Вы здесь

Сны Тавриды

Рассказ
Файл: Иконка пакета 02_orlov_st.zip (45.76 КБ)
Дмитрий ОРЛОВ
Дмитрий ОРЛОВ


СНЫ ТАВРИДЫ
Рассказ


Августовский день в Крыму не долог. В девять часов вечера и море, и горы растворились в темноте без остатка. Сквозь благоухающую можжевельником теплынь от моря тонко потянуло прохладой. Узкая дуга асфальтированной набережной, сплошь утыканная грохочущими ресторанами, торговыми палатками и аттракционами, превратилась в освещенную электричеством муравьиную тропу, где сосредоточилась вся жизнь курортного поселка.
В левой, если стоять лицом к морю, части набережной расположились приезжие художники. Один из них, невысокий и жилистый мужчина лет пятидесяти, был одет в светлую безрукавную рубашку, большим треугольником открывавшую загорелую грудь с крестиком на шерстяной нитке, в шорты, едва закрывавшие колени, и кроссовки. Он вместе с высокой полноватой женщиной, в закрытой одежде, брюках и ветровке, только что закончил размещать картины на стендах. Художник пружинящей походкой сходил к стоявшей рядом торговой палатке и через минуту вернулся с горящей лампочкой, волоча по земле провод. Он посмотрел вверх, на тянущийся откуда-то провод, и, примериваясь, поднял свободную руку: до провода было сантиметров двадцать.
— Давайте помогу, — басом предложил проходивший мимо верзила.
Художник ничего не ответил, присел, резко выпрыгнул, поймал провод, подтянул, перекинул через него лампу и отпустил. Освещение картин усилилось, краски заиграли ярче.
— Вы, Павел Сергеевич, прямо как юноша! — восхищенно заметила высокая женщина.
— Да, я такой, молодой. С седой бородой, — усмехнулся Павел Сергеевич. Действительно, его скуластое лицо, через которое проглядывал далекий предок-степняк, полукругом обрамляла подстриженная ежиком борода, до того чистая и ухоженная, что различимый в ней каждый волосок казался выкованным искусным мастером из благородного серебра. Прямо под лампой Павел Сергеевич поставил раздвигающийся стульчик и положил на него прямоугольный кусок картона с прикрепленным листом — он каждый вечер писал портреты отдыхающих. В ожидании желающих увековечиться он стоял, уперев руки в бока, и разговаривал с высокой женщиной, называя ее Ниной. Невооруженным глазом было видно, что в лучах внимания художника женщина таяла, как воск на солнце.
Нина Степановна, или «мама Нина», как ее иногда называли молодые художники, сама кисти в руках не держала ни разу; на ней лежали обязанности администратора и завхоза группы художников «Школы искусств» из города Гусева Владимирской области, находящихся в творческой командировке в Крыму. По вечерам она продавала их картины, давая самим художникам возможность подзаработать на портретах.
Большинство выставленных на продажу картин были добротными копиями Айвазовского в солидных золоченых рамах. На остальных полотнах, в более скромном обрамлении, узнавались местные пейзажи: море, горы, бухты, можжевеловые деревья, реликтовые сосны и так далее.
Все картины были с изюминкой, но чаще всего спрашивали о цене небольшой картины, единственной вставленной, как и Айвазовский, в золоченую раму. И она стоила и рамы, и вопросов. Массивная гора далеко вдавалась в море. Со стороны берега она неспешно набирала высоту и мощь и резко, почти вертикально, опускалась в море. Обращенный к морю склон имел небольшой прогиб так, что скругленная вершина нависала над своим подножием, будто рвалась дальше в море. Художник поймал такое вечернее освещение, когда море и небо перекликались между собой цветами, и гора в этой синей перекличке теряла вес, сохраняя мощь рывка, а плывущие чередой на уровне вершины белые облака, словно крылья, окончательно поднимали гору в воздух.
— «Гора Орел», — ответила на очередной вопрос Нина Степановна, — сто долларов, или три тысячи рублей, или пятьсот двадцать гривен.
Люди, однако, хотя все лето и спрашивали о «Горе Орел», картину так и не купили, а на память об отдыхе приобретали дешевые картинки карманного размера, где без художественных излишеств, схематично были изображены хорошо узнаваемые местные достопримечательности. Этими картинками торговал другой художник, Николай, двадцатидвухлетний высокий парень с кудрявой шевелюрой и смазливой физиономией. Он развесил десятка три своих «нетленок», как он их называл, на противоположной стороне тротуара, прямо на ограде Дома отдыха. Когда ему предлагали перебраться поближе к Павлу Сергеевичу, он отказывался. «У вас слишком неблагоприятная освещенность. Мои «нетленки» в тени смотрятся лучше», — заявлял он и оставался стоять поодаль от яркого света. Николай был больше похож не на художника, а на продавца семечек на вокзале: он непрерывно жевал жвачку и нахальным взглядом рассматривал гуляющих женщин.
— Здравствуйте, Павел Сергеевич, — произнесла подошедшая девушка и смущенно улыбнулась. — Вы сегодня днем сказали, что…
— А, Галочка! Добрый вечер! Садитесь-садитесь, — откликнулся Павел Сергеевич.
Семнадцатилетняя Галя была дочерью местной жительницы, к которой художники ежедневно ходили горячим душем смывать морскую соль после купания. Мать попросила написать портрет дочки, выпускницы школы и, теперь, в августе, уже и студентки: «Уедет на учебу в Симферополь — я хоть с портретом поговорю, как заскучаю».
Галя осторожно присела на такой же, как у художника, шаткий раздвижной стульчик и вопросительно взглянула на Павла Сергеевича. Зрачки художника сжались в две малюсенькие точки. Гале показалось, будто из его глаз торчат два остро отточенных карандашных грифеля. Она физически почувствовала, как эти алмазно-твердые грифели скребут ей по лицу, прорисовывая его черты. Через две минуты это неприятное ощущение ослабло: художник принялся быстро набрасывать карандашом портрет. Сначала на листе появилась переносица, потом проступила левая бровь, потом — глаз под бровью. Павел Сергеевич был искусным и опытным художником, поэтому он позволял себе не использовать никаких вспомогательных построений для верной передачи анатомических пропорций. Рука его работала сама по себе, а в голове сами по себе крутились мысли. Он давно хотел найти лицо, в котором разом отразились бы все местные особенности. И вот, кажется, нашел. Изумительная чистота и нежность линий, обрисовывающих глаз, великолепные густые и блестящие, как соболий мех, брови, густые опахала ресниц — все это от избыточной южной роскоши. В то же время, резко очерченные твердые линии носа, скул не сглаживает до конца даже девичья нежность лица. Эта твердость — от гор. Но где же в этом лице море? Моря не видно. Странно… Насыщенный жгучий взгляд, и в то же время странная пустота в нем…
Тем временем к рисованию портрета приступила и Ольга, третий художник из Гусева. Ольге тридцать два года. Живописью начала заниматься всего года три-четыре назад, когда разочаровалась во всем остальном. Она, в отличие от Павла Сергеевича, к работе подходила строго классически: портрет рисовала долго, с серьезным лицом, делая массу вспомогательных построений. Заканчивалось рисование всегда одинаково: тщательно, почти с фотографической точностью выписав черты лица, художница бросала общий взгляд на портрет и… внутри у нее все холодело. Например, если перед ней сидел нормальный мужчина, то с портрета, при чрезвычайном сходстве в деталях, смотрел несомненный идиот, а вместо портрета любимого чада онемевшие родители получали изображение очень похожего на их ребенка злобного карлика. На завершающем этапе работы лицо Ольги из серьезного превращалось в строгое и неприступное, и она никогда не смотрела на растерянную натуру, получившую свой портрет, а пережидала неизбежную паузу, глядя в сторону, пока растерявшийся заказчик придет в себя и срывающимся голосом выдавит: «…псибо…» «Значит, — решала Ольга, — в построения где-то вкралась ошибка».
Четвертый, последний, художник Алексей Зудин сидел рядом с Ольгой и всепонимающим взглядом снисходительно смотрел на мучения Ольги, на растерянность заказчиков и вообще на всех окружающих. Его большие, чуть навыкате, бледно-зеленые глаза были потрясающе пусты, будто продезинфицированы каким-то сильным химическим средством, от всего того, что накапливает человек к пятидесяти годам. Портретов Зудин не рисовал, потому что народ еще не созрел для восприятия его видения мира, абсолютно свободного от оков реализма. Он не терял времени даром и рисовал пастелью нечто, возможно, похожее на полуразрушенные китайские пагоды на планете Меркурий на закате во время взрыва атомной бомбы.
Необходимо еще упомянуть мужчину с очень странной внешностью. Он стоял с товаром рядом с Николаем. У него было лицо какого-то древнего идола, высеченное дикарями из камня каменным же топором. Взгляд его огромных мутных глаз был также каменно неподвижен. Кожаный ремешок перехватывал пряди длинных сивых волос. В его длинном и корявом теле, обвитом переплетениями сухих мышц, угадывалась большая сила. Торговал он какими-то нелепейшими поделками из обожженной глины, покрашенной чем-то розовым с блестками. Это были лежащие на боку корабли с прилепившимися к ним ракушками, безвкусными вазами с теми же ракушками, пепельницами и чем-то совсем непонятным. Кроме того, стояли еще сухие пучки горной лаванды, душицы, полыни, лежали обломки сталактитов и сталагмитов из крымских пещер и куски тунгусского метеорита. Лежал и самиздатовский сборник его стихов «Продвигаясь по жизни на велосипеде». Несмотря на вполне невинное имя, напечатанное на обложке сборника, — Сергей Пузырьков — впечатление он производил жутковатое. «Древний Тавр» — прилепил к нему прозвище Павел Сергеевич, на что рассудительная Ольга возразила: «Тавтология: тавр — это уже древний житель здешних мест». Павел Сергеевич подумал и сказал: «И все-таки — Древний Тавр».
За вечер Павел Сергеевич нарисовал три портрета, Ольга — два, Николай продал четыре «нетленки», Зудин — один «атомный взрыв на Юпитере» и провел беседу о единой всемирной религии со случайным человеком. И только одно словцо неожиданно вывело Павла Сергеевича из равновесия. Словцо было случайным, да и выпало оно из уст «сарацина», но оно занозило ему слух. («Сарацинами» художник называл людей по высказыванию кого-то из святых отцов первых веков христианства: «Если ты готов услышать истину, то тебе ее возвестит и сарацин».) Некий отдыхающий, степенно прогуливавшийся под ручку с дамой, спросил о картине и, услышав ответ, жеманно прогнусавил: «Гора Орел»? Что-то не очень похоже: гора производит мрачноватое впечатление, а на картине — какой-то сладкий «тульский пряник» — бери и ешь». Это был несомненный «сарацин», ничего в живописи не понимающий, но в чем-то он был прав. Об этом думал Павел Сергеевич, поднимаясь вместе со всеми в темноте по склону к палаточному лагерю, в котором все лето жили художники. На минуту он задержался на смотровой площадке, которую не миновать на пути к лагерю или из лагеря. Оказывается, не весь мир был уничтожен темнотой. На небе светили мелкие звездочки, а справа серебристо светилась огромная масса горы. Это была гора Орел. В ту минуту она показалась ему похожей на огромное морское животное, вылезшее на берег и тускло отсвечивавшее чешуей. Думал он о горе, о своей картине и когда устраивался на ночлег в своей одноместной палатке, но во сне продолжения темы не получилось. Ему приснились двое умерших в разное время друзей. Причем во сне было ясно, что они находятся на том свете и ведут какой-то свой, потусторонний, разговор, содержания пустого, «бытового», если можно так выразиться. Павел Сергеевич никак не мог изолироваться от их голосов, потусторонняя болтовня так и лезла в уши, перебивая его мысли и не позволяя ни на чем сосредоточиться. В разговоре не было и тени откровения или чего-то интересного. Происходило механическое смешение двух миров, бесцельное, раздражающее и нехорошее.

* * *
Павел Сергеевич проснулся на рассвете. С полотенцем на шее он зашагал к морю. На несколько минут он замер на смотровой площадке. Только что рожденный мир купался в ласкающих утренних лучах. Со смотровой площадки все местечко было как на ладони. Слева и справа далеко в море врезались две горы: слева — гора Сокол, справа — Орел. По морю между ними было едва ли больше полутора километров. Возле подножия гор из воды торчали обломки скал, но посередине береговой дуги, подковой соединяющей горы, золотилась полоса чистого песчаного пляжа. За пляжем шла приподнятая над пляжем на три метра терраса набережной, вечерняя «муравьиная тропа». Сразу за набережной, резко набирая высоту, шло предгорье. На предгорье располагался поселок, отчаянно вцепившийся в крутой склон. Метров через восемьсот крупными зубьями уже стояли настоящие горы, непрерывной цепью соединяя Сокол и Орел и отсекая поселок от всего остального мира. Предгорье и горы, исключая их отвесные вершины, были покрыты рассредоточенной древесной растительностью: можжевельником, туей, кипарисом, реликтовой сосной с длиннющими иглами и тяжелыми, будто чугунными, шишками. Воздух повсюду пронизан запахом можжевельника. В этом запахе много безудержного, дикого и изощренного жизнелюбия.
Редкое даже для горного Крыма контрастное сочетание лазурного моря, нежного песчаного пляжа и тут же встающих стеной огромных гор, сконцентрированное в крохотном, словно игрушечном, замкнутом мирке, образует яркий неповторимый иероглиф природы. Это способно произвести впечатление и на видавшего виды человека. Ну а тот, кто добрался сюда из русских болот, где краски приглушены, ландшафт ленив и плавен, первые дни ходит просто оглушенным обилием впечатлений, яркостью красок, резкостью линий ландшафта. Можно понять русского князя, увидевшего это место в девятнадцатом веке. «Рай земной!» — восхищенно выдохнул он свое первое впечатление. Этот восторженный выдох отвердел и превратился в название поселка. Скажем прямо: неосторожно. Пока царствие небесное не спустилось на землю, такие имена раздавать рискованно. На переговорном пункте постоянно можно слышать обрывки разговора:
— Привет!.. Я тебе звоню из Рая Земного… Кто сошел с ума?..
Еще одна особенность места открывается, когда уляжется волна первого восторга и яркий пейзаж примелькается: оказывается, Рай Земной — место абсолютно дикое, начисто лишенное духовного измерения, от этого церквушка кажется игрушечным кубиком и единственным неуместным зданием.
Впрочем, Павел Сергеевич ничего такого не думал, а просто жадно, как губка, впитывал окружающее. Затем он сбежал по ступенькам на набережную, пружинящим шагом прошел мимо торговых палаток, из которых, потягиваясь, начинали вылезать продавцы, ночующие прямо в палатках, спустился по ступенькам на пляж, скинул одежду, быстрым шагом зашел в воду по пояс и нырнул.
Море. Море! Живая лазурь! «Море — кругом глаза», — говорит русская былина. Что к этому прибавить?.. Павел Сергеевич немного отплыл и лег на спину. Волны баюкали его, а живые прохладные струи заряжали тело энергией. Искупавшись, он вернулся в спящий палаточный лагерь, выпил холодного чая с лавашом, взял альбом, фотоаппарат и до обеда отправился на гору Орел в поисках натуры для будущей большой картины.
Павел Сергеевич был художником магическим, хотя сам он никогда так о себе не думал. Он жил так: что-то — предмет, явление или человек — начинало его беспокоить, томило, тяготило, зудело, саднило, «чесалось», а избавиться от этого беспокойства можно было только одним способом — написать это что-то, то есть заковать в форму. Закончив дело, он испытывал ни с чем несравнимую радость творчества и наслаждался этой радостью вплоть до того момента, пока не приходила новая озабоченность. Начиная с какого-то момента своей жизни, он вообще перестал анализировать, почему этот предмет начинал притягивать его мысли, а просто отдавался своему внутреннему ощущению полностью и бесконтрольно, полагаясь на себя, да на авось. Сейчас его беспокоила, очень беспокоила гора. Гора беспокоила его уже три года. Написав картину «Гора Орел», он приказал себе считать дело сделанным, чувствуя, однако, некую неудовлетворенность. И вот вчера этот «сарацин» окончательно разрушил иллюзию. Наваждение горы навалилось на него с новой, удвоенной, тяжестью. Обычному человеку беспокойство Павла Сергеевича о невоплощенности образа горы покажется надуманным и нелепым, но — что поделаешь? — это жизнь художника, которой он жил без малого тридцать лет и другой жизни не хотел.
До полудня он пролазил по горным склонам в поисках характерных видов, но сделал лишь несколько снимков, а подходящего для зарисовки пейзажа не нашел. Нажарившись на солнце, он искупался на каменистом Разбойничьем пляже, что находится с другой стороны горы. Отсюда гора смотрелась неинтересно, ее «лицо», несомненно, было обращено к Раю Земному.

* * *
Около двух часов дня он вошел под навес открытого ресторана «Бригантина». Столы, скамейки со спинками и сами колонны, на которых держался навес, были из мореного дерева. Он сел лицом к горе Сокол. Гора Сокол в три раза выше горы Орел, но почему-то Павла Сергеевича она привлекала не больше, чем детский песчаный куличик. Он чувствовал притяжение своей любимой горы даже спиной. Справа в море возле буя в волнах перекатывались темные спины небольших дельфинчиков. «Это гора их прислала», — почему-то подумал он и улыбнулся. Он всмотрелся вдаль: за Соколом виднелась бледная полоска гористой береговой линии. В туманной дали на высокой вершине он даже рассмотрел развалины башни генуэзской крепости, построенной на месте византийской. Крепость его тоже не притягивала: камни, сложенные в форме стен и башен — что в этом особенного? Справа от него пролегала тоненькая, в полтора метра, полоска набережной, огороженной массивным парапетом, далее, на три метра ниже, кишел голыми телами пляж. По пляжу его взгляд скользил, как по пустому месту, он уже давно там ничего не искал. За три сезона он не нашел ни одной красивой женщины (голый мужчина не выразителен). Материал по частям найти можно: там — ноги, там — осанка, там — спина, там — грудь, там — шея, но все вместе редко собирается даже на среднеарифметическую троечку. Особенно редки красивые лица, точнее, их вообще нет. Да-да, лица… Только вчерашнее лицо Гали выражало что-то, но все же и это не то…
— Меню, — раздался голос официанта, и Павел Сергеевич, незаметно погрузившийся в себя, вздрогнул. Подошедший официант «Бригантины», как все другие, был наряжен «флибустьером»: тельняшка, на голове косынка. С его дерзким пиратским нарядом смешно контрастировал флегматичный, сонный с поволокой взгляд мутно-синих глаз. Он положил на стол две пухлых книжки в кожаных переплетах: меню блюд и меню вин.
— Не хочется заниматься чтением. Давайте шашлычок.
— Шашлык будет только вечером, мангал запускаем в шесть часов.
— А что есть из мясных блюд?
— Антрекот.
— Давайте антрекот.
— Гарнир: картофель «фри», зеленый горошек...
— Картошку. Какие у вас салаты?
— «Столичный» — мясной; из морепродуктов — кальмары, креветки; овощной…
— Из морепродуктов.
— Пиво? Вино? Коньяк?
— Ничего. Сок апельсиновый, пол-литра. Впрочем… Скажите, у вас есть местное вино?
— Есть большой выбор сортов местного «Райского завода шампанских вин».
— Я хотел бы уточнить: именно то вино, которое выдерживается в древних пещерах горы Орел?
— Да, именно такое вино. Мы выносим клиенту запечатанную бутылку с акцизной маркой и откупориваем ее прямо у него на глазах.
— А это хорошо! Принесите бутылочку … Впрочем, бутылку — многовато…
— Вы ее можете забрать с собой, так многие делают.
— Уговорили: давайте бутылку сухого, а там посмотрим.
— Белого? Красного?
— Красного.
Через пять минут высокая стройная бутылка стояла перед Павлом Сергеевичем, а рядом с ней на столе перекатывалась с боку на бок только что извлеченная из горлышка бутылки пробка. Он высоко поднял бокал и невольно залюбовался замерцавшими в рубиновом вине золотистыми световыми змейками. Выпив разом бокал, художник подумал: как бы не «развезло». Пить в жару и натощак — опасно, тем более что он не пил — страшно подумать! — с Нового года. «Пусть «развозит»! — усмехнулся он своим опасениям. — Чего мне бояться?» Он сразу же налил еще один бокал и разом выпил и его. А вино, вдруг, сказалось: голова чуть закружилась, и как-то заструился, задрожал воздух, как дрожит он в жару над раскаленными камнями. Павел Сергеевич почувствовал, что беспокойство его мгновенно улетучилось, и вслух тихонечко рассмеялся. Он попытался остановить кружение и сфокусировать на чем-нибудь взгляд. Рассеянные лучи его зрения сошлись в точку на проходящем рядом с оградой ресторана по набережной Древнем Тавре.
— Сергей… — Павел Сергеевич хотел добавить отчество Древнего Тавра, но забыл его. — Сергей…
Древний Тавр оглянулся на художника своим каменным взглядом.
— Заходите сюда! Предлагаю составить компанию, а то пью в одиночестве, как пропащий пьяница, — сказал Павел Сергеевич, когда Сергей Пузырьков сел напротив. — Сейчас позовем официанта и закажем для вас салат, антрекот и бокал для вина, Сергей… простите, забыл ваше отчество.
— Не выговорите. Просто: Сергей.
Вдруг из дрожащего воздуха возник флегматичный «флибустьер» и поставил перед Пузырьковым бокал и тарелку с салатом.
— Странно, — недоумевающе проговорил художник, — мы только что говорили, что надо сделать для вас заказ, а он уже принес его…
— Официант подходил уже во второй раз, — усмехнулся Пузырьков. — У вас, Павел Сергеевич, провалы в памяти, видно, вы уже хорошо «причастились» «кровью» горы.
Художник озадаченно посмотрел на стол перед собой, увидел уже начатый антрекот и нахмурился. Еще не хватало, чтобы какой-то мутный Пузырьков насмехался над ним. Да и никакой он не Пузырьков — сейчас это стало совершенно ясно! — а настоящий Древний Тавр!.. Идол… Нет, идолопоклонник. Наверняка! У него на лице это написано.
— Сергей! — спросил Павел Сергеевич ехидным тоном, будто желая на чем-то поймать собеседника, чтобы отомстить за свой промах. — А у вас есть стихи о горе? — но тут художник поморщился, как от зубной боли, когда представил, что Древний Тавр будет читать свои нелепые стихи, а в том, что тот ничего кроме чепухи написать не может, Павел Сергеевич не сомневался ни мгновения. — Нет! Не надо стихов. Вы мне просто скажите: что вы думаете о горе?
— То же, что вы.
— Откуда вы знаете, что я о ней думаю?
— Вы постоянно смотрите на нее, целыми днями лазаете по ней, рисуете ее.
— Не угадали: сейчас, например, я специально сел спиной к ней.
— Вот вы и проговорились: «специально спиной сели». Беспокоит она вас — вот что я думаю.
— Знаете что? — Павел Сергеевич возмутился какой-то вызывающей дерзости Древнего Тавра. — Запомните: она меня не беспокоит — я ее заковал в форму. Видели мою картину «Гора Орел»?
— Шутить изволите, господин художник, — до предела издевательским, каким-то лакейским манером сказал Древний Тавр. — На вашей картине не гора, а, так сказать, «декларация о намерениях». Вы написали не гору, а имя «Орел». Сказали бы вам, что она называется «Ежик», вы бы, как законопослушный гражданин, утыкали ее деревьями, и получилась бы картина «Гора Ежик». А гора-то совсем и не Орел называется, и вы об этом догадываетесь. Догадываетесь и о том, что у вас ничего не получится.
— Что не получится?! — Павел Сергеевич был взбешен и истерически пытался найти способ, как побольнее оскорбить наглеца, но в голову ничего не приходило. От выпитого вина, от бешенства и неизвестно еще от чего все вокруг — море, горы, ресторан, идолообразное лицо Древнего Тавра — колыхалось, как флаг на ветру, колыхались и крутились мысли, и ни одну не удавалось ухватить за хвост. — Что же у меня не получится?
— Гору написать. Потому что вы рисуете без ее благословения. Впрочем, это уж как ей будет угодно. У каждого с ней свои взаимоотношения. Как знать, может быть, у вас перед ней какие-нибудь особые заслуги имеются.
Павел Сергеевич в своем бешенстве дошел до предела и вдруг успокоился, точнее, как-то забылся и выпал из разговора и из времени. Он налил себе бокал вина и выпил его, как воду, не почувствовав никакого вкуса. Потом вдруг вспомнил, что надо что-то ответить этому грубому нахалу.
— А правда, что четыре или пять лет назад в горе, в гроте, нашли трех зарезанных человек?
— А сами вы как думаете?
— А знаете, что я сказал, когда мне это рассказали?
— Откуда же мне знать?
— Я сказал, что если бы я был следователем, то первым делом допросил… Кого, вы думаете?
— Уж не меня ли?
— Именно! Что, в точку попал? А!
Древний Тавр рассмеялся. Павел Сергеевич не мог представить себе смеющееся лицо собеседника и потому напряг зрение, чтобы разглядеть это диковинное зрелище, но перед глазами все плыло.
— Павел Сергеевич, Павел Сергеевич… Кто-то готов в жертву тела приносить, а кто-то — души. Вы не догадываетесь, кто именно?
— Как вы безобразно говорите, — поморщился художник, — «приносить в жертву души». Человек не владеет душами. Вы просто безграмотны!
— Ну, уж одной-то душой вы точно владеете, — снова рассмеялся колышущийся Древний Тавр.
— Какой? Своей, что ли?
— Счастливо оставаться, спасибо за салат. Мне надо искупаться, а вы, может, и иного собеседника обретете.
Художник опять провалился в задумчивость. Потом опять очнулся и, наконец-то, придумал, как вывести из самодовольного равновесия этого наглеца.
— Древний Тавр — вот вы кто! — выкрикнул он, но вдруг увидел, что за столом напротив никого нет. Ах, да, он ушел, испарился, нырнул в волнующееся, как море, пространство минуту назад. Или — час назад?
Море, горы, мысли — все ходило ходуном, и Павел Сергеевич никак не мог их обуздать. «Так, пожалуй, и до палатки не доберешься, — подумал он. — Чепуха! Посижу, и все встанет на свои места». В этот миг он явственно почувствовал спиной, что к нему приближается что-то массивное, так, наверное, чувствует себя металлическая стружка при приближении к ней магнита. Он не успел обернуться, как из-за спины вышла Галя, его вчерашняя «натура». Он ее узнал, несмотря на то, что ресторан качался, как корабль на волнах.
— А, Галя! Садитесь-садитесь, — радушно пригласил ее Павел Сергеевич.
Впрочем, это предложение было лишним, так как Галя шла именно к нему. Она подошла и молча села напротив него.
— Товарищ пират! — художник окликнул проходившего мимо столика официанта, чтобы сделать заказ для Гали, но вдруг увидел, что из-за того, что изображение мира колыхалось, он страшно ошибся в расстоянии, официант был в другом конце ресторана. Павел Сергеевич сконфузился и, виновато улыбаясь, взглянул на Галю, силясь сквозь рябь пространства разглядеть выражение ее лица, но тщетно: Галя все более и более расплывалась. И вдруг пространство вокруг ее лица вскипело, и от него стали стремительно расходиться концентрические волны, будто из глубины всплывал огромный кит. Что-то неотвратимое шло на Павла Сергеевича, и ужас пронзил его сердце. Бурление прекратилось, волны разошлись, и все стало на свои места: никакой ряби, никакого кружения. Все остановилось, все стало страшно неподвижным, словно наскальный рисунок.
Это, конечно же, была никакая не Галя. Напротив Павла Сергеевича, улыбаясь, сидела изумительно красивая женщина. Художник уставился на нее так, что внутри его широко открытых глаз настежь распахнулись еще одни глаза, и он во все свои глаза остолбенело смотрел на нее. Лицо ее непосредственно являло ту красоту, которая только едва сквозит через обычную женскую красоту. Она, безусловно, была девой, но, еще безусловней, она знала о том, что стоит за страстью, больше всех земных женщин, вместе взятых. В ее черных глазах блуждали красные блестки, словно искры в черных углях костра. Вокруг коротких вьющихся каштановых волос в воздухе стоял прозрачный багровый туман. В цветах ее свободной одежды изысканно сочетались кремовые, коричневые, бурые разводы с белыми и черными прожилками. Это была она.
Самый ужас заключался в том, что Павел Сергеевич не сходил с ума. Он был абсолютно трезв, он четко видел все вокруг в подлинном виде: справа — море с дельфинами, вокруг которых, разглядывая их, люди катались на водных велосипедах, ближе — пляж, кишащий голыми телами, еще ближе — набережная, по которой ходили полураздетые люди, внутри ресторана были негусто рассыпаны посетители. А перед ним, улыбаясь, неотвратимо сидела она и смотрела своими жгучими глазами ему прямо в душу.
— Дама будет что-нибудь заказывать? — возник флегматичный флибустьер с карандашом и блокнотом.
Художник дико распахнутыми глазами посмотрел на пирата — неужели этот балбес не видит кто перед ним? — потом, вопросительно, на нее.
«Так должно быть», — сказала она, не прерывая улыбки и не открывая рта: ее голос прозвучал сразу в голове у художника.
— Даме бокал и салат из морепродуктов, — сказал Павел Сергеевич и поразился, что в таком положении можно еще и шутить.
«Как это возможно?!» — хотел было спросить художник, но, пока он глотал комок в горле, в голове вновь прозвучал ее голос:
«Так должно быть. Не волнуйся. Я пришла за тобой».
«Почему я? Я — случайный человек в этом месте, такой же, как и тысячи тех, кто на пляже».
«Ты знаешь, почему. Ты — мой возлюбленный слуга. Я пришла за тобой».
Художник хотел было потянуть время, чтобы все взвесить, обдумать, рассчитать. Хотел еще раз пояснить, что не понимает, почему избран именно он, но ее угольный взгляд видел само зарождение его мыслей, и тянуть время было невозможно, надо было отвечать. Он начал медленно, тягуче отвечать: «Д-д-д-», но неловко повернулся с бока на спину и почувствовал, как ему в грудь воткнулась железная заноза. Он застонал, вырвал из груди занозу, при этом почувствовав, как что-то лопнуло у него на шее, отбросил ее и проснулся.
Он был весь в жарком липком поту. С брезгливостью и отвращением он отлепил от тела насквозь мокрую простыню и вылез из палатки наружу. Его окутала черная ночь, и обдало теплым ветром. Он, в чем был, а был он в шортах, шатаясь, мотая очумевшей головой, поднялся на смотровую площадку. Внизу, в черноте, с силой били в камни черные невидимые волны. Где-то высоко-высоко дрожали мелкие иголочки звезд, и в полмира, млечно мерцая, стояла гора. От нее исходил зов такой магической силы, что, казалось, дай он согласие, то не только душа, но и тело его в единый миг перетечет в гору и вожделенно сольется с ней. «Я пришла за тобой!» — вновь прозвучал голос у него внутри. Он резко выбросил руки вперед, к горе, и прошептал: «Я иду!»

* * *
Под утро ветер нагнал тучи, и те закрыли звезды. На рассвете побрызгал дождик. Похолодало, но не настолько, чтобы одеваться теплее. Утором после бритья Павел Сергеевич провел расческой по голове, но забыл расчесать бороду, быть может, впервые за пятнадцать лет.
И подобная чепуха происходила с ним весь день. За завтраком он, черпая наваристую уху из черноморской камбалы по-рыбацки — из общего котла, не попал ложкой в рот и облил бороду и рубашку. Днем при входе в магазин он не вписался в дверной проем и задел плечом косяк. В четыре часа дня к нему пришла, по давней договоренности, позировать для портрета женщина неопределенного возраста с рассеянным и ищущим взглядом. Павел Сергеевич, как обычно, усадил ее на раздвижной стульчик, сел сам, взял картон, прикрепил к нему лист, всмотрелся и хотел было сделать первый штрих в портрете, но рука вдруг дернулась, оставив на бумаге росчерк в пол-листа, наподобие падающей звезды. Художник рассмеялся:
— Сегодня не мой день. Извините. Давайте перенесем на завтра.
Женщина ушла обиженной, а Павел Сергеевич почувствовал непреодолимое желание пообщаться, все равно с кем, точнее, его тянуло высказаться. Взгляд его упал на Нину Степановну. Она сидела на низенькой деревянной скамеечке и готовила ужин на газовой горелке, обложенной вокруг камнями, чтобы ветер не задувал огня.
— Товарищ директор, — обратился к ней Павел Сергеевич, — назрела острая необходимость срочно обсудить некоторые организационные вопросы «Школы искусств».
Нина Степановна недоуменно посмотрела на художника своим обычным, несколько расплывчатым взглядом.
— Нина, не напрягайся, — засмеялся Павел Сергеевич негромким, раскатистым, с приятной хрипотцой, смехом. — Это я так шучу сегодня. Шучу и сам себя не понимаю. Пойдем, посидим где-нибудь в кафе.
— Что это вдруг? — Нина Степановна обрадовалась неожиданному предложению, не до конца ему веря. — Кафе — это тоже шутка такая?
— Кафе — это серьезно. Серьезней не бывает. Пойдем, составь компанию. А, Нин? Ну что мы каждый божий день, как рабы, горбатимся, «голопузиков» этих рисуем? Мы вольные художники или не вольные?
— Не знаю, — замялась Нина Степановна. Сердце у нее радостно застучало, как у старшеклассницы перед первым свиданием, и от этого она еще больше смутилась. — Мне, вообще-то, надо ужин готовить.
— Мам Нин, не думайте ни о чем, идите, пьянствуйте, — откликнулась Ольга, писавшая морской пейзаж. — Я за ужином досмотрю. Мне тоже хочется хоть вечерок отдохнуть: полежать в палатке, книжку о Крыме почитать. Надоело продаваться. «Голопузые» вечерок без нас проживут.
«Голопузыми» художники называли отдыхающих, которые по всему городу ходили в пляжном одеянии, даже в церковь норовили войти в плавках.
— Трезвыми не возвращайтесь! — крикнула Ольга вдогонку уходящим.
— Хороший человек Ольга, — с чувством сказала Нина Степановна. — Так жаль ее, слов нет!
— Почему? — удивился Павел Сергеевич.
— Никак не дается ей художество. Как ты думаешь… Паша… выйдет у нее… когда-нибудь? — на подъеме Нина Степановна заговорила с одышкой, пытаясь не отстать от легкого на ногу Павла Сергеевича.
— Это, Нина, зависит от того, пойдут ли ей навстречу неведомые силы.
Через десять минут они сидели в «Бригантине», причем Павел Сергеевич сидел на том же самом месте, что и вчера. Справа море, взрывая песок, играючи бросало на берег полутораметровые волны. Народ с утра немного помедлил, смущенный непогодой, но теперь, наверстывая упущенное, решительно бросился в море. Дети и женщины в полосе прибоя, отчаянно визжа, толкались с идущими одна за другой волнами, взрослые колыхались на надувных матрасах за полосой прибоя, а отдельные смельчаки плавали к бую, где по-прежнему перекатывались черные спины дельфинов. На выходе из бухты барахтался водный велосипед, как его удалось протащить через полосу прибоя — уму непостижимо! О высоте накатывающих волн можно было судить, не глядя, по силе возрастающего и убывающего визга купавшихся.
— Народ жаждет развлечений при любой погоде, — сказал Павел Сергеевич, лишь бы начать разговор.
— Сумасшедшие! — в сердцах выпалила Нина Степановна. — «Клуб самоубийц» на пляже.
— Ты что-то уж очень строго. Здесь все-таки закрытая бухта.
— Ничего здесь не закрыто, наоборот, открыто всем ветрам.
— Нина, ты сегодня будто не в духе? — заметил художник, начиная раздражаться неуместной экспрессией собеседницы, обычно ни в чем ему не противоречащей. — Подумаешь, ветерок подул, а ты уже в панике.
— Ветер тут ни при чем. Это ужасное место. Я здесь и под солнцем хожу, как канатоходец над пропастью. Уж-жасное место…
И тут Павел Сергеевич с недоумением увидел, как и без того нечеткие черты лица женщины начали расплываться, а глаза — промокать. Это было не к месту, нелепо, глупо. У Павла Сергеевича поднялась волна брезгливого раздражения. Подошедшая официантка — девушка с маленькими, черными, как арбузные семечки, глазками, в тельняшке и джинсах — немного сбила волну неприязни у художника. Пока они делали заказ, оба немного успокоились.
— Мне в детстве часто снился один и тот же сон. Собственно говоря, этот сон — первое мое воспоминание. Ночь. Луна. Я по ступеням поднимаюсь в гору. Вокруг люди и факелы. Меня ведут куда-то, чтобы сделать со мной что-то ужасное, такое ужасное, что я боюсь думать об этом. Я молодая, крас-сивая, как принцесса, с длинными золотыми волосами. Справа гора, слева внизу в темноте плещется море, а я знаю, что я умею плавать, как рыба, и что море для меня — спасение. Надо сделать всего один шаг, но у меня нет сил: руки у меня не связаны, но страх вяжет меня крепче веревки… Я знала, что можно «посмотреть» сон и дальше, но каждый раз боялась, что сердце не выдержит. И в этом ужасе просыпалась.
— Нина, — с наигранной веселостью сказал Павел Сергеевич, — куда тебя понесло? Очнись, детство уже кончилось.
— Я тоже думала, что кончилось, а оно снова нахлынуло… Помнишь, в наш первый приезд сюда, три года назад, вы все пошли по княжеской тропе вокруг горы, а я не смогла?
Павел Сергеевич кивнул головой: он хорошо помнил тот великолепный яркий день, когда они все пошли по древним, гигантским, сказочным ступеням тропы. Слева искрилось синее море, в вышине сверкало солнце, справа высилась громадная гора, покрытая морщинами трещин, в которые отчаянно и жадно впились своими железными корнями корявые туи и можжевельники. Он помнил, как Нина Степановна шла впереди, и как ее тело вдруг задрожало, заколыхалось, она остановилась, потная, бледная: «Ой, братцы, дальше идите без меня». Павел Сергеевич очень хорошо помнил неожиданно охватившее его непреодолимое чувство брезгливости к этой расплывчатой и никчемной женщине. Впоследствии ему не раз бывало очень стыдно за это чувство.
— Я тогда, как поставила ногу на ступеньку, так и выдавила из нее весь мой детский ужас. Не знаю, как сказать… Понимаешь, Паша, я почувствовала страх, но не просто страх, а тот самый ужас из детского сна. После этого ко мне вернулись мои кошмары. Как приеду сюда, так и снится по несколько раз за лето; дома, в Гусеве — не снится… Кошмарное место. Здесь какие-то испарения из преисподней… Надо ж так назвать — Рай Земной!
— Зачем же ты сюда ездишь?
Он задал запрещенный вопрос, потому что и он, и она, и все гусевские художники прекрасно знали, что она ездила сюда не ради «Школы искусств», а ради него, Павла Сергеевича, чтобы быть рядом с ним хотя бы географически. Однако Нина Степановна была настолько выбита из колеи, что совершенно не смутилась вопросом.
— Сама не знаю, что я тут потеряла. Все, это лето — последнее… Я в этот раз сюда ехала, будто через колючую проволоку продиралась, и одна и та же мысль, точно голос в голове: «Один из нас отсюда не вернется».
Официантка принесла заказ и поставила на стол.
— Нина, послушай, испугаться можно и собственной тени. Что, по-твоему, из каждого страха надо философию лепить?.. Я хотел тебе кое-что интересное рассказать, а ты так неожиданно расклеилась. Теперь даже не знаю, стоит ли рассказывать?..
Нина Степановна достала платок, вытерла глаза, высморкалась.
— Стоит, стоит, Паша. Все, я в форме. Может, здесь просто для меня климат неподходящий? Может, женщине просто надо периодически поплакать для снятия напряжения?.. Пустяки. Забудь. Рассказывай, я слушаю.
Но Павел Сергеевич молчал, несколько растерявшись, он почувствовал, что неслучайно — совсем неслучайно! — развезло Нину Степановну именно сейчас и именно в разговоре с ним. Он чувствовал то, что чувствует полководец, затеявший наступление, но за пять минут до начала получивший упреждающий артиллерийский удар как раз по тем мостам и переправам, где планировал наступление. Он не решился сразу говорить по существу.
— Давай закусим, пока не остыло, — предложил он.
— Как приятно есть чужую стряпню, особенно если знать, что не тебе потом драить сковородки морским песком, — охотно откликнулась на предложение она. — Как красиво: мясо, помидоры, горошек, зелень! Прямо натюрморт можно писать. Как считаешь?
— Натюрморт — не моя стихия. Моя епархия — крымский пейзаж. В нем все четко, выпукло, ярко, а в нашем русском болоте все размазано, краски блеклые, кроме осени, все невыразительно. Я, наоборот, когда сюда попал, такое ощущение было, словно на родину вернулся… Как тебе моя картина «Гора Орел»?
— Странный вопрос… Ты же знаешь мое отношение к твоей живописи. А эта картина — просто шедевр! Может быть, это лучшая картина в России за последние десять лет. Да-да, и ничего смешного! В ней и образ есть, и прорисовано все достоверно. Я каждый вечер говорю ее цену и боюсь: а вдруг купят? Давай я куплю ее для «Школы», пусть детишки смотрят на настоящую живопись.
— Это можно. Я и сам ее могу «Школе» подарить. Вопрос в другом: насколько моя гора соответствует первообразу?
— Это я уже совсем не понимаю. Ты писал с натуры, и вышло очень похоже. В чем вопрос?
— По духу она похожа?
— В твоем вопросе какой-то подвох, или еще один вопрос сидит. Паша, я просто глупая баба, все мои деды и бабки из деревни, от сохи, поэтому я тонкостей, да и «толстостей», не понимаю. Еще раз скажу: картина первоклассная, просто символ какой-то, немного похоже на Константина Васильева, но у него картины все застывшие, а у тебя гора просто летит. А насчет первообраза… твоя гора лучше вот этой, натуральной.
— Лучше — значит, не похожа. Вот и Древний Тавр мне вчера заявил, что я написал имя «Орел», а не эту гору.
— С каких это пор Пузырьков стал для тебя авторитетом?
— В живописи он не авторитет, а о горе дельное слово сказал… Знаешь, кто вчера сидел на твоем месте? — спросил художник, наклонившись к Нине Степановне через стол и чуть понизив голос.
Нина Степановна отчего-то поежилась, зачем-то посмотрела на скамейку слева от себя и вопросительно взглянула в загоревшиеся темным жаром глаза художника. Пауза длилась, в воздухе стремительно росло электрическое поле, и вдруг из его черных зрачков, сжавшихся в точки, будто вылетели два черных ворона, и она поняла, что случилось что-то ужасное.
Она, — тихо произнес художник и посмотрел на собеседницу: поняла ли она, а если поняла, то не посчитала ли его сумасшедшим?
Как это ни странно, но Нина Степановна сразу угадала, кто была эта она, сидевшая вчера на ее месте, но, будто защищаясь от неотвратимого, в тон ему, шепотом, переспросила:
— Кто — она?
— Гора… или — как сказать? Душа горы?.. Нет, не душа, а сама гора. Ну, читала про медной горы хозяйку? Что-то вроде этого. Можешь считать меня психом, но я сейчас, в абсолютном здравии ума и полной памяти, повторяю: это была она.
— Зачем… Зачем она приходила?
Павел Сергеевич понял, что самая рискованная часть его рассказа позади, расслабившись, откинулся на спинку скамейки и улыбнулся самодовольно и зло.
— Звала с собой!
— И… — она испуганно посмотрела на художника, но он не слышал вопроса и продолжал улыбаться, прищурившись, глядя в невидимую даль. — И что ты ответил?
— Какая разница! — он махнул рукой. — Понимаешь, Нина, мне открылся вход в мир, где живут Зевс, Гера, Афродита... Ифигения в Тавриде. Вот что важно!
— Паша, — сначала умоляюще, а затем с всевозрастающей энергией сказала она. — Паша! Опомнись, что ты будешь делать в этом мире? Там же стихия, силы нечеловеческие. Туда можно, только если Бог позволит.
— Это мы еще посмотрим! Она сказала, что я не просто ее слуга, а «возлюбленный слуга», — сказал он и нехорошо засмеялся.
— Паша, остановись! Конечно, этой кровопийце твой талант по вкусу. Она тебя, как виноградину, в рот положит, языком раздавит, а кожуру выплюнет… Что ты ответил?
— Какая разница? — поморщился художник.
— Паша, — глаза ее вдруг расширились, будто она увидела змею. — А где твой крестик?
Художник испуганно пошарил рукой у себя по груди. Крестика действительно не было. Тут он вспомнил, как вчера ночью выдернул из груди «занозу», и как при этом на шее лопнул шнурок.
— Значит, ты согласился…

* * *
Павел Сергеевич крутился в спальном мешке волчком — не спалось. Несколько раз он вылезал из палатки и видел одну и ту же, раздражавшую его, картину: Нина Степановна, укутавшись в одеяло, неподвижно сидела возле теплившегося костерка, изредка подбрасывая в него поленья. Павла Сергеевича, конечно же, взбесил ее нравоучительный тон в ресторане. И кто же его учил жизни? Какая-то бесформенная, стареющая, расплывающаяся, ничего не умеющая баба! И кого она учила?! Его, действительно талантливого художника, к тому же, пахаря, каких мало! Он — он! — быть может, единственный из всех жарящихся здесь «голопузых» получил вход туда, куда тщетно мечтают попасть миллионы. Но что-то, похожее на ту железную занозу, засело в его душу, и он не мог не признать, что в ее словах была доля правды; и самое сложное было в том, что не удавалось выделить эту долю правды, получить «среднеарифметическое», некую золотую середину: надо было либо принимать все, либо отметать все.
Неужели он все это время недооценивал Нину? В памяти всплывали ее очень точные высказывания о живописи, да и о жизни… Но сейчас у Павла Сергеевича никак не получалось толком подумать: непреодолимое беспричинное раздражение заливало, казалось, все его тело, как пустой бурдюк. Раздражение бродило там и перерастало в бешенство. Ему вдруг показалось, что она раздражает его тем, что жжет с таким трудом собранные на берегу и высушенные дрова. Потом он чего-то испугался. Потом испугался того, что не помнит, отчего испугался. Потом он понял причину испуга и принялся в темноте палатки шарить крестик, но не нашел его. С минуту он лежал на спине, заложив руки за голову. Теперь поразительная пустота наполняла его всего: ни чувств, ни мыслей. Внутри натянулась какая-то шерстяная нитка и лопнула, и Павел Сергеевич почувствовал, что он теперь не связан ни с Ниной Степановной, ни с другими гусевскими художниками, и вообще он ясно ощутил, что его никто не держит, его никуда не тянет. Может быть, эта безразличная пустота и есть свобода?
Он пролежал еще пять минут, холодно обдумывая план действий, затем встал, включил фонарик и быстро собрал вещи. Свои картины он решил не забирать, как и спальный мешок с палаткой, взятый взаймы «Школой искусств» у гусевских туристов. Вещей у него набрался неполный рюкзак.
Когда он вылез из палатки, Нина Степановна так же неподвижно сидела у костра. Огня не было видно за камнями очага, но его живые отблески играли на застывшей фигуре женщины. От этой картины женщины у очага вдруг повеяло на него какой-то вечностью и спокойствием. «А было ли что? — волной накатила мысль на Павла Сергеевича. — А если и было, то не пустяк ли случившееся с ним?» Впрочем, это был только миг, быть может, последний миг спокойствия в жизни художника.
— Паша? Ты куда? — повернулась к нему Нина Степановна.
— Я уезжаю. В Гусев, — ответил он на ходу, осторожно нащупывая тропинку в темноте.
— Как? — она бросилась к Павлу Сергеевичу, по пути роняя одеяло и спотыкаясь. — Паша, Паша, все вздор… Ничего… ничего не потеряно… все в будущем, — говорила она сбивчиво и хватала его за руку. — Вся жизнь впереди, вся жизнь…
Художник не слушал ее и не обращал на нее внимания, но она вцепилась ему в руку, мешая идти по опасной сыпучей крутизне, да еще в темноте.
— Отстань! — раздраженно сказал он и резко вырвал руку.
Он услышал у себя за спиной, как Нина Степановна ойкнула, оступилась и покатилась по склону, осыпая камни и ломая ветки. Досадно, но останавливаться он не стал.
Она катилась по крутому склону, пока ее не остановил твердый, как железо, ствол дерева. От удара правое бедро пронзила резкая боль. Пронзила и затихла. Когда же она попыталась встать, то от боли потеряла сознание.

* * *
Слепящий мертвенный свет операционной, врачей в масках, их разговоры между собой и с ней, темную палату она воспринимала как прерывистый наркотический сон. Реальность была страшна и непрерывна: факелы, факелы, факелы…
Черная ночь. Она шла узкой тропой по склону горы. Дрожащий свет факелов освещал только грубые ступени горной тропы. Факельное шествие было завораживающе торжественным, но ей, дрожащей молодой пленнице с разбившегося о скалы корабля из далекой страны, в этом торжестве была предназначена особая роль — роль жертвы. Слева внизу в темноте невидимо плескалось море. Она плавает, как дельфин, и руки ее не связаны, но ужас сковывает ее крепче пут. Страшные горы, страшные каменные лица с темными неподвижными глазами. Только у одного, идущего перед ней, она увидела живые глаза, хотя он у них главный служитель их жестокого божества — Горной Девы. Вот, он снова обернулся — в его глазах сочувствие и растерянность. Совсем близко, в темноте, внизу, слышны рассыпчатые удары волн. До спасения — один шаг, но окутавший ее ритуальный ужас отнял у нее волю. Вот, он опять обернулся. Она увидела напряженный взгляд красивых раскосых глаз. Где она видела эти глаза? Вот, зрачки сжались в точки, и взгляд их пронзил ее сердце… Ах!.. Она узнала эти глаза!.. Он остановился, повернулся, стремительно шагнул к ней и с неожиданной силой швырнул в море. Как неподвижная полусонная рыба в мгновение ока оживает, будучи брошенной в воду, так и ее тело в воде пронзило радостное трепетание: спасена! На берегу панически замелькали факелы, поднялась суматоха, кто-то бросил свой факел в воду, пытаясь хотя бы на миг осветить ее. Поздно. Спасена!..
Когда Нина Степановна прожила факельный кошмар до конца и открыла глаза в темной палате, она почувствовала справа от себя невидимого всесильного охранника. Спасена. На всю оставшуюся жизнь…

* * *
Прошел, пролетел, проволочился — для кого как! — год.
Деятельность «Школы искусств» городка Гусева, расположенной в здании бывшего детского сада, приобрела причудливые формы. Нина Степановна больше не была ее директором, так как более полугода находилась на больничном со сложным двойным переломом.
Павел Сергеевич после возвращения из Крыма ни разу не переступил порог «Школы» и даже не забрал свои живописные принадлежности: краски, пару античных голов, конус и старый дырявый самовар для натюрмортов.
Николай зашел разок, потрепался со сторожем, понюхал воздух и больше в «Школе» не появлялся.
Ольга держалась дольше всех: она упорно учила детей рисовать геометрические фигуры, но с Нового года и она вынуждена была уволиться по денежным причинам.
Один лишь неутомимый Зудин готов был обучать детей круглосуточно. Однако даже новый директор, бывший танцор и каскадер, ни ухо ни рыло в живописи, однажды побывав на его занятии, оставил ему только четыре часа в неделю, изъяв из названия его уроков слово «живопись», назвав их «уроками эстетики».
В «Школе» остались курсы «макраме» и «экибаны», а остальное место заняла… чечетка. Если на этот факт посмотреть с высоты птичьего полета, или повыше, и увидеть, как в небольшом городке Гусеве, заплутавшем в суровых лесах и задумчивых болотах Владимирской области, русские детки самозабвенно «жарят» чечетку, невольно почешешь в затылке. В самом городишке дети не выступали, но брали какие-то призы на южных конкурсах в пляжный сезон. И они постоянно принимали участие в концертах популярного московского хриплопоющего артиста кино и театра. Это были менее чем сольные номера, но более чем подтанцовка. Например, они умудрялись чечеточно изобразить даже леди Гамильтон: как она ждала… как она звала… и — даже! — как она пила… вис-с-ски!..

* * *
Августовским вечером Николай вернулся с заработков в Гусев, в свою квартиру. Вечером неожиданно его придавили мысли о будущем. Не додумавшись ни до чего, он лег спать. Всю ночь он чувствовал на своем лице сквозняк, даже когда натягивал на голову одеяло. Проснулся он повзрослевшим. Весь день, озадаченный, прошагал по своей холостяцкой, почти нежилой квартире, не в силах сосредоточиться ни на книге, ни на мысли. Что бы это значило?
В четыре часа вечера раздался звонок в дверь.
— Тетя Нина? — неожиданно по-детски спросил Николай.
— Она, Коленька, она самая. Гостей принимаешь?
— Конечно.
Нина Степановна вошла, прихрамывая и опираясь на специальную палку с подлокотниками, вроде костыля. Николай предложил чаю, но тут же спохватился:
— Ой, а чай-то у меня, наверное, плохой: прошлогодний и сомнительного происхождения. И сахара нет. Я, Нина Степановна, только вчера вернулся с заработков.
— Давай, какой есть, лишь бы не за пустым столом сидеть.
Когда они уселись за дымящимися чашками, по комнате разлилось молчание, оба будто настраивались друг на друга. По дороге к Николаю Нина Степановна приготовилась к неизбежному изумлению Николая, так как знала, что за год внешне она разительно изменилась. Она вся как-то подсохла. С лица схлынула расплывчатость и неопределенность, и оно стало таким, что на него стало приятно и интересно смотреть. Взгляд, прежде несколько раскисший, тоже будто подсох, и стали видны красивые карие глаза с рыжеватыми лучиками. Несколько усохла и фигура: тело сохранило дородность, но ничего лишнего не было видно. Она это все знала и привыкла к удивленным и озадаченным взглядам тех, с кем долго не виделась. Но, неожиданно, растерялась и сама. Оболтус и разгильдяй Колька тоже сильно изменился. Наметились лобные залысины и задумчивая складка между бровей. Ветер времени смыл у любителя и любимца курортных дам сальную смазливость с лица, и на нем проступило задумчивое и, одновременно, твердое выражение. Они поглядывали друг на друга короткими взглядами и не узнавали друг друга, будто в мире миновало уже десятилетие.
— Ну, Коленька, рассказывай про свою вольную казацкую жизнь.
— Если все подробно рассказывать, то и недели не хватит — столько всего насмотрелся, — рассудительно ответил Николай, затем пожал плечами. — А по существу и сказать особенно нечего. Я ведь в Гусеве почти не живу, так, отлежусь, отосплюсь недельку-две, и — на заработки в Москву. Погулять езжу — во Владимир соборы смотреть, в Питер по музеям да по улицам побродить.
Николай нерешительно посмотрел на Нину Степановну — интересно ли ей? — и продолжил раздумчиво, будто рассуждая вслух:
— Неуютно в мире, Нина Степановна. Холодно. Будто в воздухе что-то треснуло, и такие сквозняки задули, что мясо с костей срывает, — он отхлебнул жиденький чай, помолчал и, уже не взглянув на внимательно смотревшую на него Нину Степановну, продолжил: — Москва — вроде бы столица, а русскому человеку неуютно в ней, ох как неуютно. Я на вещевом рынке работал, в Черкизово. Если бы меня туда с закрытыми глазами привезли, а там развязали и спросили: где ты находишься? — я бы ответил: не знаю, наверное, в Стамбуле... Грязное галдящее азиатское торжище с запахами шаурмы и с восточными завываниями… Вот так. Была Москва третьим Римом, а стала вторым Стамбулом. Вечером по Москве так просто не походишь: на окраинах шпана местная и кавказцы, а в центре красномордые менты требуют регистрацию или — гони пятьсот рублей… В Гусев возвращаешься — здесь будто время вообще исчезло, одна безнадежная трясина осталась. Это тоже не жизнь, — Николай замолчал, глядя то ли перед собой, то ли в себя. — Плакать по погибшей родине не тянет, возраст не располагает, а сделать что-то не умею… Вот так, Нина Степановна, — Николай встряхнулся, будто проснувшись, и энергично хлопнул себя руками по коленям. — Вот так и прожигаю я свою жизнь!
— Как же ты ее прожигаешь? — с затаенной улыбкой спросила Нина Степановна. — Водку, что ли, пьянствуешь?
— Хуже! Работаю за деньги.
— Ну, этой беде мы поможем, — рассмеялась она. — Я как раз набираю преподавателей в «Школу» на новый учебный год. Пойдешь?
— Правда? Вы серьезно?
— Рисовать-то не разучился?.. Это что? Портрет? Покажи.
Николай подал ей портрет, выполненный карандашом на бумаге. Портрет не был тщательно прорисован, местами чувствовалась неуверенность руки художника, но, несмотря на это, портрет был удивительный. С листа на Нину Степановну надменно глянула узкоглазая азиатка, гладкая и в возрасте. Постепенно на лице стал все более проступать характер человека, привыкшего властвовать другими людьми и своими чувствами и судьбой. И — самое удивительное — через некоторое время изнутри всплыл и проявился новый слой: растерянный взгляд маленькой девочки, потерявшейся и запутавшейся во взрослой жизни и в себе.
— Не ожидала, — после долгого молчания обронила Нина Степановна. — Прямо волшебство какое-то… Это кто?
— На портрете? Это моя «хозяйка».
— Кто? Эта китаеза?!
Он сначала не понял, а потом рассмеялся.
— «Хозяйка», но не в этом смысле. Эта вьетнамка — хозяйка товара, которым я торговал в Черкизово. Кожа: ремни, куртки, перчатки. У них там нет «начальников» и «подчиненных», только «хозяева» и «рабы». Я поэтому и не могу долго подряд работать, какое-то плебейство в нутро заползает. Месяц-полтора поторгуешь, и хватит, а иначе «художествовать» не могу.
— Но портрет-то хоро-о-ош! Коля, а признайся: он ведь у тебя случайно получился?
— Нина Степановна, от вас ничего не утаишь. Случайно. Я просто обалдел. Хо… Вьетнамка сто долларов за него давала. Это, при ее жадности, деньги неслыханные. Не отдал, решил докопаться, как такое живое лицо получилось.
— Докопался?
— Докопался! — Николай удовлетворенно, точно сытый кот, откинулся на спинку стула и махнул рукой на гору альбомов и книг по искусству, сваленных на стульях и прямо на полу. — Оказывается, у всех настоящих портретов всегда что-то не так, как в реальности: или глаз несимметрично расположен, или прищурен не так, как другой, или рот не пропорционален, или все верно по отдельности, но расположено так, как в жизни зараз увидеть невозможно, или освещено, как у Рембрандта, абсолютно нереалистично. За счет этого лица и оживают. А чтобы при этом все не развалилось в кучу хлама, как у Пикассо, чтобы из лица не ушла жизнь, чтобы образ сохранился в целости и сохранности, должно чудо произойти. А чудо каждый раз по-своему происходит. Я потом специально в Третьяковку ездил и в Эрмитаж. Все так и есть. Все, оказывается, видно невооруженным глазом. Как я этого раньше не видел? Удивляюсь. Я сначала по книгам разбирался. А литературой меня… Павел Сергеевич снабдил, — Николай запнулся и вопросительно взглянул на Нину Степановну, но она никак не откликнулась на произнесенное имя. — Он немного… странным мне показался… Я к нему с этим вопросом о портрете пришел. «Некогда мне, — говорит, — тебе объяснять». Вынес целую кипу книг и альбомов: тут, мол, все написано черным по белому, показано и разжевано. Забирай и назад не приноси. Мне они больше не нужны». Он меня дальше коридора не пустил, но я у него через плечо подглядел: он гору, ту, что в Рае Земном, пишет. Здоровенная такая картина посреди комнаты стоит… А Павел Сергеевич вернется в «Школу»?
— Павел Сергеевич — ломоть отрезанный.
— Как «отрезанный»? От чего «отрезанный»?
— От жизни, Коля. От жизни.
— Я не совсем понимаю, кто же будет преподавать? Я один, что ли?
— А что, испугался?
— Не в этом дело. Только кто я против Павла Сергеевича? Воробей против соловья.
— Что ж делать? Видно, время такое, что воробьи заменят соловьев, коли те петь не хотят. Только это не значит, что ты чирикать должен, петь учись. Учись пока сам, а на следующий год надо тебе поступать в какое-нибудь художественное училище. Вот так. Ну, все, засиделась я.
И уже в коридоре она прибавила:
— Не один ты будешь, не один. Ольга вернется. И есть еще два беженца: один из Грузии, лет пятьдесят, настоящий художник, еще в Союзе художников СССР был, и школьный учитель физики из Западной Украины, любитель, но хорошего уровня. А Зудина — не возьму!
По ее уходу Николая стала бить мелкая дрожь, будто он был на волосок от гибели, но его кто-то спас.

* * *
За неделю до разговора с Николаем к Нине Степановне пришел Павел Сергеевич. Они сидели в гостиной. Она устроилась в удобное кресло, прислонив костыль к широкому округлому подлокотнику, нацепила на нос очки и взяла в руки вязание. Он сел на стуле поближе к коридору. Выглядел он скверно: давно нестриженая борода висела сивыми клоками. Он долго смотрел на клубок шерсти, перекатывавшийся в эмалированной миске на полу.
— Ты, говорят, в «Школе искусств» снова художественные классы «пробиваешь»?
— Уже «пробила», с сентября начнутся занятия.
— А преподавать кто будет? Колька с Олькой? — спросил он и нехорошо подхихикнул.
Нина Степановна мельком взглянула на него: художник сидел ссутулившись, взгляд его бесцельно бегал.
— С грехом пополам народ набирается.
— А меня что ж не приглашаешь? Рано с меня еще подковы сдирать.
— Приглашаю: приходи завтра в «Школу» к двенадцати, возьмешь себе часов, сколько хочешь и каких хочешь.
— А что, пожалуй, и приду.
— Приходи.
— И приду!.. Хе-хе, — он опять нехорошо подхихикнул. — Пошутил я. Некогда мне.
Он еще некоторое время, забывшись, понаблюдал за дергающимся клубком, встал и молча вышел в коридор. У двери подождал Нину Степановну. На пороге, уже при открытой двери, он задержался и тихо сказал:
— Я, Нина, такую картину пишу, какой никогда еще не было. Это будет живой кристалл, — шагнув одной ногой за порог, он вдруг повернулся и зло закричал: — Да, да! Гору я эту пишу, гору! Ну и что?! А что еще писать в этом мире? Вонючее гусевское болото? Или портреты на заказ: «без морщинок, пожалуйста, и с большими голубыми глазами…» А я живу этой горой…
Нина Степановна испуганно отступила, но выдержала вспышку его гнева с недрогнувшим лицом, чуть прищурясь…

* * *
Умер Павел Сергеевич в октябре. Его родственники от похорон устранились, узнав, что по завещанию, составленному за неделю до смерти с соблюдением всех юридических норм, он оставил свою квартиру церкви. Все хлопоты взяли на себя Нина Степановна, Николай и Ольга. Деньги частично выделила администрация города по ходатайству «Школы искусств», частично — Николай, отдав половину остававшегося у него летнего заработка.
Похороны назначены на завтра. Три часа дня. В гостиной, поодаль от гроба сидели трое художников. Покойник лежал в гробу страшно иссохший, похожий на лист пергамента, с сивыми клоками волос на голове.
— Какой орел был, — вполголоса сказала Ольга, — а в последние месяцы на него страшно смотреть было, одно воспоминание о человеке осталось.
Ей никто не ответил. В углу, наискосок от входа из коридора, Павлом Сергеевичем был сооружен красный угол с темной, быть может, родовой иконой и лампадой. Но в красном углу было нехорошо: лампада не горела, а по иконе бегали тараканы.
Пока Нина Степановна выходила на кухню попить чайку, Николай вынес из другой комнаты и установил на два сдвинутых стула картину. На картине была изображена гора в летнюю ночь. Сквозь изумрудную темноту темнело море, чернели силуэты гор и деревьев. На небе виднелась россыпь звезд, невзрачных, похожих на крупинки грязно-желтого сахарного песка. Заслоняя полмира, тускло мерцала громада горы. Мерцание было жутким; быть может, так мерцает груда награбленных пиратами сокровищ, обагренных еще невысохшей кровью жертв, если эту груду сокровищ подсветить изнутри лучом света, который, преломляясь на множестве граней, высветит наружу всю тяжкую массу человеческого зла, впитанную этими сокровищами за все время их существования. Николай и Ольга, загипнотизированные, смотрели на картину.
— Зачем вы сюда эту кровопийцу вытащили? — в полный голос возмутилась Нина Степановна, вернувшись с кухни.
— Человек спалил себя на этой картине, — возразил Николай. — Пусть она постоит здесь, как памятник, а потом заберем ее в «Школу».
— Вынеси ее сейчас же, Николай! Она все соки из него высосала, а теперь — что? — он будет лежать перед ней, как мумия, а она тут будет жиром лосниться? Никогда! Выноси, или я сама ее вынесу прямо на помойку.
— Ладно, — уступил натиску Николай и понес картину обратно в спальню.
Стало смеркаться. Занавесили шторы, включили электричество. Ольга ушла, а Николай с Ниной Степановной остались на ночь возле покойника. Нина Степановна стряпала на кухне для завтрашних поминок. Николай рассматривал картины и эскизы в спальне.
Часов в семь вечера он вошел на кухню с несколькими эскизами на картоне.
— А кто эта женщина? — спросил он.
Нина Степановна сначала бросила быстрый взгляд на эскизы, затем встала, подошла к раковине, вымыла руки, тщательно их вытерла, села и принялась внимательно рассматривать эскиз за эскизом. На всех принесенных картонах была одна и та же женская голова. Красивые, правильные, знойные черты лица, твердый неподвижный взгляд с красными угольками в глазах. Одно лицо было слегка улыбающимся, насмешливо и снисходительно, другое — холодным, третье — леденящим. Один эскиз, едва только начатый, изображал женскую голову с шевелящимися змеями вместо волос.
— Это, Коля, беда его.
— Надо же, просто не верится. Я слышал что-то, но, честно говоря, не верится, что такое может быть…
— Сейчас, Коля, не время вздыхать, — оборвала его Нина Степановна. — Пойдем в спальню, посмотрим остальные картины.
Николай понял, что Нина Степановна на что-то решилась, и опять почувствовал в груди нервную дрожь. Кроме того, у него почему-то проснулась жажда кипучей деятельности.
Пересмотрев все имевшиеся пять-шесть десятков работ, Нина Степановна попросила Николая отставить пять эскизов с женским лицом, два эскиза горы, прибавила пачку собранных по квартире фотографий Рая Земного, где был виден хотя бы краешек горы.
— Николай, картину горы и вот эту стопку эскизов нам с тобой необходимо уничтожить.
— Понял, — с готовностью откликнулся молодой художник, но тут же спохватился: — Как? И главную картину?
— А ее — в первую очередь.
— Но это же шедевр! Согласен, что впечатление от нее жутковатое, но техника — на уровне Куинджи!.. Я не знаю, Нина Степановна…
— Зато я знаю, Коля, — тихо и твердо сказала она. — Объяснять сейчас времени нет, да и не все ты поймешь, в силу своего возраста. От этой картины будет исходить только зло, а виновата в этом буду я. Мир переполнен злом, и эта картина уже просто не влезает. Больше ничего не могу сказать. Ответственность беру на себя.
— Делим ответственность на двоих.
— Спасибо. Теперь, Коля, прошу тебя без спешки обдумать, как мы их сожжем. В квартире нельзя. Последнее: не надо суеты, резких движений, мы просто сожжем картон и холсты, и никакой мистики. Договорились?
Николай полазил по углам квартиры, погремел железом, повжикал пилой, позвенел склянками и через час зашел на кухню.
— Все готово. Я сейчас пойду к гаражам и через часик вернусь.
— Я с тобой. Мне надо увидеть своими глазами.
Возле гаражей из-за темного поворота на них вышли три темных личности. У Николая похолодело внутри, и ноги стали ватными. Но темная троица, увидев согнутого поклажей мужчину с ведром в одной руке и с топором в другой, а также странную женщину с костылем, сама шарахнулась от них в темные трескучие кусты.
Они остановились у раскинувшейся за гаражами свалки. Николай скинул на землю скатанные в плотный рулон полотна картин, пачку картона и вязанку дров из распиленного багета. Круглая луна светила так, что гаражи и деревья бросали четкие тени. Он легко нашел несколько кирпичей и установил на них ведро с продырявленным дном. Затем нарубил из багета щепок и сложил их возле ведра. Раскатал холсты и принялся резать их ножницами по металлу на длинные полосы, а полосы — на прямоугольные куски. Когда все было готово, он набросал полведра щепок, сверху положил куски холста, побрызгал из склянки бензином и поджег.
Сначала показалось невысокое багровое пламя с клубами черного дыма, затем заплясали ядовитые разноцветные язычки. Когда огонь спустился до сухих щепок, дело пошло веселее, но все равно медленно.
— Тяги нет, — поставил диагноз Николай и ушел на свалку.
Через некоторое время он притащил две большие банки из-под краски. С помощью ножниц по металлу и топора вырезал оба дна, смял края у одной из банок и вставил ее в другую — получилось что-то вроде трубы. Он вставил трубу в ведро. Остатки прогорели мгновенно.
— Совсем другое дело!
Николай, не разбирая конструкции, сверху набросал дров и стал бросать туда куски холста, поливая их бензином. Последний лоскут он сбрызнул только с одного края и поджег. Через полминуты в печи загудела тяга, и из трубы стали вырываться искры. Тяга все возрастала, и вот в печи засипело, засвистело, зашкворчало. Из трубы с жутким воем и стоном вылетел извивающийся багровый язык пламени с хвостом из искр и улетел в темное небо. Гудение пошло на спад, и вскоре все было кончено.

* * *
Утром пришел священник в мирской одежде. Пришла с ним и служка — женщина в платочке. Когда священник открыл портфель, то побледнел, будто увидел внутри дьявола. Глядя на лицо священника, все замерли. В портфеле действительно был один из ликов врага рода человеческого — пустота.
— Первый раз такое случилось: я забыл положить в портфель облачение, кадило и все остальное.
Все облегченно вздохнули — всего лишь! Но постепенно до людей дошел смысл происшедшего: а как же отпевать покойника? Съездить за необходимым священник не успевал, так как жил в десяти верстах от Гусева, а через два часа он уже должен быть на работе, то бишь на службе, в своей церкви, что в двадцати верстах от его дома. Везти покойника в единственную гусевскую церковь, как и в любую другую в окрестностях города, было невозможно, службы там уже расписаны по минутам. Можно было, как сказал оплошавший священник, отпеть заочно, но всем показалось это невозможным.
Нина Степановна, Николай и Ольга «закусили удила». Никаких особых чувств они не испытывали, наоборот, как-то рассудочно разгорячились. Они видели перед собой техническую задачу: надо было отпеть покойника в церкви и успеть на кладбище, где с утра приступили к своей работе могильщики, до захода солнца.
Задача была решена. Все могло сорваться сорок раз, но все сорок злых препятствий были преодолены. Отдельный рассказ, как они вычислили нужную церквушку в двенадцати верстах от Гусева, как ехали к ней крюком в шестьдесят пять верст, как нашли катафалк. Отдельная история, как они целый час не могли снять гроб с катафалка, чтобы внести его в церковь, и как Николай умолял помочь хмурых похмельных рыбаков с озера, как те согласились донести печальный груз и сразу же уйти, но до них дошли слова Нины Степановны: «Делающие доброе дело должны, наверное, делать его до конца» — и они простояли всю службу, а потом отказались от денег, взяв только водку «для поправки здоровья».
Приехав на кладбище, художники нашли там пьяных могильщиков и еле смогли отогнать их от вырытой ямы, чтобы те туда не попадали. Пришлось найти случайных людей, не столь пьяных, которые донесли гроб к могиле и согласились опустить его в земную утробу.
Короткое прощальное слово Ольги, три поцелуя в бумажную ленту вокруг головы, первый удар молотка по гвоздю крышки гроба и отчаянный крик Ольги, который всех встряхнул, словно гром:
— Стойте! — она бросилась к гробу. — Снимите на минутку. Крестик! Это его крестик. Мы его нашли тогда, в Рае Земном, когда собирали палатку…
При упоминании о Рае Земном добровольные могильщики переглянулись и нахмурились, но крышку сняли, и Ольга положила крестик на грудь покойнику…
Когда все трое в последний раз вошли в квартиру Павла Сергеевича, чтобы вместе с новыми коллегами помянуть усопшего, никаких душевных сил для переживаний не осталось, а потому застолье прошло с какой-то тихой радостью. И если бы случайный человек посмотрел на этих уставших и удовлетворенных людей, то вряд ли угадал бы печальную причину застолья…

* * *
Через год за скромным столом в «Школе искусств» собрались преподаватели помянуть Павла Сергеевича. Среди разных прозвучавших слов были и такие, сказанные Ольгой:
— Я каждый день захожу в холл «Школы» и останавливаюсь у картины Павла Сергеевича «Гора Орел», и чем больше на нее смотрю, тем сильнее она меня притягивает. Она мне и раньше нравилась, а теперь я в ней все новое и новое нахожу. Нелепость, я будто даже новые краски в ней вижу…
— Ты просто боишься называть вещи своими именами, — прервал ее Николай, ставший студентом художественного училища и приехавший на пару дней специально к дате. — Надо смотреть правде в глаза: картина улучшается.
— Что делает?
— У-луч-ша-ет-ся. Она просветляется, это очевидно.
— Нина Степановна, — Ольга обратилась за помощью, — заезжий художник привез в наше забытое богом болото особый вид сумасшествия?
— Ты напрасно иронизируешь, Ольга, — Николаю не терпелось высказаться. — Никого не удивляет, что иконы мироточат, проецируются на стекло, то есть живут. Великие произведения со временем очищаются!
Над столом повисла пауза, все задумались.
— «Гора Орел» — это гора, какой ее задумал Бог, — Нина Степановна говорила отрешенно, будто сама с собой. — «Ночная гора» — такой ее пытаются сделать дьявол и люди, — она немного помолчала. — Раз в нашем мире осталась жить только «Гора Орел» и раз она просветляется, значит, Паше сейчас там полегче, и значит… значит, он… — она не смогла договорить, по ее лицу скатилась слезинка.
Больше к этой теме никто не возвращался.