, но это неправильно. Есть в США, конечно, империалисты и поджигатели, но ведь и народ страдает.

Несмотря на легкое осуждение, чувствовалось, что ей нравится наш боевой настрой. Она даже немного гордилась своей причастностью к воспитанию таких ярых патриотов.

В год смерти Сталина мне и моему другу исполнялось по четырнадцать лет. После четырнадцати лет можно было вступать в комсомол, но нам не терпелось поскорее приобщиться к передовому отряду советской молодежи, и мы подали заявления заранее. Я — буквально за несколько дней, а мой друг — за два месяца до дня рождения. Мы оба предстали перед комиссией из нескольких ребят, членов школьного комитета комсомола. Вопросы задавал Рудик К. из нашего подъезда. Первый же вопрос — о дате рождения — чуть не поставил крест на всем начинании. Пришлось соврать, прибавив себе пару недель, но это была ложь во благо. Потом спросили, кто у нас председатель Совета министров. Я знал, что кого-то назначили вместо Сталина, но кого именно из когорты верных ленинцев, не запомнил. Оказалось, это был Георгий Максимилианович Маленков. Несмотря на эту небольшую оплошность, все закончилось для меня благополучно. А вот мой товарищ соврал недостаточно радикально, прибавив себе всего полтора месяца, и ушел несолоно хлебавши.

Летом пятьдесят третьего в школе организовали экскурсию по городам Союза. Экскурсионная группа состояла из двадцати школьников и двух преподавателей: математички Марии Кузьминичны и учителя черчения Михаила Георгиевича. Побывали в Сталинграде, плыли по Волго-Донскому каналу. Жара стояла неимоверная, местные жители настолько загорели, что походили на аборигенов южноамериканского континента. У меня облупился и покраснел нос.

В Сталинграде, как потом и в других городах, останавливались, по предварительной договоренности, в школах.

Трамваи непривычно резко брали с места. Остов Дома Павлова мрачно чернел на фоне летнего неба. Мамаев курган, еще в естественном состоянии, со следами недавних боев, удивлял похожестью на множество других, безымянных курганов. «Подвиг твой бессмертен. Имя твое неизвестно».

Дальше мы следовали в трюме парохода по Волго-Донскому каналу. У входа в канал стоял гигантский, возможно, самый большой памятник Сталину.

В трюм набилось много народа. Какая-то женщина, по виду крестьянка, начала возмущаться, что мы ей помешали. Наш учитель черчения Минин жестко ее заклеймил:

Вы не советский человек.

Из Ростова проследовали в Сочи. Остановились в школе на набережной, около гостиницы «Приморская». Когда я вечером после прогулки пришел к школе, дверь оказалась запертой, на мой стук никто не откликнулся. Пришлось ночевать на скамейке. Никто меня так и не хватился.

По Черному морю плыли на палубе теплохода «Россия». Это был переименованный немецкий теплоход, превращенный в круизный лайнер. Кроме него ходил еще один такой же — «Победа».

В Мавзолее, в Москве, Сталин и Ленин лежали друг против друга. Ленин уже тогда сильно усох, а Сталин удивил своим несходством с парадными портретами. Лицо было рябое и, вопреки моим ожиданиям, довольно грубое.

Большое влияние на нас оказал двадцатый съезд. Преподаватель истории, который отнюдь не был обескуражен, передал нам содержание доклада «дорогого» Никиты Сергеевича. Казалось, появился шанс на разрядку, обновление, возможность бросить взгляд со стороны на себя и свою историю, уйти от уже мешавших стереотипов, хотя призрак коммунизма еще бродил в наших головах. Тогда опубликовали «Один день Ивана Денисовича», показали «Я шагаю по Москве» и «Золотую симфонию». Поздними вечерами, прорываясь сквозь эфирный шум, издалека для нас вещали «Би-би-си» и «Голос Америки».

Появилась надежда высказать собственное мнение. Я оказался настолько наивным, что на выпускном экзамене решился заявить свой, отличный от официального, взгляд на героя романа Чернышевского «Что делать?». Моя смелость обернулась двумя тройками в аттестате, и то, как сказала учительница, хотели поставить двойку, да пожалели. Современные школьники, конечно, оспорили бы такую оценку. А я промолчал, хотя и сейчас уверен, что сочинение было на хорошем уровне: во-первых, я много читал (у нас дома была масса книг, некоторые изданы еще до революции как приложение к журналу «Нива»); во-вторых, до тех пор у меня по русскому и литературе троек не было; и в-третьих, темы сочинений нам еще накануне вечером сообщили из Владивостока и было время основательно подготовиться и даже заранее сделать выписки из текста.

Но вот, так или иначе, школа окончена, аттестат в чемодане, и мы, пять человек из одного класса, едем в Томск. На станции Тайга длительная стоянка, в буфете беру чекушку, но пить все отказываются. «Сибирские Афины», политехнический, главный корпус. Документы, медкомиссия, направление в общежитие на Усова, 11. Все так странно, хотя вроде бы обычно: люди, дома, очереди...

До общежития добрались к вечеру. Кастелянши уже нет — а значит, нет матрацев, простыней, одеял, есть лишь голые кровати с панцирными сетками. Кто их только придумал? Наверняка враг человечества. Пытаемся разложить поверх сеток учебники, но их недостаточно, да и толщина разная. Самый толстый — «Химия» Глинки.

К утру еще одна новость, которую нельзя назвать приятной: оказывается, студенты разъехались, но обитающие здесь клопы никуда уезжать не собираются.

Новая жизнь

И вот вхожу я в Сад Сталина, и не через забор, а с центрального входа, по билету (не знаю, правда, сколько он стоит, но не думаю, что это не по карману простому трудящемуся или даже пенсионеру). Пройдя между квадратными колоннами, иду по аллее прямо к памятнику Сталину. Памятник побольше, чем на площади Сталина, и к тому же весь белый, а на голове обязательно голубь, голубь мира. Вокруг не голая плитка и кладбищенские, отжившие свое березы, а цветущие яблоневые сады, банановые рощи, белая сирень. Навстречу, обтекая памятник с двух сторон, идут радостные люди в национальных костюмах: таджик в халате, индианка в сари, украинец в вышиванке, негр в набедренной повязке, немец в тирольской шляпе и защитной маске от коронавируса. И что характерно, у всех счастливые лица, все улыбаются: и белые, и желтые, и черные. Мартин Лютер Кинг, Анджела Дэвис. Ким Ир Сен, Мао Цзэдун, Чжоу Эньлай. Юноши и девушки стройными колоннами, в белых нарядах, с красными галстуками. Девушки в платьицах, а некоторые — в белых трусиках, с обручами и лентами.

Все радуются и исполняют «Марш энтузиастов» на музыку Дунаевского и слова Лебедева-Кумача. А чего не петь, чего не радоваться, когда столько чугуна, столько стали на душу населения, и нет войны, и цветет сирень, и милиционер на прекрасном вороном коне, в белой парадной гимнастерке! И все идут мимо оперного по Каменской, мимо синагоги, мимо католического собора, мимо нашего дома и Центральных бань, украшенных плакатами и портретами Молотова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова.

Около нашего дома на тротуаре наши соседи Раиса Петровна, Ольга Николаевна, Витя, Лена и мои дорогие бабушка Анна Ивановна и дед Леонид Федорович, а вот и я выглядываю из ванны, которая стоит на двух табуретках. А за нами — кальянщики Алибаба и Абдула, все радуются, зажигают, обнимаются, ликуют, приветствуя колонну. Приветствуют ее и улыбающийся раввин с пейсами и в черной шляпе, и католический священник в сутане с белым воротничком, а также распаренные посетители бани в сланцах и войлочных шляпах, с энтузиазмом размахивающие красными флажками и березовыми вениками.

1 В. Шушарин, «Гимн механиков». — Прим. авт.

2 Сибирское районное геологическое управление, размещавшееся в Новосибирске. — Прим. ред.

3 Это было связано с недостаточной выработкой электроэнергии новосибирскими ТЭЦ: сказывались нехватка топлива, персонала и т. п. — Прим. ред.

4 «Урановый проект» СССР — советский проект по созданию атомной бомбы. Урановая руда для него добывалась в Тюрингии и Саксонии. «Манхэттенский проект» — аналогичный в США. — Прим. ред.

5 На уличном и воровском сленге «давать Шопена» означает «играть музыку на похоронах». — Прим. ред.

6 Игра в зоску — соревнование, когда играющие по очереди подбивают боковой стороной стопы самодельный волан (изначально — кусочек свинца с «парашютом» из меха). Выигрывает тот, кто дольше всех не дает зоске упасть на землю. — Прим. ред.

7 Пионерские галстуки тогда шились по разным лекалам и из разной ткани, поэтому различались размером и оттенками. Некоторые из них можно было лишь условно назвать красными. — Прим. авт.