Вы здесь
Почему у нас не было детей
Она позвонила впервые за полгода. Спросила: приду заберу теплые ботинки?
Зима уже кончается. Я сказал: приходи.
По дороге домой покупаю шоколадные конфеты, которые она любила. Достаю с дальней полки черную заварку.
Ботинки. Узенькие, замшевые, на каблучке. Я предлагал купить другие — теплые. Но Наташе почему-то понравились эти.
Отходила в ботиночках два сезона, а на третий ушла из моей и маминой однокомнатной. Не маминой уже.
Наташа звонит один раз. Раньше у нас было три условных. Забыла.
— Похудел как! Привет.
Обнимает меня. Отстраненно. Полгода. Она пахнет дешевыми духами — мокрым деревом. Состригла тоненькие белые косички, губы подвела темно-фиолетовым. Уходила девочкой, пусть и тридцатишестилетней, полноватой, — вернулась женщиной.
— Я чай заварил.
Хочу проводить в кухню, останавливаюсь: она знает, куда идти. Полгода. На столе китайский сервиз, который покупали вместе.
— Бардак по-прежнему, — говорит.
Сама разливает темную заварку. Я потихоньку наливаю себе в чашку побольше кипятка. Убираю рассыпанную овсянку, вермишель. Вытираю плиту.
— Теперь хорошо?
Сажусь напротив. От скатерти пахнет тряпкой и мылом.
— Был у врача?
Чай заварился слишком крепким — но Наташе ничего. Я пью воду, подкрашенную желтым. Хоть бы не заметила. Однако она замечает.
— Был.
— И что?
— Здоров.
— Ну да.
Она заглядывает в пустой графин (я забываю наливать кипяченую воду, поэтому на дне белый осадок). Вертит в пальцах чашку из китайского сервиза. Для дорогого зеленого чая покупали, а я завариваю «Принцессу Нури». По ободкам коричневые полоски пошли — не отмываются. На них-то и смотрит.
— Может, ты заберешь сервиз? Хоть не весь. Мне-то одному зачем?
— А мне?
Глаза отводит. Если одна — к чему запах мокрого дерева, синтетическая белая блузка?
— Для гостей оставь, — говорит.
Это она из жалости. Напоминает:
— Миш, а ботинки-то нашел?
— Они на антресолях, в коробке. Сейчас достану.
— Может, я сама?
Несу табуретку в коридор. Стремянок не водилось отродясь, но я высокий — и с табуретки дотянусь.
— Смотри, эти?
— Ну ты чего, это старые. Еще посмотри. А эти — отдать или выкинуть.
На антресолях лежат боксерские перчатки, книжки — фантастика в советских изданиях. И мои деревянные поделки: грибочки, некрашеные зайчики, заготовки для качелей, фанерки, перекладинки.
Их тоже — отдать или выкинуть. Дачи у нас не было.
Передаю коробку — там оказываются нужные, новые. С трудом слезаю с табуретки.
— Миш, ты чего?
— Ничего.
Все хорошо. Голова только кружится.
Садимся опять за стол. «Принцесса Нури» заварилась до черноты — наливаю Наташе вторую чашку.
— Пылища у тебя, — повторяет. — Под столом, везде. И бутылки.
Бутылкам полгода — не выкидывал. Стояли, пылились, пахли кислым. Пью мало, а водку вообще не могу. Мужики советуют: полстакана натощак. Как рукой, говорят, снимет. Пробовал — опаздывал к первому уроку, приходил с запахом. Дети заметили. Болею, объяснил директрисе. Не поверила.
— Диван унес?
— Да. В комнату.
А кровать мамину выбросил — вынес к помойке и оставил. С одеялами и покрывалами. Через час забрали.
Мы с Наташкой жили в кухне, оставив маме единственную комнату. Я купил маленький раскладной диван. Наташа убирала вещи в ящик для постельного белья, на кресло и в коробки.
Сейчас, когда мамы нет, мы могли бы занять комнату.
— Я пойду, Миш, ладно?
Чего приходила-то? Да. За ботинками.
Два года назад Наташа устроилась гардеробщицей в мою школу. Полненькая, милая, с обесцвеченными тоненькими косичками.
Тетя Ната. Малышня называла. Я однажды случайно окликнул — обиделась.
Стали вместе ходить курить. Курила смешно — быстро и не затягиваясь.
Потом пришла ко мне с двумя чемоданами. Постелил на кухне, и так и остались на кухне.
Детей не хотели, потому что им было бы негде спать.
Моя мама ходила, хоть и медленно, — по квартире, иногда до лифта. На улице терялась, близоруко щурилась, не узнавала дом. До поликлиники мог довести, дальше — нет. Кричала, оглядывалась. Не узнавала.
Мама заходила на кухню, трогала вещи Наташи. Удивлялась.
Мыла чашки — не выключала воду. Мы два раза приходили домой — вода. Счастье, соседи спокойные. Поорали — сговорились на двух тысячах. Во второй раз я им просто купил и сам поклеил потолочную плитку.
Все было хорошо.
Потом Наташа стала оставаться ночевать у родителей, но зубная щетка еще стояла в пластмассовом стаканчике, а джинсовые юбки и пестрые кофточки лежали в картонной коробке.
В ту ночь ее не было дома, а я читал «Загадки истории», поэтому не сразу услышал, что мама перестала ходить по комнате.
Утром я подошел к школьной раздевалке, дождался, когда прозвенит звонок на первый урок. Подождал, пока последний лоботряс-шестиклассник переобует на скамеечке кроссовки, сплюнет жвачку в мусор и хлопнет дверью.
Наташа была в голубой майке, которой я раньше никогда не видел. На запястье фальшивые золотые часики, сломанные.
— А у тебя нет урока разве?
У нее невымытые волосы, собранные в хвост, и усталые глаза.
— Нет. Мне ко второму… Наташ, мама умерла.
— Да ты что? Когда?
— Ночью. Увезли. Я позвонил, машина приехала.
Наташа тихонько выглянула в коридор, потом вышла, закрыла раздевалку.
— А что ж на работу пришел?.. Нужно в «Ритуал» позвонить. Звонил?
— Нет еще. Подумал: надо тут сказать, что не приду.
— Позвонить мог.
— Не знаю. Не хотел по телефону.
Кивает.
— Пойдем в каморку — кофе заварю.
Каморка — там тряпки хранятся, ведра. Для уборщицы — маленький холодильник. Чайные пакетики. Мы в свое время прибрались, принесли туда электрический чайник, сахар, банку «Нескафе». Я отремонтировал два стула — сделал новые спинки, ошкурил и покрасил.
Наташа кипятит воду.
— Поминки на квартире будем делать? Ты обзвони всех, а я приготовлю.
— Спасибо.
Я пью кофе — уйдет ли мерзкий привкус во рту? Однако привкус не уходит, и после бессонной ночи болит в подреберье.
Из-за мамы плакал только той ночью, а при Наташе — никогда. Смешно, но подумал, что теперь она перестанет уходить ночевать к родителям.
Сейчас Наташа не предлагает помочь прибраться — а ведь видит пыльные подоконники, сухие мамины цветы, пожелтевшие занавески.
— Проводишь?
Иду к двери, хотя она должна помнить — и ручку, которая плохо поворачивается, и крючок, привинченный низко-низко, чтобы маме было удобнее вешать сумки. Крючку лет двадцать. Сломается — привинчу заново. Хотя с чего бы ему ломаться? Не покупаю ничего тяжелого. Все в руках. Хлеб, кефир. Сладкое. С Наташей к зефиру пристрастился.
— Сходи к врачу, Миш, ладно? — Застегивает черный пуховик, надевает шапку с помпоном. — Врешь ведь, что был? Тебе бы в больницу.
— Я что, на больного похож? Нормально все.
— Ты на скелет похож. Дойди до поликлиники.
— Там утром нужно за талоном. Не отпрашиваться же? В мае расплююсь со школой — пойду.
— Так до мая сколько.
Она уносит ботинки в белом прозрачном пакете, а больше ей незачем приходить.
Иду через мамину комнату на балкон: там стоит заготовка для книжной полки, которую мы завтра с Денисом хотели лакировать. Я обещал принести хороший спиртовой лак.
Денис поделился: маме для книжек хочу сделать. Они недавно переехали из области, а мама любит покупать в киосках романы в бумажных обложках. К Восьмому марта, сказал Денис. Поможете, Михаил Робертович?
Потрепал его по волосам: помогу, конечно. И уже три дня вечерами шлифую на балконе светлое дерево.
* * *
Я останавливаюсь у пятиэтажки на улице Космонавта Беляева. Жду. Денис идет — в черных кроссовках по снегу.
— Три минуты до звонка! — смотрю на мутноватый разбитый экран «Нокии». — Поднажми! Айда короткой дорогой.
Денис, конечно, быстрее — но хочет бежать без тропинки, где грязного снега по колено. Тропинку чистят, остальное — нет. Даже я раньше с лопатой выходил, помогал дворничихе.
— Пошли через спортзал: у меня ключи.
Сделал дубликат когда-то, потому что за спортзалом и раздевалками — кабинет труда и каптерка, где мы раньше с Наташей сидели.
Мы быстро идем через спортзал — задыхаемся: Денису тринадцать, мне — сорок восемь. У него алгебра.
Заснуть сегодня не мог, зато сделал-таки большущую книжную полку. Еще и фурнитуру заготовил — железку с ушком, за которое полку можно повесить. Теперь голова кружится и над бровями ломит, зато Денис несет на вытянутых руках подарок маме. До Восьмого марта еще месяц. Можно было не торопиться.
— Не грохнись. Тут пол моют.
— После уроков моют — утром-то чего?.. — сомневается.
Откидывает челку за ухо, чтобы не мешала. С полкой бежать неудобно, однако мне не отдает. Сказал: до мастерской донесу, и спасибо вам, Михаил Робертович. И «ух ты» сказал.
— Минута. Математичка разозлится. Давай мне полку.
Но Денис упрямо тащит к кабинету, кладет на пороге — так хорошо? Дальше сами справитесь? Справлюсь. Беги.
— У меня восемь уроков. Восьмой — музыка. Но с нее можно свалить.
— Свалить?
— Ладно. Тогда после восьмого.
Я не хочу, чтобы Денис «сваливал» — пусть даже и с музыки, хотя они там ничего не делают: пацаны садятся вместе на последние парты, ржут, семечки достают. Учительница включает им Рахманинова, только не слышно из-за гама. Одна Валька-отличница садится вперед, да и ей скоро надоест Рахманинов.
Денис приехал сюда из Кадникова — со справкой из прежней школы, с белокурой полной мамашей.
Мамаша сразу явилась к Валентине Васильевне. Села на стульчик в канцелярии, пахла духами — мокрым деревом: дешевым, Наташиным запахом.
В городах женщины часто пахнут одинаково. Когда учительницы передавали друг другу красивый пестрый каталог Avon, до Наташи он обычно не доходил, потому что гардероб — после кабинетов, зала и столовой. Так и пахла деревом.
Я ждал квитка о зарплате от секретаря, когда маму Дениса позвали в кабинет к Валентине Васильевне. Я услышал, как женщина села, повозила по полу стертыми каблуками.
— Что ж вы в середине учебного года переехали? — слышу голос директрисы, тяжелый, сипловатый.
— У нас регистрация есть. Мы не таджики.
А теперь в каждом классе таджики. Валентина Васильевна наверняка сняла золотистые очки и смотрит на женщину. Двадцать лет назад она не была директором и не завивала волосы. Я давно здесь.
— Так что ж, что не таджики? Мальчику тяжело будет влиться в коллектив, понимаете? Возраст самый жеребячий. Какие оценки по русскому и математике были?
Слышу: всхлипы. Щелчок — позолоченный истертый замочек на сумочке под кожу. Шелест — бумажный платочек. Сморкается.
Льется вода: Валентина налила из графина. Женщина долго комкает бумажную салфетку, потом берет стакан.
— Хорошие оценки: тройки, четверки… Вы что, думаете, у меня есть деньги репетиторов нанимать? Я мать-одиночка, только-только работу нашла…
— А где вы работаете?
— В Кадникове? — быстро спрашивает женщина. — Я уволилась.
— Почему в Кадникове? Здесь.
— Я только устроилась. С понедельника выхожу — в детский сад прачкой… Оператором на стиральных машинах.
— Хорошо.
Обычно молодые женщины устраиваются, у кого маленькие детишки очереди в садик ждут. Идут нянечками, уборщицами, потому что иначе не дождешься.
Видимо, Валентина о том же подумала.
— У Дениса братья, сестры есть?
— Дочка у меня.
— Хорошо. Для личного дела копию регистрации принесите. И полиса. Пусть приходит завтра. У нас сменная обувь.
— А форма?
— Формы строгой нет, но у мальчиков белые рубашки.
— Белая рубашка…
Стул скрипит: поднимается, прощается. Запах мокрого дерева: женщина выходит из кабинета, останавливается возле стола секретаря, глядит на меня.
Она грубо и ярко накрашена. Бормочет. Белая рубашка. Белая рубашка… Думаю, она не знает, где взять.
Через неделю на уроке труда замечаю новенького: сидит спокойно, точно учился с первого класса. Его не сразу и заметили. Новенький и новенький. Темноволосый, невысокий, неприметный.
Рабочий халат болтается — да он и на одиннадцатиклассниках бы болтался. Выдали древние, советские. Я ругался — сказали: сами шейте, Михаил Робертович.
Тогда я пришел на труд к девочкам, предложил: мы бы вам табуретки новые смастерили, а вы нам — халаты. Учительница отказалась. В программе — сорочка.
Поэтому ходим темные, длинные, пятнистые. Краска, лак. Не отстирываются.
На уроке новенький сидит тихо. Не нравятся его глаза — синие полукружья, точно не спал несколько ночей подряд.
После, на перемене, увидел его в гардеробе. Наташа работала, хотя мы почти не виделись. Сидела на стульчике, молчала. Стульчик я сделал. Удобный, маленький.
— А он чего здесь? — тихонько спрашиваю.
— Да вот — никто дежурить не хотел, а девчонок с урока еще не отпустили. Мальчик вызвался. Денисом зовут.
Новенький мальчик не похож на мать — грузную, что в кабинете директора сидела и плакала. Где ты, неизвестный мне отец? Остался в Кадникове? Спился, умер от тромба, заснул за рулем?
Я мать-одиночка, сказала женщина. Были ли у отца Дениса такие же темные, отросшие за зиму волосы?
— Как ты?
Мы отходим дальше. Старшеклассники уйдут, Денис не слышит.
— Да вот — новую работу нашла. Тут три недели дорабатываю.
— Я не знал. А какую работу?
— В «Спортмастере», упаковщицей…
На ней вязаное платье, шлепанцы, теплые носки. Безрукавка от бабушки с рынка. В раздевалке холодно от металла, от бетона: первый этаж, сквозняки. Вечно на коленки жаловалась, на поясницу.
— А зарплата?
— Обещают пятнадцать.
Здесь платят восемь. Я бы тоже ушел.
— Тетя Ната, можно идти? — Голос детский, тихий.
Мы и забыли: сейчас звонок будет.
— Беги, — улыбается.
И мне пора.
— Откуда он знает, что ты тетя Ната?
— Я сказала. А как еще? По имени-отчеству, что ли? Я же не учительница.
И застегивает свою старушечью жилетку.
* * *
— Перчатки надень.
Упрямится. Мотает головой. В волосах клей, мусор. Протягиваю перчатки — чистенькие, новенькие: позавчера в хозяйственный магазин заходил.
— Денис, ты не понял? — Киваю на стенд безопасности: — На первом уроке говорил, просил запомнить. Перво-наперво — перчатки. Ты не слышал?
Мы собираем скворечник. В марте рановато, но Денис нашел какую-то елку в роще, где старый скворечник прогнил и раскололся. Нужно взять лестницу, осторожно убрать ржавые гвозди, скинуть вниз трухлявые дощечки, а потом и новый можно ставить — птицы привыкли, станут жить.
— Ты всем пацанам говорил.
— И что? Тебя не касается?
На полу, на старых номерах «Голоса Череповца», лежит готовая передняя стенка с вырезанным летком, деревянные планки, молоток.
— Они над тобой ржали потом. В коридоре. Я слышал.
— Почему?
Под ложечкой колет, но это ничего, привычно. Кто надо мной не ржал за двадцать-то лет?
— Они под батареей бутылки увидели.
Бутылки? Я встаю — гвозди падают с колен, с фартука. Как они нашли?.. Да я и выбрасывал вроде.
— Нет ничего.
Наклоняюсь, гляжу. Под батареей чисто, даже вымыто словно.
— «Нет ничего»! — Он дразнится — обидно, тоже встает, хочет снять фартук. — Конечно, ничего, я ведь на следующий день пришел и все на помойку отнес. А то они подговаривались пойти Валентине Васильевне рассказать. Или классной — я не знаю.
— Это старые бутылки.
— Да хоть какие — ребята говорят, что ты алкаш. Что ты с гардеробщицей живешь, что вы в каморку эту вонючую вместе ходите…
Каморка — чистая: Наташа ее сама мыла. И мы там просто сидели. Ничего такого.
Неделю назад Денис стал говорить мне «ты». Без имени-отчества, просто — «ты». И я не знал, как поправить, — принял. Даже нравилось. Пока никто не слышит, конечно, — вот как сейчас, после восьмого урока, когда есть скворечник и пахнет свежеструганым деревом.
У меня перед глазами лицо Дениса — мрачное, волосы растрепались. Он слушал мерзости эти, стоял с ними в коридоре, бегал курить за гаражи…
Я хотел купить ему нормальные сигареты. Он отказался.
— С гардеробщицей, — повторяет.
Не договаривает.
Я даю ему оплеуху. Дениса качнуло назад, прямо на парту. Хватается судорожно за край, прижимает руки к голове. Щека красная. Глаза красные.
Дурак. Она тебе яблоки мыла.
Наташа его жалела — бесхозного, неприкаянного. Раз мать на целую неделю оставила Дениса одного с маленькой сестренкой. Он позвонил — сестренка плачет, захлебывается, а на кухне нет манки, нет молока, картошки. Ничего.
Мы собрались с Наташей, зашли в супермаркет, принесли три пакета всякой всячины: молоко, кефир, фрукты. Наташа переодела девочку, организовала постирушку.
А после каждое утро совала мне в сумку пару яблок — для Дениса.
Мать Дениса потом вернулась домой, и брать яблоки он перестал. Ел только в школе — вот за этой партой, на которую почти упал, когда я его ударил.
Денис быстро собирает на полу вещи, швыряет в черный рюкзак, вытирает глаза и выбегает из мастерской.
…Домой возвращаюсь поздно, останавливаюсь у аптеки. Три ступеньки, старушки в очереди, пахнет йодом и сладким шампунем.
Усталая девушка-фармацевт смотрит на меня. У нее под глазами голубое.
— Здравствуйте. Чем могу помочь?
Вышколено, отрепетировано.
А я не знаю, как сказать.
— У вас есть что-нибудь от боли в желудке?
Я покупаю пять пакетиков «Смекты».
* * *
Утром иду на работу, но все не так. Не жду Дениса у пятиэтажки, не проваливаюсь в снег. Размокли мартом дорожки; птицы дебоширят в голых кронах, выклевывают сухую рябину. Жалко, что мы так и не сделали скворечник.
Не стал его убирать. Гвозди рассыпались, и столярный клей лужицей растекся. Скворечник лежит мертвый на газетах.
Поэтому мне страшно открывать дверь кабинета.
Может, его мыть приходили? Увидит молоденькая нерусская уборщица: мусор лежит, деревяшки.
В гардеробе нет Наташи.
Сухая злая женщина в тусклых очках смотрит сквозь.
— Здравствуйте.
Не отвечает. На коленях пестрая пряжа, звенит спицами. Что вяжет женщина в тусклых очках — сейчас, когда мы строим скворечники?
В школе нет Дениса.
У него темно-синяя джинсовая куртка, застиранная, неприметная. Ее нет в гардеробе. Я знаю, два раза приходил смотреть.
Жду урок, перемену, развожу «Смекту», но никто не приходит. А ждал его маму, милицию, скандал. Может, он никому не сказал? Может, он не знает, что кому-то нужно говорить?
Жду еще урок (из-за мыслей «Смекта» не работает) — стучится Машенька, секретарь. Когда нужно ксерокопии сделать, распечатать что-то — она всегда. Тайком, говорит. И подмигивает. Приношу ей шоколадки «Россия», оставляю на столе. Ну что вы, не положено, тараторит. Краснеет. И мне стыдно за то, что двадцатилетняя девушка в этой дурацкой школе вынуждена краснеть, принимая дешевые шоколадки от пятидесятилетнего мужика. Ей бы в институте восстановиться.
— Михаил Робертович, вас Валентина Васильевна просит на минуточку.
Все-таки позвонили? Встаю и шутливо кланяюсь: что бы я без вас, Мария, делал? И вдруг горечь поднимается от солнечного сплетения — как замер в нелепом поклоне, так и остался. Ладони. Ладони мокрые. Машенька, не смотри.
— Михаил Робертович, вам плохо?
— Сейчас.
Выдыхаю. Боль уже можно терпеть, хотя горечь остается.
— Маша, идите — через минуту приду.
В учительском туалете курили — в форточку, но запах чувствуется. Раковина в растекшемся хозяйственном мыле, синяя тряпка для мытья посуды висит на трубе.
Открываю холодную воду, полощу рот, промываю глаза — сразу промокает спереди рубашка. Жжение не проходит.
Валентина Васильевна ждет. В зеркале — я, щуплый и жалкий.
— Доброе утро, Валентина Васильевна. Что-то случилось?
Позвонила мамаша. Уже написала заявление. Через полчаса придет участковый. До этого времени отстранить от работы.
Думал о разном — плохом, нормальном. Обычном.
А что хотел-то? Он не придет больше.
Мать у него молодая, видная — выйдет второй раз замуж и приведет в квартиру нового отца. Все. Денису незачем слышать необработанное дерево.
Отсижу свое — много ли там выйдет? Заслуженный учитель. Почти пятьдесят лет. Ранее не судим. Ученики участвуют в городских и областных конкурсах. И Денис участвовал.
На Валентине Васильевне светлый костюм — жакет и юбка.
— Записку прислали. Детки. Я бы выбросила, но там про вас. Читайте. Они теперь передач насмотрелись, свои права знают. Да вы садитесь.
Сажусь. Вероятно, на то же место, где сидела и плакала мама Дениса.
Обрывок листа в клетку. Хоть бы целый вырвали, чтобы директору написать. Обормоты.
«…и постоянно остается с одним учеником при закрытых дверях, а если кто-то заходит, то ругается. Потом однажды мы нашли у него под батареей пустые бутылки из-под пива, но на следующее утро их кто-то украл. Наверное, этот — его любимчик. Мы его спрашивали, а он молчит.
…Мы хотим, чтобы администрация приняла меры, потому что он, наверное, извращенец, а наш одноклассник его защищает. Мы не станем говорить кто, потому что это нехорошо».
Знаю, кто писал: почерк ровненький, крупный, как у первоклассницы. Рома. Ушастый. Белый. К столярному верстаку поначалу подойти боялся.
Возвращаю листок директрисе. Она складывает вдвое и рвет на клочки, бросает в урну у стола.
— Еще кто увидит, — поднимает глаза на меня. — Михаил Робертович, я не вправе…
— Да, сейчас вы тоже скажете, что я старый извращенец — потому что никогда не был женат, жил с мамой…
Валентина Васильевна оглядывается на дверь, но Машенька догадалась — прикрыла. Она хорошая. Снаружи не слышно, о чем директор говорит с учителем труда.
— Зачем так?
Валентине Васильевне очень идет светлый костюм. Смуглая кожа, седые волосы, уложенные, вдовье кольцо. Красивая. И даже сейчас, в пятьдесят, вполне могла бы снова выйти замуж.
— Этот «один ученик» — семиклассник новенький, да? Замарашка?
Он не замарашка. Портфеля нового пока нет, и куртки тоже. Но белую рубашку я ему купил. Попросил продавщицу подобрать — сыну, мол.
— Мальчик заброшенный.
Не заброшенный уже. Денис тогда позвонил — и мы с Наташей пришли.
В их съемной однушке нет детской кроватки для маленькой сестры Дениса — только толстый матрас на полу. Денис спит на диване. Где спит мать — неясно. Она не работает в детском саду, приходит утром, часто — не одна. Думаю, что она отсыпается на том же диванчике — днем, пока сын в школе. От простыни пахнет сладкими прокисшими духами.
Спросил его: чего не постираешь? Руки есть, вода есть. Развел бардак.
А мама ему велела не стирать. Постельное-то белье одно. А матрас грязный.
Наташа тогда молча сняла простыню и наволочки, отнесла в ванну. Нашла кусок хозяйственного мыла, показала Денису, как стирать. Вернулась в комнату, вытерла мокрые руки о футболку. Покачала головой.
Мы думали: вызвать милицию, сообщить в школу, в органы опеки? Ждать мамашу, чтобы серьезно поговорить?
Мы сидели четыре часа, успокаивали девочку, кормили ее детскими творожками. Потом сварили супу на три дня и ушли.
— Это все Интернет. И эти, меньшинства, которые за права борются. Из-за них порядочного человека черт знает в какой пакости обвиняют. — Директриса злится. — Раньше бы детям в голову ничего подобного не пришло. А вы… — без надобности поправляет цепочку от крестика, — не оставляйте его больше после уроков, хорошо? Не зовите к себе. Этим должен заниматься социальный педагог. Ах, как меня мамочка его облапошила, ну! Думаю: нормальная баба, работать будет. Двое детей. И в школу сразу привела — не в автосервис на работу… Вот ведь.
— В школе его бесплатно кормят, — перебиваю. — По справке. Из-за желудка и привела. И что ей с ним дома делать — отделаться, сбагрить надо. А куда? В школу.
— Михаил Робертович, этим займутся. А вам не надо. Вам бы отдохнуть, выспаться, а может, и к терапевту сходить… А?
Это заметно. Это чертовски заметно, если Валентина из своего кабинета видит.
— До каникул дотянем, — улыбаюсь.
— Маша сказала, что вам плохо было.
— Было. Пойду?
В канцелярии Маша. Сидит в телефоне, однако сразу поднимает голову — боится, что за игрушкой застанут. Ничего, Маш. Парни в классе тоже часто в телефонах сидят. Раньше ругался и отбирал, теперь махнул рукой.
Маша, наверное, чувствует себя предательницей, потому что улыбается криво и жалко. Рассказала — но ведь вам на самом деле плохо стало? Бледный стали, серый…
Когда Валентина Васильевна уходит к одиннадцатиклассникам на историю, мы с Машей тихонько звоним Денису домой. Номер есть в личном деле.
Только не говорите никому, Михаил Робертович. Не скажу, Машенька.
Трубку никто не берет. Мамаша шляется. Сестренка в садике. А Денис где?
Этим займется старушка — социальный педагог. Придет, станет смотреть на грязный пол и матрас. Поохает над жареными холодными макаронами, будет ждать мать полдня, не дождется, заполнит протокол и пойдет домой.
Из-за этих мыслей, от горечи во рту хочу подойти к гардеробу, увидеть Наташу, спросить, не пойдем ли сегодня домой вместе, — но вижу женщину в тусклых очках, которая сидит на табуретке вместо нее.
* * *
Он стоит без куртки у пятиэтажки, словно ничего не случилось. Я сегодня вышел поздно, вот он и ждет.
Щека припухшая немного.
— Болит?
Качает головой. Идем молча: весна лужи развела — успевай под ноги смотреть. Пахнет нагретой землей.
— Я про тетю Нату ничего плохого не хотел говорить. Ты извини.
— Я понял. И ты извини.
— Да ладно. Ты скворечник-то доделал?
На подоконник положил, не прикасался. Гвозди только прибрал, чтобы малышня не растащила. Нет, за все эти дни ни разу не захотелось доделать, хотя раньше терпеть не мог оставлять незаконченное.
Когда два дня Дениса не было в школе, хотели уже в милицию, но позвонила мамаша: болеет. Температура, мол. Горло. К телефону подойти не может.
Потом пришел, прятался в рекреации, на мои уроки не ходил.
И вот идем. В рубашках оба: Денис — в белой школьной, грязноватой уже порядком, а я — да, тоже в грязной. Не привык без Наташи к машинке, подступиться боюсь.
— Как теперь уроки наверстаешь? — смеюсь. — Твои-то далеко ушли.
— Ты скворечник доделал?
Глаза упрямые.
— Нет.
Хмуро кивает.
Мои ботинки в грязи — размокнут совсем, пока дойду до школы, зато горечь во рту поутихла, поубавилась. Отступи сегодня, чтобы хватило времени на свекольный салат и суп из кубика в столовой, на компот с мягким изюмом, который можно достать столовой ложкой из пустого стакана.
Возле школы семиклассники — друзья, с которыми он не дружит. Рома стоит — отмытый, ушастый, белобрысый. Учительница русского языка будет долго помнить его красивый, ровный почерк.
«Мы хотим, чтобы администрация приняла меры, потому что он, наверное, извращенец…» Кулак не сжимается от проклятой слабости, появившейся после ухода Наташи в прошлом году. Дрожат пальцы.
Рядом с Ромой стоит Карапет — оперся локтями о перила, плюет вниз. Азербайджанец. Они пропускают нас молча — под взглядами Денис поднимает подбородок, идет смело, с вызовом.
— О, петушок припожаловал, — еле слышно говорит Рома.
Денис останавливается, сутулится — как от окрика, оглядывается на меня, медленно идет к Роме и бьет его в лицо.
Кровь на белых школьных рубашках. Карапет орет на своем языке, но никто не понимает.
Я хочу подняться до конца лестницы. Я бегу. Взрослый и сильный — я смогу их разнять.
Но на последней ступеньке боль в солнечном сплетении, которая была почти переносимой, почти привычной, вдруг становится невозможной, страшной. Сгибаюсь пополам и дышу, точно и меня ударили.
У Ромы капает кровь из носа. И кто-то вызывает «скорую».
* * *
Линия занята. Линия занята. Механический женский голос.
Кто ты? Я не хочу слышать тебя, я хотел поговорить с Денисом.
В понедельник санитарка мыла палату и коридор. Все лежали, а она материлась и просовывала швабру под кровати. Будто мы неживые.
Аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети.
Может, мама увезла на дачу? Или в Кадников на каникулы? Где он, Кадников? Пять улиц и хлебопекарня.
За пять дней звонил я ему пятнадцать раз. На шестнадцатый трубку взяла мать.
— Телефон вы ему купили?
Голос хриплый, грубый, заплаканный. Не здоровается — узнала.
— Подарил.
— Вы ему не отец.
— Я знаю.
— Я забираю сына из вашей поганой школы. Учителя — извращенцы, директриса — дура. — Мамаша плачет. — Думаете, мы нищеброды, что я сыну рубашку купить не в состоянии?
Пытаюсь говорить, но она не умолкает, хрипит и плачет. Плачет, видимо, давно.
— Денис не будет с вами разговаривать по телефону. Слышите?
Слышу. В палате пахнет хлоркой и храпит сосед. А Денис не будет разговаривать со мной по телефону.
Наташа приходит в полупустую палату, ставит на тумбочку белый пакет.
— Что будут делать?
На ней короткая джинсовая юбка. Тепло. Пахнет тополиными листьями.
— Частичную резекцию и химию.
Наташа смотрит в окно — на гнутые ржавые турники. Кивает.
— В школе деньги собирают.
Мне это совсем не нравится, да ничего не поделаешь: врач уже подсчитал, что одних отпускных не хватит.
— Откуда знаешь?
— Я заходила твои вещи из кабинета забрать, ключи от квартиры. Со «скорой»-то не больно вспомнишь, что забыл. Пиджак вон привезла.
— Спасибо.
Наташа старается не плакать — вижу.
— И про мальчика мне рассказали. Ему ничего. Только мать пришла. Орала. Мол, из школы заберу.
— Заберет?
— Откуда мне-то знать?
Наташа садится на серую простыню рядом.
— Я вспомнила недавно, что мне было тридцать три, когда мы познакомились. Ведь это немного совсем — тридцать три, да?
А на вид и того меньше. Взрослая женщина, но заплетала косички — наспех и неаккуратно, точно девчонка-подросток. Не красилась, отчего лицо казалось бледным и нежным.
Тридцать три года. Да, немного. Что ты после техникума делала? Я в школе двадцать лет. Кто виноват, что ты туда не приходила?
— Я не виноват, что жил с мамой. Я от профсоюза стоял в очереди на отдельную квартиру.
— Она мои вещи четыре раза на площадку выкидывала.
— Что?
— Не хотела тебе говорить. Тогда. Она каждый раз собирала мое полотенце, щетку, помаду, все-все — и выкидывала на площадку. Я собирала, чтобы ты не увидел.
— Перестань.
Наташа перестает плакать, вынимает из пакета апельсины, мыло, сок.
— С родителями сейчас живешь?
— Знаешь же, что нет.
— С кем?
— Он грузчик в «Спортмастере». Помнишь, говорила, что на работу новую выхожу? Вот. Он хороший. Мы тебе шесть тысяч перевели. Апельсин почистить?
Киваю.
Просыпается сосед по палате — хмурится, толстый и сутулый. Его бросила жена через три недели, как он попал в онкологию.
— В коридор бы вышли, — ворчит.
Из открытого окна пахнет лапшой «Доширак»: наверное, вахтерша заварила. Вахтершу зовут Нелли, она вечно в синих тапочках и черных заштопанных носках. У нее синие больные вены — самой бы в больницу лечь, но работает — сидит под лампой и записывает фамилии и данные паспортов.
Наташа улыбается. Раньше, когда мы из школы усталые приходили, просил ее не готовить, заваривал такую лапшу кипятком. Ели из одной тарелки, под телевизор.
Как же мы счастливы были.