Вы здесь

Встречи с Севером

Рассказы
Файл: Файл 03_ostanin_vss.rtf (290.11 КБ)

Вместо предисловия

У меня растут два прекрасных внука — Геранюшка и Платошка. Одному четыре года, второму год и пять месяцев. Это такие интересные ребятки, что я, как дед, прощаю им все возрастные шалости.

Время очень скоротечно. Ученые-физиологи утверждают, что память развивается у человека с четырех лет. Я помню свой день рождения, когда мне исполнилось пять, очень четко, ясно и красочно. Многие события храню в голове с того времени, когда мне не было и четырех. Может, и мои внуки кое-что от общения со мной запомнят. Ну а если не запомнят, то пусть эти маленькие рассказы-воспоминания останутся им на память обо мне и моем детстве, об их прабабушке и прапрабабушке. Сам я лишен был знаний и воспоминаний о своих предках. Пусть мои внуки сохранят в памяти хоть что-то об очень интересных и дорогих для меня людях — северянах.

Ватрушка

Мой первый праздник дня рождения я запомнил только потому, что его мне устроила бабушка. Наверное, именно ей спасибо, что я через всю жизнь пронес чувство благодарности и желание делать добро своим близким. Даже так — передавать добро и благодарность как эстафету, не задумываясь.

Например, когда моей мамочке исполнилось восемьдесят лет (к этому возрасту она внешне стала очень похожа на свою маму — мою бабушку), препятствия тому, чтобы отметить этот день, были очень серьезные. Во-первых, я оказался по работе далеко на Севере и прилетел с некоторой задержкой. Во-вторых, мама была серьезно больна, и у меня даже появились мысли, не ухудшит ли долгое сидение за столом ее самочувствия. В-третьих, в последний момент мне сообщили, что здание с рестораном, где я планировал провести это торжество, закрывается на ремонт... Но Бог услышал мои молитвы, и праздник я организовал так, как хотел, и именно в том здании, в котором когда-то училась, а впоследствии долго работала моя мама. Все прошло как по нотам. Все веселились, и даже мамочка танцевала. Ей подарили много подарков, цветов, были ее студенты, соседи, знакомые, родня... Все остались довольны. Это был последний мамин день рождения, который мы смогли отметить все вместе.

Так что семя доброты, посеянное бабушкой, проросло в моей душе, хоть и осознал я это только сейчас.

 

Итак, мне в ту пору должно было исполниться пять лет.

Была весна, май. Деревня Верхоиковская, где я жил вместе с бабушкой Анной Афанасьевной Останиной, была отрезана от остального мира «распутой». Очень интересное, емкое, чисто русское и, мне кажется, северное слово. Оно отражает и время года: это весна или осень, — и состояние дорог, как правило, грунтовых, которые покрываются глубокими лужами или вязкой грязью. По таким дорогам существовавшие в пятидесятые годы двадцатого века российские грузовые автомобили продвигались с большим трудом. Ехали они очень медленно, с продолжительными остановками, а иной водитель, встретив лужу величиной с озеро, разворачивался и возвращался обратно, чтобы не утопить машину вместе с грузом. Гужевой транспорт не мог проехать совсем: сани не шли, так как снег уже частично успевал растаять, а телеге мешали колеи изо льда. Пешком по таким дорогам тоже ходить было весьма, говоря по-современному, экстремально. Можно было, поскользнувшись на льду, угодить в глубокую лужу или оставить подметки сапог в глубокой и вязкой грязи.

Ближайшая деревня — усадьба, островок цивилизации, находилась в трех верстах от нашей Верхоиковской. Там была школа, почта, правление колхоза и магазин с интересным названием «сельпо». В этом магазине, как в современном супермаркете, продавались всевозможные товары: от керосина, пороха и дроби до шоколадных конфет и лошадиных хомутов. Несмотря на специфическую смесь запахов столь различных товаров и продуктов, в маленьком, рубленном из круглых бревен домике, где размещался магазин, всегда было чисто и даже уютно. Это было одно из моих любимых мест, сюда мы с бабушкой в течение всей зимы ходили каждую неделю за белым пшеничным хлебом. Эти походы в магазин занимали целый световой день, и возвращались мы, как правило, поздно вечером.

У бабушки был запас жита — ячменного зерна, которое она сама выращивала в поле около дома. Вероятно, этому полю уже два столетия и вскормило оно не одно поколение Останиных. Сейчас на нем выращивает картофель мой двоюродный брат — единственный, кто сохранил деревенский уклад жизни Останиных. А я, наверное, последний из всего рода, кто видел, как бабушка весной вручную засевала это поле ячменем, а осенью серпом жала колосья и вязала их в снопы. Потом она сушила эти снопы над печью в овине (я еще застал ямы и срубы этих овинов). Зерно ей молотил ее сын, мой дядя Анатолий, уже на комбайне. Он же и молол зерно в муку на деревенской мельнице. А караваи хлеба («каравашки» — в северном говоре) бабушка пекла сама в русской печи. Мне на всю жизнь запомнился кисловатый запах и привкус этих свежеиспеченных каравашек. Больше я никогда и нигде не ел такого вкусного хлеба — именно ячменного.

Иногда, когда мука заканчивалась, бабушка приносила из сеней ручную мельницу. Мельница состояла из двух деревянных чурок, поставленных одна на другую. К чуркам были прикреплены два плоских камня, в верхнем было отверстие, а еще к нему крепилась ручка. Зерно засыпалось в отверстие, я вращал деревянную ручку, а вот куда высыпалась мука, я сейчас не могу вспомнить. Вероятно, процесс вращения занимал все мое детское внимание. Помню только, что и бабушка, и мама говорили мне, что на этой мельнице мололи зерно все годы Отечественной войны.

Пшеницу бабушка не выращивала, и за белым пшеничным хлебом как раз и совершались наши походы в сельпо.

Скорее всего, к весне у бабушки и зерно, и мука закончились. А тут — мой день рождения. Первые годы своей жизни я провел в семье моего деда по отцу, но тот период мне не запомнился и дни рождения тоже. Первый осознанный мною праздник по этому поводу устроила именно бабушка Анна Афанасьевна.

Зимой того года мы с ней были в гостях у нашей родни — на дне рождения Люси Лагуновой. Люсина бабушка и мой дед были родными братом и сестрой и ко времени описываемых мною событий уже покоились на деревенском погосте. По северным понятиям мы были очень близкая родня. Мать Люси, Анна, очень уважала мою бабушку и всегда ее называла «дядина Тимошина» — то есть «жена дяди Тимофея», — и никак иначе, потому что так было принято в этой северной деревне. Здесь даже саму деревню называли в честь моего деда и прадеда — Останской. Когда мы с бабушкой пришли, вся семья Лагуновых была в сборе: пятеро ребятишек — Тоня, Валя, Люся, Коля и маленький Вася — и их родители Иван Федорович и Анна Максимовна. По случаю праздника все девушки были в платьях, их волосы — прибраны в косы и уложены венком на голове, а мужская половина нарядилась в свежие ситцевые рубашки, за исключением маленького Васи, который был завернут в пеленки и пищал в зыбке.

Накануне вечером бабушка подстригла мне волосы, истопила баню, помыла и напарила меня и вымылась сама. Перед походом в гости она надела на меня новые бумазейные шаровары и такую же курточку. Я носил эти вещи очень редко: бабушка мне их не давала для ежедневной носки. Сама она нарядилась в черную юбку и синюю вязаную кофту, которую ей привезла из Москвы моя мама, а на голову повязала белый ситцевый платок.

Тогда же я впервые узнал, что на день рождения положено дарить подарок. Моя бабушка подарила Люсе отрез ситца на сарафан. Этот подарок, завернутый в плотную упаковочную бумагу из магазина, она подала мне и велела вручить имениннице. Я видел, что братья и сестры подходили к Люсе и дарили ей кто новый карандаш, кто тетрадку, кто стирательную резинку — ластик. Иван Федорович подарил дочке маленькую коробку цветных карандашей. Люся принимала подарки молча и складывала их на стол. Я не помню, чтобы кто-то долго говорил или поздравлял ее — северная сдержанность. Мой подарок был самым большим по размеру. И когда Люся его развернула, то заулыбалась, от радости запрыгала, закружилась и завернулась в тонкую ткань. Затем подбежала к зеркалу и долго разглядывала себя, пока Анна Максимовна не пригласила всех к столу.

Стол был застелен скатертью, а не клеенкой, как в обычные дни. На нем стоял кипевший самовар, были расставлены тарелки, а не глиняные плошки, как всегда. Поначалу подали обычный деревенский ужин с горячими мясными щами, на второе — вареный картофель с селедкой. А вот на десерт были испечены многочисленные традиционные шаньги из ячменной муки: и с картофельным пюре, и с творогом, и с лесными ягодами, а кроме того — пироги с капустой и кулебяки с треской.

Но самым диковинным кушаньем, которое я запомнил, было сгущенное молоко, которое подали к чаю. Такого вкусного продукта до этого праздника никто из деревенских детей не то что не пробовал, но и никогда не видел. Анна Максимовна положила каждому в чайное блюдце по две ложечки деликатеса. Железная банка с синей этикеткой быстро опустела. Чай из чашек наливали в блюдца, чтобы напиток быстрее остывал, и со свистящим звуком втягивали за щеки. Так как деликатесной сгущенки было мало, перед каждым гостем прямо на скатерти лежала горка твердого сахара. Взрослые сами раскалывали этот сахар специальными щипцами, а детям его накололи заранее. Так было принято пить чай на Севере. Сахар клали в рот и запивали душистым индийским чаем. Еще, специально для моей бабушки, на стол было выставлено варенье из морошки.

Так я узнал, что такое день рождения и как его празднуют.

Бабушка понимала, что мне необходимо общение со сверстниками. А в нашей деревне, состоящей из четырех домов, в ту зиму я был единственным ребенком. Кроме того, здесь не было ни электричества, ни радио. Бабушка не знала грамоты и все новости узнавала от деревенского почтальона, из писем моих родителей, которые ей читали соседи, и от продавщицы в магазине. Другого источника информации ни у нее, ни у меня не имелось. Я, вероятно, и забыл бы про свой день рождения, но бабушка мне напомнила и сказала, что к празднику надо готовиться заранее.

Вначале бабушка обследовала в сенях ларь для муки. Для верности она даже меня опустила в этот высокий ящик, чтобы я веником смел остатки муки со дна. Но ларь был пуст, и мести было нечего. Зерно у бабушки еще оставалось, но молоть его надо было на колхозной мельнице, а она работала редко, и туда необходимо было везти полный мешок. А тут весна и распута...

Бабушка задумалась. Мы решили, что сходим в сельпо и купим муку и другие продукты.

То, что дорога размокла, представляло для нас значительное препятствие. Зимой и ранней весной бабушка возила продукты из магазина на деревянных санках. Сейчас предстояло нести поклажу в холщовом солдатском заплечном мешке — сидоре. У бабушки были кирзовые сапоги, а у меня — только валенки с галошами. Моя мама собиралась прислать мне сапоги, а прислала кожаные ботинки. Обувь была хорошая и красивая, но для такой дороги совсем непригодная. Решено было, что я пойду в валенках с галошами, а ботинки бабушка возьмет в мешок и я их надену уже на подходе к магазину.

Вышли мы из дому рано утром, предварительно позавтракав и прихватив с собой последний каравай хлеба и немного сала, которые положили в тот же мешок. Бабушка в одну руку взяла посох, в другую — мою ладошку, и мы тронулись. Шли по тропинке, по самому гребню дороги, где еще были кое-где снег и лед. На вершинах холмов тропинка была покрыта сухим песком, но в низинах тонула в лужах. Бабушка посохом мерила глубину луж, переносила мешок, затем возвращалась, я садился ей на спину — и она переносила меня через сырые участки дороги. Сама она при этом шла по лужам. Несколько раз мы останавливались для короткого отдыха. К полудню солнце светило во всю мочь, снег и лед таяли на глазах, а лужи увеличивались в размерах. Лицо бабушки покрылось бисеринками пота, мне было жарко и хотелось пить, я чувствовал усталость.

Наконец мы добрались до дома Лагуновых. Анна Максимовна приняла нас радушно. Мои сырые валенки, носки, бабушкины сапоги и онучи она пристроила для просушки на горячей русской печи. Поставила самовар и напоила нас чаем, а потом предложила мне полежать на печи, а бабушке — на кровати. Я мгновенно уснул в тепле. Сколько проспал — не помню, но проснулся от приглушенного разговора. Анна Максимовна советовала бабушке не будить меня и сходить в магазин одной, а меня забрать на обратном пути. Или даже оставить у них на несколько дней погостить, а когда станет вёдро, Иван Федорович отвезет меня домой на колхозной телеге. Но бабушка наотрез отказалась: она объяснила, что я буду ее искать и все равно сбегу, «а там и до греха недалеко». Уж лучше она меня разбудит и мы пойдем вместе. При этих словах я вскочил и стал одеваться.

Анна Максимовна дала бабушке свои сухие сапоги, мне надели мои новые ботинки, и мы снова тронулись в путь. То ли полуденное солнце подсушило дорогу, то ли так благотворно сказался отдых, но до магазина мы дошли сравнительно быстро. Там нас ждала очередная неприятность. В продаже не было пшеничной муки, из которой бабушка собиралась испечь праздничные пироги и шаньги. Бабушка так расстроилась, что я даже разглядел это на ее обычно непроницаемом лице. Продавщица Аля тоже заметила бабушкино разочарование и решила как-то скрасить наше горе. Она угостила меня самой вкусной шоколадной конфетой и сказала, что это мне подарок. Затем посоветовала бабушке взять серой муки. Оказывается, продавали и такую — это была смесь пшеничной и ржаной муки. Аля насыпала нам увесистый холщовый мешочек. Потом, чтобы поднять бабушке настроение, она прошептала, что у нее есть кое-что, чего еще никто в деревне не пробовал и что как раз подходит к празднику. Она достала банку, похожую на ту, что мы видели на дне рождения Люси, только этикетка была коричневой. Бабушка даже улыбнулась, но спросила, нет ли сгущенного молока. На что Аля сказала, что это почти то же самое, только вкуснее и называется «кофе со сгущенным молоком». Бабушка купила банку кофе, шоколадные конфеты, карамельки-подушечки, две буханки пшеничного хлеба, сушки и очень дорогие и твердые розовые калачи. Их, вероятно, больше никто не брал из-за дороговизны, но бабушке нравился их праздничный розовый цвет, и она их иногда покупала.

Мы уже собрались уходить, и тут Аля сообщила, что в столовой леспромхоза пекут пирожки из пшеничной муки, а сегодня туда как раз завезли свежий творог. Мы с бабушкой направились туда. Столовая была пуста: ее в основном посещали вербованные рабочие и обеденный перерыв у них давно закончился. Продавщица дала бабушке большой кулек пышных, еще теплых ватрушек с творогом. Бабушка совсем успокоилась и сказала: «Вот теперь и на стол есть что поставить!» Выйдя из столовой, мы направились к штабелям бревен неподалеку, сели на бревна и стали есть мягкие, душистые, теплые ватрушки. Они были даже вкуснее, чем те, что пекла сама бабушка Анна Афанасьевна. Она сказала, что в столовой и дрожжи лучше, и мука другого помола и сорта.

Мы уже доедали свои ватрушки, когда из-за штабеля выскочила тощая бездомная собачонка. Она несколько раз тоненько тявкнула, легла на пузо и заскулила. Затем, виляя хвостом, поползла в мою сторону. Я от жалости чуть не подавился ватрушкой. Поскольку ел я медленно, у меня оставалась еще третья часть ватрушки, и я уже хотел отдать ее собаке, но бабушка, будто читая мои мысли, подошла и протянула собачонке свою ватрушку. Та схватила угощение и бросилась наутек. Бабушка сказала мне: «Ешь сам, и пойдем. Путь долгий. Устанешь, если будешь голодным».

И хотя мне было всего пять лет, я тогда впервые понял, что для меня делает эта скупая на проявление чувств женщина. Бабушка никогда не говорила, что любит меня, я не помню ее поцелуев — только объятия. Она не рассказывала мне сказок — просто их не знала и, возможно, сама никогда не слышала. Но, будучи уже старой и больной женщиной, она в тот день половину пути пронесла меня на спине. Она обнимала и согревала меня, когда я засыпал в огромной темной избе зимними полярными ночами. Она ни разу не оставила меня ни у каких знакомых, зная, что я буду переживать и искать ее. Я понял, хотя и был ребенком, что в те годы она мне фактически заменила мать.

К вечеру, мокрые и грязные почти до пояса, мы добрались до своего дома. Последний километр пути преодолевали в сумерках, от усталости почти не разбирая дороги, и шли прямо по грязи и лужам. Бабушка несла тяжелый заплечный мешок с продуктами. Иногда она останавливалась, проверяла посохом глубину лужи и входила в воду. Я шел следом, и холодная вода обжигала мне ноги. Едва мы вошли в дом, бабушка скинула мешок и бросилась раздевать меня догола. Затем принесла из сеней огромный медный таз, вытянула крючком из печи горячий медник — двадцатилитровый медный горшок для кипячения воды, на металлических санках. Вылила кипяток в таз, разбавила холодной водой, усадила меня в таз, как в корыто, а сверху стала поливать из ковшика. Тепло разлилось по моему телу. Потом она насухо вытерла меня вафельным полотенцем, одела в теплое белье и шерстяные носки, усадила за стол и налила горячего чая.

Пока я пил чай, она грела свои ноги в том же тазу, добавив кипятка. Тоже выпила чаю, затем достала из шкафа большую бутыль из зеленого стекла, с узким горлом. Я знал, что там у нее хранится чудодейственная настойка на ей одной известной «волшебной» траве. Это зелье бабушка пила очень редко, но оно помогало ей от всех болезней: от колик в животе, от зубной боли, от простуды. Им же она натирала больные суставы. Мне она раньше никогда его не давала. Но в этот раз налила половину маленького стаканчика и заставила меня выпить. Я сделал глоток... Как будто огонь обжег все мои внутренности! Я закашлялся. Бабушка допила за меня из стаканчика остатки настойки и велела мне ложиться спать на теплую печь. Я провалился в сон.

Утром я проснулся от шипения самовара, запаха свежего хлеба и еще чего-то очень вкусного, чего я раньше не пробовал. Бабушка колдовала у печи, яркие блики от пламени делали ее лицо оранжевым. На сковороде шипели блины, в тарелке на столе их была целая горка. Я вскочил и бросился к бабушке. На улице сияло солнце, оно, казалось, хотело попасть в каждое из наших маленьких окон. В избе было тепло и уютно. Бабушка обняла меня, прижала к себе, а потом отправила умываться.

Так начался мой первый сознательный день рождения.

Челюсть

То утро запомнилось Вовке ярким солнцем в окне, набухшими почками березы, стучащей ветками в стекло, огромными блестящими лужами и еще лежащим местами снегом — весна пришла на Север. Зябко съежившись под тощим одеялом на узкой металлической кровати, стоящей за печкой, Вовка не до конца проснулся. Но стылый воздух из сеней, из-за плохо закрытых дверей заставил его свернуться в комочек, а разухабистое (куда там будильнику!) «кукареку» петуха, предводителя пяти кур, из ящика-курятника, простоявшего всю зиму на кухне, окончательно прогнали сон. Вовка бы еще повалялся и, не выпрастывая рук из-под одеяла, одному ему известным движением ног и тела подоткнул бы тонкое солдатское сукно под себя, а голову закрыл подушкой — и получился бы почти спальный мешок. Но из черной фибровой тарелки репродуктора (сейчас этот раритет не найдешь и в музее) раздался бодрый голос диктора, объявляя московское время, а затем сразу и новости.

В голове у Вовки тут же промелькнула, как на экране в кино, череда мыслей-картинок.

Первая. Если тарелка вещает, значит, отец в шесть ноль-ноль уже был на работе. Слава богу! Последнюю неделю он держал всю семью в напряжении, каждый день «отмечая» значительное событие в своей жизни. До этого глава семьи полгода откладывал свою инвалидскую «пензию», а получку и даже «аванец» до копейки отдавал матери. К рюмке не прикладывался. И все ради того, чтобы за эти полгода трижды съездить на попутках в райцентр в поликлинику, к зубному технику. Тот вставил ему пластмассовые зубы, из-за которых рот отца не закрывался. Зато теперь, несмотря на ругань матери, отец всегда довольно скалился и хвастал, что закусывать отныне может даже огурцом, а не только «крошенинкой» — хлебом, размоченным в супе.

На работе он должен был включать аппаратуру в деревенском радиоузле и делал это в любое время года, в любую погоду. Хромая на укороченной с детства ноге, каждый день пешком ковылял три километра по бездорожью и в дождь, и в мороз. Работал без выходных и отпусков, в любом состоянии. «Чтобы сельское население могло вовремя узнавать, чем живет страна!» — так на прошлой неделе сердито наставлял Вовкиного отца председатель колхоза, в очередной раз подкараулив его, нетвердо стоящего на ногах и держащегося одной рукой за ручку двери, а другой на ощупь, без света включающего тумблеры на щите радиорубки. Сразу вслед за стуком упавшего тела председатель услышал: «Пик, пик, пик... Московское время...»

Ремесло радиомеханика, по сельским меркам легкое, но безденежное, — только для инвалида. Деревенские мужики и за дело-то это не считали. Как председатель ни честил Вовкиного отца, как ни угрожал выгнать с работы «к едрене фене», пить отец не бросал. И с работы его не увольняли. Кто пойдет на это место за гроши? Справедливости ради заметим: алюминиевые громкоговорители на столбах хрипели и вещали в деревне все положенное им время.

Вторая мысль, промелькнувшая в Вовкиной голове, была такой: в доме тихо — значит, мать ушла на скотный двор, а младшего брата отвела в детский сад.

Третья... Вовка увидел на стуле рядом с кроватью чистые и выглаженные рубашку и пионерский галстук и вспомнил, что сегодня двадцать второе апреля — праздник, день рождения Ильича.

Вовкино сердце забилось чаще, детское чело нахмурилось. Он вспомнил прошлогодний праздник, и стыд жаркой волной окатил его с ног до головы. Воспоминания были невеселые — хоть в школу не ходи. Ранимое детское самолюбие в тот год долго страдало от насмешек товарищей. Но, как говорила покойная бабушка Анна Афанасьевна, «от судьбы да от себя не сбежишь». Идти надо, а то еще что-нибудь похуже выкинет эта самая судьба. И с мрачными предчувствиями Вовка умылся под рукомойником, попытался мокрой ладошкой поправить торчащие на затылке два вихра и пошел одеваться.

 

Обычно в этот день уроки заканчивались рано. Принаряженные к празднику ученики собирались в актовом зале школы на торжественное собрание, где звучали речевки малышни ко дню рождения дедушки Ленина. Учителя со сцены наставляли своих подопечных опять же словами Ильича: «Учиться, учиться и еще раз учиться!» Затем все классы, выстроившись по двое, под дробь барабанов с наклеенными заплатами и нестройный хрип трех мятых горнов выходили на улицу, в школьный сквер.

В тот раз хулиганистые старшеклассники нарочно застряли в дверях, создав пробку. Ребята на год-два помладше, кажется, только этого и ждали. И вот уже вихрастые семиклашки, предвкушая толкотню, с визгом кидаются к выходу, словно маленький табунок застоявшихся жеребят, кажется, снося все на своем пути... Но не тут-то было! К двоим старшеклассникам, дрогнувшим под напором малышни, уже присоединился верзила Камоля — трехкратный второгодник, о котором и участковый милиционер, и военрук давно вздыхали: «Такого бы битюга да в армию запрячь! И деревня бы пожила спокойно пару лет...» Камоля, ухмыляясь ртом, полным зубов самоварного золота, подпер своим квадратным задом загородивших дверной проем одноклассников. Первый натиск был отражен. Семиклашки отскочили — Камоля увесистой, как лопата, ладонью отвесил их бритым затылкам пару звонких затрещин. Но, зло кривясь, только отбежали на несколько шагов и снова кинулись к дверям. Камоля замешкался, повернулся к нападавшим спиной. Братья-двойняшки, завзятые драчуны, не упустили этот удобный момент и тут же в прыжке лягнули Камолины ягодицы. Верзила хрюкнул от неожиданности и полетел головой вперед на площадку, где его и принял в свои лапищи военрук.

Подобное повторялось довольно часто, так что процедура ликвидации последствий была уже отработана. Вслед за топочущим, летящим табуном седьмых и шестых классов на площадку парами двинулись все остальные. Их взорам открылась красочная и одновременно назидательная картина. Камоля стоял на полусогнутых ногах, так как был на голову выше ростом коренастого, с толстой шеей военрука, бывшего десантника и штангиста, любимца детворы. Всегда загорелое лицо последнего освещала белозубая улыбка. В сжатых квадратных кулаках его вытянутых рук помещались не только ухо, щека и часть носа Камоли, но и все лицо одного из его подельников. Головы хулиганов были прижаты к стене. Виновные не просили о пощаде, не дергались, только из раскрытого рта Камоли стекала струйка слюны. Впрочем, они и не могли говорить, да и дышали-то только носом. Когда последняя пара учеников покинула зал, бузотеры были отпущены со сказанным нараспев северным напутствием: «Не хорошо-о-о, ой не хорошо-о-о, робята! Неладно вы себя ведете...»

Казалось, после такого недоросли должны без сил плюхнуться на пол. Как бы не так! Переведя дух, Камоля подмигнул хватавшему ртом воздух дружку-второгоднику, с диким воплем: «Москва — Воронеж, не догонишь!» — перемахнул через перила, с грохотом приземлился на площадку нижнего этажа и, все так же вопя, понесся вслед за всеми. Военрук побледнел, дрогнул на мгновение, наверняка подумав про себя: «В следующий раз буду держать дольше. Сломал бы этот идиот себе ноги — я бы сел в тюрьму!»

А в это время в садике за школой, у памятника Ленину, учителя выстраивали ребятню в две линейки. Принаряженные октябрята со звездочками на белых рубашках у мальчиков и белых фартучках у девочек были выстроены в первом ряду: они готовились стать пионерами. Напротив них, по другую сторону аллейки, стояли девочки-пионерки, тоже в белых фартуках, но с красными галстуками. Каждая из них держала в руках второй галстук, заранее купленный и принесенный октябренком. Обычно после торжественной клятвы, данной октябрятами, девочки-пионерки повязывали своим подопечным галстуки, а затем все разбегались по домам.

Но только не в тот, злополучный для Вовки год.

Следует заметить, что памятник Ленину, изображавший вождя мирового пролетариата примерно в пятилетнем возрасте, был предусмотрительно поставлен на довольно высоком кирпичном постаменте — таком, чтобы ребятня не могла дотянуться до верхнего края руками. Но наука отцов-коммунистов не прошла совсем даром для подрастающего поколения. Фраза: «Нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевики!» — воспринималась школьниками в прямом смысле. И несчастный памятник штурмовали не только старшеклассники, играя после уроков в догонялки, но и малышня — подставляя друг другу спины и влезая на пьедестал. Во время перемен только самый ленивый школяр не тренировал руку, запустив снежком в глаз вождю.

Памятник находился сбоку от школьного здания, в аллейке из берез и чахлых кустиков акации, и педагоги делали вид, что не замечают, чем занимается на переменках детвора. Директор школы периодически устраивал им разнос за недостаток воспитательной работы — в том числе совсем не прозрачно намекая на состояние памятника. Учителя, в свою очередь, периодически вызывали в школу родителей самых отъявленных «снайперов». Но от этого памятник не становился краше. Маленький Ильич стоял с облупленным носом, в облезлых шароварах и больше смахивал на сбрившего усы и потерявшего папаху Тараса Бульбу, чем на пятилетнего ребенка.

Для районного начальства этот памятник был еще той проблемой. Его установили довольно давно — в сороковые годы. Районная строительная артель, ваявшая такие шедевры по формам-трафаретам, лет двадцать пять назад развалилась из-за отсутствия заказов, и поставить новый памятник своими силами не было никакой возможности. А чтобы нанять скульптора и заказать новый в областном центре, не хватило бы бюджетных денег всего поселка. Для начальства у директора был припасен еще один аргумент, объясняющий непрезентабельный вид вождя, а именно — низкое качество старого строительного материала, к которому совершенно не пристают обычные отечественные краски, а только импортные. Под этот памятник директор получал в райцентре два ведра хорошей польской олифы, которую, как рачительный хозяин, использовал потом для покраски пола в спортивном зале. А памятник каждую весну покрывали обычной бронзовой краской на обычной российской олифе. Справедливости ради скажем, что каждый год в день рождения своего прототипа памятник горел на солнце, как начищенный медный самовар.

Каким образом это достигалось — разговор отдельный. Так как денег в школьном хозяйстве постоянно не хватало — и снег весной с крыши скинуть надо, и саму крышу починить, и ремонт за лето сделать, и кочегарку к отопительному сезону подготовить, да мало ли что еще может потребоваться в таком беспокойном хозяйстве, как школа, — директор был вынужден привлекать к работе родителей непутевых чад. Родители исполняли порученное безвозмездно — в качестве шефской помощи и ради положительных оценок по поведению для своих оболтусов. Но были такие дела, за которые даже за деньги никто браться не хотел, не то что бесплатно.

Туалет «свободного падения» почему-то именно к весенним праздникам наполнялся до критической отметки да к тому же оттаивал — и издавал такое амбре, что запахи скотного двора по сравнению с ним казались ароматом духов «Шанель № 5». На первом этаже, в раздевалке, работала Анна Павловна — скромная, тихая, воспитанная женщина. Всю жизнь она отдала школе. Сначала учительствовала, а выйдя на пенсию, уже несколько десятков лет встречала ребятню по утрам, раздевала и одевала, забирая и выдавая пальтишки, куртки и шапки. Когда запахи нужника заполняли коридор первого этажа, она прикладывала к лицу носовой платок, смоченный духами. Этот платок был сигналом директору, на который тот реагировал как бык на тореадора с красной тряпкой. Лицо директора багровело, и в этот день (как будто в другие дни ходил по школе в противогазе) он начинал с утра звонить по телефону во все инстанции, почти везде слыша в ответ или отказ, или неопределенное обещание, а то и грозный рык: «Ты директор, ты и решай!»

И решение приходило — каждый раз примерно одно и то же.

На окраине деревни стоял сарай, громко называвшийся уксусно-химическим заводом. Деревенские звали его просто «уксусный». Работали там два человека, а начальником значился бывший однокашник директора школы. Заводик выпускал уксус для технических надобностей. Но иногда, для тех же целей, на нем вырабатывали семидесятиградусную, как сейчас бы назвали, спиртсодержащую жидкость. А попросту — древесный спирт, прозванный местными «сучком». Небольшой запас этого зелья всегда хранился в молочной фляге, запертой в сейфе у директора заводика. В «уксусный» и направлялся директор школы, чтобы получить от бывшего одноклассника пятилитровую полиэтиленовую канистру спирта «на хозяйственные нужды».

В этот раз, как и в прежние годы, по дороге с «уксусного» директор зашел в радиоузел. Долго уговаривать Вовкиного отца не пришлось. Опохмелив страждущего радиомеханика чарочкой «сучка», директор нашел в углу порожнюю, толстого зеленого стекла бутылку из-под вина с названием «Биле Мицне». В народе такие сосуды за их размер называли «бомбами» или «голенищами». Аккуратно перелив часть спирта в бутылку, директор заткнул ее пробкой и спрятал в свой бездонный портфель, куда помещалась и канистра. Пообещал расплатиться сразу после выполнения основной работы. А отдельное вознаграждение посулил за гораздо более престижное дело — покраску памятника.

Отец Вовки пошел домой переодеваться в рабочую одежду, а директор с видом генерального конструктора после успешного запуска космического корабля, напевая и не морщась, прошел вонючим коридором мимо раздевалки и Анны Павловны к себе в кабинет.

На телегу водрузили бочку-«говновозку», в телегу запрягли старого школьного мерина, и началась работа, повторявшаяся каждую весну. Ковшом на длинном шесте Вовкин отец вычерпывал содержимое уборной и аккуратно переливал в бочку. Когда последняя наполнялась, отвозил ее в поле, опрокидывал и возвращался... Так он трудился весь день, до глубокой ночи. К утру вонь из уборной исчезла, перебитая запахом хлорки, обильно насыпанной на дно и стенки деревянного сруба туалета.

Рано утром двадцать второго апреля Вовкин отец пришел домой к директору школы. Директор вынес бутылку и предупредил, что пить можно будет только после покраски памятника.

Вовкин отец вытащил из школьного сарая лестницу, прислонил ее к голове Ильича, развел порошковую краску на дне ведра олифой и аккуратными движениями сверху вниз начал красить. Когда половина работы была сделана, а краска в ведре закончилась, он спустился, чтобы устроить перекур, наполнить ведро и отхлебнуть из бутылки. Разводить спирт времени не было, поэтому он глотнул прямо из горлышка. Сначала горячая струя обожгла пищевод, но затем приятно потекла в желудок. Отец свернул «козью ножку», насыпал махры, затянулся... Голова закружилась — сказалась ночная работа и отсутствие закуски. Вскоре он уже не помнил, сколько раз поднимался и снова спускался по лестнице, каждый раз отхлебывая. Когда памятник был выкрашен, сил у отца хватило только на то, чтобы спуститься и уронить лестницу в кусты.

Пришедшие в школу учителя заметили и блестящий на солнце памятник, и изменившийся запах в коридоре. Настроение у всех было праздничное. Сияло солнце. Рабочий день обещал быть коротким, и у каждого на него были свои планы. Прошла линейка в зале школы, начался прием в пионеры. Рявкнули с хрипом горны, затрещали барабаны. И вдруг на призыв старшей пионервожатой, стоящей спиной к памятнику: «Пионеры! К борьбе за дело Коммунистической партии будьте готовы!» — вместо дружного «всегда готовы!» раздалось: «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”, пощады никто не жела-а-ает!»

Вовка стоял в строю ни жив ни мертв. Из-за памятника поднимался отец, его лицо, как и лицо статуи, было сплошь покрыто бронзовой краской. Девчонки взвизгнули. Отец не удержался на ногах и рухнул. Некоторые из ребят заржали. Пионервожатая поспешно объявила, что линейка закончена. Часть ребят разбежалась, самые любопытные подошли посмотреть на распростертое тело с зажатой в руке бутылкой. Но и они вскоре разошлись. У многих в семьях отцы порой позволяли себе напиться допьяна, некоторые еще и дебоширили.

Вовкин же отец был в жизни тихим, беззлобным человеком. Любил Вовку с братом, мастерил самодельные игрушки и дарил обоим сразу, чтобы никому не было обидно. Летом в жаркие вечера водил сыновей купаться на реку и научил обоих плавать. В воде его увечную ногу не было видно, а сильными руками он владел в совершенстве. И пьянствовал-то он из-за своего физического недостатка, из-за того что не мог найти нормальную работу, как все деревенские мужики, в лесу или в поле.

Площадка вокруг памятника опустела. Стояла весна, и земля была еще холодной. Сколько времени отец так пролежал до линейки, Вовка не знал. Он хотел приподнять бесчувственное тело, но оно было слишком тяжелым для подростка. Пытался разбудить отца — безрезультатно. Позвать на помощь взрослых Вовка постеснялся, а сбегать за матерью не решился, зная, что, кроме ругани в отцовский адрес, ничего не услышит. Стыд, беспомощность, жалость к отцу и злость на него — все это он испытывал одновременно.

Время шло. Весенний день подходил к концу. И вдруг решение проблемы пришло само собой. Вовка побежал домой, кликнул младшего брата-толстяка, самого сильного в старшей группе детского сада. Схватив легкую кровать-раскладушку, они вдвоем пошли к школе. Пока Вовка переворачивал лежащего отца, младший брат подпихивал под его тело раскладушку со сложенными ножками. Затем Вовка приподнимал один конец раскладушки, а брат разгибал ее ножки. В результате отец оказался лежащим не на земле, а на раскладной кровати. Сгонять за старым одеялом для младшего брата оказалось делом пяти минут.

Отправив младшего домой, чтобы мать не хватилась и не искала их всех, Вовка остался сторожить отца. К вечеру поднялся холодный ветер, и отец наконец пришел в себя и повернулся на кровати. Пружины противно заскрипели. Вовка растолкал его, и вместе, шатаясь и то и дело останавливаясь передохнуть, они побрели домой...

 

И вот опять этот праздник!

В этом году отец выкрасил памятник за неделю до торжественного дня. Директор сделал для себя выводы и изменил порядок ремонтно-хозяйственных работ. И что обидно, «аванса» Вовкиному отцу не налил совсем, а «зарплату» выдал разведенную и в мелкой, полулитровой, таре. Затем, как всегда весной, «благовонием» напомнил о себе туалет. С ним Вовкин отец справился за два дня до праздника и, конечно, две ночи ночевал в радиорубке: в одиночку воевал с зеленым змием, а вернее — смаковал вторую поллитровку, на сей раз неразведенного «сучка», растягивая удовольствие.

В день праздника он чувствовал себя скверно. Опохмелиться было нечем, «халтур» с выпивкой больше не предвиделось вплоть до первомайских праздников. Домой идти было страшно из-за неминуемого скандала с женой. И отец отправился в школу.

К аллее с памятником не подходил, прятался в кустах и наблюдал за ребятишками со стороны. Увидел своего Вовку-восьмиклассника, его худую шею, торчащую из воротника купленной на вырост рубашки, не по годам серьезное лицо. Вспомнил, как сын на днях объявил, что после окончания восьмого класса собирается уехать в город поступать в техникум... И ком подступил к горлу этого несчастного, в сущности, человека, казалось, сделавшего все, чтобы ничего не чувствовать в этой жизни. Слезы потекли по его щекам, молчаливые рыдания сотрясали грудь. У него не было больше душевных сил жить. Обойдя аллею с другой стороны, хоронясь, он зашел в пустую школу через черный ход. Хотелось спрятаться, отсидеться, переждать этот приступ отчаяния. Выворачивающая нутро рвота накатила на него как раз рядом с туалетом. Он блевал в зловонное, накануне вычищенное им отверстие. Затуманенный алкоголем мозг уловил необычный звук упавшего предмета, но отец не обратил на это внимания.

Домой он вернулся поздно вечером, уже трезвым. От жены не ускользнул скрип притворенной двери в боковую комнату. Перед каждым примирением отец возвращался с работы трезвый и несколько дней ночевал отдельно.

Мать, хмурая и неулыбчивая женщина, утром следующего дня за завтраком заметила: «Что-то ты не скалишься сегодня». Отец вскочил как ошпаренный, заметался по комнате, быстро одеваясь. Был еще пятый час утра — родители вставали рано. Разбудил Вовку и зашептал ему в ухо: «Беда, сынок, выручай! Помоги найти зубы, обронил вчера где-то в школе. Да матери не говори — убьет!» Он сам себе боялся признаться, где его зубы, хотя смутная догадка уже начала не просто сверлить мозг, а бить в него отбойным молотком. В кладовке прихватил моток бельевой веревки, заправил керосином давно висевший без дела фонарь «летучая мышь».

Утренняя шустрость отца насторожила мать. Она встала в проеме двери, и уйти от ее прямого, как выстрел, вопроса было невозможно: «Ты зачем ни свет ни заря поднял парня и куда тебя несет нелегкая, пропойная ты рожа?!»

Пряча глаза, отец взмолился: «Степанида! Не мешай и пусти нас, ради бога! Пока детвора в школу не пришла, надо зубы найти, которые я вчерась в школе обронил. А то затопчут! А Вовка мне поможет...» «Обронил? — ухмыльнулась мать. — Ну идите». И освободила проход.

Тут отец вспомнил о подаренном сыновьям в прошлом году детском конструкторе. В нем был большой магнит. Прихватив и его с собой, отец бегом кинулся к школе, Вовка едва поспевал за ним. Они зашли через незапертый черный ход и сразу направились к туалету. Когда Вовка заглянул туда, отец уже поджигал фитиль фонаря, затем опустил его на веревке в дырку. Беззубая улыбка озарила его лицо. В темном вонючем чреве, на дощатом полу, обильно посыпанном хлоркой, белыми зубами кверху лежала его новенькая, блестящая крючками челюсть.

Тут уж сон с Вовки слетел окончательно. Надо было торопиться. Скоро придут ребята, и тогда — прощай, школа! От насмешек не будет жизни ни ему, ни брату, ни всей их семье.

Магнит, опущенный на веревке, не хотел подцеплять челюсть. Тогда отец передал веревку с фонарем Вовке, а сам куда-то убежал. Вернулся он с длинным шестом и с тем самым черпаком, которым два дня назад работал. С трудом, потея от напряжения, они опустили тяжелые «инструменты» в отверстие и подняли драгоценную пропажу. Отец тут же сунул ее в карман брюк.

Старый школьный сторож еще спал в своей каморке на чердаке. Отцу и Вовке казалось, что они покинули здание незамеченными. Они не догадывались, что Анна Павловна появляется в школе раньше всех. Впрочем, откуда ей было знать, для чего они приходили.

 

Дома Вовкин отец, бренча ведрами, побежал за водой. Новой мочалкой и хозяйственным мылом он долго тер свою драгоценную находку, раз за разом полоскал, меняя воду, в банном тазу и ушел на работу, замочив ее в чугунке, найденном под печью. Предупреждать Вовку о том, что все случившееся нужно сохранить в тайне, он не стал. Этого и не требовалось.

Вечером, вернувшись с работы, он принес с собой новую зубную щетку и бумажную коробку зубного порошка и долго драил пластмассовую челюсть под струей из рукомойника. Мать удивилась: «Чего ты стараешься? И так новая...» Отец промолчал. Затем достал из шкафа припасенную на торжественный день — а также на день, когда нечем будет опохмелиться, — бутылку тройного одеколона, вылил ее содержимое в чайную чашку и опустил туда свою челюсть. Мать опять не удержалась: «А не жирно тебе будет? Покойница Анна Афанасьевна, царство ей небесное, считай, два десятка лет зубы на ночь в кипятке замачивала, а ты — в одеколоне! Никаких денег на твои зубищи не напасемся!»

Утром отец гордо вставил челюсть в рот и, не завтракая, с не закрывающимся в улыбке ртом ушел на работу. Из черной тарелки ровно в шесть ноль-ноль Вовка услышал: «Пик, пик, пик... Московское время...»

 

Вовка поступил в медицинское училище в областном центре. Вечерами подрабатывал санитаром в наркологическом отделении. После окончания второго курса летом трудился в студенческом строительном отряде. На заработанные деньги привез отца в город и пролечил у знакомого врача-нарколога кодированием и иглоукалыванием. И отец бросил пить!

Получив диплом фельдшера, Владимир остался работать в наркологическом диспансере.

На окраине деревни выстроили большую трансляционную телевизионную вышку, куда отца Вовки перед самой пенсией взяли в штат по рекомендации председателя колхоза.

Вовкин брат стал хорошим плотником, после службы в армии вернулся в деревню, выстроил новый дом, женился и живет рядом с родителями.

Следы Камоли затерялись после нескольких отсидок за хулиганство.

Перед выходом на пенсию старый директор школы все же добился, чтобы из райцентра присылали специальный автомобиль для чистки выгребных туалетов.

А памятник Ленину по-прежнему стоит рядом со школой. Лукавил старый директор: из хорошего бетона была отлита статуя. По распоряжению нового, молодого директора памятник красят старшеклассники-акселераты, чтобы своим страшноватым видом он не пугал малышню. День рождения Ленина двадцать второго апреля в школе отмечать перестали.

Яколёвна, Яколёвнушка

Деревня Верхоиковская возвышалась «на угоре» — это на северном, архангельском говоре значит «на холме», — у слияния двух небольших лесных речек. Состояла деревня из четырех домов. В конце пятидесятых годов двадцатого века в ней проживали три старушки с внучатами дошкольного возраста. Деревня, окруженная лесами, а зимой еще и заметенная снегами по самые крыши, имела одну грунтовую дорогу, по которой из центральной усадьбы ходил или гужевой, или автомобильный транспорт — очень редко, да и то проездом. На севере России зачастую пятнадцать—двадцать километров между деревнями и за расстояние никто не считает, а считают эти деревеньки соседними.

Центральная усадьба находилась от Верхоиковской в трех верстах. Но кто те версты мерил? Старики, коих я застал живыми, говорили, что еще в конце девятнадцатого века деревенская дорога именовалась Питерским трактом и вдоль нее стояли крашенные известкой и смолой верстовые столбы. Но когда их в последний раз ставили или меняли, никто уже не помнил. А шутка «Семь верст до небес, да все лесом» жива в северных деревнях до сих пор.

Итак, в деревеньке из четырех домов в шестидесятом году жили три старушки и два внука. Крайний справа, самый крепкий двухэтажный дом принадлежал моей бабушке — Анне Афанасьевне Останиной, по имени моего деда Тимофея имевшей прозвище Тимошина. В следующем, тоже крепком, но одноэтажном доме жила семья старушки Липы. Ее полное имя было Евсклидия, но в деревне все ее звали Липой. У нее было двое внучат, но с ней жил только старший внук Сергей, мой закадычный деревенский приятель. В четвертом, последнем, тоже крепком, двухэтажном доме жила одна старушка, сестра моего деда, — Мария Ивановна. Ее дочь и внуки жили в центральной усадьбе, где и она часто и подолгу бывала. Так что фактически постоянными обитателями деревни были жители только трех домов.

Третьим домом по порядку была маленькая, неказистая избушка, серая от времени, с какой-то ершистой крышей. Доски кровли («тес» по-северному) были уложены неровно и торчали в разные стороны. Издалека эта избенка походила на нахохлившегося воробья. Наличники двух подслеповатых маленьких оконец по фасаду, казалось, никогда не знавшие краски, дополняли это сходство. В этом домике жила самая старая из всех старушек — бабуська по прозвищу Яколёвна. Ей в ту пору было больше восьмидесяти лет. Муж ее Яков погиб еще в Первую мировую войну.

Ее избушка не имела рубленых сеней и скотного двора — обязательных архитектурных составляющих северной деревенской избы. Вместо них был дощатый коридорчик, в котором хозяйка когда-то держала козу и пару овец. Своей коровы, опять же обязательного в крестьянской семье домашнего животного, Яколёвна тоже никогда не имела. Даже по самым скромным меркам деревенских зодчих позапрошлого века назвать это строение избой можно было только с большой натяжкой.

Из коридорчика маленькая деревянная дверь вела сразу в дом, где половину светелки занимала беленная известью глинобитная русская печь. В парадном углу под образами стояли деревянный стол, покрытый старой, вылинявшей от времени до неопределенного цвета клеенкой, и две лавки, а справа от двери — деревянная, опрятно заправленная серым суконным одеялом кровать. На кровати Яколёвна не спала, а спала на деревянной лежанке, пристроенной к печи, — голбце. На стене висели, как атрибут технического прогресса, часы-ходики с ржавым жестяным циферблатом без цифр. К цепям этих часов был подвешен маленький чугунный утюг. Вероятно, стандартные гири плохо выполняли свою функцию, и Яколёвна подвесила его, чтобы ускорить движение стрелок. Стрелки этих часов, кажется, соревновались в беге. Яколёвна никогда не смотрела на циферблат своими подслеповатыми глазами, а определяла время по солнцу, по свету и еще по многим природным приметам. Часы ей кто-то подарил, и они ей нужны были, «чтобы тикали», так она говорила. И все понимали, что часы просто нарушают затянувшуюся тишину этой хибарки и скрашивают одиночество хозяйки.

В светелке всегда было прибрано, некрашеный пол выскоблен речным песком, немногочисленные глиняные крынки вымыты и уложены на бок на полке около печи. У кровати на вешалке висели серая ватная фуфайка и старый, в кожаных заплатах зимний овчинный тулупчик с воротником из кроличьего меха. Все пожитки не то что скромно говорили о бедности хозяйки, а как бы однажды стоном-выдохом крикнули о ее нищете — и замолкли на всю оставшуюся жизнь.

И вот в такой избушке, не знавшей ремонта, прожила всю свою жизнь на то время самая пожилая из трех деревенских старушек. Я даже не знал ее полного имени. Все звали ее по северному обычаю то Яколёвной, то Яколёвкой, а то и Яколёвнушкой.

Яколёвна пережила времена самодержавия, Первую мировую войну, в которой потеряла мужа, революцию, коллективизацию, финскую и Вторую мировую войну. Всю жизнь она занималась крестьянским трудом. После образования колхоза работала в нем до глубокой старости, причем за трудодни, то есть не получала никаких денег, а только продукты питания — такая была система оплаты в колхозах. Она одна вырастила дочку, та уехала в областной город, там состарилась, так и не выйдя замуж, стала пенсионеркой и в деревню к матери приезжала нечасто. Говорили, что дочка звала Яколёвнушку жить в город, но та наотрез отказывалась. Фактически Яколёвна всю свою жизнь безвыездно прожила в этой деревне, в этой избушке.

Когда в преклонном возрасте Яколёвна уже не смогла работать, щедрое социалистическое государство рабочих и крестьян назначило ей пенсию — пять рублей в месяц. Яколёвна не знала грамоты. Пенсию она получила после хлопот правления колхоза, и то деньги эти были ей назначены «по утере кормильца», то есть на убиенного еще в Первую мировую войну мужа. Жила Яколёвна скромно, довольствовалась малым. Весной, летом и осенью возилась в маленьком огородике, питалась тем, что вырастила, да молоком от козы. Колхоз помогал ей, выделяя для козочки сено, а весной мужики пахали плугом ее огородик. Северные люди умеют помнить добро. Зимой мамаши из соседней деревни и поселка леспромхоза нанимали Яколёвнушку нянчиться с малышней и расплачивались тем, что кормили старушку. Так почти два десятка лет она работала «нянькой по вызову». Несколько поколений ребятни вынянчила Яколёвнушка.

К моей бабушке Яколёвна относилась очень уважительно. Мой дед, когда еще был жив, годами обеспечивал старушку дровами из леса. Затем эстафету по доставке Яколёвне дров принял его сын, мой дядя, пока не уехал в другое, дальнее село. В северных деревнях без дров жить невозможно — край суровый, зимы длинные и холодные. А в избе должно быть тепло, для этого печи топят два раза в сутки. После моего дяди дрова для Яколёвнушки стал заготавливать наш родственник Иван Федорович. Он жил в центральной усадьбе, что в трех верстах от нашей деревни, имел большую семью с пятью ребятишками, большое подсобное хозяйство. Он был искусным плотником и столяром, трудягой — сейчас назвали бы трудоголиком: работал в колхозе и в леспромхозе по двадцать часов в сутки, без выходных и отпусков и слыл отменным хозяином.

Обычно дрова заготавливают в марте, когда снег в лесу становится тверже, покрывается коркой — настом. По насту легче вывозить бревна на лошадях, сани не проваливаются в глубокий снег. В марте день становится длиннее, и можно больше выполнить работы засветло. Но в том году весной по неизвестной причине Иван Федорович дров Яколёвнушке не привез. Потом наступило лето, и необходимость ежедневно топить печь отпала.

Тихим и жарким июльским вечером Яколёвнушка кормила своих кур. Вдруг звенящую тишину забытой всеми деревеньки нарушил рокот автомобиля. Грузовик подъехал прямо к избушке Яколёвны. Из кабины вышли Иван Федорович и водитель. Открыв деревянные борта грузовика, они принялись скидывать на землю тяжеленные сырые сосновые чурки. Пот струился по их лицам. Яколёвнушка, причитая и рассыпая хвалы Богу и благодарности, вынесла работникам медный ковшик холодного квасу, при этом виновато сказав: «А бражки-то и нету-у-у...» Водитель махом осушил ковш, Иван Федорович отказался. Яколёвна, поманив крючковатым пальцем Ивана Федоровича во двор, достала из кармана передника узелок из носового платка и дрожащими руками развязала его. В узелке оказался новенький, предательски хрустящий на всю деревню зеленый трешник — банкнота номиналом в три рубля. Эти деньги были всей наличностью Яколёвны, целым состоянием, почти месячной пенсией. Трясущимися пальцами, с беззубой улыбкой она протянула Ивану Федоровичу свою единственную на сегодняшний день ценность, при этом нараспев произнося: «Храни тя Осподь, Иванушко Федорович, прими за труды свои...»

Необычность ситуации состояла в том, что ни мой дед, ни дядя, ни сам Иван Федорович денег за дрова с Яколёвны никогда не брали. Край наш лесной. Дрова для нужд колхозников выписывали «попенно»: после рубки деревьев лесничий, такой же деревенский мужик, считал пни и назначал небольшую оплату, доступную всем, в соответствии с законом. Свой труд по раскряжевке бревен и колке дров мужики просто дарили Яколёвне. Вывозили бревна из лесу на колхозных лошадях, тоже бесплатно для колхозников. Так десятки лет и Яколёвна получала дрова.

А вот нанять автомобиль считалось дорогим удовольствием. Машины для вывозки бревен были только в леспромхозе, где на этом зарабатывала приезжая шоферня. Расплатиться с ними можно было, выставив им две бутылки водки, это примерно шесть рублей — огромные деньги для неимущих старушек.

Почти девяностолетняя Яколёвнушка наверняка втайне надеялась, что Иван Федорович откажется от ее трех рублей. Но в этот раз был особый случай. Иван Федорович нанял машину и должен был расплатиться с водителем. Он взял драгоценный трешник и тут же отдал его шоферу. Скривив потную рожу, водила тихо матюгнулся, но вовремя посмотрел на Ивана Федоровича — и умолк под твердым взглядом нашего родственника. Водитель был из приезжих, но знал Ивана Федоровича, его непререкаемый авторитет бригадира вальщиков леса, знал, что даже директор леспромхоза здоровается с бывшим фронтовиком-разведчиком только за руку. О физической и нравственной силе Ивана Федоровича, о его справедливости и честности в ближайших деревнях ходили легенды. Вероятно, перед вывозом дров они с шофером договаривались о большей сумме, которой в данный момент ни у кого не оказалось...

Водитель молча хлопнул дверцей и укатил. А Иван Федорович, как будто ничего и не произошло, принялся таскать чурки и укладывать их в штабель для просушки.

Спустя несколько дней Яколёвна зашла к нам во двор. Бабушка пригласила старушку в дом, но та отказалась и несмело начала бесхитростное повествование: «Намедни Федорыч-то нежданно дрова мне привез, охорони его Осподь! А сегодня я была в сельпе, за спичками ходила, а он проезжал мимо крыльца сельповского на телеге. Я ему: “Доброго здоровьюшка, Иван Федорыч!” А он головой кивнул да как лошадь понюжнет! Да и укатил, подняв пылишшу! Обиделся, наверное. Мало денег-то я ему дала...»

Бабушка дипломатично промолчала.

«Наверное, пятерку денег-то надо было дать, — продолжала соседка, — а у меня только трешник от пензии-то и остался».

Бабушка опять промолчала. Иван Федорович был мужем племянницы моего деда. По северным понятиям — очень близкий родственник, поступки которого бабушка не могла обсуждать, какими бы они ни были. Многих в деревне Иван Федорович снабжал на зиму дровами. Но тут он вынужден был заплатить водителю-чужаку свои деньги. Причем заплатить не за родственницу. Обе старушки это понимали.

Яколёвна говорила, а бабушка молчала. Яколёвна пришла получить моральную поддержку, совет от своей ближайшей соседки. Наверняка ей хотелось выговориться, освободить душу от терзавших ее сомнений и чтобы бабушка одобрила ее действия. Яколёвна продолжала: «Я со следующей пензии подам ему еще два рубля... Но рубли давать как-то неловко. Мало как-то... Подам еще один трешник. Но опять же шесть-то рублей — это мно-о-ого, больше пятерки-то... Была бы пятерка-то сразу, сразу бы и подала. А то вот, осрамилась...»

Бабушка молча порылась в кармане своего передника. Извлекла оттуда такой же, как у Яколёвны, узелок из носового платка. Кошельков эти старушки никогда не имели. Развязала узелок, помогая себе зубами, так туго он был завязан, извлекла из него звенящую мелочь и помятый старый трешник и протянула его соседке: «Возьми, Яколёвнушка, и отнеси Ивану Федоровичу. Не надо ждать целый месяц. Скоро август, дожди, надо печь топить, а у тебя дрова-то не колоты».

«Ой, да что ты, Тимошина! Да сама-то как?» — запричитала Яколёвна.

«У меня внук на лето приехал, а с ним пятерку денег дочка послала, так что проживу, — отвечала бабушка. — Бери и отнеси Федоровичу».

Непродолжительный диалог, свидетелем которого я был, закончился. Яколёвна, несмотря на то что день клонился к вечеру, быстро собралась и по тропинке юрко засеменила своими короткими, кривоватыми, покрытыми выпуклыми синими жилами ногами, чтобы протопать три версты и отдать злополучную трешницу Ивану Федоровичу. По пути она шепотом благодарила Бога за доброту соседки и ее родственника.

Через пару дней вся деревня снова услышала шум автомобиля. На этот раз все жители деревни высыпали на улицу. Вечерело, но солнце летом на Севере светит долго — полярный день. Машина подъехала к дому Яколёвны. Из кабины выскочил тот же водитель, молча, открыв борта, принялся сваливать чурки. Ивана Федоровича с ним не было. Обычно одной машины дров не хватало, чтобы прожить зиму в тепле. Но Яколёвнушка о второй машине дров и не мечтала, а что самое главное — и не договаривалась. Она, как всполошившаяся курица-наседка, бегала вокруг грузовика, хлопала себя руками по бокам и возмущенно кудахтала. «Мил чоловек! Да что ж ты творишь-то! — причитала она. — Да нету у меня больше денег-то!.. Да чем же я с тобой расплачусь-то... Аспид ты этакой!..» Ее негодование было совершенно искренним. «В жизни в долгах не хаживала, а тут срамота-то какая-а-а!» — чуть не плача, голосила Яколёвнушка.

Водитель продолжал кидать тяжеленные, смолистые, свежие сосновые чурки.

Бабушка молча подтолкнула меня: помоги, мол. Для меня, мальчишки, эта работа была как интересная игра. Вслед за мной в кузов неуклюже влез мой приятель, полноватый Сережка. Смеясь и дурачась, мы вдвоем довольно быстро скатывали чурки. Машина опустела.

Яколёвнушка немного угомонилась и вынесла шоферу квасу. Осушив ковшик, тот сказал ей: «Успокойся, мать! За все уже заплачено». Хлопнул дверцей и укатил восвояси. Так мы никогда и не узнали, как расплатился с водителем за дрова Иван Федорович. Но старушки больше не обсуждали между собой этот вопрос.

Некоторое время спустя Иван Федорович приехал и расколол все подсохшие чурки. Работал он колуном и топором сноровисто, до поту, несколько вечеров подряд. А мы всей деревней укладывали дрова в длинные, невысокие белые поленницы под навесом и вокруг избушки.

Через год моей бабушки не стало. Она приехала к нам в гости в Архангельск и умерла здесь — неожиданно, мгновенно — от остановки сердца. Вероятно, у нее был инфаркт миокарда.

Позже, уже работая врачом, я узнал от деревенских жителей, что Яколёвнушка жила в деревне почти до столетнего возраста. Потом она ослепла, и престарелая дочка забрала ее на жительство в город. Там Яколёвнушка пережила и свою дочь, та умерла раньше нее. Дальнейшая судьба этой старушки мне неизвестна.